Батька Кондрат

ОСТОРОЖНО, ГРОТЕСК! ЛЮДЯМ БЕЗ ЧУВСТВА ЮМОРА ЧИТАТЬ ЗАПРЕЩАЕТСЯ!

Фрагмент романа "Дважды два восемь". Краткое содержание предыдущих серий: задолжавший браткам бизнесмен Иванов сбегает от них на Тот Свет и попадает в своеобразный Круг Первый Того Света - страну Ветеранию. Вместе со своим Вергилием - Единожды Героем Социалистического Труда и Дважды Евреем Советского Союза Евстафием Яковлевичем Голопупенко он похищает Большую Жидо-Масонскую Книгу и пытается скрыться в глухой лесной чаще. Но их и там настигает главный начальник страны Ветерании батька Кондрат.
 

ИТАК:

                ГЛАВА ТРЕТЬЯ
                БАТЬКА КОНДРАТ


                Много их, сильных, злых, и веселых…                .                Н. Гумилев


...По заросшей густой осокой поляне к нам шел невысокий и кряжистый, разросшийся не ввысь, а вширь человек в сиреневой пляжной панамке, прикрывавшей хорошо, если треть, его блестящей атлетической лысины. Кроме пляжной панамки на человеке были линялая серая майка, красные кеды и трогательные черные шортики. Поперек безразмерной майки крупными алыми буквами было выткано:

"Б-ка Кондр".

Вслед за мужчиной семенила иссиня-седая женщина в черном панбархатном платье и узких вечерних туфлях. На ее высокой груди так же тряслись и подпрыгивали большие лиловые буквы:

"Мир. З-са.".

— Шу-хер, бать-ка! Бать-ка, шу-хер! — не разжимая губ, прошипел мне на ухо тов. Голопупенко. — Кни-гу спря-ачь. Спря-ачь, мудак, кни-гу.

Я поспешно сунул книгу во внутренний карман своей джинсовой куртки.

— А с ним это — кто? — тоже шепотом спросил я тов. Голопупенко.

— Е-вон-на-я же-на. Ми-ро-ва-я Закулиса.

Судя по походке, батька был крепко не в духе. Не разбирая пути-дороги, он пер прямо на нас, и, поравнявшись с Евстафием Яковлевичем, остановился и грозно зыкнул:

— Кто такой и откуда?

— Евстафий Яковлевич Голопупенко, — отчеканил тов. Голопупенко. — Единожды Герой Социалистического Труда и Трижды… т.е., пардон, Дважды Еврей Советского Союза! Местный житель.

— Еврей?! — батька грозно насупил лохматые брови и тяжко жевнул суперменской челюстью. — Еврей? — повторил он и тут же смягчился. — Что ж, я евреев люблю. Про меня тут всякое говорят, но ты, Голопупенко, раз и навсегда запомни: я евреев люблю. У меня в Правительстве люди 120 национальностей! Кацман, Дежурный Еврей — раз, Азмайпарашвили, Положительный Грузин — два, Освобожденная Женщина Востока Венера Зарипова — три, и … и так дальше. Так дальше! Меня, понимаешь, не интересует, еврей — не еврей, узбек, чучмек, грузин, да хоть француз, хоть, мать ети, молдаванин. Меня интересует, наш ты человек или не наш. Наш? Давай, двигай в Правительство. Не наш? Извини — подвинься. Только так! Понял ты меня, Голопупенко? Только так!.. А это с тобой, что за… личность? — добавил батька и защемил меня взглядом.

— А это, товарищ батька, товарищ сверху!

— Си-о-нист? — всполошился батька.

— Не… не знаю, — растерянно пробормотал тов. Голопупенко и, больно тыкнув меня локтем в бок, шепотом переспросил: Ты — еврей?

— Наполовину, — ответил я нарочито бесстрастным голосом.

— Та-а-ак, — опять затвердел лицом батька, — зна-а-чит, поджидок. Род занятий?

— Коммерция.

— Ох-хо-хох! И снова нехорошо… Кругом нехорошо… — вконец опечалился батька. — Ну, хоть… хоть отечественного-то производителя ты любишь?

— Отечественного производителя? Люблю…! — гаркнул я.

— Мо-ло-дец!

— …когда он не совсем дерьмо производит.

— Ох-хо-хох! — батька печально распустил лицо. — Хотел! — он звучно хлопнул себя по коленке. — Хотел я взять тебя в Правительство. Но — передумал.

Батькина подвижная физиономия вдруг разом скорчилась в гримасу острой зубной боли.

— Кацман мне, понимаешь, надоел — сил моих нет! Какой-то он слишком гладкий, слишком сладкий, слишком, понимаешь, приторный. Люлит, юлит, сопли жует: с о-одной стороны, да с дру-у-угой стороны. А я не люблю, когда сопли жуют. Я люблю, когда прямо, по-рабочему. Ты вот можешь по-рабочему?

— Могу, — честно признался я.

— Я ж это сразу понял! — выкрикнул батька. — Я ж, как только тебя увидел, понял: этот — может. Беру в — Правительство! Но… передумал. А почему? Не дос-то-ин. Какой-то ты, парень, слишком прямой, как телеграфный столб. Что думаешь, то и порешь. Нет в тебе ни на грош аппаратной ловкости. А в чиновничьем деле без этого, брат, бе-е-да! Пропаде-ошь! В чиновничьем деле любому уму — грош цена без карьерной сноровки. А ты, понимаешь, прямой, как телеграфный столб. Что думаешь, то и порешь. Нет, не возьму я тебя в Правительство, и не проси ты меня. Не до-сто-ин!

— А я и не прошусь! — с излишней, быть может,  горячностью выпалил я.

— А вот хамить батьке не надо, — батька насупился и ожег меня ледяным взором. — Батька очень не любит, когда ему вдруг хамят. Очень. Батька сейчас с тобой разговаривает по-хорошему, а через минуту дунет и, — он усмехнулся, показав коричневые клыки, — и нет тебя! Чем, спросит батька, ты занимался до семнадцатого, скажем, августа  тысяча девятьсот семнадцатого года. Что ты ему ответишь? А?

Батька сощурил глаза, растопырил мышцастые руки в стороны и, изображая, как ему почему-то казалось, меня, пропищал кастратским фальцетом:

— Торь-го-ва-а-ал…

— Чем торговал? — перебил он сам себя тяжким басом. — Р-р-родиной?

И тут же продолжил обычным тенором:

— Дуну — и нет тебя! Нет тебя! Нет! Запомни!!! Запомни!!!

Всегдашние батькины сверхэмоциональность и оживленность стали вдруг что-то сильно напоминать истерику:

— Нет тебя! Нет!! Запомни!! Запомни!!! Хам! Хам!! Хам!!! Б-быдло!!! Б-быдло!!!

— Да угомонись ты, — вдруг глубоким и звучным контральто вмешалась в наш разговор доселе дружелюбно молчавшая Мировая Закулиса. — Угомонись, говорю, — она повернулась к нам и, улыбнувшись (от улыбки на ее пухлых щеках прорезались две аппетитные ямочки), вымолвила. — Вы уж нас извините. Он у меня такой… боевой. Вы уж нас извините.

— Не-на-ви-жу, — припав к ее пышной груди, тоненько-тоненько всхлипывал батька, — всех си-сионистов и всех жи-жидков ненавижу… Как же я их не-на-ви-жу, цыпа, как же я их не-е-енавижу…

— Киса, не плачь, — по-матерински ласковым голосом утешала его супруга. — Ты ведь хороший мальчишка? Давай лучше почитаем стихи. Ты же любишь стихи? А, киса?

— Лю-у-ублю, — согласился батька Кондрат и вновь зарыдал, размазывая по седой щетине сопли и слезы.

— Ну, вот и молодец, киса. Ну, вот давай и будем читать стихи. Какие мы будем читать стихи? Что-нибудь из твоего любимого Кольки Гумилева?

— Ага, — в очередной раз согласился батька и высморкался в подставленный женой кружевной платочек.

Спрятав платок, Закулиса аккуратно сложила на пышной груди свои удивительно маленькие и удивительно белые ручки, глубоко запрокинула голову и по-ахмадулински ломким голосом вывела:

На-а-астоящую не-э-эжность
Не-э спутаешь
Ни с чем
И она — тиха-а…

Батька торопливо утер слезы и тут же подхватил пронзительным тенором:

Ты на-а-апрасно так бережно кутаешь
Мне плечи и грудь
В мех-а-а.

И любовно взявши друг друга за руки, они закончили дуэтом:

И на-а-прасно слова покорные
Говоришь о первой любви.
Как я знаю эти упорные
Несытые взгляды твои.

-Ч-черт! — закричал, пуская очередную, на этот раз — счастливую читательскую слезу батька Кондрат. — Вот в-ведь ч-черт! Люблю! Люблю Кольку Гумилева… Эх, Колька, Колька, Коленька мой Гумилев! Мало ты пожил. Извели тебя сионюги.

Батька вздохнул, присел на сосновый пенек и пустил уже третью за этот вечер слезу. Слезу тихой поэтической грусти.

Батька сидел на пеньке и заходился в беззвучных рыданиях. Мы с Е. Я. Голопупенко и Мировой Закулисой благоговейно молчали. Вокруг расстилалась сонная сельская тишина. Лишь где-то в кудрявых и нежно-зеленых ветвях березы пострекотывала пеночка-тиньковка. 

И вдруг — чу! Раздался до боли знакомый голос Марии Пахоменко. Потом — простуженное тарахтенье мотора, сочное чавканье разрезающих жирную грязь автомобильных шин и — на поляну выкатила голубая двадцать первая "Волга" со сверкающим хромированным олененком на необъятном капоте. В самом центре поляны "Волга" притормозила и разом, из всех четырех дверей, извергла толпу на редкость разномастного и разновозрастного народа: женщин, детей, стариков, юных барышень, траченных жизнью сорокалетних мужчин, причем все они — и женщины, и дети, и барышни, и круто траченные жизнью сорокалетние мужчины — были одеты в точно такую же, как и у батьки Кондрата, псевдоспортивную форму: красные кеды, черные шорты, ослепительной белизны носки и линялые хлопчатобумажные майки с ярко-алыми надписями — "Деж. Е-ей.", "Полож. Груз.", "Осв. Ж. В-ка." и т.д. и т.п.

— Батька, да-арагой! — крикнул Положительный (судя по майке) Грузин с безупречным азербайджанским акцентом. — Батька, да-арагой, давай, в город пашли. Комиссия-чамиссия заседать будем!

— Таки увяжяемый батька, мы вас таки настоятельно просим, — поддержал его Дежурный Еврей, старательно уродуя слова местечковым выговором, — пойти с нами в город, чтоб я так жил.

Освобожденная Женщина Востока тоже чего-то такого прощебетала соловушкой.

(Душистый среднеазиатский акцент Освобожденной Женщины был настолько, признаться, сильным, что я из ее тирады ни слова не понял.)

А вот батька, видимо, — понял, ибо тут же покинул пенек, широко раскинул мясистые руки в стороны и обильно потек четвертой слезой — горчайшей и, одновременно, сладчайшей слезой родительской гордости.

— Ах, сынки–сынки, — произнес он влажным отеческим басом. — Эх, сынки-ы-ы — сынки-ы-ы… Да что бы я без вас делал! А ну-ка, Кацман, подойди-ка сюда, родной…

Кацман — иссиня бритый брюнет в особенно грязной майке, заслышав зов батьки, трусливо сделал шажок-другой в нашу сторону.

— Иди-иди, Кацман, не бойся.

Кацман вымучил из себя еще полшага.

— Да иди ж ты сюда, дурилка кордонная!

Дежурный Еврей подошел. Батька обнял его за немытую шею.

 — Ах, Кацман, Кацман… Ведь кто ты мне? А, вишь, люблю как родного. Люблю! За честность, за прямоту. Вот, скажи мне, Кацман …

Батька поднял лысую голову и намертво защемил Кацмана взором:

— Скажи мне, Кацман. Что? Ты? Обо мне? Думаешь?

Кацман моргнул своими по-девчоночьи длинными ресницами и произнес до дрожи испуганным и все равно хранящим какой-то тщательно скрытый вызов голоском:

— Я таки думаю, что вас пора выдвигать на Нобелевскую премию.

— Так уж и на Нобелевскую? — заудивлялся батька.

— На Нобелевскую, как минимум.

— Значит, батьку Кондрата ты, Кацман, любишь?

— Люблю!

— И сильно любишь? — лениво поинтересовался его визави.

— Си… сильно!

— И неужто никаких вообще недостатков у этого твоего батьки нет?

— Есть недостатки. Вы таки слишком добрый, а также чересчур щедрый и умный.

— Слишком? — лениво удивился батька.

— Да. Чересчур.

— А если я, Кацман, сейчас тебе в рожу плюну?

— Я таки утрусь, чтоб я так жил.

Батька удовлетворенно осклабился:

— Не бойся, Кацман, не плюну. Я ж тебя, Кацман, люблю. Запомни раз и навсегда: батька Кондрат тебя любит. Запомнил? А теперь иди, родной, иди.

Кацман поспешно юркнул обратно в толпу.

Батька лениво поскреб седые виски.

— Ну, что, сынки, по машинам?

Сынки насторожились и приняли положение "низкий старт".

— Ну, что, — ох-хо-хох — я пойду?

Сынки приподняли зады.

Батька вразвалочку подошел к машине. Не спеша сел на переднее сиденье. Сиденье просело и пискнуло под его чугунным задком.

Батька помахал рукой.

— Чего ждешь, Кулиска, иди!

На заднее сиденье, вздыхая и охая, забралась Мировая Закулиса.

Батька снова взмахнул рукой:

— Ну, давайте… сынки!

И здесь уж наддали сынки.

Топча и сбивая друг друга, стайка номенклатурных физкультурников бросилась к «Волге» на перегонки и, сгрудившись у обоих свободных дверей в две неопрятные кучи-малы, принялась терзать и делить ее чрево.
 
Место шофера отвоевал себе горячий и пылкий Айзмапарашвили. Тщедушный и маленький Кацман, проявляя фантастическую цепкость, верткость и гибкость, ввинтился на заднее сиденье, к Мировой Закулисе. Туда же прорвалась яростная, словно рысь, Венера Зарипова и пушечным ядром вколотил свое тело какой-то двенадцатипудовый гражданин, чью надпись на майке я прочесть, увы, не успел.

На багажнике сверху разместилась тройка неудачников (неудачников относительных, ибо пяток вконец искалеченных членов Правительства отполз в близстоящие кусты). Тройка условных лузеров выглядела так: двое невзрачных, сильно попорченных в свалке мужчин (судя по буквам на майке, это были "Хитр. Х-л." и "Русс. М-к.") и прехорошенький белокурый мальчик с огромным фингалом под глазом. На его малюсенькой майке помещался самый пространный текст: "Ок-та — дружн. р-та, д-шки б-ки Кондр."

Утирая платочком кровавые слезы, мальчик грустно курил "Беломор".

Чавкнули шины, загудел мотор, тронулась "Волга" и заголосила было Мария Пахоменко, но батька брезгливым взмахом руки тут же велел ее отключить. Опустив боковое стекло и выпростав наружу загорелый локоть, батька набрал в широченную грудь побольше вечернего воздуха и сам вдохновенно затянул романс на слова Н.С. Гумилева.

— Я ста-а-ял у а-акна, — вывел батька надтреснутым тенором.

— В пэ-э-рэполненном зале, — глубоким и сильным контральто вторила ему Мировая Закулиса.

— Не-эжно пе-эли смычки о лю-убви, — вывели они дуэтом, после чего удивительно слаженным хором грянула свита:

                Я прислал тебе черную розу в бокале
                Золотого, как небо, аи.


Рецензии
Достали на Прозе писания о жидах, массонах, антисемитах, сионистах и т.д.
Неужто тем для стёба уже не осталось?

Алекс Рус   13.11.2012 19:37     Заявить о нарушении
Знаете, юноша, Вам никто не мешает писать исключительно об Евпатии Коловрате. А я буду писать о том, что интересно мне.

До встречи лет через пять! На ближайшее время вы, увы, на моей страничке забанены (за переизбыток простодушия).

P. S. Пламенный привет Евпатию.

Михаил Метс   13.11.2012 22:05   Заявить о нарушении
На это произведение написано 7 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.