Великая любовь Нинки-картинки
Краткое содержание предыдущих серий: задолжавший браткам бизнесмен Иванов сбегает от них на Тот Свет. После ряда комических приключений он встречает своего проводника по загробному миру Евстафия Яковлевича Голопупенко и они с ним вдвоем отправляются куда глаза глядят.
ИТАК:
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
ВЕЛИКАЯ ЛЮБОВЬ НИНКИ-КАРТИНКИ
Так мы и мчались вперед, не разбирая пути-дороги. За окнами шарабана дрожала теплая летняя ночь. На небо высыпали крупные деревенские звезды.
В такую ночь хотелось говорить о любви. О любви настоящей и… черт возьми!.. чистой… Это отчасти почувствовал даже тов. Голопупенко.
— Помню, — по-гайдаровски чуть причмокивая, начал он, — помню в году э-э-э — чмок-чмок — в шестьдесят восьмом болел я э-э-э — чмок-чмок-чмок — триппером.
Уронив эту фразу, тов. Голопупенко стыдливо вздохнул и замолк. Слова о коварстве гонококков звучали в такую ночь неубедительно. После долгих раздумий тов. Голопупенко пошел по второму кругу.
— Помню в году э-э-э шестьдесят э-э-э девятом жил я под Архангельском после действительной. Жил я, Михрютка, в а-агромаднейшей э-э-э коммуналке. И была там одна соседка… уродина, говоря честно, сверхстрахолюдная. И вот, однажды…
Здесь, с позволения читателя, я подменю Евстафия Яковлевича и изложу рассказанную им историю более или менее литературно. На мой взгляд, она, история, этого заслуживает.
История великой любви Нинки-картинки
Нинка была женщиной уродливой необычайно. Уродливой запредельно. Фантастически. Женщинам просто уродливым было так же далеко до нее, как простым бытовым ничего — до призовых красавиц.
Представьте себе Константина Аркадьевича Райкина, вырядите его женщиной, напрочь лишите ума, таланта и пресловутой кошачьей пластики — и вы получите Нинку.
Нинка была женщиной настолько, повторяю, непривлекательной, что ни один, даже самый грубый и самый нетребовательный мужчина, даже выпив самые неприличные количества водки, не смог бы, скажем, даже пошутить с ней или (не говоря уж о прочем) даже взять ее за руку.
Чего ей, между прочим, хотелось. Чтобы кто-нибудь пошутил с ней или взял ее за руку. Не говоря уж о прочем. И желание это — если взглянуть на него изнутри — абсолютно ничем не отличалось от точно таких же желаний в душе любой другой женщины (да и мужчины).
То есть, конечно, отличалось, но только одним. Тем, что было неосуществимо.
И вот, когда прошло уже где-то месяца три после того как молодой и красивый Евстафий Яковлевич въехал в ту а-агромаднейшую коммунальную квартиру, у Нинки вдруг появился… жених. А, точнее говоря, муж. Нинкин муж был довольно нестарый и весьма импозантный с виду мужчина, по роду занятий — городской сумасшедший.
Звали его, кажется, Саша. До встречи с Нинкой он годами кружил по городу, не произнося ни единого слова. Никогда и ни с кем. Нет, говорить он, как выяснилось несколько позже, все же умел, но умением этим в реальной жизни не пользовался. Ему это было не нужно. Он был чересчур погружен в свою внутреннюю жизнь.
Его холодные голубые глаза были как бы раз и навсегда развернуты зрачками внутрь.
Какой уж сетью она его оплела, навсегда останется тайной Нинки-картинки. Так ли, иначе — случилось. Сойдясь, они прожили вместе недели три, и первые дней четырнадцать из этих трех недель были просто счастливыми.
(Одинокий Евстафий Яковлевич им даже отчасти завидовал).
Торжествующая и растрепанная Нинка находила тысячу поводов пробежать то из кухни в комнату, то из комнаты на кухню, так что длинный коридор коммуналки весь день сотрясали то ее тяжелые мужские шаги, то захлебывающийся от счастья крик:
— Саш-ш-ша, иди куш-ш-шать каш-ш-шу! Саш-ш-ша, еб твою мать, да сколько же можно тебе говорить, сейчас же бросай все и иди куш-ш-шать каш-ш-шу.
Это — днем. А по ночам стонал и ухал матрас и на весь коридор раздавались предсмертные Сашины хрипы и кошачьи вопли Нинки-картинки.
Такая идиллия, повторяем, продолжалась дней где-то четырнадцать. Начиная же с третьей недели все пошло вдруг не так. Хотя внешне, вроде, ничего и не изменилось. Все шло и так и в то же время — не так, и окончательно все стало не так, когда исчез Саша.
Не было его ровно трое суток. А Нинка, кстати, не очень-то и переживала. Лишь однажды за эти три дня, выйдя на кухню, она по привычке заголосила: «Саш-ш-ша, иди куш-ш-шать…» — но тут же осеклась и зло прошептала: "Прид-ду-рок …"
А на следующий день утром вернулся Саша. До вечера он сидел тихо, как мышь…
— Куш-шал каш-ш-шу? — вдруг ни с того, ни с сего решил сострить я.
— Да, — рассеянно ответил Евстафий Яковлевич, — кушал кашу.
…до вечера он сидел тихо, как мышь, а к вечеру сам вдруг вышел на кухню (что уже и само по себе было и необычно и странно, ибо Саша всегда избегал появляться там, где собирались жильцы). И там, на кухне, у него с Евстафием Яковлевичем состоялось нечто-то вроде… беседы.
А вот это было уже попросту необъяснимо. Ибо хотя беседа эта продолжалась всего-то минуты две или три, но за эту пару минут Саша израсходовал столько слов, сколько в обычных условиях ему бы хватило на годы и годы жизни.
— На улице дождь, — первым начал он.
— О, да! — с преувеличенной охотой отозвался Евстафий Яковлевич. — Вы абсолютно правы! Абсолютно! Здесь хотя и Полярный круг, а все время дожди, как… как в Прибалтике.
Саша молчал. Было очень и очень видно, что он с огромным трудом сейчас вспоминает, как это вообще нужно делать — беседовать, говорить и что в результате этих почти запредельно трудных для него усилий он наконец пришел к выводу, что, когда человек говорит, то легче всего ему говорить — о погоде.
— Я люблю гулять, — повторил он, — когда нет дождя.
— О, да! — все с той же, слегка преувеличенной доброжелательностью отозвался Евстафий Яковлевич.
— Я гуляю весной, — не слушая его, упрямо бубнил Саша, — когда хлюпает. И течет. И зимой, когда холодно и воняет, — он махнул рукой в сторону целлюлозно-бумажного комбината, чье зловонное дыхание (особенно, почему-то, зимой) превращало Архангельск в ад. — А когда комары, как это называется? Лето? Летом я тоже гуляю. Я очень люблю гулять.
Впервые в жизни Саша и Евстафий Яковлевич встретились взглядами. Впервые в жизни Сашины глаза хоть что-нибудь выражали. Что они выражали? Какую-то беспомощную печаль.
— Если я люблю гулять, — повторил он, — кому это мешает? Я никому не хочу мешать.
Они помолчали. Из полуоткрытого окна доносилось ритмичное погрохатывание. Там, за окном, вовсю шел дождь. Вернее, уже и не дождь — июньский ливень. Все огромное, сплошь залитое кипящими лужами пространство двора было сейчас отгорожено его мутной и толстой стеной. Там, за стеной, было очень светло и пустынно. Только стая крикливых чаек у пищевого бачка раздирала размокший батон.
Послышались тяжелые шаги. Своим солдатским размашистым шагом на кухню вошла Нинка-картинка.
— Я никому не мешаю, — упрямо повторил Саша, как бы не видя (а, может, и вправду не видя) ее.
— Ну, да, не мешает он, — Нинка посмотрела в окно, — не мешает он. Осподи! Во какой ливень. Как льет-то, Осподи, ой, как лье-о-от! Весь-весь Архангельск залило.
(Нинка выговаривала "Арханыск").
— Осподи! — повторила она. — Осподи! Прямо потоп. Прямо… — Нинка набрала в свою широкую и плоскую грудь побольше воздуха, явно собираясь еще и еще удивляться силе и мощи дождя, но здесь… здесь вдруг не в такт заскрипели половицы и на кухню ввалился Князь.
Князь был здешний жилец-алкоголик. Для алкоголика Князь был почти юношей (ему было лет двадцать шесть — двадцать пять), но за эти свои двадцать с хвостиком лет он успел как-то вдрызг поизноситься и поистаскаться. Лицо у него было старческое, все в каких-то желтых мешках, шейка тоненькая и дряблая, кисти рук маленькие и сплошь исколотые чем-то синим, а что касается нервов, то они у него находились в том безнадежно задерганном состоянии, в каком они пребывают у одних строгачей-уголовников, оттянувших ходок по восемь, да у пожилых незамужних учительниц литературы, всю свою жизнь отработавших по специальности.
В глубине души Князь был человеком веселым и безобидным. И даже добрым (отчасти). Но таким — веселым, добрым и безобидным он становился не сразу. В эту свою развлекательную ипостась он перескакивал, лишь основательно получив по шее. До получения по шее Князь был заносчив и агрессивен. За что и получил свое прозвище "Князь".
— Привет, Слав, — кивнул он Евстафию Яковлевичу (стадию рукоприкладства они уже пару недель, как миновали).— Здорово, Нинка. — Князь поглядел в окно: "Во льет-то, ма-а-ать, во льет…"
Было очень заметно, что Князь сегодня не в духе, что ему тяжко с похмелья и вообще не хочется ни о чем и ни с кем говорить, но что — блюдя свою репутацию весельчака и остроумца — каким он (как ему почему-то казалось) слыл, Князь считал своим долгом сказать сейчас что-то смешное. Он тряхнул кудлатой, с получки нечесаной головой, потер желтым пальцем мелко вспотевшее стеклышко (стекло под пальцем пискнуло басом) и задумчиво выдавил:
— Во, ****ь, льет, — как корова нассала.
Нинке понравилась шутка и она захихикала. Князь, сохраняя, как и положено любому уважающему себя шутнику, абсолютно непроницаемое лицо, повернулся к ней и — вдруг уперся взглядом в Сашу.
Как и все алкоголики, Князь был человеком чуть-чуть надмирным. И, может быть, он и взаправду не заметил появления в Нинкиной жизни Саши. А, может быть, и заметил, но после имевшей место неделю назад получки забыл, но — так или иначе — сейчас он смотрел на него так, как будто видел его впервые.
— Короче, — задумчиво произнес Князь, — ты, ****ь, кто такой?
Саша молчал.
— Ты, ****ь, кто такой?
Саша молчал.
— ТЫ КТО ТАКОЙ, СУКА?
И снова было видно, что Князь сильно не в духе и, что ему точно так же не хочется сейчас шуметь и злиться, как минуту назад не хотелось шутить. И было, в общем, понятно, что он бросил это свое "короче" лишь для того, чтоб поддержать в своих и, особенно, в соседских глазах свою репутацию крутого (по возможности) мужчины. Но сам этот тон крутого на расправу мужчины, который окружающие не так уж и часто позволяли ему на себя напускать и, особенно, противостоявшее ему абсолютно беспомощное Сашино молчание, все это раззадоривало Князя, пуще водки пьянило его и с каждой минутой прибавляло веры в себя и в свои силы.
Все еще придуриваясь, но все больше и больше ощущая себя грозным и неумолимым, Князь подбоченился и заорал:
— Ты кто-о такой, с-сука?
Саша молчал.
— Кто-о-о ты та-а-акой, ска-а-атина?
Лицо Князя светилось счастьем нежданно-негаданно найденной крутизны.
— Эй, Князь… — попытался было вмешаться Евстафий Яковлевич.
— Погоди, Слава. Погоди, Слава. Дай мне узнать, чего он здесь о-ошивается, в н-нюх того м-мента…
— Эй… Князь! — пискнул Евстафий Яковлевич.
Но было уже поздно. Князь подпрыгнул и ударил Сашу кулачком по лицу — по скуле потекла тонкая струйка черной крови.
Дальнейшее Евстафий Яковлевич излагал сбивчиво. Он описывал истошный Нинкин крик и надсадное, утробное хаканье Князя, рассказывал, что все бежал и бежал к дерущимся, чтобы разнять их, но бежал как-то на удивление не быстро, потому что Князь все подпрыгивал и подпрыгивал и все лупил и лупил Сашу кулачками по лицу, а тот все стоял и стоял, беспомощно растопырив свои огромные красные руки и по его красивому, узкому, бледному, до смерти перепуганному лицу стекали все новые и новые черные струйки.
Так и впечатались в память Евстафия Яковлевича все эти лица: Нинкино, уродливое от природы и окончательно обезображенное истошным визгом, Сашино — красивое и испуганное, сплошь залитое черной кровью и — вдохновенное, светящееся счастьем лицо Князя.
Наконец (Евстафий Яковлевич все бежал и бежал к ним), Саша догадался поднять свои бесцельно повисшие руки и (очевидно, стремясь хоть как-то отдалить от себя страшные Князевы кулаки) сперва упер их ему в грудь, а потом ухватил своими огромными малиновыми ладонями Князя за шею.
Князь встрепенулся, забился, словно ерш на крючке, попробовал высвободиться, но не тут-то было: Саша (очевидно больше всего на свете боясь, что, освободившись, Князь опять начнет его бить) сжимал свои ладони все сильнее и сильнее, и чем яростнее трепыхался Князь, тем прочнее Саша их сводил и тем заметней выделялись его побелевшие от усилия пальцы на пунцовой и дряблой Князевой шее.
Короче, Саша его задушил.
Князя увезли в больницу, к утру он умер.
Сашу тоже забрали — в психушку.
А Нинка… а что Нинка?
Где-то через полгода она завела себе еще одного ухажера — семидесятитрехлетнего старичка из дома хроников. Связь эта, продолжавшаяся месяца три, тоже, между прочим, завершилась трагически: у старичка отказало сердце, и он откочевал в лучший мир прямо с ложа любви.
Что же касается Саши, то Евстафий Яковлевич никогда его больше не видел. Но он на всю жизнь запомнил его холодные голубые глаза и эту тысячу раз повторенную фразу:
— Я никому не хочу мешать и никому не мешаю.
Свидетельство о публикации №209070500397
Александр Витковетус 07.08.2013 22:48 Заявить о нарушении
Михаил Метс 11.08.2013 20:52 Заявить о нарушении