ИМЯ

У лифта сидела собака. Черная, здоровая (в смысле, большая) и лохмато-нечесаная. Ее неподвижность и понуро свешенная голова выражали скуку философа, отрешенность бомжа и, наверное, что-то еще, но я затруднилась сформулировать для себя, что же именно.

– Ты тоже поедешь? – спросила я ее безбоязненно, потому что бояться было бы глупо: мухи не обидит, сразу видно.

Собака подняла на меня грустные глаза и промолчала. А когда двери долго блуждавшего где-то, но все-таки подошедшего лифта разъехались, она пропустила меня вперед. Я оценила ее галантность, предположив, что собака, видимо, и не собака вовсе, а собак. То есть мужчина, причем благородных кровей. Хотя насчет породистости стоит здорово подумать, подумала я. Ведь иная дворняга может быть гораздо деликатнее и тактичнее какого-нибудь холеного, избалованного дога. И тут же сообразилось, что к миру людей это относится, пожалуй, еще больше.

Размышления о собаках и людях помогли мне, наконец, отвлечься. Помогли выбраться моему измученному сознанию из той тесной колеи, в которую оно, то есть сознание мое, было загнано сегодняшним событием.

Это событие... Я хотела придумать, как его лучше назвать, но не успела: мы с собаком благополучно доехали до моего одиннадцатого этажа. Двери лифта открылись, пес оглянулся, посмотрел мне в глаза умно, длинно и преданно, а потом быстро выскочил из кабины и побежал вниз по лестнице, весело виляя на ходу хвостом.

Очень странный попутчик, думала я, открывая дверь. Ну очень странный. Я ведь была уверена, что он есть попросит. Мечтала, можно сказать, его накормить. Потому что было чем: три дня назад дали зарплату и холодильник еще не успел опустеть. А псина, оказывается, только прокатиться хотела. И настроение ведь как у нее (или все-таки у него?) поднялось! Бывают же такие смешные собаки...

Войдя в грустную, успевшую соскучиться без меня квартиру, я, не разуваясь-не раздеваясь, протопала на кухню и заглянула в холодильник. Пару сосисок я этому черному, точно, отдала бы без сожаления. А он, дурак, удрал. Удрал... А ведь мог бы у меня пожить, если ему негде. Он ведь показался мне умным и вполне симпатичным, несмотря на свою бомжово-философскую угрюмость. Хотя какая угрюмость – вон как хвостом завилял, помчавшись неизвестно куда! Ну да ладно... Не судьба.

Кошку заведу. Или все-таки собаку? Сейчас только брось клич – ребята притащат и котят, и щенят, и кого хочешь. Вон Стас свинку морскую давно мне сватает. Умная, говорит, очень. Интересно, в чем же ее ум проявляется? Собака тапки может приносить, кошка настроение чувствовать. А свинка что?

Я улыбалась (наверное, грустно улыбалась), освобождая свое уставшее от одежды тело: сбрасывая на диван, стоящий на кухне, дубленку, разматывая длинный шарф и отправляя его туда же, с трудом вылезая из любимой юбки (которой было сто лет в обед), стягивая пуховый свитер (а вот он был новым, с последней получки купленным – и я еще не поняла, люблю я его или нет). Оставив на кухонном диване одежную гору, основанием которой  была тяжелая дубленка, а верхом – прозрачный клубок из скрученных колготок (даже в самые лютые морозы не могла заставить себя носить что-нибудь потеплее), я, продолжая улыбаться, пошла в ванную за своим родным и близким махровым халатом. Закутавшись в его тяжелую и теплую уютную мягкость, я почувствовала себя, наконец, дома.

А улыбалась я потому, что встреча с удивительным псом, обожающим кататься на лифте, здорово подняла мне настроение. Я даже на некоторое время совершенно забыла о том, что со мной сегодня случилось, представляя, как завтра буду рассказывать об этой поездке в лифте в своей группе.

А еще я улыбалась, наверное, потому, что в три окна моей однокомнатной квартиры настойчиво заглядывало февральское солнце, и было его так много, что не отреагировать на это было просто невозможно. Люблю солнце!

Постояв немного посреди комнаты и пожмурившись, я подошла к допотопной софе (это матушка моя с барского плеча отказала мне ее при «разделе» имущества), намереваясь немного полежать, а может быть, даже и поспать. Хотя до сна, понимала я, дело дойдет едва ли. Слишком многое надо было обдумать. Вернее, немногое, а... Ну, как бы это сказать, важное что ли. Серьезное. И, прямо скажем, печальное.

Настрой «подумать» не помешал мне, впрочем, вспомнить, что я сегодня еще, кажется, ничего не ела. Значит, снова – на кухню, к чайнику и холодильнику.

Но гора одежды на кухонном диване и стоящие возле него сапоги, которые бестолково таращили на меня свое распахнутое нутро, не располагали к трапезе, а напоминали, какая я есть «безалаберная неряха» (именно так выразилась бы моя матушка, если бы увидела все это безобразие). Поэтому с кухни я опять отправилась в комнату и улеглась-таки на софу, подложив под голову так называемую «думочку» – маленькую такую, вышитую крестиком подушечку, которая была сейчас как нельзя кстати: ведь я собиралась думать. Думать о том, что... Но – все по порядку.

В нашем техникуме (вернее, колледже, как теперь говорят) открыли в этом учебном году новую специальность, платную. «Менеджмент» называется. Новую! Где сейчас такого, спрашивается, нет? У нас, наверное, только и не было. Вот и открыли. Ну и, само собой, Слонович (это завуч наша; Генриетта Львовна ее, кстати, зовут) в начале лета ко мне подкатила: «Мария Николаевна! У нас на новой специальности курс такой интересный планируется – «культура межличностного и делового общения» называется. По-моему, это ваше. Что скажете?»

Что скажете? Конечно, я согласилась. Потому что, действительно, мое. Ну кто еще из гуманитариев потянет? Косноязычный Козиков? Историк он, конечно, хороший. И человек неплохой. Да что, неплохой – отличный дядька! Из настоящих интеллигентов: и вежливый до умопомрачения, и порядочный, и неконфликтный. Он сам по себе – культура. И межличностного общения. И делового. Но говорит-то плохо, просто беда. Ну, а тетки все наши, ничего не скажешь, языкастые – даже, пожалуй, слишком (Слонович первая к ним и относится), но с культурой у них (особенно межличностного, так сказать, общения), прямо скажем, не очень хорошо дела обстоят. Нет, матом, конечно, никто в учительской не ругается, но хабалистость какая-то вылезает периодически. А если не хабалистость, а изысканная язвительность – то это тоже с интеллигентностью и культурой как-то не очень вяжется. В общем, одна я там такая звезда невозможная. И интеллигентная, и умная, и словом владеющая – вот.

Итак, ломаться я не стала, курс взяла и сразу же над программой начала работать. И с большим, надо сказать, удовольствием работала. Потому что литературу свою я хоть и люблю, но одно и то же столько лет – надоело. А тут что-то новенькое. И учащиеся-то совсем другие будут – заочники, взрослые, уже определившиеся в жизни люди.

Так вот. Сегодня я первый раз с этой группой заочников и встретилась. Рассказала о задачах курса, о программе – все, как положено. А потом предложила задание: «самопрезентация» называется. Сказала о том, как важно в наше время уметь подать себя, показать все свои плюсы...

– А минусы? – спросила она.

– Минусы? – я задумалась. – Наверное, тоже можно. – И попробовала отшутиться. – Чтобы плюсы ярче заиграли.

Я дала группе время на подготовку и пообещала, что начну с себя. Двадцать пять человек (все налицо – по списку) заметно погрустнели, соображая, что же можно о себе рассказать.

Представителей мужского пола из этих двадцати пяти было только двое. «Двое из ларца», – подумалось сразу же. Потому что – одинакового возраста (года по двадцать два), в одинаковых кожано-меховых куртках  «пилот» (в техникуме у нас почти во всех кабинетах холодно, и мысли раздеться ни у кого, естественно, не возникло), с одинаково остриженными головами. Но глаза у того и у другого были осмысленными, а улыбки – умными. И это радовало.

Ну, а девушки-женщины показались мне очень миловидными (а некоторые – даже ярко-красивыми), сосредоточенными и серьезными. Почти все они были в шубах («натуральных», как положено; преобладали степные волки и серые козлики) и норковых замысловатых шляпах.

Я думала о том, что нужно выклянчить у Слонович для занятий с заочниками кабинет потеплее, чтобы люди за свои-то деньги чувствовали себя комфортно, а не сидели во всей амуниции, как в нетопленом деревенском клубе. Правда, беспокоясь о заочниках, я больше всего была озабочена тем, как мне получше «самопрезентоваться». Очень, кстати, жалела, что погорячилась, пообещав начать с себя. Можно было бы вообще без этого обойтись. Но слово не воробей...

«Что же я им скажу?» – лихорадочно соображала я. Какой институт закончила, скажу. Сколько лет в техникуме работаю, скажу. А еще что? Ведь, когда объясняла, что от них требуется, сто раз подчеркнула, что должно быть неординарно, интересно, что не стоит скатываться к простому перечислению биографических данных. И какой же я пример покажу? Не подумала, растяпа, заранее. Надо было вчера еще все написать: чтоб и оригинально было, и чтоб с юмором. Выучила бы – и вперед! А теперь вот  мучайся! Ни первая фраза, ни последняя никак не придумывались. Да и основная часть не желала вырисовываться: хоть убей, не знала, как – а главное, из чего –  выстроить свое выступление.

Испытывая отчаянные муки от того, что сказать мне практически нечего, я с завистью смотрела на заочников: они как-то собрались и вовсю строчили в своих тетрадках.

Когда время истекло, я изобразила веселую непринужденность: «Ну что ж, начнем!» И рассказала о себе. Нормально, в общем-то, рассказала. И все бы было хорошо, если бы не посыпались дурацкие вопросы (как пятиклассники, ей Богу!). А вы замужем? А сколько вам лет? А дети у вас есть? Пришлось отвечать. Нет, не замужем. Сколько лет, не скажу, какая разница. А детей – нет.

А когда потом они про себя начали рассказывать, то оказалось, что почти у всех – семьи, дети. Только «двое из ларца» оказались свободными да две девушки, одна из которых была похожа, хоть и на породистую, но все-таки – лошадь, а другую отличал очень умный, очень острый и очень недобрый взгляд.

Так вот... Нет, пожалуй, забегу немного вперед. После того, как все всё про себя рассказали, стали выбирать самое интересное выступление. Я, между прочим, в самом начале пыталась их сориентировать на то, что нужно оценивать не столько содержание, сколько форму. То есть не  ч т о  рассказали, а  к а к  это сделали. Когда я об этом говорила, они все согласно кивали головами: мол, все понятно. А лучшим признали выступление этой девочки. Кулешова её фамилия. А имя... Вот в имени-то все и дело!

Наконец-то я дошла до самого главного! Осознав это, я вскочила с софы и заходила по комнате, повторяя вслух: «Вот в имени-то все и дело!» Потом, немного успокоившись, снова улеглась, пристроив под головой поудобнее неудобную подушку.

Итак, она представилась: Кулешова Наталья. Сказала, что ей скоро будет двадцать лет, что она замужем. Кстати, никогда бы не подумала: на вид ей было не больше шестнадцати. Я сразу обратила на нее внимание: что здесь делает эта школьница?

Кулешова начала говорить о том, что у неё плохой характер, что она тяжело сходится с людьми... И что-то еще в этом духе.

Я хотела её остановить:

– Наталья, давайте все-таки...

Но она перебила:

– Мне кажется, что я такая потому, что в детстве мне поменяли имя.

– Как это? – удивились все.

– А так. Была Мария. Машенька – папа меня так звал. А когда мне было шесть лет (я это очень хорошо помню), мама говорит: «Маша, а давай ты будешь Наташей». Мне было интересно, я и согласилась.    

Группа заволновалась: как? почему? так не бывает!

– Бывает, – ответила она. – Мама стала меня звать Наташей сразу же. А бабушка с папой долго еще называли Машенькой. Во дворе я всем сказала, что я теперь Наташа – и мне кричали: «Машка-Наташка, выходи!» Мне это не нравилось, я плакала. И просила маму вернуть мне имя. Но... В общем, все осталось, как хотела мама. Потом мы переехали в другой город, там я в школу пошла – и стала окончательно Наташей. 
 
– А я Маша, Машенька. Понимаете, Мария Николаевна? – спросила она, развернувшись ко мне всем корпусом и глядя мне прямо в глаза.

«Да, понимаю», – сказала я про себя и, не выдержав её взгляда, посмотрела на группу. У некоторых девушек-женщин глаза наполнились слезами, а «двое из ларца» совершенно одинаково сдвинули брови над неодинаковыми глазами: светло-голубыми и карими.

Я поняла. Я все поняла, как только она сказала про то, что раньше была Машенькой. Именно в тот момент я увидела-рассмотрела и знакомый овал лица, и серо-голубые чуть-чуть раскосые глаза. И оценила (как когда-то!) гордую посадку головы. И услышала легкую картавинку в словах, где есть в середине «р». Конечно, это была дочь Андрея, почти его копия. Копия, которую природа улучшила, закруглив линии носа и подбородка, раскрыв чуть пошире глаза и добавив припухлости губам.

 Маша-Наташа была красивой. И не такой, как все. Кстати, шубы у неё не было. А была ярко-желтая спортивная куртка, которую она сняла, прежде чем выйти отвечать.

Пока я осознавала, что произошло, группа, потрясенная удивительной историей смены имени, пытала Наталью. Одни строго спрашивали, почему она, когда получала паспорт, не вернула себе свое имя – имела полное право. Другие смотрели в корень: должна была спросить у матери, почему та на такое пошла. Почему не спросила?

– Я спросила, – ответила тихо девочка.

– Ну и что? – заволновались все, а «двое из ларца» почему-то особенно сильно.

– А ничего! – сказала, резко вскинув голову, Кулешова и пошла на свое место.

Один из «двоих» тихонечко присвистнул, а девушки-женщины сделали удивленно-возмущенные глаза.

 Я дала слово следующей заочнице. Слушали её и всех, кто выступал после, рассеянно. Вопросов не задавали. А потом, хоть и были обижены на непонятную гордячку Кулешову, почти единогласно признали её выступление лучшим.

После занятий я хотела подойти к ней. Но... Но не смогла – струсила.

«Вдруг мне все это только показалось?» – спрашивала-убеждала я себя уже сейчас, здесь, в своей квартире.

Напрасно убеждала. Сомневаться можно было только в том, случаен или нет этот рассказ. Этот её вопрос. Этот её взгляд...

Случайно ли это все? Может быть, и случайно. Просто девочка такая необычная. Или настроение у неё такое было. Почему она должна знать, что это я? Но, с другой стороны, такое совпадение...

Это невозможно. Чтобы так. Кому рассказать обо всем? С кем поделиться? Съездить к маме, которая с тех самых пор так же не выносит имя Андрей, как его жена – имя Машенька? Нет, конечно. Маринки, подруги единственной, близкой, проверенной, нет сейчас: улетела позавчера в Турцию. Есть другие – а с ним делиться не хочется. Рассказать – некому.  И не рассказать – невозможно.   

 – Невозможно! Невозможно! – била я об спинку дивана несчастной подушкой-думкой, выхватив её из-под головы.

– Все возможно, – сказала я себе уже через минуту. Сказала твердым голосом. И поднялась, уселась поудобнее, вжавшись лицом в квадратные розы подушки. – Завтра я спрошу у неё. Спрошу обязательно, – решила я и пошла на кухню разбирать одежную гору.

На следующий день на моем занятии в коммерческой группе присутствовало двадцать четыре человека. Я, как только зашла к ним, поняла, кого нет. И все-таки, старясь изо всех сил скрыть волнение, сразу после приветствия спросила:

– Кто отсутствует?

– Кулешова, – ответила староста. Старостой, кстати, была девушка, похожая на породистую лошадь. Хотя при чем здесь лошадь? Кулешова отсутствовала. Вот что было важно.

– Что-то случилось? – поинтересовалась я, отмечая про себя, что вопрос прозвучал как надо: ненапряженно, легко, почти небрежно.

– А кто ж знает? – флегматично ответил один из «двоих», фамилия которого была, кажется, Кузнецов.

– Нам не докладывают, – подхватил второй, которого я запомнила, в отличие от первого, только по имени. По имени, которое мне показалось  редким и торжественным, – Анатолий.

Занятие тянулось вечность. Вечность, в которой реальным, определенным и невыносимо-осязаемым было только одно – ее отсутствие. Отсутствие Наташи Кулешовой. Да нет, не Наташи – а Маши. Машеньки. Да и Кулешова – это по мужу.  Мария Андреевна Лукашина – вот как должно звучать ее имя.

А в далеком детстве она была Машенькой Лукашиной – очень хорошенькой девочкой, с ямочками на щеках и удивленной, растерянной, почему-то всегда немного виноватой улыбкой.

Такой я помнила ее по фотографиям. Тогда она не была так похожа на Андрея, но я убежденно доказывала ему, что похожа, очень похожа. Ему было приятно. Он любил показывать мне фотографии своей Машеньки. И никогда не скрывал своего восторга, умиления и обожания. А я... Когда рассматривала фотографии, то совершенно искренне вместе с ним восхищалась. А потом... Потом всегда после его ухода рыдала до полнейшего изнеможения. От ревности. От ревности к жене. И еще больше – от ревности к этой маленькой девочке с удивленно-виноватой улыбкой. К этой девочке, из-за которой мы никогда не сможем быть вместе.

«А ведь я тоже могла бы родить ему девочку, – думала я, рассматривая свое зареванное лицо в зеркало. – И она была бы не хуже».

Но больше я хотела мальчика. Мальчик – лучше. Мужчины всегда ждут мальчиков. Вот его жена девочку ему родила... А я бы – мальчика!

Я представляла, как Андрей встречает меня из роддома, как бережно несет нарядный конверт, в котором – наш ребенок. Такой конверт, весь в рюшечках, я видела, когда ездила с двоюродным братом встречать из роддома его жену, которая родила мальчика Ванечку. Наш Ванечка был в обычном одеяле – а те, кто перед нами забирал своего ребеночка, несли вот такой необыкновенный конверт. Розового цвета. Значит, у них была девочка. Конверт, который нес в моем воображении Андрей, должен бы быть голубым – раз мальчик. Но я все равно всегда представляла только розовый. В рюшечках.

Как  я  смогла  в этот  день  провести  три  пары,  думая  только   о  своем, – не знаю. Но провела. И потом – быстро-быстро, чтобы никто ни о чем не спросил, чтобы никто ничего не сказал, – на улицу. Вышла, пошатываясь, и побрела на остановку.

Недолго постояв в огромной толпе, ожидающей автобус, я вдруг поняла, что мне не хочется ехать с теми, из кого эта самая толпа состояла.

Я не хотела, чтобы рядом со мной, вжавшись в мой бок, стояла, например, вот эта фифа в дорогущей шубе, с тщательно прорисованным лицом, которое никакая косметика не могла украсить, потому что оно выражало откровенную брезгливость по отношению к тем, кто ездит на общественном транспорте, коим и ей почему-то в этот день приходится пользоваться.

Или этот ушастый юнец из нашего, кажется, техникума. Да нет, он, вроде бы, ничего...
 
А вот этот презентабельного вида мэн со слащавой улыбкой... Зачем он, спрашивается, мне улыбался? Может, правда, и не мне – но все равно было противно.

И я пошла пешком. Сначала – через старый парк, потом – по новому мосту, потом... В общем, до дома мне было далеко. Погода, кстати, была странная. Откуда-то взялся туман. За плотной серо-голубой пеленой едва угадывался бледный диск солнца, который и на солнечный-то был вовсе не похож – просто было ясно, что это ничем другим, кроме как солнцем, быть не может.

Домой я попала нескоро. Еще бы. Пешком – почти через весь город к своему дому, который хоть и был построен много-много лет назад, так и остался стоять на окраине.

Я не замерзла. И не устала. Есть только очень захотела.

Когда я допивала чай, сидя на кухне рядом с горой своей одежды на диване, зазвонил телефон.

Я знала, что это – моя матушка. Она пунктуальна до невозможности и звонит всегда в одно и то же время. Звонит, чтобы услышать, что у меня все в порядке, что я не болею, что я не умерла, а посему можно быть спокойной, не тревожиться понапрасну и продолжать свою размеренную жизнь. Жизнь, в которой она по-настоящему любила только себя и своего Маркиза, вальяжного персидского кота с тупой мордой, которому она отдельно готовила, которого выгуливала на поводке и на которого была готова молиться день и ночь.

Итак, я была уверена, что это матушка, и поэтому, взяв трубку, с наигранным воодушевлением отрапортовала:

– Здравствуй, мама! Это я – твоя дочь Маша. У меня все хорошо. Я здорова. И не поверишь – жива.

Обычно мама после таких моих слов начинала длинную тираду о том, что у всех дети как дети, а у нее... Но на том конце провода было тихо.

– Мама! – крикнула я. – Где ты? Ты меня слышишь?

– Простите, – сказали в трубке девическим голосом. – Мне нужна Мария Николаевна.

– О, это вы меня простите. Я, понимаете, была уверена... Поэтому вот так... – я запнулась, подбирая слова.

А девочка, звонившая мне, тихо сказала:

– Мария Николаевна. Это Наташа Кулешова. Из сто первой группы.

Я ошалело молчала. Что же мне было делать? Как вести себя? Что я могла ей сказать? Мысли метались-путались в голове, и я никак не могла справиться с ними, понимая, что мне это скорее всего не удастся, и все-таки надеясь, что сейчас все как-то утрясется, что ничего страшного, в общем-то, не случилось.

Я молчала. Молчала и Наташа. Раздались короткие гудки. Все. Она положила трубку. Запас ее смелости, видимо, иссяк. Больше она не позвонит. Но я ошиблась. Звонок раздался сразу же.

– Мария Николаевна, не бросайте трубку. Пожалуйста. Мне нужно с вами поговорить.

У меня, наконец, обрелся дар речи:

– Наташа, я не бросала. Честное слово! Я думала, что это вы... А, выходит, нет. Это связь... Это связь такая! – Я боялась сделать паузу, боялась, что меня плохо слышно, поэтому кричала. – Наташа! Вы должны ко мне приехать. Мне тоже нужно с вами поговорить. Очень нужно. Вы меня слышите, Наташа? Вы можете ко мне приехать? Вы откуда звоните?

– Из колледжа. Я из колледжа звоню.

– Приезжайте! Пожалуйста. Я очень вас прошу. Запоминайте адрес...


Сначала мы почти молча пили на кухне чай, затем немного поговорили о будущей Наташиной работе (ее обещали взять в одну приличную фирму), и только потом она, глядя в пустую чашку, сказала:

– Мария Николаевна, а папы ведь больше нет.

Я заплакала не сразу, а после долгой-долгой паузы. После паузы, которую можно было бы заполнить множеством горестных восклицаний и вопросов. Но восклицания почему-то не вырывались, а вопросы не выговаривались. Я молчала. А потом потихонечку встала и ушла плакать в комнату. Наташа осталась на кухне.

Мы встретились, кажется, в коридоре, и, обнявшись, плакали уже вдвоем. Долго. Безутешно. Громко.

Потом Наташа рассказала, что Андрей скоропостижно скончался полгода назад. Ушел на работу – и не вернулся. Ему только исполнилось сорок восемь лет. Он практически не болел. Вернее, не ходил по врачам. А за сердце хватался часто – не афишируя, нет. Наоборот, выйдет незаметно в коридор, откроет стенной шкаф, пороется в карманах пиджака, найдет валидол – и под язык. Наташа видела – и не раз. Говорила: «Может, скорую вызвать?» А он только рукой махнет: «Брось ты, какая скорая!» А мама, когда Наташа попыталась с ней об этом поговорить, сказала: «Все об этой своей вертихвостке страдает! Никак не успокоится!»

– Нет, вы не думайте, Мария Николаевна, они нормально жили. Мама его любила. Я знаю. Только до конца простить так и не сумела.

Наташа говорила-говорила. Было видно: она понимает, что, кажется, говорит не всегда то, что нужно. Но остановиться не могла.

– Вы знаете, и папа ее любил. Правда. И меня любил. Очень. Поэтому и не бросил нас с мамой тогда. А про вас я узнала совершенно случайно. Я в десятом классе тогда училась. Ну вот. Нам надо было из любого произведения что-то там выписать. Какие-то предложения. По русскому нам задали. Я взяла с полки первую попавшуюся книгу. Я даже не посмотрела, как она называется (зато потом посмотрела – и навсегда запомнила: «Ветка сакуры» Овчинникова. Я прочитала. Про Японию, интересно). Так вот. Я начала листать. Смотрю: листочек сложенный. Я развернула, конечно. А там папиным почерком написано: «Машенька, я тебя люблю». А в скобках еще было: «прости за банальность». Я ужасно удивилась. Вообще-то, он любил подбрасывать мне всякие записочки: в учебники, в дневник. Ну, напишет, например: «Наташка, больше думай об уроках, а не о мальчиках!» И мордочку какую-нибудь смешную нарисует. То есть сама по себе записка – это нормально. А все остальное – так странно. Во-первых, почему – «Машенька»? Я уже давным-давно Наташей стала: и он привык, и бабушка. Никто и не вспоминал, что я раньше Машей была. Хотя...
Она запнулась, а потом опять заговорила-заторопилась:

– Вы знаете, сама я вспоминала. Не знаю, почему. Вспомню – и плакать хочется... Но сейчас не об этом. В общем, непонятно все было. Главное, почему именно в этой книжке записка лежала? Откуда он мог знать, что я ее возьму? Я пошла к маме на кухню и говорю: «Мам, смотри, папа мне что написал. С чего это он вдруг Машенькой снова начал меня звать?» А она сразу как бросит на пол полотенце, как закричит: «Где ты это откопала?» Вырвала у меня бумажку эту и порвала на мелкие-мелкие кусочки. Ну, я психанула, дверью хлопнула и ушла на улицу.

А вечером она мне все-все рассказала. Как они с папой познакомились, как поженились, как все у них было хорошо, пока... В общем, она была уверена, что вы его присушили, что, наверное, по каким-нибудь бабкам ходили... Еще она у меня прощения просила за то, что имя поменяла. Плакала, знаете как. Просто она по телефону однажды услышала, как он вам звонил, как говорил: «Машенька, девочка моя». Вот тогда-то она все и узнала. Но вначале молчала, ему ничего не говорила. А потом однажды, когда услышала, как он мне говорит: «Машенька, девочка моя», – с ней случилась истерика. С этого все и началось. И с именем. И с переездом. Мама мне рассказала, как вы звонили ей, как письма писали и просили, чтобы она с папой развелась. Конечно, я сразу поняла, что ненавижу вас –  просто не знаю как. Мне тогда сразу захотелось отомстить. Я все время думала, что вот приеду к вам – и все скажу. Или... Ну, в общем, всякие рисовала картины. А с ним я полгода не разговаривала. И не говорила, почему. И мама ничего ему не сказала. А он переживал очень: и так ко мне, и так. А я молчала – и все. Потом он, конечно, догадался, в чем дело. Я слышала, как они с мамой ругались. Он ей говорил, что сам хотел все рассказать, что она наверняка все не так представила. А она кричала: «А как еще можно представить, что ты спутался с девчонкой, которая тебе в дочери годилась?»

Я слушала Наташин рассказ внимательно и одновременно отрешенно. Вроде бы все слышала, понимала – а реагировать не могла. Не было у меня на это сил. И только в этом месте про то, что я годилась ему в дочери, я встрепенулась и помотала отрицательно головой.

Неправда! Не годилась я ему в дочери. Когда мы познакомились, мне было девятнадцать, а ему – тридцать четыре. Разве это большая разница? Не знаю, я этого не чувствовала и не понимала. Мне казалось, что так и должно быть.

Конечно, подруги тогда сразу бросились считать, на сколько лет он меня старше.

Пятнадцать лет разницы. Ну и что? Эта цифра могла бы быть другой – больше, меньше. Какое это могло иметь значение? Главное, что я встретила мужчину. Настоящего. Своего. И дело было не в возрасте. А в том, что он был женат...

Только я обо всем этом подумала, и тут же – мистика какая-то! – прозвучал Наташин вопрос:

– А как вы познакомились? Мне папа рассказывал, но я хочу еще раз услышать.

Я начала вспоминать:

– Мы познакомились очень просто. В лифте. Когда я переезжала в эту квартиру. Мама моя командовала грузчиками, а я переносила то, что полегче, что бьется – ну и тому подобное. Подхожу к лифту с настольной лампой в руках – вот этой самой, между прочим. А у лифта стоит мужчина. Он мне понравился. Симпатичный. И так голову красиво держал. А я в детстве в художественную школу ходила. Мы там все время головы гипсовые рисовали. Я с тех пор всегда обращала внимание на посадку головы, на ее форму. Ну вот. Он мне хоть и понравился, но ехать мне с ним совсем не хотелось. Я как-то всегда опасалась ездить в лифте с незнакомыми. Мужчинами, я имею в виду. И я, знаешь, сделала вид, что мне вроде никуда и не надо. Вот постою тут с лампой – и назад пойду.

Наташа весело захохотала, откинувшись на спинку дивана: «Да! Да! Он мне тоже так рассказывал. Классно!»

– Лифт подошел, – продолжала я. – Он пропускает меня вперед. А я, как дура, ни туда ни сюда. Он говорит: «Поехали?» А я тут еще больше испугалась и говорю: «Да нет. Спасибо. Мне не надо». Он на меня смотрит своими глазами (у тебя ведь, Наташа, его глаза) и смеется. А смех у него... – ну, знаешь...

Наташа закивала: конечно!

– Я как-то сразу успокоилась и шагнула в лифт. Мне нужно было на одиннадцатый, а ему на седьмой (там друг у него тогда жил, на квартире). Но он нажал на одиннадцатый. А мне уже было  не страшно. Я и лампу ему отдала: она такая неудобная.

Наташа все это внимательно дослушала, а потом строго сказала: «Понятно». И еще строже спросила:

– А зачем вы начали с папой встречаться, если знали, что он женат, что у него есть ребенок? Зачем? За вами, наверняка, все по пятам ходили. За такой. Разве вам мало было неженатых?

А вот это говорила сейчас уже не Наташа, а ее мама – Светлана Владимировна (надо же, столько лет прошло, а имя помню). Когда-то эти самые слова, точь-в-точь, я слышала от нее по телефону.

– Разве вам мало было неженатых? – упрямо повторила-спросила Наташа.

– Знаешь, Наташенька, их не то чтобы было мало – для меня их не было вообще.

Понимаешь, Андрей был единственный, мой. Вот и все. Ты должна меня понять. Ты же любишь своего мужа?

– Вот именно – своего. А не чужого, – Наташа наклонила голову вниз и посмотрела на меня исподлобья очень внимательно и не то чтобы сердито, а как-то растерянно, грустно. Вот это уже был Андрей. Он всегда так смотрел, когда расстраивался. А расстраивался он часто. Во всяком случае, когда я заводила разговор о том, что... Ну да ладно! Не надо об этом сейчас. А о чем надо? Что ей ответить? Что?

– Знаешь, Наташа, – сказала я. И остановилась, собираясь с мыслями, стараясь держаться спокойнее, не выдавать своего смятения, своего несогласия, несогласия с ней и с ее матерью – Светланой Владимировной. И несогласия со всей этой жизнью, которая устроена так неправильно. Несправедливо она как-то устроена. Хотя для них – вполне справедливо. А мне? Как же мне? И таким, как я? Как нам быть?

Моя растерянная голова никак не могла выбрать из бегущих мимо нее наперегонки мыслей одну, главную. Сейчас... Кажется, эта... У нас не спросят... Вот оно. Вот что я ей сейчас скажу.

– Знаешь, – наконец снова заговорила я, – я как-то вычитала в «Комсомолке»... Там интересно было. Про то, что записано на автоответчике у разных знаменитостей. Так вот, не помню, у кого именно… Стихи там были: «У нас не спросят: вы грешили? Нас спросят лишь: любили ль вы? Не поднимая головы, мы скажем горько: да любили». Вот такие стихи. Не знаю, чьи. Я их сразу запомнила. Всегда про себя повторяю.

– А мне нравится Николай Рубцов, – доверчиво сообщила Наташа.

– Наташенька, – переключилась я моментально, лишь бы не оправдываться. Ведь у нее своя правда, а у меня своя. Разве мы можем друг другу что-то доказать?

– Наташенька, – повторила я и продолжила, – а твой муж знает, где ты? Ведь уже поздно.

– Муж? – Наташа задумалась. Потом неожиданно улыбнулась. – А у меня его больше нет. Мы расстались. Сегодня, между прочим. Я теперь у подруги буду жить.

– Как же так? Почему? И почему ты так легко об этом говоришь?

– А, – махнула рукой Наташа. – Не хочу сейчас об этом. Давайте лучше про папу.

Она налила себе чаю, вопросительно посмотрела на меня: а вам? Я кивнула: и мне. Она разлила чай, а потом так просто, как будто она не раз бывала на моей кухне, подошла к раковине, налила воды в пустой чайник и, вернувшись к плите, поставила его снова кипятиться. Чуть-чуть постояв у окна, еле заметно вздохнув, она села на свое место.

Тогда, пятнадцать лет назад, когда я только переехала в эту, доставшуюся мне от бабушки, квартиру и когда одновременно в моей жизни появился Андрей, он сразу же облюбовал себе это место в уголке дивана. Он всегда сидел только здесь. Всегда. И все пятнадцать лет я мечтала, что он придет. И сядет в этот уголок. И будет оттуда смотреть на меня. Грустно и внимательно.

А Наташа, усевшись поудобнее, подобрав под себя ноги, почти беззаботно говорила:

– Знаете, Мария Николаевна, я все время Олега – ну, мужа – с папой сравнивала. И Олег во всем проигрывал. Во всем. Да еще мамочка его... Мы же у нее жили. Ну, в общем... Я и замуж за него вышла, чтобы сюда приехать. Чтобы вас найти.

Я услышала свое сердце: оно заколотилось часто и слишком громко. Найти? Зачем? Чтобы отомстить? Как это делают во всех мыльных операх? Дыхание перехватило. Все это – от страха? Или от чего? Стоп. Надо взять себя в руки. Но все-таки зачем, зачем ей нужно было меня найти?

– Зачем, Наташа? – спросила я ее. Почти спокойно спросила.

– Не знаю. Хотелось. После смерти папы захотелось. Он ведь сказал мне тогда, когда про вас рассказывал: «Я очень виноват перед ней. Очень». А я его спросила: «Ты ее все еще любишь?» А он сказал: «Да». Я спросила: «А маму?» Он сказал: «И маму. Но это другое». Мне стало его так жалко. И вас тоже. Мне было непонятно, почему за столько лет он не приехал к вам, не позвонил, не написал. Это он так сказал. Это правда? Вы не виделись эти пятнадцать лет? – И тут же исправилась. – Четырнадцать?

Я кивнула. А она продолжала рассказывать:

– Ну вот. Я спросила, почему. А он сказал: «Чтобы ей было легче меня забыть. Она, может, сразу замуж вышла. Знаешь, какая она красивая». И тут я поняла. Он всегда в машине, когда мамы нет, ставил кассету одну. Одну и ту же – постоянно. Я всегда ругалась с ним из-за этого. Какая-то Люба Успенская. Тоже мне. Выбрал. Ей, наверное, лет сорок. А может, и больше. Ну вот. Там песня такая... Он от нее особенно балдел. Это видно было. Ну, в смысле, не то что радовался, а наоборот. Слова там, знаете, какие... Сейчас. «Очень красивая женщина долго не будет одна». А... а перед этим: «Очень красивая женщина издали сразу видна». Это я только потом поняла, что эта песня про вас. Ну, для него, разумеется. Мне так захотелось вас увидеть! Вы, правда, красивая. Скажите... Ну вот за это время у вас же был кто-то, наверное. Мне кажется, папа вас ужасно ревновал.

– Между прочим, – сказала я, не ответив на ее вопрос, – у меня тоже кассета эта есть. Только я ее из-за другой песни купила. Хочешь послушать?

– Ой, ну не люблю я эту Успенскую, – смешно поморщилась Наташа и замахала руками. Но тут же сказала: «Давайте».

Я пошла в комнату за кассетой и магнитофоном. Кстати, почему это мы на кухне сидим? – подумала. И сразу же вспомнилось, что с Андреем, болтая обо всем на свете, мы тоже любили сидеть именно на кухне. Он – в своем уголочке, а я – напротив, на табуретке. Хотя я редко сидела. Постоянно вскакивала, рассказывая что-нибудь и изображая все это в лицах. Андрей смеялся: «Ты как моя Машка! Да посиди ты спокойно».

Но больше времени мы, конечно, проводили на допотопной матушкиной софе.
 
Кстати, «болтали», пожалуй, не то слово. Он всегда говорил спокойно, веско, рассудительно. А болтала, как сорока, я. А он слушал и смотрел. И говорил: «Ты говори, говори». Почему-то он очень любил, когда я все подряд собирала: про детство, про институт, про своего папу, у которого была другая семья, но я туда ходила, дружила с двумя его сыновьями. Папу моего мы похоронили тоже почти год назад. А я ведь их с Андреем знакомила. Они очень понравились друг другу.

Все это мне захотелось сейчас же рассказать Наташе. Но решила – потом. А сейчас... Сейчас уже Люба Успенская пела: «Бедное сердце случайно упало на снег, и не согреться ему, не согреться вовек...»

Наташа внимательно прослушала песню и сказала: «Да...»

Потом мы снова долго молчали. А потом снова долго говорили. На часы я не смотрела, но была уверена, что они давно отсчитали сегодняшние (теперь уже вчерашние) сутки. Сутки, которые можно было приравнять... Нет, не к вечности, конечно, и не к жизни, а к огромному ее пласту, почти такому же огромному, который я прожила тогда, когда у меня был Андрей. Хотя, если вдуматься, может, только тогда и была жизнь, а все остальное, что было до и после, – жалкое ее подобие?

Вот говорят, что жизнь больше Любви. Что время лечит, что все проходит. Так говорят, когда утешают очередную жертву этой жестокой и ненасытной богини, которая требует себе в подношение все новые и новые сердца несчастных, незащищенных и таких маленьких в своей незащищенности человечков.

Так вот... утешая, все говорят неправду. Знают, что неправда, а говорят. Зачем? Жизнь не больше Любви, нет. Она равняется ей. И лучше быть очередной ее жертвой, чем спокойно и грамотно существовать, стойко и бдительно охраняя свое драгоценное сердце от всяческих посягательств.

Вот так мне все это придумалось. Придумывалось на ходу. Но это была моя правда. Правда, которую я проговаривала Наташе. Нет, не Наташе – Машеньке. Мне хотелось, чтобы она поняла. Она, действительно, все поняла. И все-таки, посылая мне полный сочувствия взгляд, вернулась к вопросу, на который я все еще не ответила:

– Мария Николаевна, так неужели у вас потом, после папы, никого больше не было?
 
– Представь себе, не было, – ответила я, понимая, что для нее это очень важно. Радуясь, что я могу ответить именно так.

Я встала из-за стола, подошла к окну. Снежные дали, мерцающие, торжественные и загадочные в освещении огромной луны, простирались на многие-многие километры и манили своей бесконечностью, бесстрастным спокойствием и величественным молчанием.

Маша поднялась и тоже подошла к окну. Глаза ее расширились от удивления и восторга.

– Как здорово, – прошептала она.

А я продолжала:

– Претендентов на тело всегда хватало, а вот на душу... Знаешь, на душу никто не покушался. А может, и души-то у меня с тех пор, как Андрей уехал, не попрощавшись, и не было.

Маша внимательно слушала, кивала головой. А я говорила и говорила. Все рассказала. Как никогда и никому не рассказывала.

Потом я замолчала. Молчала и Машенька. Мы продолжали стоять у окна. Обнявшись. Стояли и смотрели на запотевшее стекло: на плите давно трепыхался-подпрыгивал кипящий чайник.

Я осторожно сняла Машенькину руку со своего плеча, подошла к плите, выключила газ. Потом достала из шкафчика чистое кухонное полотенце и протерла стекло: поля продолжали мерцать и манить, а красивая дородная луна улыбалась – удивленно, растерянно и немного виновато.


2000 г.


Рецензии