Свои берега. Часть 1. Самое начало

ЕЛИСЕЕВ ЮРИЙ ЮРЬЕВИЧ



    СВОИ БЕРЕГА. Часть 1. САМОЕ НАЧАЛО.
(ГЛАВЫ НЕНАПИСАННОГО РОМАНА)



ТЁТЯ ОЛЯ

   Стоял июнь. Самое начало. Андрей Николаевич Смыслов лениво прохаживался перед раскрытой дверью ритуального автобуса, выстукивал шаг наконечником "Фултона" и то и дело прислушивался к приятному скрипу своих новеньких дырчатых полуботинок, дешёвых как всё китайское, однако чистой кожи и итальянского фасона. Чуть поодаль подошедшие только что окружили Татьяну. "Да-да, - озабоченно морща переносицу повторяла она, - да, конечно... Минут десять, думаю. Пока вывезут и всё такое прочее..."
   Появилась Веруньчик - в пышном кремовом платье с оборками. Протиснувшись сразу к Татьяне; почти скороговоркой - бред тифозника в сильном жару, каким его изображают актёры - поинтересовалась: "Уф! Я не опоздала? Бежала, прям промокла вся, а автобус не остановился, а следующего долго не было... А как у вас? Уже?.." "Нет-нет, пока ничего... Пока ждём..." По асфальтовой  дорожке вспугивая с чёрно-бурых газонных заплат воробьиные стаи прошелестела больничная "Волга". "Надо же - тётя Оля! Ты когда нам позвонила... Как я тебя понимаю  - у меня мама почти такого же возраста... - выводила Веруньчик особым страдательным тоном. - Недавно она, ты знаешь, тоже в больничке лежала. Да нет, неплохо подлечили. У-гу... И ведь всё на мне теперь, всё на мне... А совета получить не у кого."

   Полная пожилая дама между тем долго расспрашивала мужа Татьяны о мёде. Он уверял, что мёд везде продаётся обманный, замешанный на манке или из химии, поэтому не лечит, а вот когда он поставит у себя на участке улья, вот тогда...
   Наконец всех позвали внутрь.
   На каталке в самом простом обитым синей материей гробу лежало тело, почти эфемерное, кое-как обозначенное светлой тканью, платьем или ночнушкой, из ворота которой вырастала густо напудренная голова со знакомым горбоносым профилем.
   Татьяна достала из сумки бумажные вещицы.
   "Это, кажется, надо положить в руки, чтоб держали, а это укрепить на лбу."
   Веруньчик взяла вещицы, наклонилась над телом и, немного поковырявшись и пискнув раза два "не получается", распрямилась с победной улыбкой.
   "Цветы, давайте цветы!" - предложила Татьяна.
   Ёлочкой разложили цветы: в ногах оказались гвоздички, розы пустили поверху, так, чтобы самые крупные приютились в изголовье. Собравшиеся обступили гроб. Веруньчик накинула с плеч на голову траурный кружевной платок и в полной тишине начала причитать: "Ой тётя Олечка! Дорогая наша тётя Олечка! Ты сегодня покидаешь нас. Ты была чудесная женщина, замечательный душевный человек. Так пусть земля тебе будет пухом... ("Да, да - пухом..." - повторили кругом.) Мы никогда тебя не забудем. И в этот день, в этот тяжёлый день... Печальный... Вот... ("Это у ней профессиональное, годами выработанное, - шёпотом пояснила Сергею Долгову пожилая дама, - плачится, жалуется, клянчит..." "А кем она?.. Врачом?" - пробормотал Сергей.  "Нет. В школе. Педагог.") Тётя Олечка... Мы прощаемся с тобой, тётя Олечка. Нам, конечно, тяжело, тётя Олечка, но, тётя Олечка, память о тебе, тётя Олечка..."
   "Вер, на кладбище прощаться ещё будем... " - подсказала Татьяна.
   "А-а-а..." - протянула несколько разочарованно Веруньчик и, убрав носовым платком с края глаза накатившуюся слезу, виновато улыбнулась.
   "Я думаю, в автобус, что ль, надо садиться..." - пробормотал кто-то.

   На выезде с кольца автобус безнадёжно зарылся в пробке. От просочившейся в салон  выхлопной гари Смыслова здорово болтануло, накатило и остановилось где-то под "яблочком" воспоминание об испорченном пончике, купленным сдуру в жару на базаре. Пожилая дама, которой, казалось, гарь была нипочём, нарочито громко восхищалась современным строительством.
   "Архитектура, я смотрю, красивейшая! Да, для народа теперь строят со вкусом - дом железобетонный, из плит, а внешне будто кирпичный. И почему раньше до такого не додумались!? И как быстро возводят: день - этаж, день - другой!"
   "Да, очень красиво, - согласился сидевший рядом с пожилой дамой пристрастный к мёду татьянин муж, обладатель крутого ирландского подбородка и ломаного узбекского носа, говорун и умница, которого все величали запросто Владимиром. - У нас, вот увидите, когда с кладбища приедем, тоже дом ничего. Планировка современная. Кухня большая. С жильём теперь проблем нету. Нам теперь дачу отстраивать нужно. Квартира её (он кивнул на гроб) теперь как раз под это дело и пойдёт. Я ж участок взял огромный - двадцать соток. И ехать удобно - пятнадцать минут по трассе - и ты там. Забором пока кирпичным огородился, а на дальнейшее освоение тити-мити (тут он, нежданно осклабившись, протёр щепотью перед самым носом пожилой дамы), тити-мити нету."
   "Да, - нервно кивнула пожилая дама, - с деньгами сейчас трудно."
   "Сейчас вообще трудно. - откликнулась сзади Татьяна. - Особенно мужчинам. Стрессы..."
   Веруньчик вдруг захихикала, прервав на полуслове обращённый к Сергею Долгову монолог о неблагодарных детях: "Угу... Вот поэтому-то они все поголовно и не работают!"
   "Да, поэтому не работают." - повторила эхом Татьяна, приопустив одновременно голову и веки. - Такая нынче жизнь."
   "Ох... - вздохнула Веруньчик, ехидно поводила головой от плеча к плечу, и вновь обратилась к троюродному брату, впилась глазами в кирпичного цвета нос и усы - топорщившийся ежом аксессуар мужественности. - Ну так вот, мой милый братик, что я хочу тебе сказать..." Она нашла благодатную почву - по привычке давно семейного человека Сергей Долгов терпеливо сносил всякий женский словесный продукт.
   Между тем уже сказано было, что Наташка-то дома не ночует, матери не слушается, одевается безобразно, просто гадко: в такие мини - дальше некуда! И работа у девчонки странная - в салоне красоты ногти красит. А рядом - дверь в дверь - массажные кабинки... И что тут думать?
   "Я говорю: "Давай подъеду посмотрю что у тебя за работа такая. С начальством твоим пообщаюсь, с коллегами..." Она: "Нет!" Я тогда говорю: "Раз ты дома не ночуешь, по какой-то надобности работу свою от матери скрываешь, то мне, думаю, сама знаешь, как тебя следует называть." Ну, понятно, и назвала. А она, негодяйка, как подскочит - я на постели лежала, яблоко кушала - и прям хлоп меня вот сюда. Вот сюда - между глаз. Кулаком! Во - синяк даже до сих пор остался! Видишь? А хорошо ли это - мать свою бить? Я что - не имею права поинтересоваться чем она там занимается? Если у меня сердце болит? У-у?"
   После кончины мужа Веруньчик пребывала в поиске. Так тяжёлая лиана, вдруг повисшая в воздухе, раскачивается на ветру и тянет во все стороны усики в надежде за кого-нибудь зацепиться. Она забегала по тёткам - советоваться, поскольку советоваться привыкла (так уж она была воспитана); но она бы оставила их всех в покое - это совершеннейшая правда - ей было бы достаточно и мамы, единственной верной своей подруги, но та из-за инсульта что-то совсем перестала соображать...
   "В школу просто не успеваю. Отпрашиваюсь, отпрашиваюсь, а на меня уже косятся. Директриса интересуется - буду я работать или нет. "А вы как думаете? - говорю. - Если я за мамой ухаживаю? Вот вы бы что на моём месте сделали?" А она мне: "На вашем месте пока находитесь только вы." Такая вот толчея в ступе. Она мне так, а я опять: "Вот я вам и говорю: если бы вы были я, то вы бы как поступили?"

   "Много ваших уходит... - задумчиво сцедила полная пожилая дама, упершись глазами в окно. - Два года как Люба умерла, а Германа с Витей хоронили - будто вот только что..."
   "Да, -  Татьяна кивнула несколько безразлично, как поддакивают смирившиеся с невзгодами люди. - Года не прошло."
   "И правда, - согласился Смыслов, - года не прошло..."
 


ГЕРМАН И ВИТЯ

   На прощание они с матерью тогда не успели: перепутали выход метро, не там повернули, в результате получили крюк, и тут двери им отсекла милиция в серых куртках - в Склиф приезжал Президент на встречу с жертвами теракта - мелким обывателям сказано было обождать. Противно всё это было: и этот дождь пакостный, осенний, и террористы, и серые куртки, и Президент...
   Вышли Сергей Долгов и Татьяна с Владимиром. "Уже отправили," - сказала Татьяна. "Как же так получилось?" - спросила мать. "Когда квартира занялась, они на лестницу выскочили оба - ещё живые были; их в реанимацию отвезли, да видно надышались гарью..." "А отчего полыхнуло?" "Никто не знает. Может, Витя курил в постели... Он же дымил как паровоз... Неизвестно."
   На Короленко дочки Татьяны (две крепкие молодицы в чёрных брюках) приготовили стол, он застыл важно посреди комнаты: весь в накрахмаленной скатерти, в нетронутых пока блюдах - словно богатый жених на свадьбе. Вокруг стола теснились нерешительные люди. Наконец сказано было: "Садитесь... Кому как удобно..." - и люди расселись. Кроме родственников прибыло трое бывших сослуживцев Германа. Все с жёнами. Один, забархатившийся манжет его рубашки всё время порывался осесть в тарелку, вспоминал Корею, уточнял, что Северную, он там бывал, там страшно не любят японцев, а русских - наоборот; другой, моложавый ещё старичок, гордился, что имел честь работать под началом ныне усопшего Германа Климентьевича, широкой души человека, гражданина и патриота, внесшего свой вклад в общее дело. "Какую страну развалили!" - запричитал тут Владимир. "А какой вклад он внёс, если не секрет?" - поинтересовался Андрей Николаевич. "Какой?.. - задумался моложавый ещё старичок. - Ну, к примеру... Ступицу наша группа разрабатывала. Мы ж двигателисты... Знаменитый "КБ-300"! Ступицу для двигателя. Их потом на МиГ двадцать первой серии ставили. Серьёзная работа..." "Да-да..." - закивала Татьяна. Тот, который вспоминал Корею, перешёл на Микулина и начал травить байки о нём. "Академик! Герой Труда! А вообще-то, положа руку на сердце - он был чистой воды авантюристом. Удачливым авантюристом, добавлю." Третий, по имени Борис, попросил слова. "Ну скажи, скажи..." - пробормотал Владимир.
   "Я близко знал нашего дорогого Германа Климентьевича. Мы не только коллеги - являясь также его соседом по лестничной площадке я, так сказать, имел счастье и честь наблюдать его жизнь изнутри. Это был удивительный и, как только что справедливо заметил мой коллега, большой души человек, всегда интересовавшийся политикой, культурой, последними научными разработками... Он до последнего буквально фонтанировал идеями... В конце восьмидесятых увлёкся лазерами. Думал как приспособить их, как это тогда модно было называть, под конверсию. Чтоб лодки подводные для утилизации резать. Просто так-то, автогеном, не разрежешь - у них же сталь особая, да и толщина - во! - тут говоривший опустил голову и несколько долгих секунд стоял как зачарованный. - Несколько слов о его сыне... Виктор, конечно же, был гением. Чёрным гением, его демоном, так сказать... Вы понимаете, о чём я... Что ещё?.. Уникальные это были люди! Память о них навсегда останется в наших сердцах!"
   "Герман говорил, что пишет заметки, воспоминания... Он мне бумаги показывал! - проухала тётя Оля, бродившая челноком из комнаты на кухню. - Вот бы опубликовать."
   "Главное, чтоб не пропали... Уф! - хорошо пошло... Рукописи, значит, чтоб не пропали..." - заев рюмашку скрипучим огурцом, откликнулся Владимир.
   "Да, да, конечно! - согласился Борис. - Мы, если, значит, найдём рукописи, сразу вам, так сказать..."
   "Вы квартиру после пожара не видели, - пробурчала дочь Бориса, некрасивая девушка лет тридцати, сидевшая строго напротив Смыслова. - Там везде копоть, гарь в палец толщиной. Всё выбрасывать пора."
   "Нет, вы уж там разберитесь, пожалуйста. Труды Германа - это ведь документ эпохи!"
   "Нет, нет, конечно разберёмся! Само собой!"
   "А вы знаете, у него ведь интервью брали." - как всегда важно ухнула тётя Оля откуда-то из-за спин застольщиков.
   "У кого это?"
   "У Генечки. Приезжал тут один... Журналист или историк - не помню. Вот тут я жирненького принесла на закуску - кушайте, кушайте... Из Швеции. ( "Да..." - подтвердила Таьяна.) Диссертацию он, что ли, по России писал. Выспрашивал всё про старые времена, про войну Отечественную, про секреты немецкие, какие он из Германии вывез, про Туполева... Генечке нашему было ведь что рассказать. Потом журнал прислал с его интервью. О том как живут сейчас те, кто ковал щит Родины..."
   "А денег, поди, не прислал?"
   "Нет, о деньгах я ничего не слышала."
   "Да-а... Вот так вот..."
   "А Витя - он вообще ничего не зарабатывал?"
   "Нет, почему же?.. Он как-то задачу разрешил математическую. Никто не мог, а он решил! - ему тогда сто долларов заплатили. Он же математиком был по образованию, Университет закончил..."

   Никто из бывших сослуживцев Германа на чай с тортом не остался. Владимир отколупил ложкой  свой клин, ошарил сотрапезников колким взглядом, и, так и не решив к кому бы именно ему обратиться, спросил сразу у всех: "Ну и как вам эта Наталья?"
   "Которая это?" - полюбопытствовала баба Ж.
   "Ну вот та, что ушла только что, молодая, Бориса дочь? Ведь это ж на неё теперь квартира их переписана."
   "Ну да?!"
   "Ну да! На ней и висит. А нам - шиш! Как они его уговорили - ума не приложу. Вроде как ухаживать будут и деньги платить, а за это после его смерти - квартира им..."
   "Это называется "продажа с пожизненным проживанием", - уточнил Андрей Николаевич. - Вы это имеете в виду?"
   "А как же Витя? - всё удивлялась баба Ж., не забывая посасывать кругляк колбасы. - Ведь это и его была квартира?"
   "Он-то и кочевряжился до последнего. Герман только свою долю им продал. Десять лет как. А мы-то ничего не знали! А как год назад Тамара его померла (зажилась она, конечно - лет пятнадцать, бедная, маялась, с постели не вставала!) как она померла, так и Витя тоже, как отец, подписался..."
   "А может, они их и спалили?.."
   "Кто - вот эти?.."
   "Да нет, не может быть -  только в сериалах такие ужасы выдумывают... Они ж пили оба, а Витя ещё и куряга. Нет - они сами..."
   "А кто знает? Мы не знаем..." - уныло протянула баба Ж., и вдруг в глазах её блеснул радостный хулиганский огонёк.
   "А вы вот что сделайте, - предложила она, привстав, - вы те документы, по которым им квартира достаётся, вы их у них стибрите."
   "Как это?! Как это?! Что значит - стибрите?!"
   "Ну так: слямзите, свистните. Раз - и нету!"
   "Нет, баб Ж., так нельзя-я..."
   "Отчего же это "нельзя"? Очень даже можно. Приходите вы, значит, к ним, просите: покажите-ка, дескать, мне документы ваши, любопытно, дескать, взглянуть, а сами раз-раз, так потихонечку их и стибрите. Отвлеките их там чем-нибудь. "Вон, - скажите, - там на улице что-то затевается." Они - к окну, а сами не робейте. Засуньте их вот сюда... (Тут пальцы её заиграли на пуговицах у самой шеи, будто она и впрямь собирается прямо сейчас прятать что-то под кофточкой меж высохших грудей своих.) Или сюда. (Пальцы поползли ниже, за юбку.) Всё очень просто!"
   "Нет!!! Не по-людски это! Они же бумаги обратно потребуют!"
   "Ну и что, что потребуют? А вы ручками у них перед носом покрутите - мол, ничего не знаю, ничего не знаю, ищете, мол, у себя!"
   "Мама, ну хватит!" - всполошилась Веруньчик.
   "А что?! Я - ничего!"

   Прощавшиеся было закашлялись и засобирались, но тётя Оля остановила всех грозным выхрипом: "На фотографии генечкины не желаете взглянуть?"



ДЯДЯ ВАСЯ

   Фотографий набралось три альбома и коробка.
   "Да. Это он в Куйбышеве, в эвакуации, Генечка наш. - комментировала тётя Оля, водя высохшим пальцем по глянцу. - Он тогда всех товарищей своих просил, чтобы они его Константином заместо Германа называли, а то мало ли что... К нему ведь подходили откуда надо, интересовались, отчего это у него имя немецкое. А чего ж и не немецкое? Мама наша по-молодости в театр ходила, "Пиковую даму" смотрела, Пушкина читала. А они заподозрили..."
   "А это кто такой?"
   "Не узнал разве? Это ж Вася ваш."
   "Дядя Вася?"
   "Ну да! В войну снимался. Для форсу в гражданку вырядился."

   Очень давно, в те времена, какие Андрей Николаевич, казалось бы, и помнить не мог, его дядя Вася, известный любитель выпить и погундеть, избавил их с матерью от злобной мужиковатого вида соседки, клеющей на кухне бумажные пакетики для заработка. Дело обстояло следующим образом. Соседка грозилась убить его совершенно седую, опухшую от сердечной слабости бабушку, как сама поясняла, только за то, что та шаркает по ночам до туалета и обратно, то есть своим разнузданным видом (ночнушка и неубранные волосы) растлевает её чудесного мальчика, слабоумного Петю двенадцати лет, которому приспичило (возраст, понятно), подглядывать за женщинами. Мать соседку стыдила, говорила, что подозрение нелепо: бабушка очень больна и, вообще, не о том думает; и действительно, мать частенько вызывала для бабушки "скорую". Приезжие врачеватели вели себя очень уверенно: ходили по комнате не снимая ботинок, распоряжались матерью как слугой, поторапливали её (они всегда куда-то спешили), слушали бабушку фонендоскопом, параллельно кипятили на кухне шприцы, кололи "кубики" камфоры прямо в сердце (тогда бабушка оживала) и уезжали. 
   Когда по телевизору шла трансляция парада, и вперебивку с танками и ракетами на экране мельтешили головы членов Политбюро в барашковых шляпах-пирожках, бабушка изо всех голов выделяла одну. Косыгинскую. И не мудрено: лицом своим - задумчивым, дряблым, с бесформенным носом и тяжёлыми нащёчными бляжками, утягивающими глаза глубоко вниз, - Председатель Советского Правительства и сам здорово походил на бабушку. За это ли сходство или за что другое бабушка называла его человеком.
   В простые же дни по заведённой традиции после завтрака и мытья рук бабушка читала внуку Пушкина. Меж толстыми пальцами проступали рисунки. Особенно запомнился тот, где Пушкин в развевающейся за спиной чёрными крыльями пелерине стоит высоко на скале над самой пропастью. Внук любил смотреть на этот рисунок, в нём было что-то такое, отчего захватывало дух, поэтому частенько он просил её почитать вот здесь. "Кавказ подо мною. Один в вышине..." - начала как-то бабушка, но вдруг перестала читать, побледнела вся, захватала ртом воздух и простучала ладонью столешницу в поисках лекарства. Очки свалились на пол, но она не нагнулась их поднять. Он молил её отчаянно, в слезливой истерике, чтобы она сейчас вот так не умирала. "Ничего... Это ничего... - еле ворочая ставшими вдруг синими губами зашептала бабушка. - Там, на окошке ва... валидол должен быть - принеси." Он рванул к окну за жестяным футлярчиком, вытряс из него плоскую пуговицу валидола и протянул ей.  Она нащупала пуговицу собранными в щепоть пальцами, не глядя - словно слепая - сунула в рот. Внук замер в ожидании чуда. Пососав кое-как пуговицу, она кивнула подтверждая правильность сделанного выбора, подышала, сказала, что ей лучше, приступ прошёл, и послала его в буфет за корвалолом - нацедить в мерный стаканчик двадцать капель. Он побежал бы сразу, но долго не мог разжать кулачки, намертво вцепившиеся в бабушкин рукав.

   Недобрую соседку бабушка между тем раздражала всё больше, и однажды, когда матери Андрея суждено было быть на работе, чего-то себе нафантазировав, соседка подкараулила бабушку в коридоре. "Беги на кухню, бери нож! Режь её, стерву, режь насмерть - ты недееспособный, дурак, тебе ничего не будет!" - держа бабушку в охапке науськивала слабоумного Петю его безумная мать. Сцену очень удачно застал Герман Климентьевич, тогда ещё не дряхлый, выслепленный катарактой старик, а интересный лысоватый мужчина, до краёв полный своих молодых пятидесяти с хвостиком лет, умудрившийся навестить в такой неурочный час свою тётку. Герман Климентьевич изумился всей сцене, в особенности слову "насмерть", отобрал у Пети нож, интеллигентно шуганул соседку (чего та совершенно не испугалась, но всё же отпустила бабушку и скрылась у себя в комнате за дверью) и направился в ближайшее отделение. Несмотря на объявившегося свидетеля, орудие преступления и письменное заявление пострадавшей стороны, милицейские люди развели руками - ничего, мол, поделать не можем, больными, так сказать, не занимаемся, не наша  компетенция, идите в муниципалитет. Герман Климентьевич повозмущался для порядка и уехал домой рассказать подробности необычайного происшествия родне.   
   Мать Андрея тем же вечером  в истерике побила истязательницу веником, и та, на самом деле будучи гораздо увесистей матери, жалко ретировалась, но поутру пришла в себя и с той поры завела привычку дежурить по утрам в коридоре с поспетым чайником наготове в надежде окатить противницу кипятком (о чём всякий раз со злорадством предупреждала), так что матери, дабы успеть на работу, приходилось сигать во двор из окошка (впрочем, с первого этажа делать это ей было вполне сподручно). После таких процедур матери Андрея, как и всякой бы женщине с развитым воображением, мерещилось Бог знает что: вот она плачет у трупа зарезанной бабушки, ломает руки и зовёт: "Мама-мама!" -  а вот прохожие на улице или пассажиры метро (достаточно интересные сытые мужчины) где-нибудь в переходе на кольцевой брезгливо морщась ускоряют шаг после случайного взгляда на её изуродованное паром лицо.
   В отчаянии она посетила милицию (с тем же исходом, что и Герман Климентьевич), затем муниципалитет (с аналогичным результатом), затем психдиспансер, ведущий учёт буйных больных, откуда  путь её лежал к главному московскому психиатру, то ли однофамильцу, то ли родственнику детского поэта.  Тот подтвердил, раскрыв папку: да, мол, имеется такая-то, состоит на учёте. "Мы подобных больных, - пояснил то ли однофамилец, то ли родственник мрачно сверкнув из-под роговых очков чёрными миндалинами, - специально к нормальным людям подселяем для их социальной адаптации, а иначе - если их с такими же селить - они, чего доброго, потоп или пожар в квартире какой учинят, а то и поубивают друг дружку (и такое случается)! Так что она будет жить где живёт, а вы воспитывайте её в меру сил покамест она не исправится."
   "А ей и вправду ничего не будет, если она кого из нас зарежет?"- поинтересовалась посетительница.
   "Нет, нет, - кое-что будет. Подержим её с годик в психушке. Но Вам не стоит по этому поводу сильно беспокоиться - она, как женщина крепкой конституции, конечно, храбрится, на кураже похваляется, но вряд ли решится на страшное. Это обычные весенне-осенние обострения, женские штучки, знаете ли - фигли-мигли всякие - они быстро проходят."
   "А если у меня нервы не выдержат?"
   "В смысле?.."
   "Если я её на тот свет отправлю, меня, как, тоже отпустят?"
   "А-а-а... Да нет - Вы же совсем другое дело! Вас-то как раз посадят, непременно! И не в дурдом! Ведь Вы - нормальный человек? Как - уже сомневаетесь? Впрочем, Вы имеете право на обмен. Однако учтите: при обмене нельзя скрывать, что Ваша соседка числится на спецучёте!"
   "Так если я скрывать не стану - кто ж тогда на мои хоромы позарится? Замкнутый круг получается!"
   "Не знаю, не знаю! Просто уведомил... Впрочем, не моя компетенция."
   Обострения прошли. Лишь изредка соседка позволяла себе недостойно развлечься подсыпая в кастрюльку с детской малашей, на минуту оставленную без догляда, сапожные гвоздики, которые потом мать Андрея с содроганием вынимала, - мелкая пакость, не более того, но мать Андрея это обстоятельство почему-то особенно волновало. Именно с таким гвоздиком она и приехала однажды к дяде Васе, потому что брата своего она уважала,  всегда заступалась за него и прощала ему его пьяные выходки.
   Тот, кажется, всё понял с полуслова.
   "Говоришь, гвоздики в кастрюльки подкладывает?! Говоришь, мать мою резать велела?! - ревел он захлёбываясь слезами и, одновременно, комкая на груди фланелевую ковбойку. - Что ж ты раньше-то молчала? Поехали! Кстати, у тебя выпить чего не найдётся?"
   "Будет. Только - умоляю тебя! - без рук!"
   "Не бзди. Я её морально уничтожу..."

   Долго торчал дядя Вася перед соседкиной дверью, бухал в неё и ногами, и руками; изголялся, в красках расписывая, чего он с той соседкой сотворит, ежели она хоть раз, вот разок ещё - не то что пальцем - рот разинет на его мать и сестру.
   "А тебя в тюрьму посодят!" - тявкнули из-за двери.
   "Тюрьмой напужать хочешь?! Хе-хе! Ты думаешь - ты чокнутая, а я нет? - живо поинтересовался сей пьяный сатир в замочную скважину и залился сатанинским хохотом. - Дура! Да я штрафную прошёл, десять раз в рукопашную ходил - вот такой я чокнутый! Вру - шесть, но и этого вполне достаточно, чтобы стать психом на всю голову. Я немцу, живому, глотку зубами перегрыз! - понимаешь, ты?.. И мне с тех пор двуногого убить - тьфу! - как комара прихлопнуть. И для этого дела мне и справка не нужна, и тюрьмой ты меня не запугаешь. Плевать я хотел на твою тюрьму с высокой башни! Потому что чокнутый! А слышала, дурында, про озеро Балатон? Курортное, говорят, местечко. Воды, говорят, там отменные - язвенников (чтоб их скрючило!) лечат. И там  я - веришь ли? - побывал. В сорок пятом. Кровавые ванны принимал - вот такие у меня были процедуры. Эй, дурында! Слышишь, что ль?"
   Невероятная, тишайшая тишина была ему ответом.
   "Ты на звёзды-то любуешься, аль нет? - продолжал тем временем плести свой страстный монолог добрейший дядя Вася. - А я, представь себе, любуюсь, хоть подзорной трубы и не имею. Так я вот чего надумал: я, пожалуй, тебя заместо телескопа приспособлю. Поставлю во вторую позицию, продраю насквозь кой-каким инструментом, который для таких дел завсегда держу наготове, высушу, линзы с двух сторон приделаю, и по ночам на звёзды через тебя буду глядеть, а также лунными пейзажами восхищаться! О, какая тебя перспективка ожидает! А Пете твоему дебильному  (икота за дверью) - всего лишь х-хорбик сделаю. И ничего мне, как психу, не будет! Аккуратнейший такой х-хорбик (тут губы дяди Васи издали сочный "чмок" - и собранные в пучок у рта сосисочного вида пальцы распустились словно роза) - чтоб издаля было видать, какой он урод. Но жить, в отличие от тебя, он будет - насчёт этого не сумневайся. А сама пока готовь простыню и ползи-ползи на кладбище..."
   Дерзкая речь дяди Васи в защиту униженных и оскорблённых, вдоль и поперёк пересыпанная сложными синтаксическими конструкциями, совершенно неприличными, неприемлимыми с точки зрения традиционной этики и морали, привела к нечаянному результату - соседка с сыном... Нет, не так! - придурошная их соседка с дебильным своим дитём тем же вечером съехала неизвестно куда и в квартире их больше не появлялась. Спустя неделю освободившиеся метры уже обживали новосёлы, прибитые сюда каким-то долгим цепочечным обменом, который всё не складывался, не складывался, и вдруг - раз! - и сложился: работница хлебозавода и её сын - учитель физкультуры.

   А будущий Андрей Николаевич долго потом ещё верил, что его дядя - самый сильный и справедливый человек на свете...  пока дядя Вася сам не испортил свой сказочный образ. Как-то тёплым майским вечерком, хорошо накричавшись и насвистевшись на салют (а свистел дядя Вася знатно - с пальцами!), и почти проводив их с матерью до метро, он вдруг изменил маршрут и направился прямиком к автоматам с газировкой.  Оттерев спиной нескольких жаждущих, он уже вынул было стакан и, казалось, уже нашарил в брюках дефицитный трёхкопеечник - и тут его подхватил за плечо и развернул на сто восемьдесят молодой парень в светлой рубашке. Высказал с упрёком: мол, чего творишь, мужик? - тут вроде бы очередь. Правильный такой парень, ратующий за справедливость. Дядя Вася сначала процедил сквозь зубы: "Да ладно тебе..." - потом что-то промямлил про мальца, который хочет пить, и указал на  испуганного Андрея, но парень был непреклонен. И тут дядя Вася сдался - лишь скосил глаз на свои небогатые наградные планки, прихваченные аккурат над карманом мятого пиджака, тем же слезящимся глазом смерил парня, пьяно тряхнул головой, отчего седая прядь сползла ему на лоб, смачно, с цыканьем плюнул вниз, на асфальт, растёр белое пятно слюны рифлёной подошвой босоножка и отошёл. А газировки они тогда всё же попили. За три копейки. С сиропом.



ШКОЛА-ИНТЕРНАТ

   Первого сентября (Тот день в тот год наверняка пришёлся на эту дату потому хотя бы, что возле здания интерната состоялся митинг; на площади перетаптывалось прорва народу с шарами и астрами, и девочки теребили крахмальные фартуки, а где-то далеко на трибуне сменяя друг друга распалялись выступающие. "Слово предоставляется шефу нашего интерната, сыну героя Гражданской войны..." - и самые последние слова директора потонули в шуме аплодисментов. Знаменитый папой ветеран прохрипел в микрофон, что, мол, вы, дети - наше будущее, поэтому должны хорошо учиться, слушаться старших и Родину любить. Для ветерана сказать это было важно)...
   "Смотри-ка: у него ринофима как у Семён Семёныча из второй квартиры! - вскрикнула мать - И тоже инвалид. Только у того одной ноги недостача, а у этого - обеих нет!"
   Всякий раз, когда мать Андрея упоминала имя Семён Семёныча, она тут же и уточняла - "...из второй квартиры", но на самом деле Семён Семёныч этот вот уж два полных года как обитал где-то на Бауманской, а не в их пятиэтажке, и тем более, не во второй квартире, потому что в его бывшую отдельную однокомнатную квартиру под номером "2" переехали как раз они: Андрей, его мать и его бабушка. И бабушка первое время ходила по ночам, ощупывая стены, и восклицала в счастливом изумлении: "Неужели это всё теперь наше!? Неужели мытарства закончились, и к нам никого больше не подселят? И мы не будем больше делить кров с чужими людьми? Неужели всё это правда, Люсенька!?" "Правда, мама," - кротко отвечала мать Андрея, и заливалась слезами радости. Там был какой-то сложный обмен, устроенный маклером, и мать Андрея на него решилась, и под это дело назанимала кучу денег у всей родни, но в основном, конечно, у тёти Ж., которая и так-то всегда смотрела на младшую сестру с несколько покровительственным прищуром, а ныне, ставши к тому же займодавцем, совсем задрала свой кургузенький монголоидный носик. А вот у Семён Семёныча нос был выдающийся! Громадный, давно потерявший форму, он походил скорее на разросшуюся пупырчатую картофелину, отливающую всеми красками и оттенками, какие только можно сыскать на палитре художника. Малиновые и красные капилляры застыли на нём в виде причудливых медуз с щупальцами, уходящими на вздутые серые щёки. Глубоко посаженные глаза инвалида искрились хитрицой, узкий лоб был собранием морщин, а из угла синюшного рта вытарчивал длинный пластиковый мундштук с замятой папиросой. Таковым предстал Семён Семёныч, когда они с матерью зашли посмотреть квартиру, благо недалече было шагать - до крайнего подъезда их же дома. Пространство оказалась забито мебелью так, что трудно было передвигаться. И всё же они как-то протиснулись. И тут пахнущий табаком и одеколоном Семён Семёныч заговорил... Нет! - таких звуков не мог издавать человек! Так скрипят  иссохшие дверные петли. Так, наверное, хрипит медведь во сне. Он рассказывал, что служил юнгой на флоте, что ходил в походы, и что при бомбёжке лишился ноги.
   Во дворе Семён Семёныч корешился со стриженным "под ноль" Федей, которого жена в своё время посадила на три года за побои, и с ещё одним мужичком, оставшимся для Андрея навсегда безымянным (в отличие, к примеру, от Володи-лилипута со второго подъезда, который ходил весь такой, словно раздутый от важности, с портфелем; а потом разлетелась по двору худая весть: "закрыли" Володю-лилипута нашего... аж на четыре года "закрыли"! - по "хулиганке"!). Федя одевался в пиджачную пару с брюками, заправленными строго в резиновые сапоги с отворотами, не курил, и поведения был самого тихого и скромного, за что среди своих был прозван интеллигентом. А приятель его, безымянный мужичок, был к тому же ещё и какой-то безликий. Увидишь - не вспомнишь (как разведчик). А однажды утонул. Во щах. Во всяком случае, так рассказала матери Андрея убитая горем вдова, живущая этажом выше. Завалился, говорит, вечером пьяным, и потребовал щей. Она поставила миску, да вышла по своим делам. А когда на кухню обратно зашла, супруг ейный уже не дышал. Спьяну, значит, брякнулся лицом в тёпленькое, а сил головушку поднять уж и не было - так и захлебнулся в миске, болезный. А оставшийся враз без товарищей Федя ещё лет десять потом шлялся по двору в одиночестве и всё вздыхал. Мыкался, что называется.
   После переезда матери пришлось заделывать дыры в полу, откуда по ночам к ним лезли подвальные мыши. Но это всё были мелочи! Не иначе как Семён Семёныч по старой флотской привычке драил у себя полы, как матрос палубу, говаривала мать - опрокидывал ведро и лихо гонял воду шваброй, пока вода вся не утекала в подвал. Так она представляла себе происхождение дыр. Посредине  пустого пространства вставал грозный одноногий пират в тельнике и со шваброй, а рядом - опрокинутое ведро. Выдуманная картинка не вязалась с виденным когда-то наяву нагромождением мебели, но правда уступала мифу.

   Итак, первого сентября Смыслов был поднят ни свет, ни заря. Вот совсем рано, так что завтрашная манная каша не полезла в горло (но была впихнута почти насильно), хотелось сна и тепла. Собранный заранее плотного дерматина портфель красовался на столе ("Я портфель, я портфель, я ужасно гордый, я портфель, я портфель, жёлтый я и твёрдый!") - оставалось лишь одеться, взять его и...
   Добирались на перекладных: тряслись в автобусе (от запахов ли бензина и отработанных газов, от вони ли палёной соляры с промахивающих мимо грузовиков, или то была месть организма за оставление дома, но всю дорогу туда его непрестанно тошнило, тяжко, до кишок, с возмущением пассажиров и выпроваживанием из салона, и так страдал он и впредь - в каждый их понедельничный выход), потом пересели на трамвай, потом чесали через лес, - и было свежо, от земли подымались прелые ароматы, с берёз опадала листва, и тогда уже не тошнило.
    На середине пути любопытство утянуло их в сторону от аллеи, и вывело к какой-то замёрзшей стройке с барханами из песка и гальки, и трубами, выложенными поленницей неизвестными гулливерами. Мать сказала, что у них есть ещё минут пять на передых, и он, восторженный и неуёмный, под радостные материнские восклицания влетел в жерло ближайшей трубы, одолел её насквозь и выскочил наружу. "Ну - ты набегался?" - спросила его мать, а он в ответ замотал головой и, показывая, что многое ещё может, скачками взобрался на самый верх поленницы, и там прошёлся по прямой, балансируя портфелем, вперёд и назад, наконец спрыгнул вниз, на мокрый песок, тут же набравшийся в ботинки, перебежал на ровное место и оттуда всласть покидал по трубам галькой. Камни отскакивали от покатых стенок с металлическим визгом, тонущим в собственном эхе, и он упивался этими звуками, такими живыми и глубокими, словно он застрял посреди натуральной перестрелки, но все пули промчались мимо, не причинив ему никакого вреда! Смеющаяся мать хлопала в ладоши, а он всё кидал и кидал камни, выкрадывая у Вечности минуты детского счастья...

   В интернате был свой музей, посвящённый боевому пути Гвардейской дивизии, где проходили торжественные линейки и встречи с ветеранами; там его приняли в октябрята пару месяцев спустя, когда он оказался достоин этой высокой чести.
   В комнате для мальчиков каждому выделили кровать и половину тумбочки, где дозволялось хранить ароматное мыло в мыльнице, зубную щётку в футляре, ручку, карандаш, ластик, тетрадку и туалетную бумагу. Любая еда, сосалки (тех приходилось прятать в рубашку, в нагрудный карман; за день их прозрачные параллелограммы не выдерживали первозданной геометрии - отекали в неприличные плюхи: конгломерат с бумажной обёрткой), даже жвачки, обнаруженные в тумбочке, означали "минус" по поведению. Тут же был составлен и вывешен график дежурств. Всё как-то закрутилось, завертелось и быстро устаканилось: уроки, прогулки, потасовки с товарищами, уборка, "домашние" задания, застрявший между полдником и ужином, забитый неизвестно чем час официально свободного времени, наконец долгожданный отбой. На ночь хорошо идут анекдоты про дистрофиков - их жесты нелепы, движения смешны, их высохшие тела легко сдуваются сквозняком! "Сестра! - закрой форточку, а то улечу!"
   В свинцовом прямоугольнике неба мерцает далёкая башня. Если судить по "Голубым Огонькам", то там, высоко, в крутящемся ресторане - гуляют элегантно одетые люди. Рубают фруктовые торты с винной пропиткой, жуют бананы, дуют газировку, и Кобзон с Кристалинской задушевным пением ублажают их слух. Он бы так тоже хотел, он мечтает о торте с пропиткой, но мать как-то сказала, что, чтобы так гулять, надо иметь запас лишних денег в карманах, а таких счастливцев у нас пока единицы. Надо быть передовиком или космонавтом, или стать заслуженным деятелем искусств, дорасти до поста директора или министра. Дело получалось не скорое, проходящее к тому же через туманную "взрослую" жизнь, а под ложечкой всё сосёт. Тем временем белобрысый донельзя, с белыми ресницами и конопатым носом, почти альбинос, мальчик, кстати, его закадычный друг, за которым всегда приезжала бабушка (всегда бабушка, и никогда - родители), знакомит свернувшуюся под одеялами публику с невероятными похождениями сыщика Холмса и доктора Ватсона. Начиналось всё с чёрной-чёрной комнаты и трупа неизвестного в ней; дальше рассказчик вставал на скользкий путь нагнетения странностей и нестыковок, готовых в любой момент взорваться суровой перестрелкой, живыми из которой выбирались разве что два главных, и потому неубиваемых персонажа, а концовок, как правило, уже не помнил никто. В редкие ночные грозы, когда налетевший вдруг ветер шумливо раскачает заоконные деревья, на полнеба полыхнёт слепящая глаз ветка и тут же сгинет (но на изнанке прикрытых век задержится ещё на малое время копированный красным корявый её силуэт), забабахают пушки, упадут первые тяжёлые капли, запляшет, застрекочит по подоконнику дробь, - тогда лектор-знайка, уперевшись локтями в матрац, не преминал сообщить, что молния в городе - явление не особенно и страшное, сейчас на всех многоэтажках в обязательном порядке установлены железные громоотводы. "А где их нет? - вопрошал какой-нибудь склонный к панике слушатель. - Если дом в деревне?" "Тогда кранты. Или, допустим, человек в поле. Пшик, сюда войдёт, отсюда выйдет... - в общем, прожигает насквозь. А ещё есть такая шаровая молния. В форточку залетает..." Запомнились и всполохи, и громы... - и шпингалеты на окнах.



БАБУШКА

   В первом классе его научили составлять уравнения с иксами и игреками. Дома он записывал на разлинованном в клеточку листке примеры и подсовывал их бабушке, чтобы та решала. Бабушка вертела головой в недоумении, и тогда он показывал как надо. Было очевидно (и даже где-то приятно), что теперь он был гораздо умнее бабушки. Кроме слабины в арифметике, дырявой памяти и плохих глаз ("Бабка дура! Бабка дура!"- кричал он в счастливом исступлении, пока мать тащила его мыться, и потом всю жизнь клял себя, что так и не попросил тогда у бабушки прощения...) она к тому же упрямо верила в сказочного Бога и жила глупыми знамениями, которые не могли объяснить разумные атеисты. К примеру, поминала как в сорок первом у ней на подоконнике яростно зацвели олеандры. Олеандры! Вот скажите: ежели война началась и самыми главными вещами в стране стали танки, пушки, истребители, бомбёжки, атака, оборона - то при чём тут цветущие олеандры у неких совсем уж мелкотравчатых обывателей на подоконнике? А в сорок третьем перед самой смертью бабы Ани птица-голубь то ли залетела, то ли постучала в окно. Ну и что всё это значит? Сплошная несуразица, основанная на совпадении событий и только! Неужели это так трудно понять?
   Ещё бабушка не жаловала евреев - за то, что те заняли все хлебные места наверху, и особенно в  искусстве, и теперь на сцене показывают пьяных русских, насмехаясь, какие те глупые и убогие... - так бы им над своими сородичами куражиться! - так нет: всё им Ваньку поддеть! А поляков так просто называла продажными шкурами, что как-то совершенно не вязалось ни с обычной тактичностью самой бабушки, ни с бушующей в те года модой на всё польское, особенно на одежду и фильмы, ни с рассказами о фронтовом братстве и едином славянском корне, ни с самым обаятельным маршалом Отечественной войны Константином Константиновичем Рокоссовским, который, как известно, был чистокровный поляк.
   "Хм... Не знаю. А они милые. - сомневалась мать. - Я тут недавно встретила двух полячек на ВДНХ. Очень чисто говорят по-нашему и так искренне восхищаются Москвой! Пространствами. Размерами. Всю Варшаву их, говорят, за день можно запросто обойти, а Москву за день и не объедешь!"
   Но бабушка в польском вопросе была кремнём: "Они всю историю были и останутся продажными шкурами, - повторяла она, - такой уж это гнилой народец!"
   А скоро его глупой бабушки не стало...

   Кто-то забрал его в тот раз из интерната, - он напрочь позабыл кто. Может быть, мать, и значит, они плелись тогда, как обычно, на перекладных, а может, муж тёти Ж. заехал за ним на своём голубом "Москвичонке"? Во всяком случае, вечер и ночь провёл он в доме у тёти Ж., и только утром привели его попрощаться.
   Квартира была как чужая: стоит гул, входная дверь распахнута настежь, и всюду перемещаются посторонние - пахнущие табачным гарем мужчины в пиджаках и вялые женщины в чёрном. Они истоптали весь пол, эти люди, он посерел от их следов. Его провели в комнату. На большом обеденном столе на спине недвижимо лежала бабушка. Он увидел её белые пятки, лодыжки, рыхлые икры, исчерченные цветной вязью подкожных вен, поблёскивавшую крахмалом ночнушку, и вдруг на него навалилось, пронзило до сердца: бабушка его больше никогда не встанет с этого стола, не попросит лекарства, и вообще никому не скажет больше ни единого слова. "Ну как - простился?" - окликнул его по-мужски требовательный голос. Он промолчал. Голос сказал, что сейчас время отправляться на кладбище, так что мальцу здесь больше нечего делать, желательно убрать его поскорее, чтоб не капризничал, - и его отвели прочь. На следующий день мать объявила, что бабушку зарыли в землю.
    Он очень переживал за бабушку. Там, внизу, в темноте вечной ночи, внутри тесного ящика, заваленного чёрным, чернее чёрного грача чернозёмом ей будет холодно и неуютно, там её будут годами глодать склизские мелкие червяки, синие навозники и вертлявые жужелицы, пока не сожрут всю до белых косточек, к тому же она умерла без подвига, и значит, ей ни светит ни звезда Героя, ни памятная передача по телевизору. Мать сказала, правда, что она сделала всё, что могла: омыла мёртвую бабушку и обрядила во всё чистое. И душа бабушкина, что наблюдает теперь за ними с неба, но не может говорить, наверняка сияет. И могила, как бы грустно там не было, и тесный гроб всё же лучше, чем крематорий, где человеческие останки огнём расщепляются в пыль, и узнать потом нельзя будет - своего ли это родственника пепел тебе выдали, или так - сожгли кучу народу, помешали кочерыжкой в печи, да разложили по урнам. "У индусов моду переняли - для дешевизны. Да никогда в России трупы не сжигали! И ты меня, когда умру, тоже, пожалуйста, не сжигай! Слышишь!?" И он кивнул, обещая, а сам представил, как она в одиночку волочит мёртвую бабушку в ванную, и как ей при этом тяжело, и как там она трёт голое захолоделое тело намыленной мочалкой, а потом, смыв пену душем, вытирает полотенцем и волочит обратно, как обряжает бабушку в ночнушку и выкладывает на стол, и что ему, когда умрёт мать, придётся делать то же самое. "А знаешь что... - сказал он, прищурившись, - а ты живи долго-долго!" И мать в ответ как-то кисло улыбнулась и поцеловала его в макушку.
   Той же ночью, в полудрёме, практически засыпая, он решил, что, когда вырастет, непременно станет скульптором, и тогда высечет бабушку из куска  цельного белоснежного мрамора. Это необходимо сделать, и начинать тренироваться нужно прямо сейчас, пока из памяти не выветрились её черты (хорошо, что на свете есть такая вещь, как пластилин!)... Он смотрел в лицо бабушки. Оно было каменным и улыбалось.

   После похорон к ним раза три наведывалась Веруньчик, вызывая мать на серьёзный разговор. Ведь это была и её бабушка, втолковывала матери Веруньчик, и по-справедливости, ей, Веруньчику, должно перепасть кой-какое наследство. Хотя бы бабушкины иконы. Или вон тот старинный кованый штопор, с которым Веруньчик так любила играть в детстве (старина сейчас в моде - она знает). Или, скажем, самовар. Зачем же посеребрённому самовару киснуть у тёти Люсечки в кладовке, когда самое место ему - на кухне тёти Ж.? Или взять, допустим, жилплощадь. Жили они с бабушкой втроём, значит, треть площади, почитай, была за бабушкой, теперь бабушка умерла, а она, Веруньчик - хоть здесь и не проживает - её внучка, то бишь наследница, и значит... Мать отвечала, что во-первых, жилплощадь остаётся за теми, кто на ней прописан - так у нас в государстве поставлено дело. ("Но по-справедливости... - возразила было Веруньчик. - А прописаться я готова!") А во-вторых, если уж на то пошло, кроме Андрея и Веруньчика, у бабушки осталось ещё два внука, и тогда всё по той же справедливости надо делить бабушкину долю на четверых, что совсем уж абсурдно: тогда Веруньчику достанется полтора квадрата, хватит только шкаф втиснуть и там жить. В-третьих, на самом деле её с бабушкой поселили не в нынешнюю однокомнатную квартиру, а в комнату, в которой они мыкались сначала вдвоём, а потом, когда появился Андрей, втроём восемь лет и совсем недавно переехали, причём доплачивала за лишние метры, а затем выплачивала долги отнюдь не Веруньчик. И в четвёртых, она взяла бабушку к себе и ухаживала за ней до последнего возможно потому (у ней закралась такая мысль), что больше никто из бабушкиных детей не захотел её к себе забирать. Она, конечно, понимает тягу Веруньчика к воспоминаниям детства и так далее, поэтому она, так и быть, отдаст той штопор и пару икон.
   После уходов Веруньчика мать пребывала в совершенном недоумении. Получалось, над их жилищем, над только их домом и крепостью ни с того, ни с сего подвис на длинном осветлённом ромашкой волоске племянницы тяжёлый дамоклов меч, готовый раскромсать его в коммуналку. А Веруньчик, она такая славная, милая и недалёкая, сама до подобной гнусной беспардонности не додумалась бы, наверняка её отец настропалил. Бедная девочка больше года обитает без материнского догляда... 
   К зиме из загранкомандировки вернулась тётя Ж. и тогда они уже вдвоём приходили к матери клянчить вещи, причём тётя Ж. каждый раз приводила всё новые, приемлимые аргументы в свою пользу, вспоминала всё то доброе, что она когда-то для бабушки и для матери сделала, и кончилось всё тем, что мать, не желая ссориться ни с сестрой, ни с племянницей передала им половину иконостаса, фарфоровую фигурку русской красавицы с зеркальцем... и штопор, конечно.   



ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ДЯДИ ВАСИ

   Андрей всё ждал, когда же дядя Вася признает его достаточно большим для того, чтобы, усадив напротив, понаповедать ему наконец о своих подвигах. Может, у дяди Васи было и немного наград по сравнению с телевизионными ветеранами, но все они были боевыми (во всяком случае, так говорила мать). Представлялись истории с мотоциклетками, летящими под откос, с засадами и рукопашными схватками в развалинах и в траншеях, с кучами немцев, рассыпающимися в прах при разрыве гранаты, и один очень удачный рикошет от медной пряжки ремня (а второй - от медали "За Отвагу"). Короче, дядя Вася в этих его фантазиях был главным героем фильмов про войну.
   "Мам, а чего дядя Вася никогда не рассказывает о том, как воевал? Пусть расскажет!" - канючил Смыслов время от времени.
   "Вот и спроси сам его - в следующий раз, когда к нему приедем."
   "Я стесняюсь..." - признавался Смыслов, краснея.
   "Вот и я стесняюсь. Не любит он о войне вспоминать. Понимаешь?"
   "Ну пожалуйста..."
   "Ладно. Это дело с тётей Лидой надо для начала обмозговать. Меня-то одну он не послушает, а вот вместе авось мы его уломаем. О-хо-хо, хохонюшки..."

   И вот наконец аккурат на день рождения дяди Васи долгожданное чудо свершилось: после недолгого шушуканья на кухне с женой и сестрой дядя усадил племянника за стол, покрытый тяжёлой цветастой скатертью с бахромой, кручёные нити которой Андрей, бывало, со скуки заплётывал в косички, а потом отпускал пальцы, и косички расплетались, кружась каруселью, - и указав на выключенный телевизор в углу, поинтересовался кстати, смотрит ли он передачу "Служу Советскому Союзу"?
   Андрей кивнул.
   "А видел там автоматы, с какими наши сейчас бегают?"
   "В смысле?.."
   "Ну... Современные эти?.. Автоматы."
   "АК-47? - переспросил Андрей, чувствуя, что нужно обязательно показать дяде, что он во многом уже разбирается. - Ну да... Они у нас и в школе есть. В кабинете НВП. Только мы НВП ещё не проходили."
   "Между прочим, с такими вот в войну немцы бегали." - поведал для начала дядя Вася, прищурившись, а потом для веса цыкнул одной стороной рта, блеснувшей коронками из нержавейки.
   "Вообще-то, у них другие были. - вдумчиво проговорил Андрей, немного удивлённый путанице в дядиной голове, и даже заподозрил тут розыгрыш взрослого над мальчишкой. - Только назывались они не автоматы, а пистолеты-пулемёты. Цельнометаллические. "Шмайсеры".
   "Да не! - не те! - досадливо отмахнулся дядя. - Я ж говорю - как наши, нынешние. С деревянным прикладом, ручкой пистолетной, рожком изогнутым. Ну? - понял?"
   "Чего молчишь? - спросил после паузы угрюмый дядя Вася, и Андрей увидел, как обычные дядивасины навыкате глаза мгновенно превратились в колкие щёлочки, и весь он сморщился, как от кислятины. - Ты чего, малой - не веришь, что ль, мне?"
   Андрею неудобно было перечить дяде, который всё же, похоже, морочил его, но в данном случае это было делом принципа.
   "Дядь... - сказал Андрей и запнулся, не зная уже, как ему правильнее обращаться теперь к дяде: как раньше - запанибратски "дядя Вася" и на ты, или отстранённо на "Вы" и по имени-отчеству? - и решил пока избегать обращений... - Наш автомат - это же "АК-47", верно? То есть он сорок седьмого года разработки. А война в сорок пятом закончилась..."
   Ему самому понравилось, насколько его выпад был прост и аргументирован. То был ответ науки пустоте фантазии. Год назад мамина подруга из редакции большого издательства подарила Андрею две толстые книги: "Великая Отечественная Война в фотографиях" и "Оружие Победы", и он их обе умял запоем! И нигде в них не было сказано, что у немцев имелись автоматы, похожие на наш "АК".
   "Так ты, что ж, думаешь, я тебе вру?! - прошептал дядя Вася с каким-то хрустящим нутряным рыком, и несколько раз ткнув большим пальцем себе в грудь, загрохотал. - Ты думаешь, я немцев вот с такими вот автоматами не видел?! Это я-то?.. Это... я-то... их... не видел!? Да они с такими вот и бегали! А мы с "Пепеша". И ничего! - мы их, - тут дядя Вася дунул себе на ладонь и вновь перешёл почти что на шёпот, - делали!" Подумал и добавил: "Серьёзные немцы бойцы - не спорю. Япошки - те, конечно, послабже будут. Но мы их делали!"
   Дядя Вася поднялся, стукнул досадливо ладонью о столешницу, отчего пепельница подпрыгнула на скатерте с бахромой, крякнул, и отправился на кухню справиться у женщин, когда те накрывать начнут. Пора бы уж. В общем, так о своих подвигах дядя Вася в тот раз ему и не рассказал, а следующего раза, как и следующего дня рождения у дяди Васи не случилось...

   Спустя  год, на Пасху, мать Андрея выудила из серванта с раздвижными стеклянными дверцами малюсенькую, будто игрушечную бутылочку "Три Звезды" московского розлива, незнамо сколько лет там стоявшую, улыбнулась и сказала так: "Сейчас я пригублю коньячку на праздник, а тебе, Андрюш, я покамест разрешаю понюхать пробку - узнаешь, как пахнет настоящий коньяк! Если хочешь, можешь даже пробку лизнуть! Ладно, ладно! - обязательно попробуешь, но только на язычок - договорились?"
   Потом отвернула пробку (подавшуюся на удивление легко) и понюхала горлышко.
   "Что такое?.. Совершенно ничем не пахнет. Хм... Такого быть не может! Странно..."
   Мать лизнула пробку и нахмурилась. Опрокинув бутылочку, отпила глоток.
   "Ты с коньяком, часом, ничего не делал? Не открывал?" - спросила она, подозрительно косясь на Андрея.
   "Нет." - ответил он, ещё не вполне понимая, что она имеет в виду.
   "Не хулиганили тут без меня с друзьями? Точно нет?"
   "Да что случилось-то?"
   "Нету тут никакого коньяка. Вода подкрашенная."
   "Может, спирт испарился?"
   "Да как бы он испарился? Из закрытой-то тары?"
   "Может, на винзаводе чего-то нахимичили?"
   "Ага! А кажется, я знаю, кто эту пакость сотворил. Только он один на такое способен. Вот что он за человек, а?!"
   "Ты о ком, мам?"
   "О ком, о ком... О дяде Васе твоём! - о ком же ещё!? Очень-но на него это похоже! То есть, значит, он, когда у нас в последний раз был, чем-то меня отвлёк, я вышла, а он тут же выдул по-тихому коньяк, а в пустую бутылку заварку из чайника налил, пробочку завинтил и обратно поставил. Вроде как так и було! И всё это быстро - в один миг! Вполне в его духе! Вот ведь... Словно мне этот коньяк забесплатно достался! О-хо-хох! Вася ты, Вася..."
   Села на табуретку, задумалась и промолвила: "Да я б ему сейчас сотню таких бутылок купила... Сама бы купила. Только этим его не воскресишь..."



ТЁТЯ Ж.

   Забеги тёти, благо проживали сёстры рядом, в соседних домах, случались по утрам в будни, в самые горячечные минуты, когда мать собиралась на работу, до которой ей было ехать и ехать, а нужно было ещё отзавтракать и переделать тысячи разных дел. "Послушай, Люсь, что этот Какашкин опять сотворил!" - гомонила с порога тётя Ж. заместо приветствия, и далее эмоционально перечисляла последние грехи мужа. "Ну что ты так волнуешься? - почти искренне удивлялась мать. - В конце концов всякому человеку свойственны недостатки... Ну вот он такой! Кстати - кх - а почему ты называешь его Какашкиным?" "А кто ж он ещё? Какашкин и есть! - утверждала тётя Ж. безо всякого на то основания (Хотя бы потому, что паспортная фамилия её мужа (а соответственно, и её!) звучала и писалась совсем по-другому и была приличной до скукоты; мало того: мать Какашкина в девичестве носила фамилию Воронцова, отец же вырос, пусть и в крестьянской избе, однако стоящей на землях графов Шереметевых, которые, как известно, были сильно охочи до дворовых девок своих, - и эти почти что факты породили в своё время устами той же тёти Ж. массу легенд о невероятно знатном происхождении мужа. К Воронцовым, правда, ещё какие-то фон Вальцы с какой-то стороны втиснулись, но их тётя Ж. поминала редко: ну кто такие, в самом деле, эти Вальцы, пусть и фон, в сравнении с Воронцовыми-Шереметевыми!?).
   "И не простой Какашкин, а целая Говнизия!"
   Последнее сочное словцо тётя смаковала на разные лады, отчего, бывало, присутствовало в нём то суровое армейское начало, то созвучие с названием ароматного цветка. В другой раз муж был представлен уже как ВэВэ (сокращение от Виктор Викторович), в другой ВикВик, а ещё бывал Фитюлькиным, Нетужилкиным, а также Викторилой, Гаврилой, Дурилой, Викентием, Диментием, Климентием, Пафнутием и Ферапонтом Головатым в зависимости от настроения тётушки, причём сам упоминаемый, с её слов, все свои новейшие имена знал и на некоторые откликался.
   "Что случилось? - собирались в оперу, билеты на руках; выхожу во двор, а он из-под машины выползает! В костюме чистого кашемира, кремового тона!   Прекрасный дорогущий костюм - совсем новый... Я лично выбирала его в комиссионке, а он!.. Хоть бы пиджак снял! Вот послал в мужья Бог урода! Ведь он так и полез, так и полез туда, болван - в новом костюме, в белой рубашке, при галстуке! Сальники менять! А-а-а!!!"
   Когда возмущение ненавистным мужем доходило до нутряного визга, и на зрителей нападал страх, что тётя Ж. вот-вот забьётся в падучей и потребуются радикальнейшие меры, чтобы привести больную в чувство, она вдруг неожиданно радостно восклицала: "Всё, я побежала. Как же я вас всех люблю! Целую тебя, моя хорошая." И тут же обязательно прибавляла: "Кстати, мне надо зайти кой-куда," - и, пошаркивая и пританцовывая, перемещалась в клозет.

   Чуть не в каждый свой забег тётя Ж. уверяла, вздыхая, что ведёт дом одна, как капитан - судно, преодолевая шторма и обходя рифы.
   Муж и дети для неё были овцы: неразумные, заблудшие создания, так и норовящие попасть впросак и наделать себе же кучу бед. И наделали бы, и наворотили бы так, что и не расхлебаешь, если бы на страже их интересов, их нравственного и физического здоровья не стояла бы она - их пастырь, их любящая мать и жена. И потому забота о доме и о домашних не имела, и не могла иметь для неё границ. Во всяком случае, именно так говорила тётя Ж., когда мать Андрея пыталась корить сестру за чрезмерную, по её мнению, опеку родных. К примеру, за перлюстрацию всей приходящей на почтовый ящик тёти Ж. корреспонденции.
   "Не понимаю, о чём ты? - парировала тётя Ж. сестрины укоры. - Так уж у меня заведено..."
   "Но ведь это же неправильно! Это стыдно!" - втолковывала ей сестра.
   "Да отчего ж это "стыдно"?!  - вопила тётя Ж., закатывая глаза и воздымая руки к низкому потолку их квартиры, точно к небу. - Я - мать! Понимаешь ты - мать! Мне всё можно! Меня Бог простит!"
   "Но... Это же, в конце концов, где-то как-то даже несколько неэтично..." - бормотала мать Андрея, отступив на последний свой рубеж. (Только недавно она приобрела книгу "Этика семейных отношений", и успела её проштудировать от корки до корки)
   "Ах, Люсь, оставь! - сыпала тут же тётя Ж., не давая сестре договорить. - Знаешь ли... Поживи-ка с моё!.. - и я посмотрю, как ты будешь вполне спокойна, когда девахи твоему Андрюшке записочки в почтовый ящик подкладывать  станут! Уж я им покажу, этим девкам! Шалавам малахольным! Ишь, повадились!"
   И маленький, похожий на культяпку кулачок тёти Ж. заплясал в воздухе, грозя искусительницам.
   "Да и какая мать в такой ситуации поступит по-другому?!"
   Тут же открылось, что сыну тёти Ж. подкладывали записочки одноклассницы и соседки, а совсем юной Веруньчику - престарелые ухажёры. К счастью, тётя Ж. держала, как говорится, руку на пульсе, поэтому адресатам подобные воззвания не доходили.
   "Никогда! - горячо отвергала саму возможность таковых действий со своей стороны в будущем мать Андрея.  - Никогда я такого делать ни стану!"
   "Ага-ага..." - ехидно поддакивала в ответ тётя Ж.
   "Его жизнь, - между тем распалялась уже мать Андрея, пальцем указывая на расставляющего на полу солдатиков сына, - это будет только его жизнь! Личная  его жизнь, куда нос совать даже мне будет заказано!"
   "Да?! - взвивалась тётя Ж. (в такие мгновения голос её возвышался до визга). - Да какая личная жизнь может быть, к примеру, у семнадцатилетнего оболтуса? Или у тринадцатилетней козявки?"
   Дети тёти Ж. пребывали на то время именно в таких возрастах. Очевидно, она говорила о них.
   "Помнишь, Тамарку я тебе показывала, из дома напротив? Ну, ту, татарку, - дворникову дочь? Ну так вот... - продолжила тётя Ж., откликаясь на кивок матери Андрея, слушавшей сестру со всем вниманием. - Знаешь, до чего эта пигалица дошла? В любви моему Володьке признаётся! Каково?! А самой, стерве, пятнадцать! Да уж понятно, отчего: заневестилась, телеса уже прут отовсюду! Удивляться нечему - татарки, они все рано созревают. А Володьке разве нужно сейчас хомут на шею надевать, я тебя спрашиваю!? Да я у них и на квартире была..."
   "Как?! Когда ж ты успела?"
   "Вчерась. Забежала осведомиться, вводили ли девчонке противостолбнячную сыворотку... А что тут такого - я врач! И что ты думаешь, я узрела? У них же в квартире - шаром покати! Вот почти как у тебя... Ой! - прости, сестричка! Прости меня, дуру - вырвалось! Да! Так о чём бишь я? А! Веруньчик! Цыпонька моя, цветочек мой ясноглазенький!.. Девочка ещё, чистый ребёночек! И чего ты думаешь? - мужики к ней клеются, старые развратники! И зачем их только Господь сотворил!?"   
   "Для наших мук, наверное..." - ввернула фразочку мать Андрея.
   "Во-во! - поторопилась согласиться с сестрою тётя Ж., одновременно гася этим возгласом возможный перескок разговора с монолога на диалог. - Помнишь брата Ивана Сергеевича. Как? Ты не знаешь, что у Ивана Сергеевича есть брат? Сергей. В Пензе живёт. Одинокий. В коммуналке комнату имеет. И смотри, чего он пишет, охальник..."
   При этих словах в руках у тёти Ж. появилось огромное в несколько листов письмо, а на носу очки.
   "Во..." - и тут тётя Ж. начала зачитывать матери Андрея пассажи из письма.
   "Вот ещё... Смотри, чего пишет, гад: "Я помню, дорогая Вера, как ты мне смеялась - только мне одному! - когда я бывал у вас в гостях... Уверен, у нас с тобой, дорогая Вера, с тех пор возникла глубокая духовная связь. И мы должны её крепить и наращивать, и ни в коем случае не прерывать. Я ещё буду присылать тебе письма, но ты их ни в коем случае не должна показывать ни маме, ни папе, поскольку они не поймут моего к тебе отношения. Это письмо явилось результатом моих длительных переживаний и раздумий в тиши одинокого моего угла. Свет твоих глаз, дорогая Вера, озаряет мой жизненный путь, который, чувствую, идёт к закату..." Видал миндал - как воркует?! Вот что ты на это скажешь? Мужику под шестьдесят, а туда же! Связь у них возникла! Духовная! От кашалот! А когда был у нас - ведь такая тряпка, мямля! Ну и говнюк! Тьфу! Прости, Господи! Ну ладно, Люсенька, некогда мне. Пойду, моя хорошая! Спасибо, что выслушала хоть ты меня. Ведь не с кем же поделиться."
   Тут тётя Ж. вдруг начала плакать, и одновременно, улыбаться, всем видом своим выражая умиление и недоумение. Когда за сестрой закрылась дверь, мать Андрея вздохнула так глубоко, словно только что сбросила с плеч своих тяжкий груз.

   Сестрицу свою мать побаивалась. Та была значительно старше, смелее, а взгляды её отличались широтой и независимостью, что подтверждалось бравыми заявлениями о том, что Ленин, к примеру, был шизофреник-психопат, умерший от сифилиса мозга, который он якобы подхватил от Колонтай где-то на водах во Франции (о чём ей ещё в институте по секрету сообщил старик-профессор, а уж он-то точно не мог ничего напутать, поскольку лично вскрывал тело вождя). О том, что с того времени и по сию пору к власти в стране пробираются одни полоумные дилетанты (и все признаки налицо!), и пр. и пр. К тому же у ней была жизненная хватка - ещё одно качество, которым мать Андрея похвастаться не могла! По субботам тётя Ж. отправлялась не в кино, и не в музеи, а в поход по комиссионкам. Она изучила все комиссионки в округе, и всегда знала где, что и почём. "Вот в этой - большой выбор шляпок, - замечала она между прочим, - а на Преображенке часто попадаются модные платья по смешной цене! Хочешь - зайдём?" И этим словесным выплеском тётя Ж. как бы обозначала и подчёркивала, что у ней-то (в отличие от матери Андрея) свободные деньги на руках что на шляпки, что на платья имеются всегда.
   Кроме всего прочего тётя Ж. подвизалась на ниве педиатрии, соответственно, с матерями вообще разговаривать умела. Это был один и тот же трюк, фокус, цыганский приворот, исполняемый ею всякий раз с неизменным успехом.
   "Нут-ка, дай осмотрю твоего охламона! - будучи в компании командовала она какой-нибудь молодой мамаше (обычно фраза эта срывалась, когда ей надо было срочно выйти из щекотливого положения - в разговоре, стремясь удержать на себе центр внимания, она любила приврать, и из интереса или от незнания, к месту и не к месту, так и брякала что-нибудь наобум). - Что-то видок мне его не нравится..." - и к ней подводили испытуемого. "Так-так... Ложку мне! Чайную! Язык высунь! Скажи: "А-а-а." И совсем это не больно. Что ж ты так крутишься, чемодан ты с клопами?! Ладно... Что у нас с желёзками?.." Жёсткие пальцы педиатра оказывались за ушами ребёнка, давя, медленно спускались по шее, далее следовал вздох и убийственная, вгоняющая любую мать в ступор фраза: "О-хо-хох! Щитовитка-то увеличена." Немного подумав, для чего супились, сдвигаясь, брови, а кулак нанизывался на выдающийся подбородок (или подбородок на кулак), она приказывала ребёнку закатить глаза, оттягивала большими пальцами вниз нижние веки, долго, с ужимками рассматривала белки, наконец диагностировала: "И склеры  у нас желтоватые..." "И что сие означает?" - содрогалась мамаша. "С печёнкой могут быть нелады. Впрочем, пока всё в норме." "А с щитовиткой чего?" "Базедки не наблюдается, а так... А что вы, собственно, хотели? - вдруг наступала в прямом и переносном смысле на вопрошавшую тётя Ж., мягко, но твёрдо убирая ладонью куда-то за себя затылок, а вместе с ним и голову с туловищем, руками, ногами и лепетом только что осмотренного детёныша. - Экология нынче в принципе не ахти, к тому же в связи с испытаниями радиоактивный фон повышенный, идёт накопление. Тут самое главное, не запустить. Вы подходите с чадом вашим через полгодика, годик - поглядим, пощупаем..." После подобных представлений тётя Ж. для молодых мамаш становилась очень важной, авторитетной, всегда занятой персоной, конечно же, право имеющей на мелкие свои недостатки, не говоря уж о том, что благодарность их к ней не знала границ.
 
   При отсутствии жертв за столом тётя Ж. хотя и видимо досадовала, но вовсе не падала духом - таковые пренепременно выискивались ею на следующий же день где-нибудь на улице или в магазине. Для начала прохожей мамаше указывалось на дитё, одетое не по сезону. "Что ж это Вы свою девочку, мамаша, так легко укутали? Даже шарфика не повязали? Сейчас ведь не июль месяц стоит! Вы хоть понимаете, что ребёнок может запросто простудиться и заболеть?" И тут уже и намёка на меркантильный интерес со стороны тёти Ж. не наблюдалось - шла исключительно игра на публику (то есть чистое искусство и отработка навыка). И не дай Бог мамаше ответить что-нибудь хамоватое, вроде: "Хм... А Вам какое дело? Вот пристала! Мой  ребёнок - как хочу, так и одеваю! И кстати, это не девочка, а мальчик!" Это был бы тот завод, которого тёте Ж. как раз и не доставало. "Как это - какое мне дело!? Я врач-педиатр, между прочим, и поболее Вашего в детских болезнях разбираюсь! Да-да-да! И потом, что значит: "мой ребёнок"? О нет, это не Ваш ребёнок!" "Как это - не мой? А чей же?" - в шоке бормотала мамаша. "Это государственный ребёнок! Да-да-да! Он поставлен на государственный учёт! Он гражданин страны нашей! Это Вам не собачка и не кошечка какая-нибудь! Это будущий защитник Отечества! И он не Ваша собственность, хоть Вы его и родили. Тоже мне: родила! - героический поступок совершила!" И в чём-то, конечно, тётя Ж. была права на все сто, и симпатии публики неизменно клонились на её сторону.

   Ближе к концу застолья разгорячённая красненьким тётя Ж. припоминала вдруг как в школе на экзамене с пафосом декламировала Маяковского - "Товарищу Нетте, пароходу и человеку" - и ей поставили пять, или как в институте сдавала немецкий, и тут же, дабы поразить собрание эрудицией, читала наизусть один и тот же рифмованный кусок немецкого текста, строго без перевода (особо напирая на слово "krawatte"), затем пела. Ей хорошо удавались народные. К примеру: "Хазбулат удалой", "Не шей мне, матушка, красный сарафан", "Ой, полным полна моя коробушка...", а "Ухаря-купца" всегда исполняла напослед, под аплодисменты, с выходом в пляс со второго куплета, так что к моменту, когда "...дочь их, красавица, поздно пришла - полный подол серебра принесла!" она, потрясая юбкой, уже вовсю отбивала чечётку. Прилипчивые модные шлягеры также находили отклик в её душе. Только в ответ на жалобы услышит от кого успокоительные фразы, что всё, мол, перемелется - мука будет, не стоит, мол, печалиться, тут же и подхватит враспевку: "Вся жизнь впереди! Вся жизнь впереди - надейся и жди!" Бывало, свежий гость восхищался её памятью и великолепным голосом, восклицая: "Да вам же, душечка, с таким-то даром, надо было в артистки идти!" - и вот тут-то она по-настоящему тушевалась: рдела, поджимала губы, прикрывала вмиг намокшие глаза газовым пастельного тона платочком и, поводя низом склонённой головы в стороны, подтверждала, что - чего скрывать? - да, она посещала в школе драмкружок и, вообще, мечтала стать актрисой, но - увы! - не сбылось, пришлось выучиться самой гуманной профессии (что, в принципе, у ней тоже неплохо получается). Если же гость не унимался - настаивал, интересуясь: "И кого же Вы там играли, к примеру?.." - тётя Ж. отрезала мгновенно: "Амалию Ивановну. Липпевехзель. К примеру. Вы знаете, кто такая Амалия Ивановна? Да? Нет? Не помните? Тогда смотрите!" Она тут же приседала (отчего становилась ещё ниже ростом) и надувала щёки. "Мой фатер аус Берлин важны шеловек биль, длинны сюртук носиль, обе рук по карман ходиль, и всё делаль так: пуф-пуф! Пуф-пуф!" И, за неимением карманов подсунув по-наполеоновски раскрытую ладонь левой руки куда-то под грудь, а правую заправив за спину, прохаживалась вокруг очарованного гостя, изображая хромоножку. "Пуф-пуф! Пуф-пуф!"
   А затем (под аплодисменты присутствующих), распрямившись и выдохнув, добавляла: "А в Монголии, между прочим, я сама уже на общественных началах драмкружок вела. При клубе. Да-с! В нашем квартале советских специалистов. Да ещё целый концерт подготовила, когда в Улан-Батор космонавт номер два приезжал. И сама же тогда конферанс делала. И всем понравилось! Просто-таки "на ура" прошло. Да-да-да! А Веруньчику как-то на Новый год такой костюм Снежной королевы из тюля и фольги смастерила, что её выбрали "королевой бала", и сама жена Цеденбала не удержалась и взяла Веруньчика на руки. И посадила к себе на колени. А на следующий день такой снимок все монгольские газеты опубликовали. Да-да-да! А кстати, вы знаете, что жена Цеденбала - русская? Нет? А вот и да! Представьте себе - с Рязани родом! Наш человек в пустыне Гоби!"

   Вечно распекаемый муж её, по какой-то ему одному известной причине не терпевший водки, в гостях сразу становился объектом для шуток. "Да ладно тебе ломаться - тоже мне, барышня! -  часто подтрунивали над ним крепко воодушевлённые собравшиеся, уговаривая выпить. - Чего ты как нерусский?! Или сегодня ты за рулём? Ну так давай тогда, Витёк, хлопнем по маленькой! Наливай!" Но он держался. Вертел головой из стороны в сторону - так он изображал отказ - или, накрыв ладонью пустую стклянку, выстрачивал скорыми стежками: "Ни-ни-ни-ни-ни! Ни-ни-ни-ни-ни!" Чтобы не выделяться в компании, он приспособился выкрикивать за столом время от времени одну и туже фразу, весьма остроумную на его вкус: "Отец Теодорит любил повторить!" - и покряхтывать, изображая смех, и подчас такая тактика срабатывала, то есть застольщики пили, на него подозрительно поглядывали, похохатывали, но не задирали. Если ему всё же - как тостируемому - подносили рюмашку, и он, брезгливо загибая губы вверх - поближе к сморщенному носу - решался-таки сцедить глоток, то после долго кашлял и отплёвывался. Тут раздавались возгласы: "А-а... Тогда всё понятно!" - или: "Ладно, отстань от него! Не видишь, что ль, что он убогинький! А мы-то думали - нормальный мужик..." На самом деле ВикВик не то чтобы совсем не пил вина - нет, он баловался, но только дома и исключительно вишнёвкой. На кухню на лето выставлялась многолитровая бутыль коричневого стекла в обвязке - нутрь её тётя Ж. набивала  купленной по случаю подгнившей вишней, далее следовал сахар и вода, и недели через две ВикВик уже вовсю прикладывался к "первому сливу". После пары рюмок он веселел, хихикал  или, дурашливо улыбаясь, начинал вспоминать деревянный дом в Обираловке (так по инерции называл он город Железнодорожный), где когда-то жил он сам, его дед Адриан, его отец - деда Виктор, а сейчас живёт сестра его Виктория с детьми и мужем, злобного цепного пса с перебитым хребтом и кур, которые, когда клевали перебродившую ягоду, потом восьмерили по двору, словно упившиеся вдребадан мужики.

   У себя тётя Ж. потчевала гостей самодельными кулебяками и расстегаями, обыкновенными салатами, маслинами (которые какой-нибудь простак часто принимал за чёрный виноград, совал в рот, и тогда надо было видеть с каким разочарованием и брезгливостью выплёвывал он прижёванный солёный плод на тарелку), а на горячее, заместо повсеместной курицы, подавалась утка с яблоками и картофелем, утопленная в утятнице в собственном кипящим жиру, грозящим попортить брызгами платья едоков.   
   Кончалось же пиршество завсегда чаем, для чего стол освобождался от яств, а  вскрытые, но не пустые ещё бутылки сгребались на край, там же пристраивались торты с заварником и чайником на подставке. Порожнее место сервировалось стаканами в расписных подстаканниках, блюдцами и розетками под варенье, а на самую середину стола под удивлённый гул гостей на подносе выносился "курильщик" - пластиковый карлик в подчёркнуто дрянном наряде: в жёлтой рваной майке и в синих полуспущенных штанах на бретельке, из под которых просили каши каштановые боты. В дыру его кривого рта  вставлялась курительная палочка, очевидно олицетворяющая сигарету. Палочка поджигалась и тлела, испуская вьющийся дым с запахом жжёного пинпонгового шарика.
   Спровадив гостей, которые отваливались не по одному и не парами, а сразу  гуртом, тётя Ж. первым делом пересчитывала чернёного серебра стопки (не упёр ли кто?), а вторым делом мастерила опивки - коктейль из оставшегося в стопках и фужерах спиртного, необходимый ей для расплаты с грузчиками или водопроводчиком из ЖЭКа, или когда сосед из квартиры напротив, добрый человек, попросит на опохмел копеек двадцать - завтра точно отдаст - тогда и ему она, так и быть, вынесет рюмашку в зачёт будущих услуг. Её ВикВик освобождался наконец от постылого костюма, оставаясь в любимейшем домашнем: сатиновых трусах и в майке, прорванной на спине у самой тесёмки, - и в таком виде семенил в туалет, и тётя Ж. всегда выходила за ним, дабы проконтролировать - не осталось ли на полу туалета брызг; и - будьте любезны! - необходимые брызги она там обнаруживала. "Посмотри, Ирод, посмотри, чувырло, на мои больные руки! - распалялась тётя Ж., на ходу задирая рукава халата. - Они и так от псориаза все расчёсаны, а я должна теперь вот этими руками за тобой подтирать!? Вот так огреть бы ссаной-то тряпкой по физиономии, идиот ты поганый!" Зная характер жены ВикВик держал оборону молча. "И сказать-то ничего не может - пальцем его делали, что ли, или в пьяном зачатии он такой получился?" - через какое-то время выпускала последний пар тётя Ж. и решительно забиралась в свою кровать, притуленную к стене напротив кровати мужа.
  И все, кто был знаком с этой парой не понаслышке, понимали, что тётя Ж. не просто мужа "не любит", а искренне ненавидит.
  Возможно потому, что из-за его проказ однажды ей пришлось пасть ниц, буквально целуя ноги... И кому! Той, которой она всю жизнь помыкала, над которой посмеивалась и учила уму-разуму! Тогда они все ещё жили вместе, под одной крышей: и бабушка, и тётя Ж. с ВикВиком и юными Веруньчиком и Володей, и дядя Вася со второй женой и новорожденным сыном, и будущая "дорогая тётя Люсечка" - занимались своими делами, радовались полётам космических кораблей и ожидали расселения (а Смыслова и в проекте не было). Жили плотно, и потому, наверно, не совсем дружно. Началось с банальности: бабушка (она же тёща - для ВикВика) по какой-то за давностью времён забытой всеми причине раза три попросила зятя (как всегда нырнувшего после трудового будня под одеяло) выключить телевизор, а не дождавшись реакции, встала, подошла к телевизору и выключила сама. Действие, от которого зятя буквально взорвало (не иначе как сам дух Воронцовых-Шереметевых восстал из глубин евойной души, возмутившись наглостью черни!), и он, не говоря ни полслова, взял первое, что попалось под руку, а именно увесистую стеклянную чернильницу, и запустил ею со всей мочи тёще в голову, - в тот момент, очевидно, желая её убить, но в следующий, очевидно, не желая... Но было поздно! - в отличие от знаменитого броска Лютера в привидевшегося нечистого, чья чернильница угодила всего лишь в деревянную балку, частично ту раскрошив (и - подумать только! - о такой ерунде немчура до сих пор слагает легенды!), чернильница ВикВика попала тёще прямиком в лоб, раскроив череп, а попутно перебила какой-то сосуд, и кровь из открывшейся раны брызнула во все стороны, мгновенно превратив домашнюю обстановку в место преступления. В общем, если называть вещи казённым языком - случилась бытовуха. ВикВик, как и положено отрицательному персонажу, мгновенно исчез, на стоны потерпевшей прибежала Люсечка, которая оказала матери первую помощь и вызвала скорую. Откуда-то появилась и будущая тётя Ж., и ей хватило нескольких мгновений, чтобы, увидев изуродованную мать и ставшее каменным лицо сестры, понять всё и решить, как действовать. А в это время сестра говорила просто и внятно: "Я напишу заявление. Мне наплевать, что будет с твоим Виктором и на сколько лет его посадят. Или расстреляют, если мать умрёт, покрывать его я не намерена." И тут будущая тётя Ж. рухнула перед сестрой на колени, вереща: "Люсенька, Люсенька! Сестричка моя родненькая! Не пиши. Не пиши ты заявления! Умоляю тебя! Не за себя прошу, и не за этого ирода поганого! - мне он - хоть сейчас подохни - наплевать и растереть! - за детей прошу! Не оставляй ты их без отца! А что обо мне люди скажут? Прямо сейчас решается, кто будет главврачом, и пока мои шансы: пятьдесят на пятьдесят. Но если его посадят - это ж вся карьера псу под хвост! Люсенька! Я Витьку скручу в бараний рог! Я его так построю - он без моего ведома вздохнуть не посмеет! По струнке всю жизнь будет ходить! Клянусь! А для тебя я всё, всё сделаю! Если денег надо - возьми! Только не оставляй ты детей наполовину сиротами! Сама же ж знаешь, как мы жили. Не губи их... Хочешь, ноги твои целовать буду?!" И в безумном желании умалиться до состояния грязи припала к сестриным ногам... От  денег Люсечка отказалась, потому как воспитана была не по-таковски, а на жалость её взять было легко, и сестра об этом знала! Заявления не подали, тётю Ж. с главврачом всё равно "прокатили", у бабушки, чьи размозжённые кости черепа срослись несколько вкось, через весь лоб сверху вниз - до переносицы - пролегла как бы неровная глубокая морщина, которая не разгладилась до конца её дней. Ну а сильно напроказивший ВикВик с тех пор стал в семье изгоем.
   Говорили (О, эти злые языки!), будто бы тогда же в отместку мужу будущая тётя Ж. завела себе "друга" - полковника с греческим торсом, мощнейшим видимым либидо и иконостасом из наград, с которым познакомилась в санатории на югах (там, где горы), а ВикВик, напротив, был отлучён от любимого тела чуть ли не навсегда, и, естественно, страдал, пробавляясь рукоблудием. Говорили, что "друг" был фанатиком рыбалки вообще, и подлёдного лова в частности, и тёте Ж. приходилось разделять с ним его зимние радости, отогреваясь в "Волге" термосным чаем, пока её полковник потихоньку синел, корпя над лункой. Говорили, будто бы будущая тётя Ж., демонстрируя фавориту свои кулинарные способности, баловала его уткой с яблоками, и что вкус деликатеса настолько очаровал полковника, что тот и в конце жизни, страдая деменцией, всё бредил уединением с любимой на недельку куда-нибудь в охотничий домик, и как она, как в прежние добрые времена, запечёт ему утку. Говорили также, что полковник дико ревновал любимую к мужу, особенно, когда узнал, что у них в спальне стоит трельяж. Он рдел и ревел, кусая ногти и губы, когда представлял себе разные сцены непотребства, практикуемого супругами напротив зеркал... и потихоньку глупел - поскольку иначе не сочинил бы на данную тему реферат под недвусмысленным названием "О нравах", в котором на примере отдельно взятой погрязшей в разврате московской семьи (фамилии и имена приводились, но, слава Богу, без адресов) на суд публики были представлены практически все пороки современного общества. Реферат был распечатан в трёх экземплярах, каждый проброшюрован и одет в твёрдый переплёт. Один экземпляр он хранил у себя и завещал унести его вместе с собой в могилу, другой наказал оставить потомкам, ну а третий окольным путём переслал коварной любовнице. И это при том, что и полковник, и тётя Ж. имели семьи и разводиться не собирались! Полистав реферат, тётя Ж. (тогда уже тётя!) вынесла приговор: "Ну вот, пожалуйста! Я всегда говорила, что мужики к старости превращаются в полнейших идиотов! Поголовно! И это не требует доказательств, даже таких - это медицинский факт! Я врач - я знаю! Да... Думаю, этот бред маразматика надо сжечь, и сегодня же!" Но почему-то не сожгла, а попросила, подумав, сестру сохранить реферат пока у себя, чтобы Пафнутий (он же ВикВик) по случаю не обнаружил бы его у них дома и не закатил бы скандал. Лет двадцать спустя, уже после кончины ВикВика баба Ж. (тогда уже баба) всё-таки забрала реферат у сестры, и положила в одну коробку со своими наградами, дипломами и почётными грамотами. О чём же думал и что себе представлял ВикВик все эти годы, было невдомёк даже самым злым языкам.

   Иногда ВикВик развлекал себя охотой, благо добираться было недалече - по кухне носились, наслаждаясь свободой, табуны тараканов; кое-где на сальных стенах у них появились заветные тропки, подобные муравьиным - прусаки ползали по ним голова в голову, спеша по своим делам. Стоило выдвинуть ящик с вилками-ложками, как тысячи шустрых созданий, среди которых попадались и альбиносы, и мутанты с двумя головами, выпрыгивали оттуда на красный линолеум пола и разбегались веером - в газеты, под банки, за плиту и за плинтус, редкие смельчаки улепётывали в коридор, рискуя на открытом пространстве попасть под тапок. Но за такими ВикВик гонялся редко. Обычно он разогревал чайник, резко отворял дверцу духовки и плескал на противень кипяток. "А-а-а! А-а! - стонал он в предвкушении результата. - А-а! Хорошо пошло! Поддал им парку горяченького!" С гордостью вынимал он после противень со сварившимися насекомыми, воду сливал в раковину, а раскрыленные рыжие трупики, тщательно пересчитав, смахивал тряпкой в ведро. Мухи были летними кухонными трофеями и уничтожались при помощи лент-липучек, которые десятками свешивались с потолка. В августе у мух начинался гон: муха-самец, нагловато жужжа, налетала сзади на муху-самку, и они с того момента так и кружили вместе - "слоёным пирожком". ВикВик никогда не бил тряпкой склещенных мух - из уважения перед всепобеждающей силой любви - а внимательно, будто учёный-энтомолог, наблюдал за насекомыми. Если случалось "пирожку" попасть на липкую ленту, и муха-самец улетала прочь, бросая возлюбленную на произвол судьбы, ВикВик не без удовольствия пытал прилипшую муху-самку: "Что, сдурела от любви-то? Как говорится, увяз ноготок - всей пташке пропасть. Так-то вот, жужжалка траханая, хе-хе-хе!" - в ответ на что муха лишь безнадёжно перебирала лапками и напрягала, выгибая, сегментарное брюшцо своё, но ничего не говорила, трусливое насекомое. Особую радость доставляло ему видеть попавшихся на ленту серых навозников. Он восхищался их размерами, прибавляя тут же, что тогда-то и тогда-то ему попадались экзепляры и побольше. Тётя Ж. советовала ему, дабы не быть впредь голословным, складывать наиболее ценные трофеи в спичечные коробки; ВикВик задумывался и говорил: "Да, пожалуй так я и сделаю!"- и даже готовил коробки для коллекции, но каждый раз забывал за хлопотами об осенних своих мечтаниях.
   Там же, на кухне, на холодильнике "ЗИЛ" нашло пристанище и радио - обезугленный кубик светлого пластика с регулятором громкости. После оглашения точного (и только такого!) времени дикторы зачитывали последние (последние!) известия, главными из которых были сообщения какого-то таза (наверняка сказочного, потому что в простых тазах варят варенье и стирают бельё, - этот же вёл подсчёт американским стервятникам, сбитым над джунглями героическими вьетнамцами). ВикВик внимательно слушал, а потом  плевался, кричал, что два-три стервятника в день - это мелочь, ерунда, вот если бы по три десятка сбивали, тогда другое дело, а так - надо готовиться к ядерной войне. И слова его не расходились с делами - НЗ в виде промасляных консервов и пачек круп хранился в кладовке, забитой также унесёнными ВикВиком с завода мотками проволоки, удлинителями, лампочками, ящиками с гвоздями и шурупами, пробойниками, гаечными ключами, плоскогубцами, бокорезами, клещами, пассатижами и прочим железным инструментом. Тётя Ж. частенько туда залезала - перебирала пачки круп, вскрывала некоторые на пробу и, если находила в них заведшихся от времени жучков, выкладывала все пачки на стол со словами: "Значит так: отвезёшь пшёнку в Обираловку, сестрице своей, а гречку эту, порченую, отправлю-ка я родне в Ардатов, у них там её вечный дефицит (А то они мне высылали, помню, посылку с гостинцами - мёдом и вареньем, а я им вроде как ничего... - неудобно получается)."

   Обираловка встречала гостей шумной станцией и мостом перехода в виде железного остова, обитого редкими, качающимися при каждом шаге досками - сооружение, на которое Смыслов (раза два ВикВик захватывал с собой и юного экскурсанта) боялся ступать, кожей ощущая, что если вдруг доски разойдутся и он упадёт вниз, то погибнет навсегда и сразу. Родня прибывшего жила тут же, неподалёку, в одной из кургузых, по окна вросших в землю изб. Сестрица ВикВика Виктория ходила по дому, как говорится, нечёсаная, в растянутых с боков вязаных кофтах с накладными карманами, набитыми всякой всячиной, промасленных юбках из тёмного ситца и бежевых хлопчатобумажных чулках на резинке. Вечерами она обстировала-обглаживала двух своих взрослых сыновей, здоровых оболтусов, мечтавших о женитьбе, плюс отца - деда Виктора, плюс мужа-алкоголика - главу партактива какой-то московской конторы, а днём принимала больных в поликлинике. Была она женщиной немногословной и постоянно возилась на кухне, зато деда Виктор, самый благородный из всей их родни – по ранней версии тёти Ж. прямой отпрыск Шереметевых-Воронцовых, - потрепаться любил. Он усаживался  на поленницу,  закуривал махру и поглаживая цепного пса Борьку объяснял Смыслову, какие напитки тому следует употреблять во взрослом состоянии, а какие нет. Сам деда предпочитал крайне выгодный "Солнцедар", потому что "всего за девяносто копеек ты покупаешь бутыль как Шампань!"  И что за прелесть был тот "Солнцедар" - забирал не хуже водки! Со стакана тебя всего выворачивало, а с двух ты падал там  где стоял и несколько часов лежал без движения не помня себя! Лосьоны, за исключением, впрочем, огуречного - там и выпивон и закусон в одном флаконе - а также одеколоны деда Виктор пить не советовал из-за содержащейся в них вредной химии, но уж если прижмёт, то сгодятся и они, и даже "Борис Фёдорович" с "Полиной Ивановной". Деда сам делал "Бориса Фёдоровича",  когда отсиживал пятнадцать суток: брал ведро клея БФ, солил по вкусу, давал постоять, затем размешивал содержимое ведра деревянной палкой до тех пор,  пока основа клея не налепится на палку резиновым шаром, а оставшуюся в ведре жижу распивал вместе с товарищами. "Конечно, - говорил деда Виктор, - если у тебя есть под рукой дрель, то процесс ускоряется, а если процедишь жижу сквозь марлю, то, вообще, получишь чистяк! Слеза - от водяры не отличишь! Политура в этом отношении, "Полина Ивановна" то есть, "Борису Фёдоровичу", безусловно, уступает..." Но для гарантии, чтобы не отравиться, деда советовал идти в аптеку - там можно брать любые настойки, они все на чистом спирту. На крайняк сойдёт и йод; а вот зелёнку деда пить не рекомендовал - красится, дескать, сволота, слишком, внутренности потом не отмоешь.
   Смыслов слушал старика очарованный своей будущей беспробудной судьбой и до последнего оттягивал хождение в завалившийся на бок дощатый сортир, - заранее зная, что внутри там дурно пахнет и летает множество серых мух коллекционного размера, которых сторожат по углам, разлапившись по центру паутины, тяжёлые крестовики. В этом душистом тёмном мирке, смахивающим на поставленный на попа наскоро срубленный гроб, всем этим тварям было тепло и комфортно жить, здесь они родились, разъелись, расплодились, здесь и умрут, когда наступит их срок. А ежели в приступе наивного любопытства сунуть голову в прогал дыры, то, до того как тебя изнутри накроет кислотной волной, успеешь заметить и разноцветные как радуга границы клякс фекальной мути, и копошь живой перловки - опарышей...
   В Обираловке, однако, ВикВик не задерживался и, сделав дела, торопился назад.
   "Вернулся, шаромыжник?" - приветствовала ВикВика супруга, и тут же придумывала для него новое задание. "Вот что... Съезди-ка ты, Какашкин, теперь же на дачу (Ну куда, куда потопал - в ботинках да по мытому?!)... О чём бишь я? Ах, да! Съезди-ка ты на нашу дачу, посмотри там что к чему - а то у меня чего-то сердце неспокойно..." И ВикВик, с видом дворового шелудивого пса, привычно получившего от несправедливого хозяина пинок или какую иную нахлобучку, кряхтя и постанывая, повиновался.

    Сызмальства (по утверждению матери) за тётей Ж. закрепилась склонность к суровому и азартному руководству всеми и всем, а подчас и к хлопотливому садизму особого медицинского толка, практиковавшемуся, естественно, из самых благих побуждений.
    Первое доказательство тезиса пришлось на второе воскресенье августа, когда Смыслов вернулся с познавательной прогулки в слабый, пропитанный запахами многолетнего навоза (рядом располагалась свиноферма), отгрызанный уже тогда от Лосиного Острова новостройками приговорённый лесок, до которого дошколёнок способен был добраться пёхом, вернулся со знанием, как можно при помощи солнца и линзы поджечь бегущего муравья, с мечтою когда-нибудь поймать лимонницу, и с прибытком в виде собранных с пня грибов числом пять, с сантиметровой длины ножками и шляпками в обхвате не шире спичечной головки. И тут он попался на подначки дворовых приятелей и проглотил наименьший из недоразвитых грибов, после чего все благополучно разошлись, но вскоре шалопаи вернулись и вперебивку объяснили его матери обстоятельства дела. Спустя самое короткое время на сцене появляется тётя Ж. Поскольку самому Смыслову не получилось засунутыми в рот двумя пальцами вызвать простой рвотный рефлекс, решено было обставить промывание желудка самым солидным образом. Смыслов был накрепко привязан к стулу (чтоб не рыпался), а дальше страшный кирпичной расцветки резиновый шланг с воронкой на конце, несмотря на посильное, с мотанием головы, розбрызгом слёз и слюн сопротивление юного пациента, хоть и не с первой попытки, был всё же вогнан в горло, пропущен  до желудка, куда и полилась рекой разведённая в воде марганцовка. Когда  желудочное опорожнение наполнило приготовленный тазик, по пути обрызгав пол и одежду доброхотных инквизиторов, тётушка удовлетворённо хмыкнула, инерционно погомонила, поминая ненавистного ВикВика, и покинула помещение, оставив мать Смыслова в совершенной уверенности, что сестра её только что спасла жизнь её драгоценного дитяти.

   Опыт номер два заставил себя ждать три года, поскольку ровно на такой срок вагон "СВ" международного экспресса унёс самодовольную, в фетровой, с загнутыми, как у недозрелой перевёрнутой сыроежки, польками, шляпке тётушку в долгую загранкомандировку, откуда потом шли письма с марками "Монгол Шуудан". Коллекционирование марок было в те времена распространённейшим увлечением, повсеместной забавой, поощряемой властями, очевидно, в силу своей безобидности. В интернате на перемене какой-нибудь половозрелый семиклассник-сноб позволял мелкой пацанве заглянуть в свой развёрнутый альбом, где под прозрачными целлофановыми рейками выставлены были отличимые только по цвету и по цене портреты английской королевы, бельгийского монарха или испанского узурпатора-генерала. Такие иностранные марки (с лицами глав) считались особой ценностью, на почте, в киосках "Союзпечати" и в специализированных магазинах не продавались. Их лишь меняли на что-либо подобное, но никак не проигрывали на подоконнике рабоче-крестьянским методом подшиба, когда от удара бьющего его марка должна была подпрыгнуть и опуститься сверху на марку противника. Глянцевые, пахнущие свежей типографией монгольские марки поражали яркостью рисунка, сюжетным, форменным и количественным разнообразием. Казалось, добрая половина населения Монголии с аратов переучилась на художников. Изображались верблюды, лошади, волки, змеи, жуки пустыни, девушки с этнографическими рогами, косоглазые парни, стреляющие из лука, а также непонятно откуда взявшиеся в Монголии океаническая фауна и космические корабли. Соответственно, монгольские (а затем и кубинские, и республики Бурунди) марки даже среди школьных любителей не ценились. Говорилось потом, что это был такой сложный вид экономической помощи: не отдавать монголам деньги напрямую, а вначале задействовать своих изнывающих от простоя художников, типографии, напечатать марки, распродать их своим же, советским гражданам, и лишь вырученной за это дело монетой набить монгольские штаны. Смыслов успокаивал себя тем, что его монгольские марки действительно перелетали границу. Кроме официального пути доставки, с гашением, марки пребывали также не употреблёнными, в девственном своём виде засунутыми тётушкой в свёрнутый листок письма или в открытку, чтобы охочие до чужого добра почтовики, не раз уж отпаривавшие "лишние" наружные марки, не определили бы внутренние на просвет. Всё это было мило, говорило о добром к нему тётушкином расположении, к тому же мать, позабыв прежние обиды, искренне радовалась каждой весточки от сестры.

   Понять, настолько тяжелы были переживания ВикВика конкретно в тот период из-за отсутствия супруги под боком и женской ласки вообще, можно разве что приоткрыв читателю некоторые пикантные обстоятельства. Для начала, соседки (со второго и с третьего) чуть не наперебой стали доносить Веруньчику, что её папа цепляется к ним: то одну, то другую пытается приобнять в подъезде, прижимает к перилам, щиплет за разные места и зазывает к себе "на чаёк на минуточку". Веруньчик попыталась было объясниться с папой, но папа был субъектом настолько специфическим, а она - девушкой настолько малоопытной в житейских делах, что из этой затеи, конечно же, вышел просто пшик. А однажды, вернувшись с занятий домой пораньше, Веруньчик застала папу, расхаживающего по квартире, как всегда, в привычном неглиже, то есть в трусах и майке, но при всём том на её взгляд - в каком-то излишне напряжённо-волнительном состоянии. Зайдя в комнату, она вдруг услышала шуршание, доносившееся из-за двери кладовки.   
   "Папа, там что, мышь?" - взвизгнула Веруньчик. Папа заёрзал на стуле и отвернулся.
   "Папа, я открою!"
   "Не сметь, дочь!" - крикнул ВикВик, привскочил со стула и закашлялся, поскольку дочь уже дёргала шпингалет...
   Дверь распахнулась, и из тёмного прямоугольника кладовочного зева, как чёрт из табакерки, вылетела неизвестная Веруньчику (но по-видимому, хорошо известная папе) не совсем одетая сдобная женщина средних лет, которая, не произнеся ни слова и чуть не сбив Веруньчика с ног, прыснула в коридор.
   "Папа, это кто?.. Ты что, водишь сюда баб?! - запричитала остолбеневшая Верунчик, не веря своим глазам. - Или это воровка была?"
   Но ВикВик ничего не ответил дочери. Если бы он умел шутить, он бы отшутился наверное, но ВикВик шутить не умел, и вообще, не умел складно изъясняться, поэтому он всего лишь конфузливо сморщился, с грустью взглянул на висевшие так некстати непосредственно над дверью в кладовку настоящие ветвистые оленьи рога, и крякнул.
   Веруньчик тотчас же проинформировала маму об инциденте письмом. Та ответила, что хорошо было бы познакомить папу с какой-нибудь женщиной поприличнее, раз его на это дело так тянет. "Ты знаешь, что я твоего папу не люблю и никогда не любила. К тому же я уже не особо нуждаюсь в мужчинах в силу возрастных изменений, так что если он захочет оформить развод, я перечить не стану, - писала она. - А ты теперь пойди к тёте Люсе да поспрошай, нет ли у неё кого на такой расчёт на примете." Веруньчик проделала в точности всё так, как велела ей мама, то есть поспешила к "тёте Люсечке" с маминым письмом и рассказом про папину измену, но та огорчила Веруньчика, сказав, что среди её подруг "поприличнее" нет ни одной, кто бы всерьёз заинтересовался ВикВиком. Вопрос же о разводе так и остался висеть в воздухе, пока долгоиграющая командировка не завершилась почти что фанфарным возвращением героини (успевшей стать кавалером ордена монгольской "Полярной звезды") в Москву, а там как-то всё позабылось и улеглось под гнётом новых событий и драм.

   Для Смыслова долгожданная встреча получилась не такой душевной как мечталось: новая тётя Ж. ходила совсем уж барыней, на племянника внимания особо не обращала, щурилась, и так и сыпала направо-налево ядрёными монгольскими словечками, - можно было подумать, что отважная путешественница засела за диссертацию по филологии.
   Когда мать Андрея подивилась недюжинным знаниям сестры, та тут же скромно заявила, что в монгольском "немножко петрит" ("Джахэн-джахэн метнэ монгол хиль!"). Сложен ли монгольский для изучения? О, нет! В принципе, его может освоить любой русский, знакомый с заборной лексикой. Монгольский десятичный счёт у тёти Ж. так просто отскакивал от зубов - так, что она не успевали загибать пальцы (Вот он, взятый на слух с языка тёти: ник, хоэр, гурум, дурум, тау, зурга, дало, найм, юс, арвак).   
   "Любопытно, - добавляла она с лёгкой усмешечкой, - что центр тела у них находится строго в районе... ну как сказать? - вон там - между ног; ну и известно как называется. Ну и остальное недалеко ушло. Ноги у них будут хули, пупок - ху*с, попа - букс, рот - ам, голова - толгой, нос - хамр."
   "Как?" - переспросила мать, смеясь.
   "Хамр! - повторила тётя Ж. с жуткой гримасой, показывая пальцами, что как бы накручивает целиковую картофелину на свой маленький носик - движение, от которого мать Андрея захохотала в голос. - Ну и так далее..." 
   Впрочем, внешнюю, списанную на дорожную усталость холодность тёти скрасили презенты: несколько многослойных леденцов на палочке, настенная фарфоровая маска монгольского божества с пятью черепами в оранжевой причёске, и главное - это свежая книга, твеновские "Приключения Тома Сойера" и "Приключения Хакльберрифинна", московское издание, на русском языке, с иллюстрациями - абсолютный дефицит в Москве и совершенная залежь в Улан-Баторе.

   По кальке прежних докомандировочных лет последовали частые забеги тётушки по утрам, в которых она в сжатой форме старалась выложить спешащей на работу сестре все подробности своей бурной жизни за предыдущий день.
   "Представляешь, что было?! Договорились встретиться вчера с Пересыпкиной на Казанском. Жду её под часами, жду - нет и нет. Опаздывает-с. Вдруг мужик. Мелкий такой, противный: рожа помятая, одет кое-как. Помоложе меня, между прочим, будет. Косится, знаешь так, косится, вдруг подходит и сразу: "Сколько?" Я подумала - временем, наверно, интересуется - показываю ему на часы, говорю: "Сам посмотри." Он: "Семь, что ли?" Я ему: "Ну семь." Он так криво усмехнулся ещё. "Пойдём." - говорит. Я: "Куда?" Он: "Ну ты же за семь согласилась." Ну тогда-то я всё и поняла. "Вы что это себе позволяете и за кого меня принимаете? - говорю, - я Вам не шалава какая-нибудь уличная, я врач, специалист высочайшего класса." "А он что?" "Он. Он. Он: "А чего ж ты тогда тут стоишь, под часами, специалист?" Оказывается тут у этих - самых - место! А мне-то и невдомёк. Испугалась, да со страху-то так его послала, что он дёру дал - ух! - только пятки и сверкали! Ну а я сразу отошла подальше, понятно, чтоб не маячить фигурой передо всякими извращенцами." "А Пересыпкину свою хоть встретила?" "Конечно. Я тоже ей всё рассказала. А, да ты собралась уже? Ну всё, и мне пора, Люсь. Только зайду кой-куда, если ты не против."
   И так изо дня в день...

   "Ишь ты, подишь ты! - как зыркает! Как глазом-то сверкает! Важный-то какой - видал миндал!? А сам-то - на поверку - тьфу! - чемодан с клопами!" - было брошено Смыслову в обычный тётушкин забег, когда тот всего лишь уклонился от её пальцев, тянувшихся потрепать его за щеку. Почти девятилетний уже Смыслов вспыхнул и предложил объясниться, - отчего это она его просто так, вдруг, походя оскорбляет? - но тётя Ж. не улыбнулась в ответ, не подмигнула, не сказала, что пошутила, и что он вовсе не чемодан с ужасной начинкой, но лишь презрительно фыркнула на "мелюзгу", прибавив, что это ему причтёт. Да-да-да! На кого это он голос-то свой писклявый подымает, он хоть знает? На тётку свою? Да она получила Заслуженного врача ещё в те года, когда его самого и в проекте не было! Да-да-да! Ну теперь держись! - ужо задаст она ему перцу - и по первое число, и по второе! Пусть он даже не сомневается! А если что - и на горох сумеет поставить. Да-да-да! Между прочим, испытанный древний способ исправить поведение у таких неслухов и спорщиков, как он. По полдня, бывалоча, коленями на горохе стояли, и были потом как шёлковые! И ретировалась, хлопнув дверью. Возможно, всё-таки то был сорт особого тётушкиного юмора, которого племянник в силу возраста не оценил. Так или иначе, но с тех пор Смыслов звал тётушку исключительно на "Вы".

   Очень скоро тетя Ж. начала нашёптывать матери Андрея, что ребёнок её по вине разросшихся аденоидов часто сидит с полуоткрытым ртом, и это сходит ему с рук пока мальчик, а взрослым он так будет похож на дауна, плюс он болеет часто, температурит, а тут уже виноваты миндалины, - надобно срочно удалять и то и другое.
   Мать пыталась упрямиться: "Слушай, а может, щадящая какая терапия есть на такой случай. Мамочка моя, помню, всё мне горлышко ваточкой с йодом смазывала. При любом недомогании. И болячки как рукой снимало!"
   "Нет, Люсь, так сейчас дела не делаются - не при царе Горохе живём! - потрясая головой и щуря и без того узкие очи свои, выводила тётушка. - Проблему надо решать кардинально! И вообще, не спорь со мной! - я врач, я лучше знаю." (Она уже договорилась в больнице, где тоже было радио, и Мулерман, которого перестали показывать по телевизору, выводил развязно бархатистым своим полубасом: "Тирьям-тирьярьим-там-тирьям! Тирьям-тирьям! Трям-трям!" Где его перво-наперво провели в старинную ванную комнату с массивной медной фурнитурой, и седая нянечка, пока он счищал намыленной мочалкой невидимых микробов с тела, омывала его тёплой водой из гибкого душа и издевательски приговаривала: "Ну чего ты там закрываешься? Чего ты там всё прячешь от меня, а? Можно подумать, я не знаю, чего у тебя там висит! Или я голых мужиков в жизни не видывала! Ха! - да я таких мужиков, и такие причиндалы у вашего брата видывала, что тебе и в страшном сне не приснится! Ого-го! - вот какие. На, держи полотенце - обтирайся.")
   В больнице он видел тётушку раза два, и то мельком, до операции - она промахивала мимо дробной рысцой, словно его не зная, - очень уверенная в себе, с выставленным вперёд подбородком, в топорщившимся от крахмала халате, на котором шнуром аксельбанта свисала резиновая трубка фонендоскопа с конечной точкой фиксации в кармашке слева (где также были пристроены шариковая ручка и огрызок карандаша). В первую же ночь в палате, когда нянечка потушила свет и приказала всем спать, а спать не хотелось, он провёл эксперимент по наполнению тапка взбитой в пену во рту слюной. А наутро он принялся тренировать пальцы, чтобы сгибалась только первая фаланга, а вторая и третья держались бы без поддержки вытянутыми в струну - фокус, который не у всех и взрослых получался (он знал!). Было трудно, больно, но прогресс был очевиден. Наконец, спустя дни пребывания, как только пришли анализы, его усадили в почти стоматологическое кресло, предплечья накрепко притянули ремнями к ручкам (и эта привязка вызвала болезненную ассоциацию с давнишним августовским днём опорожнения желудка, но в более худшем, что ли - пыточном - варианте), закололи обезболивающим, заговорили галиматьёй, и отрезали блестящим скальпелем гланды, а затем вогнутыми щипцами драли по кускам аденоиды, а утром, когда "заморозка" сошла и горло кошмарно заныло, и невозможно стало глотать, и на месяц пропал голос, подали мороженое.

    И кто бы подумал тогда, что его тётя Ж. - эта хитрая бой-баба, всезнайка, хулиганка, эксцентрик с карикатурным "маршальским" подбородком, кавалер монгольской "Полярной звезды" к концу мафусаиловой жизни своей переродится в полубезумную старушку наилегчайшего веса со слезящимся серым глазом, а скончавшись, примет последние поцелуи в лоб через бумажную ленту в заштатном храме и упокоится наконец, по воле детей, бок о бок с ненавистным ей когда-то ВикВиком.



ДЯДЯ АНДРЕЙ

   "Сегодня нас навестит дядя Андрей, - однажды поутру (в субботу или в воскресенье - в один из дней, когда взрослые не работают, а только убираются и готовят) объявила мать. - Твоей бабушке он приходится племянником, а мне он, получается,  двоюрный брат. То есть он для меня как для тебя Веруньчик. Кузен. Понятно? Ну ничего, подрастёшь - разберёшься."
   Когда крепко сбитый, похожий на рисованного крестьянина гость переступил порог их квартиры, мать поприветствовала его радостным вскриком ("Андрюшенька, как я рада, что ты пришёл!") и, раскрыв объятия, припала губами к нестриженой с проседью бороде. 
   Спустя пять минут стало ясно как день, что человек его дядя тёмный. "Всё происходит по воле Господа. И ни единый волос без Его ведома с головы не падает! - трубил дядя, похлопывая ладонью свою нарождающуюся плешь. - Вбивают, вбивают вам власти, что Бога нет, а сами отсчёт лет ведут, скажите, откуда? - от Рождества Христова! Вот над чем задуматься следует." Во всём облике его - в простоте слов и в скромной суровости движений - было что-то очень честное, и потому страшное.
   Беседа взрослых была малопонятна, комкана. Перво-наперво дядя попросил "Жития Святых", пожелтевшие листы без обложки, что остались от бабушки - собственно, за этим он и пришёл. Он почитает, сделает переплёт и отдаст. Мать помычала неопределённо, затем сказала: "Да". (К слову, зря она так опасалась - "Жития..." вернулись двумя безупречными томами в ваксово-кирзовых переплётах, от души наехавшими на лесистые обложки.) Поговорили кто как живёт, и каждый уверял, что живёт хорошо; то там, то сям всплывали воспоминания о родственниках с уточнением имён и дат, прерываемые общим неловким молчанием. Смыслов между тем, повздыхав, от нечего делать поносившись из кухни в комнату и обратно ("Как угорелый..." - лениво бросила мать), истерически повизжав, вырываясь из тёплых материнских объятий, в конце концов не придумал ничего лучшего, чем залезть с ножами на стол, изображая пирата. Он не сорвал аплодисменты, наоборот, бесцеремонно и грубо был стащен со стола возмущённым зрителем, обезоружен и, при полном попустительстве со стороны матери, препровождён за ухо в прихожую. "Ты провинился! - гремел дядя, по-русски водя рукой с недвижимым перстом перед шмыгающим носом тёзки. - Стой теперь в углу. Выйдешь, когда тебе разрешат!" - и баловник долго страдал в том углу, и более всего от того, что трусиха-мать не встала на его защиту, не показала дяде на порог, тёр разболевшееся ухо; наконец ему позволено было выйти. Он тихо присел на кровать - подальше от кошмарного дяди. "Когда я вырасту, - мстительно мечталось провинившемуся, - я стану большим и сильным, а он будет старым и хилым. Тогда я оторву ему ухо, побью и поставлю в угол, а он будет плакать и молить о прощении..." Взрослые сидели, говорили о своём. Мать вскользь посматривала на надувшегося сына, дядя намеренно не обращал на него никакого внимания.
   "Ты не понимаешь! - твердила мать по уходе гостя. - Только внешне он строгий такой, но на самом деле он очень добрый и хороший человек! Начитанный. Образованный. А сколько несчастий пережил! В плену побывал. Такого там хлебнул - врагу не пожелаешь... Рассказывал, как булыжники тяжёлые их заставляли таскать. Из одной каменоломни в другую. Как в кучу натаскали - давай, говорят, теперь разбирай, тащи обратно. Такая вот бессмысленная работа. Это уж под конец войны." Мать вздохнула, выдала любимую свою поговорку: " О-хо-хо-хохонюшки на чужой сторонушке, на чужой сторонушке рад своей воронушке..." - и вновь вернулась к рассказу о лагере. "Он спрашивает охранника - к чему вам это, зачем вы нас мучаете? - а тот хохочет: а затем, мол, чтоб вы все здесь поскорей передохли... Пули на вас жалко тратить! Так-то вот. А потом их американцы освободили. Бинокль ему подарили, джип научили водить."
   "Американцы? Они же наши враги."
   "Ну! Они тогда союзниками нашими были, тоже с немцами воевали. Он к американцам с тех пор хорошо относится - если бы не они... Как он в том плену выжил?!  Ведь с сорок второго! Не иначе, Господь помог. У него отец - священник, но по-настоящему он в плену верующим стал. С немцем с одним договорился, с которым работал, тот ему Евангелие давал читать. Это книга такая Святая. А когда домой вернулся, то свои "органы" пытать начали - почему не застрелился? Мол, раз ты офицер, лейтенант, то почему не застрелился? Вот через что прошёл человек! Дочку-то Надей, поди, не просто так  назвал. Только больная она у него с рождения получилась, астматик. Ну это когда человек может в любой момент умереть от нехватки воздуха. Видно, ослаб он тогда в лагере." 
   "А вот я бы оттуда сбежал!" - объявил недавний пират и тут же принялся про себя фантазировать, как бы он это дело здорово провернул. Наверное, напал бы сзади на охранника (дала себя знать опытность, почерпнутая в фильмах), стукнул бы камнем по голове, отобрал автомат и, отстреливаясь, бросился бы в лес, а там бы ушёл к партизанам. "О, Белла, чао! О, Белла, чао!"
   "Не сомневаюсь. А вот он не смог."
   "Ещё бы! - подумал самоуверенный Смыслов. - Неспортивные и лысые просто не могут хорошо драться, стрелять и убегать!"
   "Не смог, - повторила мать. - Потому что он мученик. Мученик, а не герой."
   "...как дядя Вася?.." - спросил Смыслов.
   "Да, дядя Вася твой, он, безусловно, герой, и он наверняка бы что-нибудь... - согласилась было мать, улыбнувшись, но тут же поправилась. - Нет, дорогой! Начнём с того, что дядя Вася в плену бы не оказался - я это точно знаю."
   "Это отчего ж так?"
   "Оттого что он герой. Герой, а не мученик."



НАДЕНЬКА

   Познакомился он с Наденькой довольно поздно. На него тогда вышла другая его родственница - Нина с Самары - большая путешественница, и соответственно, особа весьма лёгкая на подъём, внешне походившая на портрет Джорджа Вашингтона с американской купюры в один доллар (правда, с несколько удивлённым выражением лица, выдававшим пол, и без парика, а со своими волосами, крашеными в иссиня-чёрный цвет) - вот она-то их и свела. Точнее, они тогда вместе по весне нагрянули к Наденьке. А та их поджидала возле дома, на остановке. Седая, маленькая, нервная. В кожаной куртке и в шерстяных штанах со стрелками. Он долго оправдывался, что в далёком году не приехал на похороны дяди Андрея. "Я был совсем мальчишкой. Семнадцать лет. В такие года от горестей бежишь..." Наденька, казалось, его поняла, и простила, и продемонстрировала папины фотографии.
   "Вот он с друзьями на Красной площади. До войны"
   "Ой, какие нелепые одежды! А на этом молодом человеке пальто размера на четыре больше, чем нужно! - изумлялся он с лёгким смешком. - Или это не пальто? А плечи-то как подбиты! И роговые круглые очки! Я подобные исключительно в фильмах видел."
   "Да... - несколько удивлённо соглашалась Наденька. - А вот это фото - из госпиталя."
   "Это в войну снимали?"
   "Да."
   "Ещё до плена?"
   "Возможно." - сказала Наденька, поводя неопределённо головой.
   "Ой, а я смотрю - у него медаль прямо к пижаме приколота!.."
   "Да, у него было ранение, и были награды..."
   "Надо же! - а я не знал..."
   "Он просто никогда их не надевал... А вот послевоенное. На Памире. Он и меня потом с собой в экспедиции таскал..."
   "Ух, ты! Высоко забирался!.."

   Проживала Наденька вместе со своей совсем дряхлой матерью на последнем этаже старой кирпичной пятиэтажки. Небольшая квартирка их была захламлена донельзя. Везде, куда ни кинешь взор, были расставлены шкафы и тумбочки, вдоль нешироких проходов пущены стенки из самодельных полок (поделки ещё дяди Андрея), а поверху сооружены были открытые антресоли, с которых то и дело постоянно что-то падало вниз - чуть не на головы и гостям, и хозяевам.  Однажды что-то округлое под хозяйкин окрик: "Осторожней, Андрюшечка! Ой!" - благополучно спланировала и ему на голову, однако без последствий - он лишь посмеялся, и отдал подхваченную пустую кастрюльку Наденьке.

   Бывала она и у них, но приходы её были редки и приготовлялись чуть не за месяцы. В большой комнате накрывался стол, Наденька точно в срок появлялась с гостинцами, все расцеловывались, рассаживались, и начиналась собственно встреча. Женщины часами толковали о родне, перебирая одни и те же воспоминания, и было заметно, что такое общение доставляет им обоюдную непритворную радость. 
   Как-то раз, уже собираясь отчалить, Наденька наткнулась в дверях на свалившуюся, как всегда, точно с неба, бабу Ж., которой Наденьку тут же и представили. Потом, разматывая в обратной последовательности клубок событий, мать Смыслова могла поклясться, что всё это случилось неспроста. Она припомнила, что проговорилась давеча сестре по телефону - сболтнула, что Наденька приедет к ним сегодня. И предложила и ей также зайти - из интереса, пообщаться - но баба Ж. жеманно отказалась. Но минули ночь, утро и день, и любопытство, как видно, взыграло и пересилило-таки вечерний отказ.
   Баба Ж., отвесив впервые виденной родственнице машинально несколько лживо-слащавых комплиментов, с какой-то не сходящей липкой улыбочкой на беззубом старушечьем рту без паузы и безо всякого смущения поинтересовалась, отчего ж это Наденька в своё время не родила.
   "Ведь это неправильно, не по-людски! - горячилась она. - Ведь женщине надо же иметь детей! Пусть и без мужа, да надо!"
   Наденька зарделась, и срывающимся голосом попыталась объяснить, что так уж получилось, что она больная...
   "Ну, это всё глупости!  - резанула баба Ж. - Можно было бы и излечиться..."
   "Да нельзя же! - перебила бабу Ж. Наденька дрожащим голосом. - Это же астма... Это с дыханием связано..."
   "Ну, я, как врач, наверное, лучше знаю! - как нарочно, словно не замечая уже ставшее полностью пунцовым лицо Наденьки, продолжила расковыривать вопрос баба Ж. - Впрочем, могла бы и рискнуть. В крайнем случае, можно было бы взять на воспитание сиротку! А что? - сейчас это реально!"
   "Так ведь мне-то как раз и не дадут! Не доверят по здоровью!" - вскричала Наденька, и ещё что-то хотела прибавить, но вдруг захватала ртом воздух и одновременно почти автоматическим движением потянулась рукой в карман за ингалятором.
   "Ну, ладно, ладно... - успокоительно пробормотала баба Ж., почувствовав сама, что пересаливает. - Эх, как же я вас люблю, хорошие вы мои! Прямо до душевных мук всех люблю!"
   Тут Смыслов точно очнулся от кошмарного сна, и вышел вперёд, мягко оттеснив Наденьку от не на шутку раздухарившейся бабы Ж.
   "Я провожу тебя." - сказал он Наденьке, и они вышли, а беспрестанно кланяющуюся и желающую уходящим всего наилучшего бабу Ж. он оставил на мать, которая давно привыкла ко всем выкрутасам сестры. Да и он все их знал назубок, и заранее предполагал, как баба Ж. будет искренне дивиться укорам и через слово переспрашивать: "И что такого особенного я ей сказала? Всего лишь совет дала от широты души своей, притом из самых благих побуждений! А она, вишь, раскраснелась да разобиделась! Что ж, думаешь - я не заметила? А! Семейка! - отец её был тем ещё чудиком, и эта такая же!" "Почему - чудиком?!" - станет выпытывать мать, но на любое переченье у бабы Ж. будет заготовлен ответ. "Ну а как же? Ногу-то когда он подвернул на участке своём, к врачам ведь не обратился. Всё на Бога надеялся! А кость у него срослась тогда неправильно. Это я тебе как врач говорю! Так вот он потом до смерти ногу-то свою подволакивал, будто убогий какой! А обратился бы - и шагал бы себе, как свежий кавалер! Разве не чудик?" "Так он года через три помер после того, как подвернул, - опять не согласится с сестрою мать. - Так не всё ли равно: с неправильной ногой он помер, или с правильной? Ведь не из-за ноги же?" "А кто его знает... - протянет баба Ж. и цыкнет в раздумье. - Мы не знаем..."
   По пути до метро Наденька жаловалась ему на безумие отечественной бюрократии, отчего ей приходится чуть не каждый год маяться в очередях, проходя унизительные медосмотры ради подтверждения инвалидности; а ещё жаловалась на свою мать: та иногда её совсем не узнаёт, спрашивает, кто она такая, и что делает в её доме эта "старая тётка".
   "Эта она меня "старой тёткой" называет. Конечно, я не молода и далеко не красавица, но... Мне страшно. Просто страшно иногда становится... - бросала Наденька отрывистые фразы. - Кажется, что это не она, а я рехнулась. Ох, не дай Господь до такого дожить..." А он примерял наденькины слова на себя и на свою мать, которая, по счастью, была гораздо моложе матери Наденьки, и совсем не походила на выжившую из ума старуху.

   Все знали (так как-то вышло, что все знали, однако воочию никто не наблюдал сам процесс), что Наденька берёт надомную работу. И не абы какую: что-то там собрать-разобрать! - нет, она занимается пайкой печатных плат. Когда мать Смыслова её об этом спросила напрямую, Наденька призналась: да, так и есть! Ей приносят всё необходимое: платы, элементы, схему, припой. А она должна расставить элементы на платах и всё запаять. Работа несложная, но требует много времени и усидчивости. И она ею дорожит.
   "Сейчас ещё такие элементы мелкие пошли! - пожаловалась немного Наденька. - Величиной с бусинку. Или с рисовое зернышко. Такие, в общем, размеры. И ничего не написано там. Резисторы - их по цвету и по полоскам и пятнышкам только и определяют - сколько там Ом. И с конденсаторами, и с дросселями та же ерунда. Такая специфика... Называется микроминиатюризация. Тут важно не перепутать, и всё правильно расставить по местам..."
   "Знаешь что... Ты уж, пожалуйста, брось-ка своим паянием заниматься! - упрямо настаивала мать Смыслова, держа Наденьку за руки и смотря ей прямо в глаза. - Это ж дымы целыми днями, припой, кислота...  Как же ты дышишь этой дрянью?  Небось, у вас дым коромыслом стоит?.. Ведь тебе это вредно наверняка. Как же ж так можно!?. Здоровье-то губить?"
   "Да оно у меня и так загублено..."
   "А деньги хоть приличные платят?" - поинтересовалась мать Смыслова.
   Наденька кисло усмехнулась: "Да какие! - копейки!"
   "Ох, Наденька, Наденька.. Да разве ж вы и без этой чёртовой работы - на одни пенсии свои не проживёте? Много ли вам надо?"
   "Да практически всё уже разрешилось... - кивая, уверяла собеседницу Наденька - чтобы та не беспокоилась за неё. - Уже, теть Люсь. У них эти платы, что я паяю сейчас, на чипы вот-вот заменят... - так что я им скоро больше не пригожусь."
   "Ну вот и славно было б, коли так!  - говорила мать Смыслова. - Хоть бы через это они от тебя отвязались..."

   В тот раз он вызвал её на встречу, практически заставил, придумав дежурный предлог, потому как пара дисков с "песнями советских композиторов" - не ахти какой был презент с его стороны.
   А на самом-то деле он хотел сделать с ней съёмку, такую, как давеча сделал с матерью: что-то вроде интервью на пленэре, где бы он задавал ей вопросы, а она бы на них отвечала... Где-нибудь на бульваре. Погода стояла прекрасная, и он очень живо себе всё это представлял. С Наденькой они были троюродными, она была намного старше его, и нездорова, а он много чего ещё хотел у ней разузнать.
   Дабы не потеряться, встретиться решили в метро, на выходе. Он её увидел первым, узнал ещё издали по кожаной куртке и по шлемообразной с наклонными полями шляпке, и тут же изумился, отчего ж это она так вырядилась в жару?
   Поцеловались. Он почувствовал в ней необыкновенную, какую-то сказочную лёгкость. Казалось, стоит перехватить у ней с руки чем-то сильно нагруженную холщовую сумку (перехватил) да сбросить куртку, да сбить шляпку - и Наденька полетит прямо вверх, как надутый гелием шарик.
   "Ух, и поклажа! - воскликнул он удивлённо, покачивая сумкой. - Там не кирпичи у тебя, случайно?"
   "Не-ет...  - протянула она, вяло поматывая головой. - Это тебе. Подарочки. Дома посмотришь."
   "А вот это уже лишнее..."
   "Забирай! - сказала она строго, как говорят женщины, склонные к панике. - Обратно не понесу!"
   "И что там?" - спросил он.
   "Я ж говорю: гостинцы. Шоколад, зефир. Полакомиться тебе принесла..."
   Это вошло у них в традицию: изначально узнав, что он млеет от пастилы в различных формах, она почти всегда при встречах одаривала его именно этими сластями.
   "Спасибо. Но что-то тяжеловато для зефира..."
   "Ты ж у нас сладкоежка - я знаю! Вот... Да...Так там ещё и пластинки..." - отвечала она по порядку на каждое его восклицание.
   "Пластинки?.." - изумился Смыслов.
   "Папины. Патефонные. А ещё телефон..."
   "Какой телефон?"
   "Стационарный. В общем, увидишь..."
   "Да у меня есть телефон!.."
   "Не  беспокойся - это не хлам. Это совсем новый телефон, в коробке. Ты там, дома, раскрой коробочку да посмотри..."
   "Хорошо..." - сказал он, решив не спорить, но так тогда ничего и не раскрыл, и не посмотрел, а глянул лишь года два спустя, когда стала западать кнопка его старого аппарата. Вот тогда он раскрыл коробку с надиным презентом, и обнаружил там, окромя корейской штуковины, ещё и крупную купюру... Привет из далёкого далека...

   Выйти на воздух Наденька отказалась наотрез, сославшись на занятость, но на пару слов, так и быть...
   Они спустились на станцию и присели на скамью. Всё вокруг гудело и звякало, со стуком и шипением открывались и захлопывались двери подходящих составов, мимо сновали люди, оставляя после себя шелест шагов и бессмысленные обрывки фраз.
   "Зря, значит, тащил!" - завопил Смыслов в ухо Наденьки, вынимая из кофра видеокамеру. Она поинтересовалась: " Можно?" Взяла гаджет в руки. Покрутила, повертела, глянула в окуляр.
   Она очевидно сильно поплохела за те два месяца, что они не виделись. Ссутулилась, глаза её почти выпали из орбит, белки словно покрылись желтушной слизью, нижние и верхние веки превратились в подобия мешков с жидким содержимым... "С такими глазами долго не живут... - отметил Смыслов про себя с необычайной грустью. - Ведь это же не лечится. Это тупик..." Вслух поинтересовался:
   "Как себя чувствуешь, Наденька?"
   "Хреново! - выкрикнула она с отчаянием, будто ждала вопроса. - Иной раз думаешь: а доживу ли до завтра?.. Или вот прямо сейчас сдохну?!"
   Это простецкое "сдохну" обдало его обречённостью. Смыслов помолчал, не находя слов утешения.
   "Смогу ли я помочь... чем?" - выдавил он наконец почти что шёпотом.         
   Наденька навряд ли услышала вопрос сквозь какофонию звуков только что сорвавшихся одновременно с двух платформ составов, - скорее, догадалась, о чём он мог бы её спросить в такой ситуации, и тут же ответила.
   "А разве тут чем поможешь!?"
   Шмыгнув носом, она вдруг задержала дыхание, подняла руку с вверх направленным указательным пальцем, потрясла им, призывая паузу, пшикнула в рот из непонятно как оказавшегося в другой руке ингалятора, поморщилась и прибавила: "Вот такие вот дела, дружочек.." Она часто называла его "дружочек", а он и не возражал.
   Он ощутил приступ безумной жалости к Наденьке и бессилие перед вот так вот буднично накатывавшейся её скорой гибелью, и от этого бессилия росла обида - до всхлипа! - и на себя, и на время, и невесть ещё на кого...
   Прощаясь, он мягко обнял Наденьку, поцеловал её во влажные, тряпочками повисшие щёки, улыбнулся жалкой улыбкой, кивнул, ободривая, и подхватив тяжёлую сумку, юркнул, как тать, в подоспевший вагон; и даже успел сделать через стекло ручкой удаляющейся вместе со станцией застывшей в анфас Наденьке, вполне уверенный, что видит сестру в последний раз.

   Спустя неделю Наденька позвонила. Смыслов обрадовался, услышав её голос, и прежнее его тяжёлое ощущение надвигающегося рока куда-то сразу отдалилось. Поинтересовалась между делом, раскрывал ли он её подарок.
   "Нет... Пока он мне не нужен." - признался он кратко.
   "Ну, ты всё-таки посмотри там... Посмотри..." - попросила Наденька.
   "Хорошо..." - сказал он успокоительно, на самом деле совершенно не собираясь ничего посматривать.

   А ещё неделю спустя мать Смыслова забеспокоилась: она который день никак не могла дозвониться до племянницы (ни её мобильный, ни домашний не отзывались), и требовала от сына действий.
   "По-моему, рано паниковать! - одёрнул мать Смыслов. - Попробуй ей дозвонится завтра. Если ничего не получится, я, конечно, отправлюсь туда. Может что-то случиться с Надей, может - и со старухой-матерью. Но навряд ли с обоими одновременно... Ведь старуха обычно снимает трубку..."
   "То-то и оно! Я всё-таки очень волнуюсь!" - воскликнула мать.

  "Так ехать или не ехать?" - всё ещё размышлял он, когда все им же отмеренные сроки вышли. И как назло, не было у него номера никого из соседей, чтобы справиться. "А что, если попробовать так..." - озарило его простой мыслью, которую он тут же принялся воплощать. Он звонил наобум по номерам, отличавшимся от наденькиного домашнего лишь последней цифрой, предполагая наткнуться на соседей, по принципу "язык до Киева доведёт" - и "язык довёл"! С четвёртой или с пятой попытки он попал на соседку, но только с другого подъезда того же дома. Ничего она о Наденьке не слыхала, и таковой не знала, хотя наверное видела мельком не раз. Зато она предоставила ему номер мобильного настоящей наденькиной соседки, живущей с ней на одной площадке, и дала имя. Татьяна. "Вы запишите!" - потребовала она. "Уже записал!" - соврал он, и на том тот важный разговор закончился. Он несколько раз вздохнул, представляя, как ему придётся в очередной раз объясняться теперь уже с Татьяной, обрисовывая всю ситуацию, но та тут же прервала его только начавшийся развёртываться монолог, сказав, что - да, всё она понимает, все его волнения по поводу, которые, увы! - не напрасны. Высказала сочувствие. Наденьку сегодня похоронили.
  И предупреждая расспросы, пустилась в подробности. В ночь на понедельник безумная старуха-мать Наденьки вы-протопала нетвёрдыми ногами-ступами на общую этажную площадку и прозвонила подряд три квартиры. Вышли сонные соседи. Старуха что-то шуршала им своим беззубым ртом, однако никто ничего не понял, кроме того разве, что что-то приключилось в квартире, и что она их всех звала туда. И вот там-то, на полу захламлённой кухни они и обнаружили тело Наденьки. На столе на большом листе бумаги крупным круглым почерком предусмотрительно были записаны адреса и телефоны родственников со стороны старухи-матери, они и вызвались обделать всё дело.
   "Когда?... В ночь на понедельник?"  - переспросил Смыслов Татьяну, одновременно припоминая тот странный одинокий звонок к нему на мобильный. Именно - в ту саму ночь. На понедельник. Точнее, было ещё воскресенье, поскольку до полуночи - он это хорошо помнил - дело не дошло. Гаджет был новенький, и он ещё не ознакомился со всеми его функциями - куда и зачем нажимать, поэтому, когда вместо слов раздалось какое-то шипение и кряхтение, он несколько раз сказал "Слушаю!" и "Алло!", но, не получив никакого ответа, сбросил вызов. И не поковырялся хотя бы из любопытства, ни тогда, ни потом, чтобы узнать, кто звонил, решив, впрочем, вполне разумно, что, кто бы ни был звонивший, если нужно, тот перезвонит. Но никто не перезвонил. И гаджет был новенький, и номер был новенький, и знали его всего несколько человек, и Наденька из них была первой.
   Что, ежели это была она? Успела связаться именно с ним, но воздуху ответить уже не хватило? А он не догадался... Легко заснул и сладко проспал всю ночь. И на утро не хватился! Злой и чёрствый он человек!
   Все эти мысли пронеслись в его голове за несколько мгновений, пока Татьяна подтверждала - да,  именно так: в ночь на понедельник... 
   Татьяна тоже присутствовала на похоронах, и только-только с кладбища. А на поминки не осталась, поскольку, как она понимает, их и не устраивали.
   Последнее прибежище Наденьки оказалось весьма простым для запоминания: Главная аллея, восьмая линия, третья могила направо.
   Мать Смыслова не могла сдержать слёз, и, узнав подробности, зарыдала в голос, убиваясь так, что Смыслов испугался за мать, и полез её успокаивать. Принял её дрожащую мокрую спину в объятия, и гладя по седым материнским власам, забубнил:  "Ну, всё, мам! Ну, что ж тут поделаешь. Ну, будет, будет... Ты, главное, сама-то не реви! Не хочу, чтоб ещё и с тобой тут приступ случился!"
   "Ну, как же так!" - твердила мать, всё ещё всхлипывая. - Ведь у Наденьки и телефон наш имелся, и записано всё: где мы живём, и кто мы ей, и прочее... Что ж они нам-то ничего не сообщили, не позвали на похороны?"
   "В такие моменты голова кругом - тут не до мелочей..."
   "Ну, какие же мы с тобой мелочи?!" - всхлипывала мать.
   "Видишь, - оказывается, скрытной была Наденька: и нам о родне своей с другой стороны ни разу не упомянула..."
   "Нет, она как-то что-то такое говорила..." - собрав в морщины лоб, начала вспоминать мать, уже не рыдая.
   "Наверное, не при мне. - уточнил Смыслов раздумчиво. - Может, они и вправду не так что сделали... так что ж? - мы ж не знаем, что они за люди!.."

   Перед входом на кладбище Смыслов купил у тоскующей торговки пару цветов в виде крупных лиловых шаров, быстро и легко нашёл могилку и воткнул цветы во влажный ещё, глинистый холмик. Роскошные были цветы, которые, к сороковинам, сначала все сгнили в дожди, а затем высохли под солнцем в нахлынувшее вдруг на Москву пригожее бабье лето... В сороковины он снова был там, постоял молча, перекрестился, прошептав молитву, и пролез за ограду, чтобы вынуть уродливые останки прежней красоты. Наклонился, забрал мусор в перчатку, и тут услышал в спину резкий женский голос.
   "Здравствуйте!"
   Он обернулся. За оградой стояли двое: мужчина и женщина. Оба пожилые, неопределённого возраста.
   Он представился, объяснив скороговоркой собственное положение: он родственник усопшей со стороны отца.
   "А-а!.. - бойко протянула женщина. Ясно. Андрей. Да-да-да-да-да!- Надя говорила! А мы - со стороны Тамары Михайловны."
   То есть со стороны матери Наденьки, - понял Смыслов, и поинтересовался уже вслух: "А, кстати, с Тамарой Михайловной что?.. Она жива?"
   "Да, вполне, хотя совсем уже из ума выжила. Вот он, - кивнула женщина в сторону безмолвного мужчины, присворгнувшегося рядом, - её племянник..."
   "Владимир," - представился мужчина.
   "А меня Мария зовут. Вот-с. Я - его супруга,"
   Смыслов поклонился, как бы говоря: "Очень приятно!"
   "А мы на Девять дней приходили, гадали: кто ж это цветы тут оставил!? Значит, то Вы были... - затараторила женщина. - Мы тогда как раз памятник заказали... Вот сейчас его и поставим, если готов. Такие заботы, знаете ли-ли, свалились! Ужас! А денег сколько уходит!? Мы на такие траты и не рассчитывали! Одно вступление в наследство скольких сил и средств отнимает. Сплошные хлопоты - буквально не продыхнуть!"
   При каждой брошенной фразе женщина приоховала, и всё сильнее, будто кто её поколачивает, а она умоляет насильника уняться. Росло ощущение, что женщина во время оно пробавлялась продажей поношенных вещиц на блошином рынке, а может, и теперь ещё по выходным приторговывает, или ходит по электричкам, и оттого приобрела привычку "впаривать" всякую дрянь всем подряд, кто очутится рядом. Во всяком случае, имеет к подобного сорта времяпрепровождению сильное влечение.
   "Вы дома-то у них бывали?" - спросила вдруг женщина Смыслова, закусив губу и сощурив один глаз.
   "Приходилось. - ответил Смыслов. - Посещал, и не раз."
   "Так, значит, имеете представление, каков там срач-то остался?.."
   "Душенька..." - мягко, будто смущаясь, протянул муж говорливой женщины.
   "А как же всё это по-другому назвать?"  - оборотившись к мужу, изумилась женщина.
   "Да, - согласился Смыслов, не скрывая улыбки. - Квартира несколько захламлена."
   "Несколько!? Не то слово! Вы всю-то квартиру... В смысле, полностью всю, со второй-то комнатой, осматривали?!" - полюбопытствовала женщина.
   "Нет. - твёрдо сказал Смыслов. - Дверь в ту комнату всегда закрытой оставалась."
   "Вот! Потому и не знаете! Да туда зайти было нельзя! - вскричала женщина. - Вся хламом до потолка забита - как у бомжей каких-нибудь! Мы недели её очищали - дрянь-то всю на помойку носили! До сих, вон, руки болят!"
   "Да. - подтвердил муж говорливой женщины. - А я себе ещё и спину надсадил. Совсем почти теперь не сгибается..."
   "Ах, ах... - между тем всё причитала говорливая женщина. - Столько бед в один миг свалилось! А знаете, Андрей, нам Вас сам Бог послал! Вот какая заковыка вышла: мы тут памятник Наде заказали. И он готов теперь. Он небольшой, но каменный, и сколько-то да весит. Видите, какая у нас - у мужа - напасть!? Вы поможете его сюда доставить? Это всё близко: мастерская при конторе находится, а контора прямо у входа на кладбище, отсюда пяти минут не будет..."
   "Конечно, помогу!" - горячо заверил Смыслов.
   "Вот и замечательно! - обрадовалась женщина. - Премного будем Вам благодарны!"
   "У нас одни траты! - причитала говорливая женщина во всю дорогу от могилы до мастерской и обратно. - На старуху пришлось опеку оформлять."
   "Ну, у ней хоть пенсия..." - вставил её муж.
   "Да какая там пенсия! - Татьяна махнула рукой. - Копейки! А старуху-то ведь одну не оставишь! Пришлось к себе взять. А это уход. Ей, конечно, уже за девяносто. Но, если она столько-то прожила, то сколько она ещё может протянуть? Никто не знает... А у нас сын-студент - это ему нужно? Теперь вот непонятно что с квартирой делать: то ли сдавать её (а значит, ремонт нужно затевать, и мебель всю менять), а то ли сразу на продажу выставить?.. Не слыхали часом - сейчас квартиры-то свободные на рынке шибко идут?"
   "Не знаю." - признался Смыслов, всё более и более удивляясь настырности этой женщины. Она начала уже сильно его раздражать.
   "Андрей, а Вы по жизни чем занимаетесь?" - спросила она его по пути до конторы как бы между делом, как бы по-приятельски, - вот, когда встречаются два школьных приятеля, то непременно задаются подобными  вопросами.
   "Кое чем. - Ответил Смыслов, неопределённо покрутив рукой. - Так, по мелочи."
   "Ясно. А я учительствую. Физику в школе преподаю." - отрекомендовалась Мария.
   "Я почему-то так и подумал," - сказал Смыслов чуть не со смехом. Невольная его издёвка, казалось, была женщиной не замечена.
   "Я просто умаялась! Голова кругом! Траты, траты, траты! - причитала Мария, странно на Смыслова поглядывая. - Денег не остаётся вообще ни на что!"
   Смыслов молчал, не отвечая. Молчала и пара. Они стояли, перетаптываясь, снова у могилы. Памятник, то бишь небольшая доска серого камня с двумя штырями, растущими снизу, была воткнута в холмик.  Пауза затянулась до неприличия.
   "Что ж они теперь, денег, что ль, ждут от меня?" - пронеслась в голове Смыслова молнией мысль.
   "У-у-у... - протянула наконец женщина. - Знаете, Андрей, а у нас к Вам ещё будет одна просьба..."
   "Ну, вот: зрасьте-приехали!" - чуть не вырвалось у Смыслова.
   "Душенька!... - проревел, словно укоряя и пытаясь остановить супругу муж. Похоже, он подумал о том же...
   "Это не о том! - бросила ему жена, словно прочитав его мысли. И продолжила, обращаясь к Смыслову. - Вы ведь знаете: у них ведь ещё кот остался..."
   "Да, помню. Рыжий. Шустрый. Рыжик, кажется, его звали?"
   "Нет. Лис." - уточнила женщина.
   "Ах, да! - опамятовался Смыслов. - она же мне говорила. Точно - Лис!"
   "Вот! Вы нам сделаете большое одолжение, если возьмёте его. Ну, хотя бы в память о Надежде Андревне... Если возьмёте животное к себе..."
   "Душенька!.." - заколыхался опять муж говорливой особы.
   "В память о Надежде Андревне - приютите кота у себя!"
   Смыслов весь напрягся, подбирая слова для приличного ответа (а напрягаться ему в тёплый осенний день совсем не хотелось), одновременно удивляясь сноровистой хватке этой женщины. И чуть не рассмеялся от такой её наглости.
   "Да я бы с удовольствием!.." - бросил он ей чуть не со смехом.
   "Ну, вот и порешили" - крикнула Мария...
   "Я бы с удовольствием, - повторил Смыслов более ровным тоном, хотя и не без ухмылки. - Да вот беда: у меня уже есть один кот. Не могу я взять Вашего, поскольку мне своего некуда девать..."
   "Так, где один, там и второй!" - побудительно вскричала женщина.
   "О, нет! Кот - не кошка! Кот с котом никогда не сойдётся. Они друг дружку раздерут. Так что - увы!.. Впрочем, обещаю поспрошать у друзей и знакомых - может, кто и согласится... Вы телефончик свой оставьте..."
   "Конечно, конечно!" - пробормотала Мария, и прикусила губу.
   "Так что же с котом-то делать? - начала она через минуту. - На улицу его, что ль, выгнать?.."
   Смыслов ничего не ответил, пропустив новейшие причитания Марии мимо ушей.
   "Ну, возьмите, Андрей! Мне Надя говорила о Вас. Говорила, что у Вас доброе сердце! - затараторила Мария с новой силой. - В конце концов, мы же Вам не Тамару Михайловну взять предлагаем!"
   "Душенька!..."
   "Подумайте и сравните! Подумайте, насколько с котом у Вас будет меньше забот! Не откажите, Андрей... Как Вас по отчеству?"
   "Николаевич... А зачем это Вам?"
   "Ой, прямо как у папы надиного!.. Так Вы подумайте и возьмите, Андрей Николаевич!.."
   "Я поспрошаю! - соврал Смыслов, ощущая, как растёт в нём с каждой секундой этого разговора, - растёт враждебность к этой паре, и особливо, к этой женщине. Он понял, что все фотографии старые, которыми он восторгался, и которые ему, отчасти хвастливо, демонстрировала Наденька - как самые большие свои ценности, важные составляющие её естества, попадут, если уже не попали после "генеральной уборки" квартиры, на ближайшую помойку. Понял, что, обратись он к этой паре хищников хоть с какой-нибудь ничтожнейшей просьбой, они залезут к нему в карман, они в него вцепятся, как клещи, и будут сосать его кровь, вытребывая в качестве компенсации деньги, услуги, ценности, время - в общем, много всего, и непременно, с материальной для себя выгодой...
   "Я поспрашаю... - в третий раз, очень твёрдо и очень определённо промолвил Смыслов. - А теперь я пойду. Меня тошнит. Перегрелся, верно, на солнце..."



ФОТОГРАФИЯ ДЯДИ ВАСИ

   "Добрый день, тёть Оль! - сказал он, когда дверь наконец отворилась, и пред ним предстала маленькая сухонькая горбунья в ситцевом халатике. - Вот я и пришёл."
   "Андрюшенька!.. - по-старушечьи дребезжа на согласных и характерно распевая ударные гласные, потянулась к нему конопушечным лицом тётя Оля. - Какой же ты всё-таки есть молодец! А я уж, грешным делом, подумала, что ты от родни-то нос воротишь: не звонишь к нам и не захаживаешь! А ты, оказывается, нашенский! Свой!"
   Горбунья прослезилась, обхватила его предплечье, и сильно сжала.
   "Да не стой же ты на пороге! - проходи, проходи!" - потребовала она и поманила его внутрь рукой, похожей на причудливый древесный обломок, какие собирают подельщики.
   "Давай, проходи. Хочешь - и обувку не снимай! А я-то думала, совсем он нас позабыл!"
   Смыслов ступил на дощатый пол с наполовину стёртой малиновой краской, и мгновенно узнал и этот пол, и всю эту квартиру, которая, вроде бы, совсем не изменилась с поры его детства, разве что несколько опустела и обезлюдела.
   "Да нет - я всё и всех очень хорошо помню. И Витю, и дядю Германа. И как баба Катя городской романс пела..."
   "Да, да. Это она любила! - разулыбалась тётя Оля. - На гитаре себе, между прочим, аккомпанировала! А стихов сколько знала! - у-у... Надсона всего, Лермонтова - "Белеет парус одинокий..." Пушкина, Есенина. Девяносто было, а она читала наизусть, без запинки, никуда не заглядывая! И сама сочиняла. У меня записи имеются!"
   "Ну, как она на гитаре играла, я не знаю - не застал. А гитару у вас, помню. Висела. Небольшая такая. Русская семиструнка. Только я чего-то её не вижу... Она куда-то делась?"
   "Так это Татка, наверно, забрала. Если не сломали и не выбросили. Понимаешь, Андрюшенька, какая засада: я хорошо помню то, что было давно, а всё, что было недавно - словно сквозь голову проскакивает, и ничего там не закрепляется. Туман сплошной. Голова-то к старости как решето становится."
   Старуха посмеялась хриплым баском.
   "А ты чего всё бобылём-то шатаешься? Или у тебя женщина какая есть? А может, женат уже, а я и не знаю?" - вдруг забросала старуха его вопросами.
   "Нет, тёть Оль, не женат." - кратко ответил Смыслов, пытаясь замять тему.
   "Так может, встречаешься с кем? Есть хоть кто на примете?"
   "Встречаюсь с одной. Но не думаю, что до свадьбы дело дойдёт."
   "А чего так? - всплеснула старуха руками и уставилась на Смыслова выкаченными глазами ("Чистая сова!" - подумалось ему вдруг). - Раз есть женщина - вот и давай женись!  А то у нас, вишь, какая мода у мужиков пошла: живут себе и не женятся. Вот и Витя наш: век прожил, а так и не женился ни на ком, дурак. Как зовут-то хоть твою. Эту, теперешнюю?"
   "Алина. Но она мне... В общем, у неё странный характер, сложные отношения с родителями, ребёнок к тому же. Я не готов. Если бы я в ней души не чаял - тогда другое дело, а так..."
   "Ишь ты! - Алина. Как Кабаеву. Ну ладно, Адрюшенька. Ты прости меня, старуху надоедливую. Это всё твои дела. Так ведь?"
   "Да, мои... - пробормотал Смыслов, соглашаясь. - А вот здесь вот, помню, у вас часы стояли напольные. Чёрные."
   "Это, поди, тоже Татка забрала. Как дачный вариант. Потеха! Раньше говорили: барахло на дачу надо везти, потому что жалко выбросить, а теперь вишь, как обкатывают: дачный вариант!"
   И перейдя на шёпот, затараторила: "Они сейчас дачу обихаживают, все деньги туда вбухивают. Участок купили недалеко от дома, и всё строятся, строятся. И меня хотят туда определить. Боятся меня тут одну оставлять."
   "Ну, это, наверно, правильно..."
   "Не знаю... Я здесь привыкла. Не хочу я к ним уезжать - приживалкой быть. Так ты, говоришь, фотографии васины пришёл переснять?"
   "Да. Там, где он с орденом. Военную. Где он снимался, когда в отпуск приезжал. А то у меня дяди Васи военных нет. И у Миши нет. Если есть какие другие, то я и их с удовольствием пересниму. Вот и аппарат приготовил..."
   "Ой ты, каковский!"
   "А сейчас у всех такие. Цифровик. Плёночных не выпускают. Зато можно сфоткать и сразу в интернет выложить."
   "Ну на вот, смотри." - сказала горбунья, бухнув на стол три альбома. И указав на самый небольшой, обитый бархатцем, прибавила: "В этом, кажись."
   Смыслов мгновенно нашёл нужный снимок. Подумал ещё, что можно провести его через программу, и сделать посветлее. Возможно, тогда и детали кой-какие проступят.
   "Вот он - наш герой войны! - ухнула горбунья. - С сорок первого по сорок пятый - как отдай..."
   "А фотография, говорите, какого года?"
   "Да то ли сорок второго, а то ли сорок третьего. Это когда ему отпуск дали. Наградили, и отпуск дали."
   "Странно. Что ж у него в середине войны и орден, и медаль, а к концу почти ничего не прибавилось? Во второй половине войны, когда немец драпал, много награждали. А его, получается, обошли? Или он потом на фронт не попал?"
   "Как же - "не попал!" - пробасила горбунья. - на самом что ни на есть передке всю войну провёл. А не награждали его всё из-за этого отпуска."
   "А при чём тут отпуск?" - спросил Смыслов.
   "А он же тогда дезертировал..."
   "Что!? Кто дезертировал?"
   "Да Вася ваш."
   Разговор становился всё интереснее...
   "А вы ничего не путаете, тёть Оль? - осторожно, чтобы не обидеть старуху, поинтересовался Смыслов. - Дядя Вася дезертировал?.."
   "Ну не совсем, чтобы дезертировал, а как бы тебе сказать... В общем, смотри, как дело было... Он когда в отпуск с фронта пришёл, он сразу в загул ударился. Но здесь же не разгуляешься - в тылу тогда голодно жилось. Так он вот чего удумал: из дома в скупку всё золото подчистую снёс, а на выручку пил, не просыхая, да по девкам шлялся (до войны-то он таким не был!). Праздничал, в общем. А когда пришла  ему пора возвращаться, он сел, голову руками вот так вот обхватил и зарыдал в голос. Я, говорит, больше на фронт не пойду. Я хочу жить, как вы живёте. А ему говорят: вот, смотри, как мы живём. Голодаем на иждивенческой норме. Старьё донашиваем. Чему тут завидовать? А он говорит: вы, говорит, даже не представляете, как замечательно вы живёте! Все, говорит, живые. Пусть голодные, в тряпье, в обносках, но живые! А я там каждый день вижу руки, ноги и бошки оторванные. И сам не знаю, почему сейчас я тут перед вами сижу, а не в братской могиле зарыт по кусочкам сложенный. А я ведь ничем не хуже вас, и я тоже хочу жить. Уж как твоя бабушка его уговаривала! А он: нету сил, мама, опять в это месиво нырять! А тётя Валя говорит ему: ну что ж тут поделать - не мы свой путь выбираем. Так, значит, у тебе на роду написано. Поезжай, сынок. А я за тебя Господу молиться буду - авось пронесёт. Молитву какую-то там заговорённую записала да в гимнастёрку, под ворот ему и подшила. Бабушка твоя - она сильно верующим человеком была. Он поехал, конечно, но не сразу. В общем, опоздал он тогда в часть, как он потом рассказывал, на четверо суток. А в это время как раз наступление прошло, и многих его товарищей там убило. А он, получается, это время прогулял. Вот его в трибунал и потащили, и определили ему штрафную роту. А что в те четыре дня здесь-то творилось! - у-у!.. К вашим участковый с военным патрулём приходили, пытали тётю Валю, где её сын. Она говорит: не знаю. А они: нужно сказать, потому как сын Ваш дезертир. Знаете, где он? А она: не знаю. А если б и знала, то не сказала б. Они: почему? А она: да потому что это мой сын. Вот так."
   "И что ей было?"
   "Да ничего. Пожали плечами да пошли. И больше не приходили. А Вася после штрафной, получается, уже не на хорошем счету у начальства был. Вроде как он запятнанный. Вот его наградами и обделяли до самого конца. Но прежние при нём оставили. А ещё до штрафной он кандидатом в члены партии числился - то есть ему карьеру сулили... Ну а когда разбирали его дело... Исключили, конечно. Так что вернулся он с войны психованный. Но в меру. И живой."
   "Интересно. А дядя Вася, он рассказывал, вообще, как воевал?"
   "Говорил. Я спросила его как-то: "Убивал? Руки-то, поди, в крови?" Кивает. "По локоть?" А он глаза опустил, почернел весь и прошептал (Да с горечью с такой, знаешь, аж непередаваемой, вот от сердца): "Нет, Оль, не по локоть..." А я возьми да и брякни: "По плечи, что ль?" "Нет, и не по плечи. И даже не по горло. Я, Оль, весь в крови. По макушку." И так - по верху головы ладонью-то и провёл. Нет, ты не подумай - он не Мюнхгаузен какой-нибудь, он правду говорил."
   "И это всё, что он рассказал про войну?"
   "Почему? Рассказывал, помню, как ранило его. Да лихо так рассказывал - с задором, со смешком. Только, говорит, поднялся из окопчика в контратаку, а тут  снайпер меня пулей и срезал. Прям с бруствера в свой окопчик обратно и завалился. Лежу, говорит, и не знаю: радоваться тут мне или плакать. Вроде ранение серьёзное, сквозное, а вроде как живой, значит, в госпиталь отвезут долечиваться да отъедаться. Вот так, приблизительно, и рассказывал."
   "Я помню эту рану - он рубашку как-то при мне переодел. На груди вроде белого пятнышка, а со спины воронка, кожей заросшая. А про бои, конкретно, не говорил?"
   "Да он конкретно про себя вообще не говорил! Всё: "мы с ребятами" да "мы с ребятами". Его ж знать надо!"
   "Ну а чего "с ребятами?"
   "В Германии, говорил, они объект какой-то укреплённый штурмовали..."
   "Что за объект?"
   "Во-во! Вот и я ему: что за объект? А он: "Ну как тебе сказать? Стены железобетонные, метра в три, всё железом обито. Так вот мы его взяли."
   "И это всё, что он рассказал!?"
   "Ты понимаешь, Анрюшенька, они в этих штурмовках каждый раз многих своих теряли. Ребят его вот этих, которых он всё время поминал. Я думаю, он их имён и фамилий-то у половины не знал. Может, и лиц не запомнил - не все же они ему приятелями доводились. И вот, получается, они все там остались, а он-то сам живым вернулся. Трудно ему было про всё это говорить, понимаешь?"
   "Спасибо, тёть Оль."
   "Да за что ж?"
   "За фотографии, за рассказ."
   "Ох ты! Так даже соловья баснями не кормят. Ты посиди туточки, посмотри ещё - может, чего приглянется. А я пока чаёк организую. У меня сальце жирненькое есть - я тебе бутерброды нарежу: мужчине без жирненького нельзя! А ещё - хочешь? - печёнки пожарю."
   "Нет-нет, спасибо. Печёнки не надо!"
   "Ну как знаешь. А от жирненького не отказывайся! Слышишь!?"
   "Хорошо! - крикнул Смыслов вдогонку горбунье, уже семенящей на кухню. - С удовольствием попью с Вами чай!"
   Но, конечно же, одними бутербродами перекус не ограничился, и несмотря на все его возражения, тётей Олей была принесена вскоре и тарелка с жареной печёнкой и рассыпчатой гречкой, и нарезанный кругляшками лимон, да ещё какие-то подсохшие печёности к чаю, - и всё это ему пришлось умять, нахваливая, чтобы не обидеть старуху...



БЫЛОЕ

   Мать Андрея, коря на каждом пролёте ленивых лифтёров, тяжело ступала по крутым ступеням, он, считая балясины, тащился следом. Наконец добрались доверху; мать указала на густо покрашенные двери ("Здесь!"), отдышалась и нажала звонок. Изнутри защёлкали железом. В полутьме мгновенно выросшего проёма показались две старухи то ли в платьях, то ли в халатах: одна в светлом, другая в тёмном в мелкий рисунок. С двух сторон старухи поддерживали слезливого старика в белом исподнем - упирали плечами ему под мышки. Усы старика невероятно бодро загибались вверх седыми дугами.
   "Здравствуй, Люсенька!" - поприветствовала мать громким хрустом старуха в тёмном. - А это кто ж будет? Андрюшенька твой? Хороший мальчик. А мы тут, видишь, в туалет деда носим, сам уж не ходит."
   Старик что-то промычал и заплакал.
   "Здравствуйте, мои дорогие! Здравствуй, тёть Кать. Здравствуй, Оль. Вот мы и прибыли как обещались! - радостно залопотала  мать. - А я вам гостинцев принесла к чаю."
   "Хорошо, что пришли! - захрипела другая старуха, то и дело хватая ртом воздух и сильно налегая на гласные, отчего казалось, что она не говорит, а ухает. - Сейчас вот дотащим его до толчка, а потом я соберу вам покушать. У нас и салат, и жирненького чего найдётся. Геня с Виктором будут, вина принесут."
   Пока старухи разворачивали старика перед туалетом, мать провела его в просторную комнату, пахнущую сырым полом.
   "Оль, у вас где конфетница здесь?!" - прокричала мать, выкладывая из сумки сладкое полено и бумажный пакет, доверху наполненный конфетами - самыми вкусными на свете: "Кара-кумом", "Ночкой", "Трюфелями" и квадратиками суфле, опоясанными золотой ленточкой.
   Из коридора отозвалась та самая ухающая высоколобая горбунья с кривым конопатым носом: "Сейчас, сейчас, Люсь, принесу."

   Андрей с пристрастием осматривал огромный, со шкаф, чёрный корпус напольных часов, краем глаза отмечая, как гостиная наполняется незнакомыми людьми: полная женщина с "бабеттой" на голове, говорившая каким-то особым грудным голосом, появилась вместе с дородным круглолицым мужчиной в летнем костюме, который ласково называл её Любанькой, и с тихой забантованной (по огромному банту на каждой из двух дохленьких косичек) девочкой Татой, затем прибыла ещё женщина, коренастая, вся в завитушках, а с ней два мальчика, один  лет восьми-девяти, другой постарше. Узнав, что Андрею предстоит в этом году идти в первый класс, они сразу взяли его в оборот, принялись щипать и пугать большой мясорубкой - в школе через неё якобы пропускают всех двоечников. В мясорубку он поверил совершенно. На иконе святого Пантелеймона с житием, которая висела у матери над кроватью, было отмечено и колесование несчастного, и усекновение головы, а в фильме "Александр Невский" горделивые рыцари детей вообще бросали в огонь - так что маниакальной жестокости взрослых удивляться не приходилось. Что ж, двойки получать он не собирается. "А что делают с троечниками?" - на всякий случай поинтересовался он у мальчишек. "Переворачивают руки и ноги, - ответили те, давясь от смеха, - а голову и туловище - так и быть - оставляют." "А что делают с четвёрочниками?" - продолжил он пытать мучителей. "У тех только из ног фарш готовят, на перемене, - нашёлся самый ужимистый, Серёжка, - а всё остальное - твоё!" "А-а, вы, значит, оба на пятёрки учитесь!"- догадался он. Серёжка истерически, то и дело складываясь напополам, захохотал, а старший, менее задорный, Димка, в пику ли брату или от скуки, стал усиленно морщить губы и нос, и даже демонстративно зевнул.
   Последними подъехали дядя Герман, рыхлой походочкой, голосом и обликом невероятно схожий с киноактёром Олегом Жаковым,  и его сын Виктор, насупленный молодой брюнет в серой тройке. На столе, донельзя заставленном блюдами, прибавилось вина и водки.
   Дядя Герман произносил тосты неправдоподобно длинные, пересыпанные пафосными словечками и натужными метафорами; в один такой тост, развёрнутый почти что в вечность, Андрей успел сбежать из-за стола по неотложному дельцу, обтяпать его и вернуться. Мимоходом обследовал туалет - прохладную каморку с каменным полом, присадистым, в ржавых разводах унитазом и бачком, занесённым проектировщиками под самый потолок. Если дёрнуть за свисающий на звенящей цепочке фаянсовый конус, то по липкой жёлтой трубе с шумом водопада понесётся вниз пузырящаяся вода, а спустя секунды сиреноподобно загудит бачок. Поискал ванную - помыть руки, но так её и не обнаружил, впоследствии узнав от матери, что в этом доме ванной нет вовсе - все моются за занавесочкой в большом оцинкованном корыте, благо площадь кухни позволяет, а воду греют на газу. Тост между тем и не думал усыхать: под большим секретом, держа рюмку на уровне глаз, дядя Герман пересказывал собравшимся вчерашнюю передачу "Голоса Америки".
  "И знаете, что я услышал? Вы даже себе представить не можете!.."
   За несколько долгих минут с пересказом передачи, а следовательно, и с тостом, было наконец совершенно покончено.
   Любопытнейшее застолье сменилось чаепитием, приправленным конфетами, сливочным поленом и монологом Виктора. "Тише, тише! - предваряли монолог заинтригованные слушатели. - Наш Витя говорить будет!"
   Молодой брюнет вылез из-за стола, утопил руки поглубже в карманы брюк, откашлялся и понёс речь. Начав ни шатко ни валко - с наследия одного выдающегося, но вряд ли кому из слушателей тогда известного писателя, не эмигранта, который недавно почил в нищите и безвестности (что вполне естественно, потому что признание предполагает деньги и относительно безбедную жизнь, а откуда же, из каких таких засек при безбедной-то жизни возьмутся вдруг свежие неизбитые сюжеты и философские мысли? - поэтому всегда полезно сначала дождаться, пока писатель, философ, или там художник умрёт, и только тогда объявлять его гениальным) - он вдруг сразу перескочил на завещание Ленина, напомнил как звали Троцкого по имени-отчеству, что-то такое интересное понаповедал о бронепоездах и об Октябрьском перевороте, уточнил под каким именно номером числился по смерти Ленина Сталин в списке вождей, а заодно и представил весь список поимённо. Мокрые слова, исторгавшиеся из презрительно искривлённых губ, быстро высыхающей моросью оседали на лицах, платьях и пиджаках увлечённых слушателей, которые, впрочем, никакого внимания на подобного рода издержки не обращали. Голос докладчика креп, голова тряслась, речь ускорялась... Многое уже было сказано, многое доказано, давние политические тайны, возможно неприличные, возможно не подлежащие огласке, казалось, будут вот-вот сейчас, на этой сходке настежь раскрыты. По комнате, предваряя торжественность момента, разлилась волнительная тишина. Слушатели с нетерпением ожидали продолжения, но - как часто в подобных случаях бывает (а не только во снах, в кино или в беллетристических книгах) - разгорячённый оратор на самом интересном месте как-то вдруг бочком подскочил к тому краю стола, где натюрмортом теснились бутылки, прокинул в себя подряд три рюмки водки, затем потешно плюхнулся на стул, и угрюмо и молча уставился в тарелку с нетронутым отрезом полена.
   Повисшую паузу сменили тихие нечленораздельные возгласы и неловкий кашель. 
   Порозовевший дядя Герман поманил Андрея к себе и, когда тот подошёл (голова в пол), вперился в него двумя строгими белёсыми очами. "Ответь нам, пожалуйста, э-э...  - промолвил дядя Герман в меру грассируя ("Андрюша, Андрюша," - подсказали ему.) - ...Андрюша, вот на какой вопрос... - ты свою маму любишь?" - на что Андрей, отметив про себя какой же глупый этот дядя, и не понимая, отчего вдруг так неискренне заулыбалась мать, а за ней и все вокруг, за исключением обмякшего оратора, который в его сторону головы не повернул, выдавил кисло: "Люблю." "Это хорошо! - как всегда дружелюбно и веско (манера разговора) с поднятием перста вверх заметил дядя Герман. - Это правильно. Маму надо любить."
   "Чудесный мальчик! - умилилась горбунья и, наклонившись, ухнула старухе в тёмном. - Он любит свою маму!" Та закивала, улыбаясь, и что-то прошепелявила дочери на ухо.
   "Андрюшечка! - проухала горбунья. - Баба Катя хочет тебе спеть."
   Старуха в тёмном поправила вылезшую из-под платка жидкую прядь, вцепилась в руку горбуньи побитыми охрой костлявыми пальцами - словно ища поддержки - и запела хрипло, но живо, перемежая звуки сплошным шуршанием:
   "У церкви стояла карета,
   В ней пышная свадьба была.
   Все гости нарядно одеты,
   Невеста всех краше была..."
   В полном молчании она допела песню до конца.
   "Не хочу больше жить! Устала. Как Климентий мой помрёт, так и я за ним следом отправлюсь..." - горько прохрипела старуха.
   Тут вдруг ожили чёрные напольные часы и оглушённая их боем дважды переливчато звякнула забытая на стене семиструнка.

   "Да разве можно не хотеть жить?! - удивлялся он на обратном пути, то и дело поглядывая себе под ноги, - не попадётся ли там жука или камешка, или хотя бы трещины в асфальте, через которую обязательно нужно перескочить. - Не может быть, чтоб человек не хотел жить!" Мать говорила о старческой немощи, о неуязвимом преступнике и палаче Времени, а также приводила в пример принца датского Гамлета: "Он ведь тоже всё мучился, страдал. "Быть или не быть..." Никак решить не мог, что лучше."
   "Хм, Гамлет! Он что - дурак? А ещё принц! Да был бы я на его месте, я бы решил! - заверил он мать. - Я бы не страдал! "Быть или не быть..." Конечно - быть!"
   Насчёт пресловутой мясорубки - в его воображении гигантской как паровоз - мать приободрила: в советских школах такого добра, к счастью, нет. Распространителей заведомо неверной информации определила вздорными врунами. "Но и ты тоже хорош - те несут всякий бред, чтоб над тобой же и посмеяться, а ты и уши развесил!"

   Дядя Герман, горбунья тётя Оля, тётя Лида - мать двух сорванцов, и тётя Люба - полная женщина с "бабеттой", пришедшая с мужем и забантованной Татой, - оказались детьми бабы Кати и деда Климентия, который, по словам матери, до шестнадцати лет прозябал в деревне в своей Белоруссии совершенно без порток - в одной рубахе до колен по полям сигал, но потом уехал в город и выучился на железнодорожника, и с тех пор стал серьёзным уважаемым человеком.
   "Красивая они были пара - баба Катя и дед Климентий. Смотришь на их фотографии - прям, благополучненькие буржуа: он в костюмчике, при галстуке, она в платье, с причёской пышной. Настоящая "Незнакомка". Не какая-то там голь перекатная - городская девушка, на гитаре выучилась играть, романсы пела. У нашей бабушки тоже: и причёска была, и платье, и выправка, но всё равно - не тот коленкор."
   "А что с ними было потом?" - спросил он у матери, одновременно демонстрируя ей навыки почти циркового, с отчаянной балансировкой размётанных в стороны рук, хождения по бордюрному камню, что её всегда веселило, и эта привычка, как любая вредная, привязалась накрепко: даже и в зрелые годы нападало вдруг проклятое желание сойти с тротуара прямо в детство - чтобы опять прочувствовать подзабытую радость мгновенного перероста себя, обыкновенного, на целую бетонную ступеньку. 
   "Потом?.. Потом дед Климентий проработал на паровозе сколько требовалось и молодым вышел на пенсию. Осторожней!"
   Смыслов, спотыкнувшись, соскочил с бордюра на асфальт, и тут же, знаком отказавшись от помощи, впрыгнул обратно.
   "А почему они теперь такие?"
   "Какие - такие? Старые? Потому, наверное, что время подошло. Люди с годами стареют."
   "Все стареют?"
   "Все."
   "И ты?"
   "И я. Если доживу."
   "А я постарею?"
   "Не бойся - до этого ещё далеко."
   Он попытался задуматься над этими словами матери, но она погнала его мысль вперёд.
   "Ты видел Витю? Его дядя Герман назвал в честь своего брата родного. Тот  в сороковом умер - от воспаления лёгких. Новый Витя, по-моему, законченный алкоголик и психопат, но они все считают его гением. Что ж, кто знает, может и гений - одно другому не мешает. Говорят, вроде из-за девчонки одной сбросили его шпанистые парни в пролёт. Полгода в коме провалялся. Университет забросил (а ведь его в аспирантуру брали), пьёт - так и живёт белобилетником... Знаешь, что? - дойдём-ка мы с тобой до Преображенки, а там на "пятьдесят второй" сядем, или на "пятьсот шестнадцатый" - он нас ещё быстрее до дому домчит. Это недалеко. Я тебе место покажу, где церковь стояла."
   Он думал, что "Преображенка" - это как "Щёлковская" - станция метро, по которой потом назвали и местность, но мать раскрыла ему глаза.
   "Нет, дорогой! Преображенка названа по селу, а село - по имени церкви Преображения Господня. А рядом было село Семёновское. Тут Пётр Первый первые свои полки собирал. И вот скажи - кому помешала церковь? Стояла себе, аккуратненькая, маленькая, люди ходили, детей крестили, колокольный звон слушали. Так нет! - надо было разломать, исковеркать всё. А зачем? Бабушки местные, как узнали о варварстве, замитинговали, ночами караулили, чтобы оставили, а они упёрлись, - вот нет, вот все-равно снесём, вот она, мол, выходу строящегося метро мешает. Да ты пойди людям навстречу - перенеси выход чуть подальше, если не идиот! Но разве им что поперёк скажешь - пупам Земли! Пригнали экскаватор, сломали. Властители, они как садисты, только и выискивают как бы какую гадость народу сделать. Вот, я значит, сделаю гадость, растопчу, искалечу всё, что вам дорого, наплюю, насерю, а мне ничего и не будет! Вот я какой - на верхушке сижу, не дотянетесь! Слаще им от этого, что ли?"
   "А давно её сломали?" - спросил он просто так - удивляясь свежему возмущению матери.
   "Нет, - сказала она, - совсем недавно. - За несколько лет до твоего рождения."
   За несколько лет до его рождения... Для него это были такие же стародавние времена, как эпоха мамонтов и динозавров.
   "Это Хрущ, поганец, тогда кашу заварил. Пообещал, мол, нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме. И дату определил - восьмидесятый год. А как же, при коммунизме - и вдруг церкви останутся, люди молиться в них будут - нехорошо! Холуи со всех сторон повыскакивали: надо доломать, что ещё не сломали! Теперь поправились, говорят, что коммунизм, это вроде как линия горизонта: тянись - не дотянешься (анекдоты про это сочиняют), а церкви-то не вернуть. Даже если и построят когда чего на этом месте, всё равно обманка получится."
   Они подошли к кинотеатру "Моссовета", и мать указала рукой на пожухлый газон супротив: "Вот, где-то здесь она и была."
 


ТЁТЯ ЛЮБА

   Из обитателей квартиры на Короленко в последние годы их оставалось двое: тётя Люба и тётя Оля.  Одна никого не узнавала, даже своё лицо в зеркале, что говорило об угасшем навеки интеллекте, совсем ничего не сообщала, если не считать простых гласных звуков, и на ходу ходила под себя, другая бегала за сестрой с тряпкой, кормила с ложечки, покрикивала сиплым баском, плакала от безысходности, и наплакавшись (таковым было её облегчение), снова кормила, прибирала, мыла сестру, и всё повторялось по кругу.
   Когда хоронили тётю Любу - в простом наспех сбитом еловом гробу, который, казалось, рассыпится, стоит по нему как следует стукнуть, и автобус был словно тот самый, - тётя Оля бесстрашно отправилась на кладбище вместе со всеми, но в помещение идти не захотела и всё прощание просидела в грязном салоне. Маленькая горбунья в блестящей голубой куртке и ярко-красном вязаном берете. "Татка меня тоже сожжёт, - проухала она потом Андрею. - Ну и пусть - всё-равно ничего не почувствую... Зато червяки глодать не будут!"



КЛАДБИЩЕ

   Чужая женщина произнесла заученную речь, вставляя где нужно "Ольга Климентьевна"; после недолгой паузы поторопила: "Прощаемся, родственники, близкие. Кто хочет, может высказаться..." Все посмотрели на Веруньчика, ожидая причитаний, но дубля не последовало. Андрей Николаевич подошёл к изголовью, неловко ткнул губами бумажную ленту на затверделом лбу, перекрестился и уступил место Сергею Долгову, тот всхлипнул и, отерев ладонями глаза, пробормотал что-то доброе, остальные конфузливо столпились поодаль. Чужая женщина повернула рычаг, тяжёлая механика пришла в движение, и вскоре черные дверцы лаза, куда, скрыпя, съехала по направляющей каталка с гробом, автоматически закрылись.
   На воздухе в глаза ударило солнце. Все немножко пожмурились, мужчины проследили за любопытным серебристым кабриолетом, неспешно отъезжавшим от кладбища (за рулём - молодая блондинка), сладко подышали и побрели к автобусу.


(ПРОДОЛЖЕНИЕ СМ. http://www.proza.ru/2010/06/24/35)
   


Рецензии