Век золотой. Повесть о Нобелевской премии

                ПРЕДИСЛОВИЕ


Как известно любому грамотному человеку, Нобелевскую премию по литературе за 1965 год получил Семен Бабаевский.

Постановление Нобелевского комитета гласило:

«За колоссальную этическую мощь, проявленную при отстаивании преимуществ прогрессивного общественного уклада, а так же…»

Гм... вот мне почему-то кажется, что вы мне не верите.  А самые настойчивые из вас уже, небось, взяли Гугль в руки и, пару раз кликнув мышкой, выяснили, что гуманитарную Нобелевку в тысяча девятьсот шестьдесят пятом получил никакой не Бабаевский, а Михаил Александрович Шолохов.

Ведь, правда?

А вот и не правда! Гугль врет. И, чтоб убедиться в этом, давайте раскроем Большую Книгу Истории и, отлистнув шестьдесят пять страничек назад, перенесемся в…




                ГЛАВА ПЕРВАЯ
НЕЗАБЫВАЕМЫЙ ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ ПЯТЬДЕСЯТ ТРЕТИЙ


                I

4 марта 1953 года, когда тяжелое дыхание товарища Сталина было слышно даже на втором (никогда и никем не посещаемом) этаже Ближней дачи, самый тихий и незаметный член Политбюро – Николай Александрович Булганин (подпольная кличка "Бухгалтер") привел в дом к товарищу Сталину на редкость странного человека – академика Петросяна.

Академик был маленьким (на полголовы ниже Булганина), совершенно седым старичком с огромным лиловым носом и густыми, как войлок, бровями. Образования он имел пару классов, и звание академика получил за то, что умел воскрешать безнадежно больных целебными травами. Именно этим его умением и заинтересовался Булганина.

В момент прихода Бухгалтера Лаврентий Павлович Берия (подпольная кличка – «Большой Мингрел») о чем-то нервно шушукался с двумя другими вождями: Никитой Хрущевым (подпольная кличка – «Мыкита») и Георгием Маленковым (подпольное погоняло – «Маланья»). Все трое практически перегораживали вход в спальню товарища Сталина, и стояли к Булганину и Петросяну спиной.

Это-то обстоятельство и оказалось решающим. Если б хоть кто-то из деливших корону вождей заметил бы нашу сладкую парочку, то к товарищу Сталину (подпольная кличка – "Гуталин") ее бы, естественно, не пустили, Гуталин-Сталин умер, зловещий триумвират забрал бы всю власть в стране, а уж кто бы кого бы там бы в конечном бы счете съел – знают один Господь да исторический материализм.

Но в данном конкретном случае карты легли иначе: все трое деливших власть диадохов стояли к Булганину и Петросяну спиной и были настолько увлечены беседой, что академик с Бухгалтером (оба, к счастью, люди нерослые) прошмыгнули в комнату незамеченными и, обогнув лет двадцать стоявший на даче и никогда не издавший ни звука рояль, оказались возле кожаного дивана, на котором хрипел и бился в агонии вождь мирового пролетариата.

   Здесь их Мингрел и Мыкита с Маланьей, понятное дело, заметил, но предпринять уже ничего не могли – мешало наличие посторонних: сына вождя Василия, дочки Светланы, начальника лечкомиссии профессора Лукомского и суетившихся возле дивана четырех лаборантов, пытавшихся подсоединить почти мертвые легкие товарища Сталина к аппарату искусственного дыхания.

Петросян растолкал лаборантов и пощупал у Сталина пульс. Потом задумчиво пошевелил огромными, как бакенбарды, бровями.
      
– Султен-ачка нужен, – чуть слышно пробормотал он.

– У вас он с собой? – поинтересовался Булганин.

– Султен-ачка нэ бивает с собой! – вспылил академик. – Султен-ачка нужен толко… как это будет по-русски? … свэжий! Двадцать, тридцать, сорок, самое-самое большее – пятьдэсят минутов с земли. Надо срочно ехать ко мне в лаборатория. 

– Я распоряжусь? – деловито пророкотал от самых дверей Лаврентий Павлович.

– Нэт! Нэ ты, – возразил академик и вдруг так посмотрел на Лаврентия Павловича, что всесильный Большой Мингрел неожиданно понял, что противодействовать этому странному гному он в данный конкретный момент не сумеет. – Ты!

Гном тыкнул пальцем в Булганина.

– Ты садись в свой машина и поезжай ко мне в лаборатория. Знаешь мой адрес? Котельническая набережная, дом четыре. Там найдешь лаборант Самвел, он скажет, что делать. И сразу назад! За двадцать минутов доедешь?

– Доеду! – кивнул головой Бухгалтер.

– Смотри. Двадцать, тридцать, сорок, самое-самое большее –  пятьдэсят минутов с земли. Иначе султен-ачка не поможет. Давай, сынок, ехай. А я пока слабыми травками ЕГО полечу. Чтобы ОН, покуда ты ездишь, не помер.
 
Слегка побледневший от важности возложенного на него задания Булганин вышел. Петросян прошаркал в соседнюю комнату и начал готовить какой-то распространявший весьма приятные ароматы отвар.

Товарищ же Берия, выждав ради приличия пару мгновений, подозвал своего адъютанта товарища Людвигова.

 – Короче, слушай, Борис, – зашептал Лаврентий Павлович, – проинформируй Наума, что автомобиль Бухгалтера должен вернуться часов через пять. Если приедет раньше – песок кушать будете. ОБА песок кушать будете. И ты, и Наум. Ты понял?

Высокий и стройный товарищ Людвигов невозмутимо кивнул и удалился.


                II
 

Наум Исаакович Эйтингтон по праву слыл человеком-легендой. Даже его злейшие недруги не отрицали, что он (наряду с Судоплатовым) был одним из лучших профессионалов в неслабой команде Лаврентия Павловича. Достаточно упомянуть операцию «Утка», принесшую Науму Исааковичу – ни много, ни мало – орден Ленина. Или операцию «Бородино», за которую он был удостоен весьма нетипичной для рыцаря плаща и кинжала награды – полководческого ордена Суворова II-ой степени. Так что задержать на пять-шесть часов автомобиль на полностью подконтрольной ему территории было для Эйтингтона делом плевым.

И все же он с этой задачей не справился. И хотя ЗИМ Бухгалтера опоздал на целых восемь часов из-за врезавшейся в него шальной эмки, а курьер-дублер Самвел, самостоятельно везший полфунта волшебного зелья, стоя на остановке такси, был атакован какими-то хулиганами и доставлен для выяснения в ближайшее отделение милиции, но возможность посылки еще одного курьера Наум Исаакович не учел.

Недооценил,  так сказать, соперника.

Так что третий посыльный – лаборантка Заремба, выехавшая четырьмя часами позже на взятой взаймы "Победе" академика Матевосяна, проскочила мимо людей Наума Исааковича незамеченной и подъехала к Ближней даче через двадцать четыре минуты после отправления.

(Чтобы зря не дразнить любопытство читателей, мы сообщим им сразу, что Эйтингтону, и Людвигову пришлось лет десять «кушать песок» сперва в Бутырках, а потом и в Лефортово. И лишь в середине шестидесятых Большой Мингрел их обоих простил и отпустил на свободу. Борис же Александрович с Наумом Исааковичем до конца своих дней соглашались, что были наказаны шефом за дело).

Но вернемся к нашей "Победе". Начальник первого КПП майор госбезопасности Дранин не был человеком Лаврентия Павловича. Он был креатурой министра Игнатьева и бериевцев не выносил на дух. Но именно он позволил Большому Мингрелу сыграть этот матч вничью. 

Ровно тридцать минут ушло у Зарембы на то, чтобы умолить Дранина связаться по телефону с начальником лечкомиссии Лукомским, и еще минут восемь – на то, чтоб донести наполовину выдохшуюся траву до академика Петросяна.

– Когда сорвала? – сурово спросил академик.

Лаборантка сказала, когда.

– Маман кунем! – выругался Петросян по-армянски. – На дэсять, двадцать минутов раньше приехать ко мне не могла? Чем я теперь больного лечить буду? Ну да ладно, – он бросил исполненный жалости взгляд на задыхавшегося генералиссимуса, – все равно… попитаюсь. Ведь попиток – не убиток.

 

                ГЛАВА ВТОРАЯ
НЕЗАБЫВАЕМЫЙ ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ ШЕСТЬДЕСЯТ ПЯТЫЙ


                I


Минуло долгих двенадцать лет. За все эти годы на нашей старой планете не произошло ничего интересного. И лишь в самом конце 1965-го наконец-то случилось событие, достойное места в анналах.

Нобелевскую премию по литературе получил Семен Петрович Бабаевский.

Постановление Нобелевского комитета гласило:

«За колоссальную этическую мощь, проявленную при отстаивании преимуществ прогрессивного общественного уклада, а так же за создание совершенно нового жанра социальной утопии Нобелевскую премию по литературе присудить Семену П. Бабаевскому,  Совьет Юнион».

Все западные интеллектуалы – и Жан Поль Сартр, и Луи Арагон, и Натали Саррот, и Чарльз П. Сноу – восприняли лауреатство Семена как должное. Им заранее было известно, что гуманитарную Нобелевку в шестьдесят пятом должен был получить кто-нибудь из советских. Причем из советских советских. Назывались имена Эренбурга и Паустовского, Веры Пановой и Симонова. Выпало – Бабаевскому.   

Какая, в сущности, разница?

                II


…Всемирно известная чета Арагонов узнала о триумфе Семена Петровича при обстоятельствах, можно сказать, курьезных. Оба они – и Эльза, и сам живой классик стояли в тот день на Центральном почтамте в очереди за продуктовой посылкой.

Посылка пришла из Москвы. И я не оговорился. Именно из Москвы в Париж, а не наоборот.

Дело в том, что родная сестра жены Арагона Лиля, пользуясь своим положением «лучшей и талантливейшей», еще в голодные послевоенные годы заимела привычку регулярно слать продовольственные передачи из Москвы в столицу мира. Арагоны, конечно, немного стеснялись, но пересилить соблазн не могли: ведь присылаемые Лилей подкопченные балыки, плитки горького шоколада и тяжелые круглые баночки с крабами воспринимались в голодном послевоенном Париже как осколки каких-то немыслимых великанских пиршеств, протекающих где-то там – в заоблачной номенклатурной Валгалле закрытых распределителей на Кутузовской набережной. И даже в теперешней, сытой, давным-давно позабывшей все войны столице Франции присылаемые Лилей деликатесы придавали меню по-французски прижимистых Арагонов некое весьма приятное разнообразие. Кроме того, каждая присылаемая Лилей посылка как бы подтверждала: авторские права в очередной раз продлены, и Лилины гонорары за Володины стихи получаются ею исправно.

Итак, Арагоны стояли в этой не очень и длинной, но упорно не желавшей сокращаться очереди и мало-помалу переполнялись раздражением. Раздражались они на пару, хотя, собственно, в очереди стоял один Луи, а страдавшая сердцем Эльза сидела в углу, в мягком кресле.

– Черти что! – проворчал себе под нос знаменитый автор романа «Коммунисты» и сюрреалистической повести «Лоно Терезы». – Еще одна мировая война и люди во Франции окончательно разучатся работать!

– Да уж… – кивнула из кресел Эльза.

И оба тут же вспомнили о прекрасной Стране Советов, где они никогда не стояли в очереди.

После чего писательская чета захихикала. Как и все прожившие вместе полжизни супруги, Арагоны давно понимали друг друга без слов и сейчас смеялись над тем, что во Франции они постоянно тоскуют по Советскому Союзу, а, приехав в Совдепию, сразу же начинают идеализировать город на Сене.

Но служивший на почте молодой человек, действительно, то ли не умел, то ли попросту не хотел работать. Вот сейчас он уже целых двадцать восемь минут бился над составлением простейшей квитанции о доплате. Доплата была копеечной – три франка пятнадцать сантимов, и получавший из Швеции крошечную бандероль старикашка просто сгорал от желания расстаться с этой ничтожной суммой, но между содержимым его кошелька и бюджетом Франции одна за другой вставали самые немыслимые преграды: то этот (между прочим, довольно хорошенький) юноша заполнял квиточек неправильно и кассир пригонял старичка назад, то сам старичок подписывался не там, где следовало, то неожиданно выяснялось, что дополнительный сбор для международных посылок составляет шесть франков девяносто семь, а не шесть франков девяносто восемь сантимов за один килограмм, и хотя старичок соглашался переплатить в казну лишние полсантима, но неумолимый кассир доплаты не принимал и приказывал старику с почтовиком начинать все по-новой.

Короче, где-нибудь на юге, в Провансе всем троим давно бы уже накостыляли по шее. Но более сдержанные парижане ограничивались грозным ворчанием и красноречивым закатыванием глаз к потолку.

Но вот – слава богу – свершилось!

Три франка пятнадцать сантимов наконец-то перекочевали из пенсионерского кошелька в казну. Молодой неумеха занялся хорошо сохранившейся дамочкой лет тридцати с чем-то. Дамочка осторожно кокетничала. Шалопай расточал улыбки. Расстаться друг с другом они, похоже, решили нескоро.

Луи Арагон вздохнул и достал из кармана свернутую в тугую трубку газету. (Как и у любого уважающего себя левого интеллектуала, это была крайне правая «Фигаро»). Первая страница была целиком посвящена предстоящему франко-германскому альянсу.

 –   Дожили! – привычно проворчал Арагон, у которого громокипящая ненависть к бошам занимала те же участки коры больших полушарий, в которых у более незамысловатых людей помещается нелюбовь к богоизбранному народу. – И для чего проливалась кровь под Соммой и Верденом?

– Дожили! – повторил Арагон и пробежал глазами очередную страничку. Там говорилось об Отравителе из Бретани. К подобным, рассчитанным на буржуазную публику сенсациям эстет Арагон относился с презрением.

Так-так-так. Большая статья о предстоящем визите американского президента. Очередная брехня об СССР. Подробный обзор причин прошлогоднего поражения Кеннеди. Эксклюзивное интервью Ворошилова. Тоже мне… ма-терь-яль-чик! Что этот ценитель оперной музыки мог вам поведать?  Нет бы взять интервью у Хрущева! Или – у Самого!  Впрочем… Большой Мингрел, как известно, питает к любым интервью почти что непреодолимое отвращение. 

И здесь живой классик уперся взглядом в заметку о присужденных в Стокгольме премиях. Сердце живого классика не забилось скорее. И дыхание – не участилось. Уже лет восемь он читал такие газетные сообщения абсолютно спокойно, заранее зная, что премию дадут не ему. 

Его литературная жизнь – закончилась. И тот шальной литературный бог, что некогда вырвал его из голодной толпы юных гениев, а потом возносил все выше, выше и выше, он, этот бог, то ли помер, то ли обессилел, то ли занялся кем-то другим. И хотя живой классик писал с каждым годом все лучше и лучше, это теперь никому уже не было интересно. Никому, кроме жалкой кучки верных поклонников. Да, собственно, и поклонников качество его текстов занимало не слишком. Они б прославляли любую чушь, подписанную его именем.

– Так-так-так, – проворчал Арагон, – и кого это шлюха Фортуна поцеловала сегодня в зад? Советского? Хорошо, что советского. Какого советского? Почему не знаю? Слушай-ка, Эльза, а нынешнюю Нобелевку получил какой-то Семен БабАевский! Это что за БабАевский? Такой красивый и с трубкой? Нет, красивый и с трубкой – это Симонов. Такой высокий и молодой? Нет-нет, молодого зовут… Ектушенко.  БабАевский? Семен Пэ БабАевский… Слышишь, Эльза, а я его вспомнил! Это такой пучеглазый, с по-рыбьи скошенным подбородком. Странно, он вроде бы никогда не числился в литературных светилах. Беллетрист второго, а, может, и третьего ряда… Впрочем, мне все равно. Хорошо, что советский.

Здесь дамочка с почтовиком наконец-то закончили обмениваться любезностями, и подошла долгожданная очередь Арагона и Эльзы. Их посылка была оформлена сравнительно быстро – минут за сорок. Вынося из почтового офиса увесистый ящичек, живой классик и думать забыл и о нынешней Нобелевке, и о ее не очень логичном лауреате. Дело в том, что члену ЦК КПФ таки удалось разжиться номером телефона очаровательного почтового недотепы и теперь, в предвкушении свежей интрижки, Луи-Мари Арагон, как всегда, был немного рассеян и, как всегда, чуть фальшивя, насвистывал арию Фигаро из оперы «Севильский цирюльник».


 
                ГЛАВА ТРЕТЬЯ
                В КРЕМЛЕ

                I

В великом Советском Союзе самым первым о решении Нобелевского комитета узнал Лаврентий Павлович Берия. Новость настигла Большого Мингрела в Кунцево, где он проверял у товарища Сталина пульс.

(Начиная с 5 марта 1953 года товарищ Сталин находился в глубокой коме, но пульс – очень слабый пульс – у товарища Сталина был. Именно это едва заметное вздрагивание августейших лучевых артерий  и поддерживало политическое равновесие во всей необъятной Советской империи – от Берлина до Ханоя).

…Сперва Лаврентию Павловичу показалось, что пульса нет. Он испугался, но не слишком. Каждый раз, когда он сжимал похудевшую и пожелтевшую руку товарища Сталина, ему поначалу чудилось, что пульса – нету. Показалась так и сегодня. И только через бесконечно долгие десять секунд невидимый глазу сосуд под толстыми пальцами Лаврентия Павловича еле заметно вздрогнул и Большой Мингрел облегченно вздохнул: расклад политических сил в Кремле оставался прежним.

За дверью товарища Берия, как всегда, поджидали Вячеслав с Никитой.

 – Ну? – в один голос спросили они.

– Все нормально, – ответил Берия.

– З-значит, Л-лаврентий, п-придется твой план по объединению ГДР и ФРГ ч-чуть-чуть о… о-отложить, – как всегда, заикаясь, произнес т. Молотов.

– Ясное дело, – кивнул головою Лаврентий.

«Да и я, наверное, повременю с докладом», – подумал Никита, проверяя в кармане свой давно разлохматившийся доклад к очередному съезду.

– Ну что? По машинам? – спросил он вслух.

– Наверное, – согласился Берия.

И здесь Лаврентий Павлович увидел сначала очки, а потом – и всю скособоченную фигурку агента 0028. Агент подбежал к Лаврентию и плотно прильнул к его уху. 

– Товарищ Берия, – классическим конспиративным шепотом прошелестел он, – у вас заболела тетя.

(Этот дурацкий пароль Лаврентий Павлович придумал нарочно, чтобы поиздеваться над коллегами).

– Ах, бедная тетя Агнесса! – огорченно всплеснул руками Лаврентий. –  Такая, понимаешь, бодрая старушка и все время, понимаешь, болеет!

– Ты тоже не мальчик, Лаврентий, – произнес заподозривший что-то Хрущев.

– Так и тебе ведь, Никита, под семьдесят, – не остался в долгу Лаврентий.

– Это т-та с-самая т-тетя, с к-которой ты нас з-знакомил, во время в-вручения городу Т-тбилис-с-си о-ордена Ленина? – спросил простодушный т. Молотов (подпольная кличка – «Каменная Задница»).

– Она самая, – улыбнувшись, кивнул Большой Мингрел, – понимаешь, старушке за девяносто, все время болеет, а помереть, понимаешь, не может. Прямо, как…

Лаврентий Павлович посмотрел на только что закрытую дверь и осекся.
      
 – Ну, да ладно, – продолжил он, – не смею вмешивать таких больших людей в свои незначительные семейные хлопоты. Пройдемте, товарищ.

И они вместе с агентом направились к выходу.


                II


…Лаврентий Павлович никогда не общался с агентами в служебной машине. Из-за этого, чуть отъехав, он покинул свой ЗИМ и углубился (якобы по нужде) в соседнюю березовую рощицу. Вслед за ним, потешно подпрыгивая,  поспевал раздираемый якобы той же потребностью агент 0028.
 
– Ну, говори, – приказал Большой Мингрел этому очень похожему на скунса в очках человечку.

– Нобелевский комитет, – по привычке в самое ухо прошептал 0028-ой, – около часа назад принял решение: премию по литературе получит Семен Бабаевский.

– Бабаёбский? – задумчиво повторил уже лет десять гулявший по Москве каламбур товарищ Берия. – Он наш информатор?

– Нет, штатный агент.

– В чине?

– Майора.

– В данный момент находится где?

– В запое.

– То есть?

– Он страдает жестокой алкогольной зависимостью.

– Это я помню. Но гдэ, – в речи Лаврентия Павловича на минутку прорезался немодный грузинский акцент, – гдэ, чорт возмы, протекает этот запой?               

– Неизвестно.

– То есть?

– Началось все вчера. В ресторане «Арагви». Продолжилось на квартире у валютной проститутки Изабеллы. Там Бабаевский подрался с молодым ленинградским писателем А. Чепуровым, выясняя, кто из них пишет лучше.

– Ну и…?  – сдвинул пышные брови Лаврентий.

– Победила молодость. И проститутка, и звание золотого пера достались приехавшему из Ленинграда гостю.

– Вот с-скотина! – искренне возмутился Берия.

– Наказать? – всполошился агент.

– Нет, не надо, – нехотя буркнул Лаврентий Павлович.

– Итак, – продолжил агент, – победила молодость. Чепуров пинками прогнал Бабаевского на лестничную клетку и запер дверь. Выкинутый на лестницу Бабаевский неожиданно напал на нашего, дежурившего возле двери под видом водопроводчика агента, отправил его в глубокий нокаут и скрылся в неизвестном направлении.

– Почему таких хилых агентов держишь?

– Эффект неожиданности. Кроме того Бабаевский – мужчина здоровый.
 
– Сколько времени он предоставлен самому себе?

– Восемнадцать часов.

– Мать-перемать! – отрывисто выругался не любивший матерной ругани Берия. – А если его уже в каком-нибудь толчке утопили?

– Ну-у, это… вряд ли, –  потупил крысиные глазки агент.

– Когда официально объявят о присуждении премии?

– Завтра в десять.

– Чтобы в восемь утра Бабаёбский был у меня в кабинете. Ну а, если не справишься… – Большой Мингрел настороженно зыркнул из-под пенсне, – ежели я Бабаёбского завтра в восемь ноль-ноль не увижу… песок кушать будешь. Ты понял?



                ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
                В РЮМОЧНОЙ

                I

Евгению Александровичу Евтушенко грешно было жаловаться на неблагосклонность фортуны. Ну да, не Твардовский, не Федин, и даже не Симонов. Но…

Четыре изданных поэтических сборника. Двухкомнатная квартира на Кутузовском. Семь зарубежных поездок.

Чего еще можно желать в тридцать два года?

Но в глубине души Евтушенко желал все же большего. Неуемное воображение то и дело ему рисовало картины какой-то иной, совершенно фантастической жизни. Чего только в этих видениях не было! Еще влажные от типографской краски номера газеты «Правда» с его, Евтушенко, стихами на первой странице. Единоличные вояжи в США, ФРГ и, почему-то, в Чили. Вереница жен и любовниц. Дружеские посиделки с Дос Пассосом и многое, многое другое.

Реальная жизнь Евгения Александровича после этих видений казалась такой чепухой, что становилось стыдно.  Вот и сейчас, подписав на Фонтанке два договора, Евтушенко гулял по чужому городу, пребывая в глубоком миноре. До отъезда «Красной стрелы» оставалось еще часов восемь, а заняться поэту было решительно нечем. Нет-нет, у Евгения Александровича, естественно, пол-Ленинграда ходило в добрых знакомых, и не в одном десятке лучших домов между Пулково и Парголово ему были бы искренне рады, но… заходить ни в один из этих домов не хотелось.  И в пункты привычного сбора богемы ноги тоже не шли. Ни в Домжур, ни в Домкин, ни на «Крышу».

Евтушенко заранее знал, что там его ждало: «Старик, ты гений!» (вначале) и «Старик, ты говно!» (в конце), пьяные нежности, пьяное хамство и пьяные же обвинения в стукачестве, бесчисленные стада прыщавых окололитературных девиц, величественные – рюмки до пятой – классики, брызжущая энергией литмолодежь, тихо спивающиеся средних лет бедолаги и т. д. и т. п.

Надоело!

Правда, выпить поэту хотелось. Но… одному. Без осточертевшего окружения.
               
И здесь на глаза Евгению Александровичу вдруг попалась скромная «Рюмочная №8», находившаяся на углу Садовой и Майорова. Евтушенко, немного подумав, вошел вовнутрь. Этот грошовый и грязный шалманчик был именно тем, чего жаждало сердце поэта.      

«За тридцать мне,  – прошептал Евгений Александрович,  облокотившись о треснувший мраморный столик, – мне страшно по ночам. Я простыню коленями горбачу (ой, как плохо, потом переделать!), … я простыню … коленями горбачу (плохо!), лицо топлю в подушке, стыдно плачу, что жизнь растратил я по мелочам».

Рождались стихи. А, может быть, даже поэма.

Правда, стихи получались упадническими, и шансы их напечатания  были близки к нулю, но Евтушенко усилием воли выключил внутреннего цензора и снова прислушался к голосу Музы.

«Ах, если б знали критики мои, – торопливо надиктовывала Муза, – чья доброта безвинно под вопросом, как ласковы разносные статьи в сравненьи с моим собственным разносом (не слишком ли остро?) … в сравненьи с моим собственным разносом (да нет, пожалуй, проскочит) … вам стало б легче, если в поздний час несправедливо мучит совесть вас».

– Молодой человек, – вдруг услышал он ласковый голосок официантки, – вы заказывать что-нибудь будете?

– Да-да, – чуть-чуть вздрогнув, ответил поэт, – конечно, буду. Сто граммов «Столичной».

– А на закусочку?

– Пару пожарских котлет и бутылку лимонада "Буратино».

– Котлетки с гарниром?

– Без.

– Хо-ро-шо.

Официантка, вильнув основательным задом, исчезла.

Поэт попытался продолжить так резво начавшееся стихотворение, но подавальщица сглазила – больше он не сочинил  ни строчки.

«Ну, и бог с ним! – махнул рукой Евтушенко. – Все равно ведь никто не напечатает!».

После чего проглотил уже принесенную официанткой водку и закусил половинкой котлеты.


                II


«Гм-гм, – подумал он полминуты спустя, – из чего ж они эти котлеты делают? Из гипсокартона?»

Потом выпил стакан «Буратино» и огляделся.

В этот ранний и будничный час в «Рюмочной» было пустынно. Трое кавказцев за дальним столиком, пара студентиков за соседним и одиноко ссутулившийся у окна пожилой работяга.

Студенты говорили о бабах:

– А я говорю, что скребется, как кошка!

– Ты сам ее шпокал?

Первому из студентов – некрасивому долговязому парню в дефицитном китайском плаще, видимо, очень хотелось соврать, что «да», но остатки мужской порядочности все же заставили его промолвить:

– Пока еще нет. Но пацаны ее терли. И Мишка, и Сашка, и Коган. Коган ей в башню давал. На картошке.      

–  А может быть хватить  трындеть, а, Серега?! – закипая от злости, крикнул его собеседник – невысокий и плотный очкарик в заношенной куртке с оторванным хлястиком

– Валера, я отвечаю! Это только ты у нас такой недоделанный: сюси-пуси, а вам нравится Паустовский? А Коган, он сопли жевать не будет. Он Нюрку за жопу и – в койку. Он знаешь какой, этот Коган!

«Лет шестьдесят назад,  – подумал про себя Евтушенко, – подобный спор мог вполне завершиться дуэлью. А сейчас даже драки не будет. Придурковатый Валерик все так же будет зачитывать Нюрку советскими классиками, а некрасивый Серега все так же будет ходить вокруг них кругами и облизываться. Причем сука-Нюрка не даст ни тому, ни другому».

Сгрудившиеся за дальним столом сыны Кавказа говорили, естественно, о деньгах. И были, естественно, на все сто процентов правы: будут денежки – будут и девушки.

–Знаешь, Резо, я твой мама валял, – произнес высоченный кавказец в дубленке, – ты почем у Фрунзика брал гвоздики?

Резо – тщедушный восточный мужчина в вязаной кофте – испуганно прошептал:

– По восемьдесят.

– Давай не хлюзди, – ответил здоровый. – По пидисят ты брал. По пидисят. А мне почему продавал по рублю?

– Кемаль, я мамой клянусь, что у Фрунзика брал по восемьдесят! Фрунзик знаешь, какой жадный!

– Не хлюзди! – уверенно повторил высокий. – Сто кусков мне вернешь?

– Брат, откуда?! – взмолился тщедушный. – Откуда такие деньги? Ну, скажите ему, Вахтанг Автандилович.

Вахтанг Автандилович – гладко выбритый пожилой человек в добротном пальто с седым каракулевым воротом не спеша облупил яичко, не спеша обмакнул его в солонку, не спеша проглотил треть стакана «Столичной», после чего забросил в рот облепленный крупной солью синевато-белый шарик, тщательно прожевал и промолвил:

– Вот ты, Резо, лаз. Я грузин. Глубокоуважаемый мною Кемаль – аварец. Отсутствующий здесь Фрунзик – горский еврей. Мешает нам это? Нет, не мешает. Мы говорим на разных языках, но делаем одно важное дело. У тебя есть семья, у меня есть семья, у Фрунзика есть семья. У меня есть любовница, у тебя есть любовница и у Фрунзика есть любовница. Я уважаю твой кусок хлеба, ты уважаешь мой кусок хлеба. Я продаю три гвоздики по рубель восемьдесят, и ты продаешь их по столько же. Цены мы не сбиваем, потому что денег в этом ****ском городе хватит и мне, и тебе. Правда, Резо?

        – Правда-правда! – горячо закивал маленький.

        – Конечно, у всех нас бывают, – облупив очередное  яичко, продолжил Вахтанг, – свои напряги и свои обломы. Например, у Резо, – величественный Вахтанг Автандилович проглотил яйцо целиком, как удав кролика, – месяца два назад вся гвоздика завяла, и он продал ее на сорок копеек дешевле. Мы ему что-то сказали? Нет, не сказали. Товар завял, мог пропасть – это с каждым может случиться. Но – грёб твою мать! – ровно месяц назад у Резо вся гвоздика снова завяла, и он снова продал ее на сорок копеек дешевле. Мы ему что-то сказали? Нет, не сказали. Все в жизни бывает, не везет человеку. Но если – грёб твою мать! ты слышишь, Резо?  –  если твоя гвоздика снова завянет, и ты снова захочешь продать ее дешевле, мы прогоним тебя с нашего рынка. Ты понял?

– Да, Вахтанг Автандилович, – смущенно глядя в заплеванный пол, ответил тщедушный.

 – А по поводу того шахера-махера, который ты провернул с уважаемым всеми Кемалем, мы, Резо, давай сделаем так: ты прямо сейчас вернешь Кемалю сто рваных, накроешь нам стол и мы обо всем забудем. А Кемаль теперь будет брать свой товар напрямую у Фрунзика.  Ты согласен?

– Согласен, – кивнул Резо.

– Ну, – величественный Вахтанг Автандилович встал и на пару неспешных шагов удалился от столика. – Где проставляться будешь? В «Метрополе»? В «Восточном»? Или, может быть, в «Балтике»?

– В «Балтике», – чуть не плача выбрал Резо.

– Ну в «Балтике», так в «Балтике», – легко согласился Вахтанг.

Дети гор удалились.


                III


«Вот ведь выжиги!» – с доброй завистью подумал Евтушенко. – «Гребут деньги лопатами! А, может, – продолжил напряженно размышлять он, – может, бросить к черту литературу, задружиться с Вахтангом и тоже начать спекулировать гвоздиками?

А что – это мысль!

Никогда больше не видеть ни томных окололитературных девиц, ни величественных (рюмки до пятой) классиков, ни энергичную литмолодежь, ни спивающихся сорокалетних неудачников, никогда не слышать ни: «Старик, ты говно!», ни: «Старик, ты гений!», никогда не льстить ни Михалкову, ни Маркову, не возить идиоту Сафронову гэдээровских сувениров, а просто честно плясать свои восемь часов на морозе,  втюхивая бедным влюбленным гвоздики, а потом забегать погреться в такую вот рюмочную, а по праздникам – лихо гулять в «Восточном».

А что – это мысль! Не слабо?

Евгений Александрович потрогал чуть-чуть выпиравший сквозь тонкую ткань пиджака твердый край писательского удостоверения.

А что, не слабо изорвать и спустить в унитаз членский билет «Массолита»?

Хватит силенок?! А, Женька?!!!

«За тридцать мне,  – прошептал Евтушенко, – мне страшно по ночам…»

– Девушка! – долю мгновенья спустя крикнул он на всю рюмочную. – Еще двести граммов «Столичной»!
   

                IV


Ссутулившийся у окна работяга, услыхав этот странный вопль, поднял голову, посмотрел на Евтушенко и тут же спрятал лицо в воротник.

Евгений Александрович всего этого не заметил.  Вынув блокнот, он  спешно записывал вдруг посыпавшиеся, словно горох из прорехи, стихи:    

За тридцать мне. Мне страшно по ночам.
Я простыню коленями горбачу,
лицо топлю в подушке, стыдно плачу,
что жизнь растратил я по мелочам,
а утром снова так же её трачу.

Когда б вы знали, критики мои,
чья доброта безвинно под вопросом,
как ласковы разносные статьи
в сравненьи с моим собственным разносом,
вам стало б легче, если в поздний час
несправедливо мучит совесть вас.
Перебирая все мои стихи,
я вижу: безрассудно разбазарясь,
понамарал я столько чепухи,
а не сожжёшь: по свету разбежалась…


Евгений Александрович был так увлечен работой, что даже не сразу увидел принесенную официанткой водку.


                V


Если бы Евтушенко все-таки поднял глаза и пересекся взглядами с затихарившимся у окна гегемоном, вся его жизнь пошла б по-иному.

Но история не знает сослагательного наклонения. 
               


                ГЛАВА ПЯТАЯ
                БЫЛО ДЕЛО В «ЕВРОПЕЙСКОЙ»

                I

На широких, как Невский проспект, столах теснились икра, камчатские крабы и нежная стерлядь кольчиками. Между ними надменно высились изумрудные бутылки «Абрау» и кирпичный армянский коньяк с пятью звездочками. На свободные места с превеликим трудом протискивались крошечные тарелочки с тонко нарезанной колбасой и семгой. Но и это еще не все! На кухне звонко скворчали сорок семь перепелок по-пошехонски и беззвучно томились шесть поросят a la Russe с гречневой кашей. Все это сказочное великолепие было посвящено долгожданной Сталинской премии первой степени, после долгих и сложных интриг присужденной роману старейшей советской писательницы Георгии Константиновны Ивановой-Тянь-Шанской.

Сама виновница торжества, одетая подчеркнуто скромно, в стиле ранних двадцатых:  бесформенное полотняное платье, стоптанные старые туфли, медная брошка с прозеленью  и морщинистое лицо без косметики – энергично вышагивала по ресторанному залу и нервно потирала руки. Вслед за нею с трудом поспевал Соломон Рафаилович Брак – тоже писатель и муж писательницы.

Злые языки поговаривали, что Георгия Константиновна, бывшая двадцатью пятью годами старше супруга, находилась у него под башмаком.  Но мы этим сплетням не верим. И, например, в описываемое нами мгновение Георгия Константиновна, поймав взгляд мужа, сердито спросила:

– Соня, ты был на кухне?

– Нет еще, – безмятежно ответил Соломон Рафаилович (по-домашнему Соня).

– Сонечка, да что же это такое? Или ты хочешь, чтоб они сожгли все горячее? Надеюсь, ты помнишь, чего мне эти свинята стоили?

Соломон Рафаилович виновато кивнул и опрометью помчался на кухню – осуществлять хозяйский надзор за свинятами.



                II


Официально банкет начинался в шесть. Самые-самые ранние гости появились, как водится, только в начале восьмого.

Первым пришел театральный критик Зеленский. Вслед за ним – популярный прозаик Д. Розенфельд. Потом подтянулись доктор наук Некукуев (с женой) и жена поэта Ефимова (без супруга).

Начиная с половины восьмого приглашенный народ повалил уже густо: пришли рецензенты Клаас и Червинский, романист Иванзон, зам. издательства Габис,  драматург-ленинист Природин, правдист и фельетонист Улыбин, и многие, многие другие. Из имен, быть может, известных читателю, на этом литературном пиршестве присутствовали: Юрий Павлович Герман, Геннадий Самойлович Гор и глубоко уважаемый мною Вадим Сергеевич Шефнер, попавший в эту сатирическую повесть по ошибке.

Главной темой застолья, разумеется, стал сенсационный успех Семена Петровича. А поскольку большинство из собравшихся принадлежало к так называемому "либеральному сектору" гуманитарной элиты, то эта горячая новость обсуждалась с оттенком легкого недоумения: конечно, хорошо, что советский, но почему, черт возьми, этот советский не Твардовский, не Симонов или… (следовал красноречивый взгляд на хозяйку).

Один доктор наук Некукуев, бывший местным инфантом терриблом, грудью встал на защиту Семена.

– Бабаевский, конечно же, неуч, – с фирменной прямотой заявил ученый, – хамло и бурбон, но – не бездарь. Писать он умеет.

 – Ага, – иронически хмыкнул Д. Розенфельд, многолетний оппонент Некукуева, – талант, безусловно, присутствует. На уровне многотиражки «Голос Ставрополья». Но на уровне Нобелевки…

Прозаик недоуменно пожал плечами. 

Прямо скажем, не Розенфельду следовало бы рассуждать о талантах. Ибо более чем скромные размеры литературной одаренности самого прозаика были всем присутствующим великолепно известны. И, случись это дело поближе к полуночи, Некукуев бы знал, что ответить, но…

Но сейчас для выкладывания всей правды-матки выпито было, увы, недостаточно, и не отличавшийся особой находчивостью ученый смущенно выдавил долгое «э-э-э» и замолк. Ученый молчал. Розенфельд прожигал его взглядом. Ситуация мало-помалу стала критической.
Но, наверно, сама Фортуна хранила (увы, до поры!) этот банкет от скандала. Положение выправила жена поэта Ефимова.          
    
– Ди-и-има, – протяжно сказала она и одарила прозаика долгим и томным взглядом, – какой же ты все-таки ску-учный. Все о делах, о делах… А я, между прочим, сегодня в новом пла-атье. А ты и не заметил…

Розенфельд, бывший отчаянным бабником, причем бабником точно таким же, как и беллетристом, – т. е. старательным, но неумелым, услышав этот прозрачный намек, моментально умолкнул, после чего горделиво приосанился, подсел вплотную к Ефимихе и больше уже о Семене Петровиче не вспоминал.

А Некукуев вздохнул и занялся семгой.


                III

Самое же интересное происходило на дальнем конце стола – там, где «Абрау» с «Полтавской» произрастали погуще, а коньяк и икорка пореже, а кое-где и вовсе присутствовали селедка под шубой на пару с простолюдинкой «Московской», – короче, там, в этих дальних и мало изученных неудобьях пила, говорила и ела одна ничем не примечательная с виду барышня – поэтесса Наталья Трегубова.

Юное дарование смешил и развлекал литературный критик Червинский – невысокий и плотный мужчина с чуть тронутой сединою бородкой.

Соломон Рафаилович (муж хозяйки) наблюдал за флиртующей парочкой с неудовольствием. Сам он в качестве принца-консорта восседал на аристократической половине застолья, но даже оттуда сперва попытался испепелить Трегубову взорами, а после не выдержал, перебежал на дальний конец стола и крикнул ей в ухо: «Сволочь!».

Как вы и сами уже, наверно, догадываетесь, юное дарование приходилось Браку любовницей, и Соломон Рафаилович вел себя в этот вечер точно так же, как ведут себя все т. н. "зрелые" мужчины, имевшие несчастье по уши влюбиться в молоденькую, – т. е. по-идиотски.

Впрочем, сама Наталья Петровна никакого внимания на эскапады своего великовозрастного приятеля не обратила и, пригубляя «Абрау», продолжала посверкивать зубками в ответ на каждую шутку Червинского.

Соломон Рафаилович выбежал вон. Минуты две или три он простоял в одиночестве. Потом по ковру зашуршали шаги.

Увы, но это была не Наталья!

На лестницу вышла Георгия Константиновна.

– Сонечка, хватит придуриваться, – громко сказала она, с неподдельным сочувствием глядя на мужа.
– Жорочка, я за себя не ручаюсь! – тоненьким голосом закричал Соломон Рафаилович. – Я ведь сейчас просто-напросто вырву у этой заплывшей жиром свиньи ее омерзительную бороденку!

 Георгия Константиновна (естественно, все о преступной страсти супруга знавшая и даже отчасти бывшая его конфиденткой)  печально вздохнув, поинтересовалась:

– Сонечка, тебе ОЧЕНЬ больно?

– Да, – всхлипнул муж, – и еще я боюсь испоганить твой праздник.

– Ах, ты мой бедный влюбленный шлимазл! – глядя куда-то в пол, прошептала Георгия, а потом подняла глаза, обласкала мужа светящимся взглядом и продолжила. –  Хорошо, я тебе помогу. Но, Соня, запомни, что это будет в ПОСЛЕДНИЙ раз.

Далее Георгия Константиновна продемонстрировала блестящий образчик т. н. «челночной дипломатии»: прогнав Соломона, она сперва о чем-то долго шепталась с вызванной на лестницу поэтессой, потом, спровадив Наталью, вернула Соломона Рафаиловича и минуты две или три пошушукалась с ним, а потом, наконец, удалилась сама, дав возможность обоим влюбленным побеседовать с глазу на глаз.

Последствием этих маневров стал глубокий и прочный мир. Соломон Рафаилович, позабыв о статусе принца-консорта, перебрался в Натальины неудобья и стал с аппетитом кушать селедку под шубой, Георгия Константиновна завела интеллектуальную беседу с почти равным ей по литературному рангу Юрием Германом, а внезапно осиротевший Червинский попытался слегка поухлестывать за женою поэта Ефимова, но, получивши афронт, равнодушно махнул рукою и стал заливать горе водкой.

Короче, банкет удался: доктор наук Некукуев и критик Зеленский отчаянно спорили о поэтике Маяковского, жена поэта Ефимова, подсев к драматургу  Природину, почти совсем согласилась поехать смотреть его знаменитую коллекцию византийский перстней, романист Иванзон отплясывал между столами «барыню», фельетонист Улыбин декламировал Гумилева, заслуженный алкоголик Габис мирно спал, уткнувшись лицом в салат.

И вот – посреди всей этой идиллии – вдруг случился скандал.

Да какой!

Но обо всем по порядку.


                IV


Ровно в половине двенадцатого дверь в ресторанную залу вдруг распахнулась, и в огромном дверном проеме возник практически не замечавший повиснувшего на нем старичка-швейцара Евгений Александрович Евтушенко.

Поэт выглядел странно: каракулевый воротник его драпового пальто был наполовину оторван,  левый рукав густо выпачкан в чем-то белом, шарф, шапка и галстук – утеряны, лишенная пуговиц розовая сорочка была распахнута настежь, демонстрируя всему свету его молодое поджарое тело.

На щеке кровоточили несколько свежих царапин. 

Окончательно отшвырнув едва доходившего ему до плеча привратника, Евгений Александрович сделал пару шагов вперед и прокричал на всю залу:

– Что, суки, пьете?! А Сёмку Бабаевского только что утопили в Фонтанке.




                КОНЕЦ ПЕРВОЙ ЧАСТИ

ПРОДОЛЖЕНИЕ В "ДОМЕ ПИСАТЕЛЕЙ. ПОЛНОСТЬЮ"


Рецензии
Вот и мне такую надо
404 й способ относительно честного отъема денег у граждан

Гроссмейстер Обендер   25.09.2014 01:12     Заявить о нарушении
Нобелевская премия - сравнительно честный способ отъема денег у Нобелевского комитета.

Михаил Метс   25.09.2014 13:14   Заявить о нарушении
На это произведение написано 45 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.