Засранцы. Ч. 1

Ауди — классная вещь! Садишься, заводишь, и она мягко срывает тебя в движенье, — срывает, но именно мяягко, так что почти не чувствуешь, как все вокруг мгновенно изменилось и понеслось. ТЕла, в смысле, не ощущаешь. А только глаза.

За Кольцевой попадались деревья, голые и мокрые, — серые мартовские деревья, торчавшие из белых снежных полосок по обеим сторонам шоссе. Но заборов было больше, и серые небеса, — впрочем, с виду довольно теплые.

Особый прикол, между прочим, в том, что за зеленью стекол почти не видно лица человека, — того, за рулем. А случись несчастье непоправимое, и вытянут из-под обломков авто, из дребезга зеленоватых стекол и покореженных сине-эмалевых боков (жук-скарабей разбился?..) странное существо, которое к ауди не могло бы иметь ну никакого бы отношения!..

Вячеслав улыбнулся и подумал, что его громоздкое, черт те какое имя славянской вязью, красными петухами на полотенце или пусть на пергаменте, тоже не имеет к нему никакого видимого отношения, а если уж и имеет, — то самое ироническое. Типа: поприкалываться!

Поплевать ему в рожу и постебаться.

Включил «Леонору III». Музыка сгущалась украдкой, готовилась к своим громам, торжеству с благородным негодованьем. И словно там дождь собирался сначала, где-то взрывалась гроза.

Дождик…

Не дождь, но БУРЯ.

Не буря, но битва, — на небесах…

Вячеслав загадал, что, как кончится «Леонора», уже можно будет остановиться.

Он вспотел в разгрузочном жилете и резиновых сапогах. Но переодеваться в машине было неудобняк.

«Леонора» благополучно, вся в грохоте угрозы и торжества, свершилась.

Вячеслав вывел машину на обочину, заехал в лесок, остановился.

Вроде бы здесь. В прошлый раз чуть правее, да, было…

Ну, не важно. Никто по дорожке не пойдет от дач-то. В такую гору, в такую пору, глухую.

Посидел в теплом салоне. Вздохнул, вылез в колючую влажность. Как лицом в острый снег ушел.

Он замкнул машину и, оглядевшись, пошагал вглубь леса.

«Вообрази, мой друг: среди темных веток, увертываясь от них порой, шагает высокий и довольно нескладный человек лет этак тридцати восьми, без головного убора. Темноволосый, коротко стриженый, в синем болониевом комбинезоне, поверх которого топорщится толстый жилет пехоты. На руках человека — перчатки, он надевает их на ходу.

Вот он доходит до полянки, здесь пролегает, как видно, трасса, снег растаял, черная жижа, через которую повален березы-ствол.

Тотчас мой пешеход шагает к высокой елке, которая одна чернеет здесь средь берез на краю поляны. Он вязнет в грязи, вытягивает с усилием ноги, но добредает до корней, еще заваленных приосевшим, лохматым снегом.

Он садится на корточки над снежным холмом, который прикрывают еловые лапы. Так он сидит почти неподвижно, лишь немного покачиваясь, а потом вдруг сразу оседая задницей в снег.

Затем, тотчас, встает и как-то странно, почти боком, словно ему трудно идти, скользит в грязи к поваленному стволу березы. Доходит, медлит, будто стоит над телом, потом ложится спиной на нее и вращает тазом, хотя на самом деле ничем-то и не вращает, а просто трется попою о сырой и шершавый ствол.

Он лежит так, минут, наверное, десять, уставясь в небо, которое из серого становится лиловатым и точно светлеет, а не гаснет уже.

Он лежит с открытыми глазами, как бы зачарованный, словно бы вспоминая. На лице у него иногда проходит улыбка, ленивая, благостно-бессмысленная, — такая улыбка бывает, когда долго смотришь на ИЮНЬСКИЕ облака.

Потом человек неловко и не сразу, точно из ванны, поднимается, мажет себе холодной грязью колени, плечи.

И возвращается лесом к ауди. Достает из багажника черный полиэтилен, укрывает сиденье. Садится».

Снова езда. И теперь «Эгмонт», энергично-освобожденно, гремит. Если вы думаете, что Вячеслав едет в город, то нет же, нет!..

ИЗ ДЕТСКИХ ВОСПОМИНАНИЙ ВЯЧЕСЛАВА КЛЫКОВА
Папа с мамой часто на лето уезжали куда-нибудь. Чаще в Прибалтику, иногда — на юг. Славик оставался на даче с бабушкой. Бабушка показывала моды в трудные 20-е годы. Она была рослой, бровастой и молчаливой. Она всегда была очень красивой. Она не любила папу, и Славик не очень был уверен, любит ли баба Маня его самого, хотя кормит строго и по часам, и довольно вкусно. К бабушке приходит подруга, юркая, прыткая и горластая баба Шура с соседней дачи, совсем «простая».

Но мы здесь не о женщинах говорим.

Кроме обширной недостроенной дачи и небольшого сада в распоряжении Славика есть часть улицы, когда на нее не выходит Олежка Костыльков. Он не хулиган, но они со Славой враждуют. В частности, Олежка плюнул Славику как-то в рот.

Странно, но Славика даже и не стошнило!

У Олежки зеленые, «как крыжовник», глаза, злые и озорные. С терпкой такой кислинкой.

За что Олежка презирает Славика, Славик понять не может. Они ведь дружили. И Славик делился с ним планами, рассказывал про свои мечты. И Олежка его в целом поддерживал. А потом пришла бабушка Олежки, такая вся вредная и чернявая, в горохового цвета растянутой кофте, якобы учительница. И рассказала все бабе Мане, о планах их.

Баба Маня ничего не сказала про тот разговор Славику, а только выгнала бабушку Олежки как совершенно бесстыжую врунью.

Короче, выходить на улицу Славику теперь нужно с оглядкой. А кроме того — туалет.

Вы скажете: ну и что же, что туалет? Обычный сральник в углу сада, серый, дощатый и покосившийся. Но дело все в том, что (так случилось) Славик Олежке поведал: а хорошо бы там спрятаться, когда никого нет, внизу. И подглядывать, что у кого и как.

И ведь подлец Олежка-то согласился!

А потом вот и заложил его.

Но это детские все мечты и звуки.

Серьез начался в середине лета, когда к ним с бабой Маней неожиданно нагрянул двоюродный брат Славки, совсем уже взрослый дядя, в военной форме, — курсант откуда-то из Тамбова.

Это было во всех отношениях роскошное зрелище, и Олеженька Костыльков мог теперь намертво пришить свою жопу к стулу, чтобы никогда и никак больше не возбухать ни на том, ни на этом свете!

Но тотчас начались неприятности. Во-первых, дядя Федор или просто Федор страстно хотел повидать Москву (эка невидаль!), а во-вторых, он сразу разулся и остался только в светло-зеленой майке и в галифе. И в каких-то дурацких тапочках.

Баба Маня была не в восторге, что рука родни дотянулась до нее в такую жару и на дачу. Но она как-то впрок привыкла жалеть служивых, а кроме того, Федор оказался рукастый парень и тотчас взялся им починить крыльцо.

Вы скажете: какие все частности, какие глупости! И при чем же здесь, прости господи, заявленный так таинственно туалет?

А при том, дорогой читатель, что в середине своих благих деловитых-дел Федор захотел по большой нужде! То, что нужда у него вызрела уж большая, было ясно, потому что по малой он итак дважды сходил за кустик. (Славик отслеживал жадным взором. Тем более, что Федор снял майку и оказался удивительно мускулистый, жилистый и от пота блестел, как лошадь или бронзовая скульптура. И галифе у него между ног потемнели самым прекрасным образом!

И запах этот Славику бесконечно и навечно понравился, уж чего уж там, даже тогда, и отныне теперь — всегда, всегда…)

Но когда божественный Федор вступил по большой нужде в смиренный сортир их дачи и когда дверка захлопнулась так бездушно, и когда Славик вздохнул горестно или нежно, или, быть может, страстно, — но в любом случае ведь от сердца, весь такой смутный и хмельной хмелем цветущего сада вокруг и лета, и подступивших укромно лет, — в этот самый момент, торжественный и, можно сказать, апофеозный и экстазный почти, — вдруг раздался сильный хряск и треск, всхлюп и следом отчаянный, со слезою, рык, перешедший в столь оглушительный, яростно-грозный мат, что Славик в своем крыжовнике чуть от ужаса не обсикался…

(Бабушка лупила его за «не те» слова…)

Но на этот раз баба Маня сама выскочила на крыльцо в испуге, словно война началась опять.

И она вместе с внуком, как страшный фильм, наблюдала корчи и раскачиванья сортира и то, как он начал разваливаться, будто бы был картонный, и из разверстой ли двери его или из-под упадАвшей уже боковой стенки к ним вышагнул божественный Федор, весь бронзово-коричневый снизу по пояс, как майский жук!..

Лицо у него было красное, перекошенное, словно болью, но при виде бабушки он почти сразу же замолчал и неожиданно стал сизовато-белым и сильно веснусчатым.

Эх, жаль: иных его выражений Славик еще не успел запомнить!.. Но расспрашивать Федора отдельно он после все-таки не решился, чутьем понимая, — не-до-того-тому… И взрослый.

Потом началась беготня: грели воду, Славик и бабушка таскали тазы и ведра в баньку, где не работал душ, а Федор — о, этот запах! о, этот дух! – оттуда, из недр, командовал сквозь зубы: «Мыло! Еще! Мочалку! Еще мыла; мало!.. Еще!..»

После бани в папиных белых брюках Федор стал не божественным, но родным. От бабушкиных духов «Пиковая дама» он отказался, впрочем, категорически.

Оказалось, что галифе у него есть другие, синие и как раз парадные. А эти — выкинуть или сжечь!

Но погибших галифе тогда не нашли. Славик зарыл их под крыжовник, рассудив, что в доме такое не спрячешь же, раз ведь запах…

Нужно сказать, Федор как-то сразу после заторопился к вечеру и уехал к другим родственникам, под Питер. Возможно, тогда он так и не посмотрел Москву…

Вернувшись из Паланги, родители очень смеялись, особенно папа. Вскоре двое местных умельцев, потных и красных (словно бы от стыда), и каждый по-своему замечательных, воздвигли новый сортир и даже покрасили его розовой, несколько дамской краской…

Среди желтоватой августовской листвы он выглядел элегично.

Перед школой, среди дождей, когда взрослые даже днем уходили на второй этаж спать после обеда, и так до вечера, Славик выполз в сад.

Галифе все так же лежали под крыжовником, полуразрытые сейчас торопливой его лопаткой. Они были бурые и сырые, как прошлогодние листья вокруг.

Запах почти улетучился, или, вернее, он стал иным, древесным и УКОРИЗНЕННЫМ. В глубоких складках ткани очень быстро скопилась вода, и два бирюзовых жучка ползли навстречу друг другу, но им нужно было преодолеть уступы складок, похожие на горный хребет или холмы хотя бы…

Здесь уже вовсю кипела своя, далекая от Славика жизнь природы!

Конечно, он мог бы убить жучков, как часто делал это с мокрицами. Но рука что-то не поднялась: он осторожно забросал это все землей, листвою…

И тихо вернулся в дом.

*
«Эгмонт» сменился Романсом in F Major, Op. 50, торжественным, томным, мечтательным и июньским. Да-да, вот именно: розоватые облака, а зелень густа, свежа, торжественна и туманна… (Бетховен был богом Славы; каждый опус его звучал гимном жизни и судьбе вопреки загадочным и явным ограничениям замысла, считавшегося людьми божественным.)

Небо стало сиреневым, зажглись над мокрой трассой огни, рыжие или холодно-зеленоватые. Запах в салоне вполне настоялся, Слава покупался в нем, потом стал привыкать и открыл окно навстречу летящей влажности.

Наверно, у гаишника, который остановил его, вытянулось лицо. Слава, не глядя, протянул ему, чего следует, и въехал на дорогу к тупым новодельным дачам, этой пародии на Голландию, — но пародии, надо признать, удобной.

Набрал номер.

— Вася? Да, подъезжаю. Переночую, наверно. Ага, открывай гараж…

Это была их «база», недавно отстроенная благодаря Николаю Петровичу (в первую очередь, ему) с размахом, — как шутил Вячеслав, «на века».

*
 « — Скажи, отчего возникает это вот в человеке: потребность нарушить табу? Причем нарушить не что-то такое там страшное, не кровушку, блин, пустить, а вот именно, — объехать запрет на детском велике, косо, криво, шмякнувшись в грязь затем, но все же считать это все победой? Может, даже победой над тем, что в реале ДРУГИЕ пускают кровянку, — потому что таков закон земной этой подлой жизни, не денешься никуда. А так — как бы вроде бы остаешься «дитей»… «дитем»? До «мирогрехопаденья»?.. Или, как бы, внутри кита, а вокруг Потоп… Короче, отказываешься играть в события взрослой жизни. Играешь в них только внешне, раз надо жить. Но – ВНЕШНЕ, а не в душе, ты понял, Федор? Я плохо, наверное, объясняю, но это факт.

— Что – «факт»?

— Ну, вот это самое, у многих оно в наличии там, в душе. А главное, со временем перестаешь бояться, понимаешь: все это – жизнь.

— Откуда тебе известно, что это не извращенье? И что многие, типа, «да»?..

— Но мы же живем на Земле, в Москве, мы встречаем людей! Изучаем, ага. Если б ты знал, СКОЛЬКО перебрали человеков-то, прежде чем!.. Конечно, многие извращенцы, да и просто рехнутые попадались на всю балдень. Но есть ИНЫЕ…

— Орден такой?

— Не Орден, а философия. И не философия, а просто позиция. Впечатление жизни, стойкое, — понимаешь?..

— Ну, короче не понимаю я! Это извращение, пресыщение, — и ничего, ****ь, больше! Если уж не болезнь.

— Заелись, типа?

— А навродь того!..

— Федор, но ведь это же ТЫ, когда провалился в сортир у нас, помнишь? Это ты виноват…

— Охуел вконец? И когда это было? И я уже, извини, тебе Федор Паллыч.

— Федь, я понимаю: Академия МВД, ведущий специалист, но ведь БЫЛО, БЫЛО же!

— Ага, это, значитца, я тебя совратил?

— Да нет: просто я о сложностях всяких там, о всяких сплетениях, перипетиях… «Перепитьях», как вы любите выражаться…

— В общем, если вы опять за детишек возьметесь, я покрывать вас не буду!

— Я понимаю, Федь: не то время…

— Да вас грохнуть мало! Пидары…

— Федь, ну не надо так…

— А я тебе говорю СОВЕРШЕННО КАТЕГОРИЧЕСКИ!

— Ну ладно, ну ладно, Федь…»

И при чем же тут дети, ах, что за пошлости?.. Что за сразу жесткие парадигмы у этих силовиков, что за ебососущие ассоциации тотчас у них вскакивают при слове «дети»-то?..

ИЗ ДЕТСКИХ ВОСПОМИНАНИЙ ВЯЧЕСЛАВА КЛЫКОВА (продолжение)
Первый общественный туалет, который увидел Славик, оказался навсегда окрылен в его сознании некоторым безумьем.

Собственно, это был сортир в подвале огромного дома со сталинскими колоннами.

Дом находился на улице, где Слава жил, и мальчик не раз (и не два) проходил с бабушкой мимо его чугунного парапета. Правда, за парапетом не плескалась река, а желтела стена в потеках.

Дважды бабушка приводила его в сортир, но только женский. Что другая лесенка ведет здесь в мужской, Славочка знал, конечно, и замирал душевно, понимая, что еще не дорос до того, чтобы…

Короче, мужское отделение было для него как бы призывом и укором одновременно, — ЗАЛОГОМ чего-то, что Славик как-бы-понять-не-мог. (Так, завалы декораций в кулисах образуют то ли картонный лес, то ли картонный зал, — короче, существенную для хода действия баррикаду смыслов…)

Однажды Славик с бабушкой видели, как некая женщина, очень чисто и по-старушечьи бедно одетая, в белом платочке и длинной юбке, что-то сердитое бормоча, стала спускаться по лесенке… в отделение для мужчин!

Бабушка объяснила Славе, что женщина эта — сумасшедшая. Был ли на самом деле то пожилой трансвестит, Славик даже во взрослом состоянии не смог разобраться.

Но почему-то после всегда хотелось думать, что именно — трансвестит!

Так как в семье сохранилось много чего от немецких предков, то тема туалета в устах папы отнюдь не была табу. Но и чистоплотность здесь соблюдалась безукоризненно.

И когда Славик впервые сам спустился в сортир на своей же улице, один и в отделение для мужчин, то он испытал ужас, смешанный с отвращением.

Был месяц май, однако холодный, зараза, мокрый, хмельной и вовсю зеленый.

Славик вполз в сортир, как в пещеру дракона. Но там ничего не было, кроме светло-желтых стен, столбов папиросного дыма и дядьки в очках и черной матерчатой кепочке, что мялся у раковин и курил.

У дядьки потом оказались полуседые жесткие усики, но в первый момент Славик обратил внимание именно на его очки, на их толстые мутные линзы, словно заляпанные чем-то или кем-то захватанные, — короче, сквозь такие стекла глаза почти не проглядывались, — зато, как почувствовал Славик, зорко уставились на него…

Что мужчина этот был необычный, Славик догадался всем своим существом. Он испугался, заинтригованный, и проскользнул к кабинкам.

Все кабинки были распахнуты кроме одной, самой крайней. За дверкой, полуприкрытой, маячил еще один дяденька, тоже немолодой, но рослый, серый, бритый и в синем вроде школьном беретике. Он даже не посмотрел на Славу, хотя и стоял вполоборота к нему.

Славик подумал, что человек этот напоминает слона в зоопарке. Почему слона, почему именно в зоопарке, — мальчик бы не ответил.

Слава зашел в соседнюю кабинку. У него крутило живот, рывками, и сейчас ему опять стало не до сантиментов.

Он изрыгнул из себя сзади с грохотом, жидко, подробно, до всхлипо-спазмов и сразу испытал то дивное облегченье, которое так тонко и сдержанно (так похоже) передано в адажио кантабиле «Patetique»-сонаты (op. 13)!

(То, что все в мире по сути своей едино, и сортирное дело неотделимо в нем от высокого и прекрасного, от вечного, как неотделима почва от живых цветов, от облаков и горящего в небе солнца, Славик копчиком уже, что ли, понял, — еще в коляске, обмочившись в теплый июльский день. Разделять бытие на «низкое» и «высокое» он, наверное, перестал, тогда же…

И дУхи, краснолицые, в черных перьях или длинные, ярко-зеленые, глазастые и лобастые, заглянули к нему под чепчик. Внимааательно присмотрелись, — и — оставили на потом…)

*
…Вежливо зажужжав, вороненая сталь воротец распадается. Гараж зевает в глаза бессонным люминесцентом.

Почему-то здесь, в гараже, всегда вспоминаются рельсы. По ним гроб покидает ритуальный зал крематория.

Вячеславу кивает юркий парнишка в военном натовском камуфло. Тонкая шейка, отчаянно розовое, до сизоты лицо, точно снегом натертое. На угловатеньком черепе рыжая тень сбритых волос. Почему и погонялово Васеньке — Чиполлино.

Из машины Слава вылезает с ухмылкою.

— Приобщились уже! — голос у Чиполлино звонкий и льстивенький.

Мы видим: парнишка бодро встает на колени. Вячеслав сует ему палец в покорный рот. От обильной слюны Чиполлино осторожно покашливает.

— САМ-ТО где? — но ответить невозможно, палец еще давит язык. Чиполлино лишь аккуратно кивает: мол, здесь.

— Не дежуришь?

Вася качает головой отрицательно.

— Иди облачайся!

Мужчина в чумазом комбезе вытирает палец и всю ладонь от натекшей слюны о «луковую шелуху» на Васькином черепе.

Теплый колкий пушок.

Васька вскакивает с колен.

Гремит под обоими сквозная железная лесенка.

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ВЯЧЕСЛАВА КЛЫКОВА
— А сол… даты сюда заходят? — Слава, скорее, выдохнул, чем спросил.

Пожилой мужик в сильных линзах отвечает не сразу.

— Солдатиков любишь? — то ли с укором переспросил, то ли галку в уме поставил.

Слава смущенно молчит. Надо идти.

— Солдаты — дело хорошее, — одобряет мужик. — Только им платить ведь надо!

Медленно, мечтательно проводит он языком по усам. Зайчики в линзах вздрагивают.

И снова то ли осторожное, то ли осуждающее молчание.

Слава подумал опять: надо, надо уйти!

— Меня Палыч звать, — говорит мужик как-то в сторону. И тут же досадливо поправляется. — Пал Палыч!

Слава не решается представиться. Но уйти теперь тоже было б нехорошо.

— А тебя-то как? — Палыч зорко глядит вдруг на Славика.

Уклончивый, он, однако, требует справедливости.

Славик нехотя называет себя.

— Славик! Слава! Хо-хо!.. — мужик булькает горлом, но обрывает себя. И сообщает многозначительно:

— Солдатики — да, похаживают. Двое особенно! Познакомиться можно, только деньги нужны. И жрать горазды!

Последнее Палыч сварливо выкрикивает.

Эти странные перепады Славу смешат, ему не страшно уже.

— А сколько обычно? — он совсем осмелел.

— А смотря за что… — Палыч уводит глаза.

Славик краснеет аж по хребту.

Палыч томит, делая паузу.

Славик теряет надежду.

— Это как разговаривать, — неожиданно продолжает мужик. — Иные мне и за фуфырь… Да ты ведь писить сюда вроде шел? Или опять по-большому? Прошлый раз так насрал — как от слона вонищи!

Палыч хрипло захохотал и тут же закашлялся.

Сплюнув в раковину, спросил напрямик:

— Сам чего хочешь-то?..

Слава мнется.

— С солдатами тоже надо уметь! Ты вот чего умеешь-то?

Слава молчит. Но почему-то уже не стыдно.

— Пошли в кабинку… — Палыч сбормотнул это, почти отвернувшись.

В кабинке Славка сразу вспомнил, что и правда хочет отлить. Но Палыч уже на толчке, кепку снял и в карман засунул.

В пегом ворсе, подернутом инеем, розовеет плешь этак с пятак.

…Славик не сразу приходит в себя. Гладит пегий ворс машинально и глубоко, все время пальцем натыкаясь на пятачок.

Это смешит и трогает.

— Мне б отлить…

Вместо ответа Палыч икает.

*
Гремят по лесенке две пары спешащих ног. На сквозную площадку там, наверху, выходят две скучно черные двери. За правой — стандартные холл, кухня-гостиная, кабинет. Все равнодушно обставлено итальянской мебелью. Хозяин держит, если вдруг случайные гости, соседи. Лезут ведь, любопытствуют. (Или Николай Петровичу это лишь кажется?)

За другой дверью — основное их, главное.

— САМ-то где?.. — Слава придерживает снизу Чиполлино за талию.

— У себя, — обернулся и ухмыляется.

— Будем в зале тогда. Да, и поставь, как обычно…

Они уже на площадке.

Вася свойски подмигивает:

— Адажио СОССССтенуто, ССоната № 14 до-диез минор, «Лунная», опус 27.

— ****а! — Слава отстегивает Чиполлино легонькую затрещину.

(Окончание следует)
 


Рецензии
Запах почти улетучился, или, вернее, он стал иным, древесным и УКОРИЗНЕННЫМ.
А еще гениальнее наложение на музыку!
За частью нумер 2 в очередь.

Костя Черный   26.03.2012 23:04     Заявить о нарушении
Пасип.

Cyberbond   27.03.2012 13:26   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.