Сталин и Булгаков

СТАЛИН И БУЛГАКОВ.

И Сталин и Булгаков потеряли отцов в отроческом возрасте. Оба до самозабвения любили РОССИЮ.
В семье Булгаковых было 7 детей. Мать не работала. Оба родителя Булгакова – дети священнослужителей. Булгаков окончил Первую Александровскую гимназию (в ней учились вообще все дети русской интеллигенции Киева).
Затем он окончил медицинский факультет Киевского университета. Женился на Татьяне Лаппа, из семейства столбовых дворян, дочери управляющего Саратовской казенной палатой. Служил в полевом госпитале два года во время первой мировой войны, после чего заведовал сельской больницей в Сычевском уезде Смоленской губернии; затем стал заведующим инфекционным и венерологическим отделением городской больницы в Вязьме. В Киеве не прекращались военные перевороты, и он прослужил врачом во всех армиях, занимавших город. В конце 1919 или в начале 1920 покинул ряды деникинской армии во Владикавказе и стал сотрудничать в местных газетах. Первые же фельетоны и рассказы он посвятил уличным столкновениям в Киеве во время революции и гражданской войны. Некоторые минисюжеты лейтмотивом проходят через разные произведения, и мне видится в них глубокое страдание, причиненной увиденными дикими проявлениями человеческой жестокости. Булгаков подчеркивал звериные черты героев таких сюжетов, в частности, прибегая к образу волка. Свист ветра и дикие степи… Он писал в одном из писем: "У нас после оттепели опять гнусный, с ветром, дьявольский мороз. Ненавижу его и проклинаю". Пьянство, холод, нищета, коммунальные квартиры… Бабка, избивающая своего сына, бесконечные упреки в "интеллигентности", вероятно, настолько были ненавидимы Михаилом Афанасьевичем, что он не раз упоминал это в своих произведениях.
Когда они узнали друг о друге? Булгаков о Сталине - почти наверняка из перечня наркомов первого советского правительства, а Сталин о писателе, возможно, после публикации в феврале 1922 г. в "Правде" очерка "Эмигрантская портняжная фабрика" (это было первое появление Булгакова в московской прессе), или в сентябре этого же года. Именно тогда начинающий литератор попал в картотеку ОГПУ. Внимание секретной службы было связано с намерением Булгакова составить "Словарь русских писателей". Его письма в редакцию напечатали несколько газет, в том числе берлинская "Накануне" и "Правда".
Был еще дом, где они оба бывали, и была женщина близко знакомая им обоим. Этот дом - МХАТ, тогда еще - МХОТ (общедоступный), а женщина - Ольга Сергеевна Бокшанская, секретарь Немировича-Данченко. При "остром интересе" Сталина к людям легко предположить, что он стороной или у самой Ольги Сергеевны многое разузнал о друзьях женщины, на которую "положил глаз" и которую не оставил вниманием до конца ее дней. В 40-х годах она была секретарем комитета по Сталинским премиям. Важным обстоятельством является и то, что Бокшанская была старшей сестрой Елены Сергеевны, третьей жены Булгакова. Бокшанская хорошо владела машинописью и часто перепечатывала рукописи Булгакова. Еще более важно то, что ее муж (очередной) - артист МХАТа Калужский был вхож в 30-е годы в семью свояка.
Булгаков и его первая жена Татьяна Николаевна приехали в Москву в 1921 году. Михаил Афанасьевич был тогда на периферии литературной жизни, но число его знакомых в театральных и литературных кругах быстро росло. Росло и число романов, наметился разрыв с женой.
Советское литературоведение в те годы всеми силами стремилось каждому писателю дать оценку (великий, выдающийся, известный...), и навесить ярлык: пролетарский, попутчик, мелкобуржуазный. Оценка Булгакова была ниже, чем "известный", а по политическому ярлыку он не дотягивал до попутчика.
Он был больше известен в 20-х годах как автор фельетонов, а в 30-х - как драматург.
Фельетоны и очерки Булгакова были злободневны, написаны метким пером, но главная его работа заключалась в другом. В эти же годы Булгаков писал, частично печатал, а больше - читал друзьям свои острые сатирические повести: "Дьяволиада", "Роковые яйца", "Собачье сердце". Отчеты с "пристрастием" о нем регулярно поступали в ОГПУ. Все они сохранились в архивах Лубянки. Кто их писал - неизвестно. Подписаны псевдонимами. Важный донос был послан после февраля 1926 г. В нем излагалось содержание выступления Булгакова на литературном диспуте: "Пора перестать большевикам смотреть на литературу с утилитарной точки зрения... Надо дать возможность писателю писать просто о человеке, а не о политике".
Именно это вызвало в мае 1926 г. обыск в квартире писателя (он жил тогда со второй женой). По какому праву был конфискован дневник и машинопись повести "Собачье сердце" спрашивать не следовало. В том же году писателя дважды вызывали в ОГПУ. Настроение Булгакова представить легко. Но не следует думать, что все это означало какое-то особое внимание ведомства Менжинского к Булгакову. Это были годы общего наступления на "идеологическом фронте". Запреты, доносительство, эмиграция, самоубийства стали буднями литературной жизни.
Сталин с конца 1926 г. уже внимательно следит за Булгаковым. Об этом ясно говорит то обстоятельство, что все запреты, касающиеся литературы и театра, проходили через Политбюро.
Душевное состояние Булгакова было очень тяжелым. К тому же он лишился всех источников заработка. Число недоброжелателей множилось. Ругать Булгакова в прессе стало дежурным занятием. Сам писатель собрал 298 "враждебно-ругательных" (его слова из письма к правительству) отзыва и только 3 - положительных. Примеры: "атмосфера собачьей свадьбы", "полуапология белогвардейщины" (Луначарский о пьесе "Дни Турбиных"), "белогвардейское отродье" (А.Безыменский). Правда, при содействии Горького дневник ему вернули (через 3 года после конфискации). Булгаков его уничтожил. Однако, дневник нам известен - в ОГПУ с него сняли копию. Слежка за Булгаковым велась почти открыто.
В 1926 году Московский Художественный театр поставил “Дни Турбиных” Булгакова. Несмотря на яростные нападки критики, спектакль шел вплоть до весны 1929 года, после чего был внезапно закрыт. Многое в этой странной истории неясно и по сей день. Поводом для снятия спектакля, по мнению М. Чудаковой, послужило письмо Сталину Билль-Белоцерковского, выражавшего негодование антисоветской направленностью “Бега” и “Дней Турбиных”. Ответное письмо хорошо известно: вождь не во всем соглашался с бдительным драматургом, считая спектакль все же полезным, утверждающим необоримую силу большевиков, но “Дни Турбиных” были запрещены. Развернувшаяся травля Булгакова имела своим итогом повсеместное снятие его спектаклей. Все это так, но мы имеем основания предполагать, что ход событий был более затейлив, чем это может поначалу показаться.
Творчество Булгакова не всегда рассматривалось в контексте современной ему культурно-политической жизни.
Генеральная линия по отношению к театру с октября 1917 года менялась подобно дамской моде. Только к середине 1926 г. художественная комиссия ЦК ВКП(б) приняла решение о централизации руководства в области театра. С конца того же года собираются консультативные совещаний в Наркомпросе РСФСР, в результате чего сразу же после встречи директоров театром страны (май 1927 года) проводится совещание при Агитпропе ЦК ВКП(б), политвластном хозяине художественной сферы. Именно тогда принимается окончательное решение о создании единого органа руководства культурой — Главискусства. Тринадцатым апреля 1928 года датировано постановление Совнаркома РСФСР о его организации. Председателем новообразованной организации по настоянию А. В. Луначарского назначается старый партиец А.И. Свидерский. Он приступил к исполнению своих обязанностей в мае 1928 года. Задержка была вызвана множеством причин.
Борьба с удельными начальниками, не ладившими друг с другом, как это всегда бывает, стоила большой крови. Слияния и разукрупнения государственных учреждений в России вообще никогда не проходили безболезненно, а уж в новейшей ее истории и подавно. К примеру, высшие учебные заведения художественного профиля, пребывавшие под патронажем Главпрофобра, так и не были переданы Главискусству.
Не менее затрудняло организацию дела отсутствие взаимопонимания с ВСНХ: вплоть до конца 1929 года не был выяснен вопрос, кто же должен осуществлять хозяйственную политику в области культуры. Стычки с профсоюзом работников искусств (РАБИС) набирали силу. ЦК РАБИСа и его левацкие идеологи с усердием, достойным лучшего применения, упрекали Наркомпрос РСФСР в игнорировании профессиональных союзов. Да и сама сфера деятельности вновь созданной организации была донельзя беспокойной, ибо всевозможные группировки и объединения находились в состоянии перманентной войны всех против всех. Перемена культурной политики ВКП(б), начавшаяся в 1925 году проектом И. Варейкиса, не коснулась еще театра, что создавало дополнительные трудности.
Так называемый проект И. Варейкиса, провозгласивший отказ от поддержки “левых” литературных кругов, близких к Л. Троцкому, декларировал сотрудничество со всеми группами литераторов, лояльных к Советской власти. В то же время в материалах к проекту автор высказывался без обиняков: “Необходимо непосредственно использовать [...] средства цензурного аппарата и издательского бойкота по отношению к антисоветским писателям”. Поелику критерий антисоветизма не был еще всеобъемлющим, многим из опальных литераторов было даровано право печататься. В их число попал и Булгаков, чьи “Дни Турбиных” пошли в Художественном театре, а “Зойкина квартира — в Студии имени Е. Вахтангова.
Пьеса Булгакова была инсценировкой романа «Белая гвардия», публикация которого была начата Лежневым в начале 1926 г., но не закончена из-за внезапного закрытия журнала. Сам Булгаков исключительно остроумно описал в своем «Театральном романе» историю «Белой гвардии», с большой симпатией описав Лежнева в образе загадочного издателя Рудольфи. Специалисты утверждают, что Сталин смотрел спектакль “Дни Турбиных” во МХАТе 17 раз. Однажды он сказал Хмелеву, исполнителю главной роли: “Вы потрясающе играете Турбина. Мне ваши усики по ночам снятся”
А.Ф. Сергеев так вспоминал поход в театр. Сталин спросил мальчиков: «О чём, по-вашему, этот спектакль?» Они быстро ответили: «Там белые, враги». Сталина ответ не удовлетворил, он объяснил: «Там не все белые, не все враги. Вообще люди разные, среди них мало совсем белых и совсем красных. Одни полностью белые, другие – на десятую часть или четверть. У красных тоже так».
Булгаков описывал безнадежность белых во время гражданской войны, и хотя в его романе не содержалось особых историософских концепций, В. Лакшин вполне прав, следующим образом описывая образ революции у Булгакова: «Бродит взбунтовавшаяся народная глубина глубин, а на поверхности жизни мелькают, сменяя друг друга, политические временщики и авантюристы, желающие отстоять свои привилегии или просто погреть руки на разожженном мужицким гневом огне».
В романе есть следующая сцена. Алексею Турбину в 1919 году снится сон, в котором его вахмистр, погибший еще в 1916 году, рассказывает, как в раю ожидают большевистские эскадроны, погибшие под Перекопом в... 1920 году, через год после описываемых событий. На недоуменный вопрос самого вахмистра, почему большевиков пускают в рай, БОГ отвечает: «Мне от вашей веры ни прибыли, ни убытку. Один верит, другой не верит, а поступки у вас у всех одинаковые, сейчас друг друга за глотку». Таким образом, большевики не меньше оправданы в истории, чем белые, говорит этим Булгаков. Однако, в инсценировке национал-большевистские тенденции резко усиливаются и становятся явно высказанными.
В конце пьесы белый офицер Мышлаевский доказывает, что нужно переходить к большевикам.
«Мышлаевский. Я за большевиков, но только против коммунистов ... По крайней мере, буду знать, что я буду служить в русской армии. Народ не с нами. Народ против нас.
Студзинский. ...Была у нас Россия - великая держава!
Мышлаевский: И будет! И будет!»
В самый день постановки, 5 октября, Луначарский, зная, какую бурю эта пьеса вызовет, называет ее «скоплением немалых достоинств и очевидных и крупных недостатков». С одной стороны, Луначарский указывает на содержащийся в ней национализм, «как всегда прикрытый декорациями патриотического воодушевления». Но, с другой стороны, Луначарский видит ценность пьесы в том, «на каких пределах сдают позиции правые, самые правые сменовеховцы - обыватели!»
Однако авторитет наркома просвещения в то время не был достаточно высок, чтобы сдержать поток негодования партийной критики в адрес пьесы Булгакова. «Комсомольская правда», «Рабочая Москва» опубликовали резко отрицательные рецензии, требуя ее запрещения. Как видно, за запрещение пьесы выступил зав. отделом агитации и пропаганды МК Н. Мандельштам. Он заявил, что во МХАТе гнездится контрреволюция, и обвинил Луначарского за то, что тот ее поддерживает, пропустив пьесу для постановки. Однако «Дни Турбиных» продолжали преспокойно идти во МХАТе с 1926 по 1941 год, 987 раз!
Надо знать, какую роль играл театр в СССР, чтобы понимать, что одна постановка «Дней Турбиных» значила больше, чем любая политическая литература. Журнал «Россия» был закрыт, но те идеи, которые он распространял, не только продолжали жить в СССР, но даже и набирать большую силу.
«Этот роман я печатала не менее четырех раз — с начала до конца, — вспоминала много лет спустя пер¬вая машинистка М.А. Булгакова И. Разбей. — Многие страницы помню перечеркнутыми красным карандашом крест-накрест — при перепечатке из 20 оставалось иног¬да 3 — 4. Работа была очень большая... В первой редак¬ции Алексей погибал з гимназии. Погибал и Николка - не помню, в первой или во второй редакции. Алексей был военным, а не врачом, а потом это исчезло. Булга¬ков не был удовлетворен романом. Помимо сокращений, которые предлагал ему редактор, он сам хотел перера¬батывать роман... Он ходил по комнате, иногда переста¬вал диктовать, умолкал, обдумывал... Роман назывался «Белый крест», это я помню хорошо. Я помню, как ему предложили изменить заголовок, но названия «Белая гвардия» при мне не было, я впервые увидела его, ког¬да роман был уже напечатан. Я уехала с этой квартиры весной 1924 г. — в апреле или мае. У меня оставалось впечатление, что мы не кончили романа — он кончил его позднее. Когда я уехала на другую квартиру, знакомство наше, собственно, прервалось, по через несколько лет я через знакомых получила от него билеты на премьеру «Дней Турбиных». Спектакль был потрясающий, пото¬му что все было живо в памяти у людей. Были истери¬ки, обмороки, семь человек увезла «скорая помощь», потому что среди зрителей были люди, пережившие и Петлюру, и киевские эти ужасы, и вообще трудности Гражданской войны...» (Воспоминания о Михаиле Бул¬гакове, СП, 1988, с. 130.)
Булгаковские пьесы были запрещены именно с ведома либералов А. Луначарского и А. Свидерского. Такой же курс взял тогдашний председатель Главреперткома Ф. Раскольников, с Булгаковым, кстати, не ладивший основательно. Говоря о судьбе “Дней Турбиных”, вероятно, необходимо учитывать и козни Главреперткома, но дело не только в нем.
12 февраля 1929 года состоялась встреча Генерального секретаря ЦК ВКП(б) с группой украинских писателей, прибывших на Неделю (9—16 февраля) украинской литературы в Москве и настаивавших на неотложном свидании. В состав группы входили начальник Главискусства Украины А. Петренко-Левченко, заведующий Агитпропом ЦК КП(б)У А. Хвыля, руководитель Всеукраинского союза пролетарских писателей, Союза писателей Украины И. Кулик, писатели А. Десняк (Руденко), И. Микитенко и другие. Собеседники говорили большей частью о литературе в ее социалистическом понимании — в связи с изменением внутриполитической обстановки. Борьба с “правым уклоном”, недавняя смена руководства Компартии Украины заставляли гостей пристрастно расспрашивать хозяев.
В начале Сталин пространно рассуждал о ленинской трактовке национального вопроса, делая упор на незыблемость избранной линии развития национальных по форме и социалистических по содержанию культур. Незадолго до того партия провозгласила курс на ускорение культурной революции. “Если мы хотим широкие массы народа поднять на высшую ступень культуры,— говорил вождь,— или не на высшую, а хотя бы на среднюю или даже на низшую ступень культуры, мы должны родной язык каждой национальности развивать максимально, потому что только на родном языке мы можем достигнуть этого. [...] Вот почему совершенно неправильным и ошибочным было бы занимать позицию нейтралитета в отношении развития национальной культуры. Тогда мы должны признать, что никакой промышленности не поднимем и никакой промышленности не создадим. Ибо от чего зависит обстановка обороны страны? От культурности населения, от того, каков будет наш солдат, разбирается ли он в элементарных понятиях культуры, может ли он пользоваться, например, компасом, разбираться в картах, есть ли у него хотя бы примитивная грамотность, культура, чтобы он мог понять приказы и так далее”. Он подробно остановился на совмещении всеобщего просвещения с задачами индустриальными: “Точно так же нам совершенно небезразлично, в каком состоянии поступают рабочие на наши заводы и фабрики. Ведь мы перевооружаем теперь нашу промышленность и начинаем перевооружать наше сельское хозяйство”. По мнению Генсека, самым важным в “национализации” пролетариата является изучение родного языка и языка местности проживания. “Это общий закон, и смычка национальная, смычка между городом и деревней пойдет. (...)Даже коренные русские рабочие, которые отмахивались раньше и не хотели изучать украинский язык, я знаю много таких, которые жаловались мне: “Не могу, товарищ Сталин, изучать украинский язык, язык не поворачивается”,— теперь по-иному говорят, научились украинскому языку”. Необходимо пояснить, что на Украине рабочие были в то время преимущественно русскими. X съезд Компартии Украины в 1927 году подтвердил взятый ранее курс на последовательную и постепенную украинизацию пролетариата. В речи Сталина можно обнаружить несоответствие этому. Партии нужно, чтобы вчерашний крестьянин отличал суппорт от передней бабки, а уж на каком языке и в каких выражениях мастер разъяснит ему тонкости ремесла, не так важно. Далее Сталин объяснил, что, по его мнению, основной критерий — это критерий пользы: “Надо различать в национальной культуре две стороны: форму и содержание. Когда говорят: “форма ничего не значит” — это пустяки. Форма — национальная, содержание — социалистическое. Это не значит, что каждый литератор должен стать марксистом, социалистом и прочее. Это не необходимо, это значит, что в литературе, поскольку речь идет о литературе, должны появиться новые герои. [...] Взять, например, таких попутчиков, я не знаю, можно ли строго назвать попутчиками таких писателей, как Всеволод Иванов, Лавренев. Вы, может быть, читали или видели “Разлом”, но я вас уверяю, что эти оба писателя своими произведениями “Бронепоезд”, “Разлом” принесли гораздо больше пользы, чем десять-двадцать или сто коммунистов-писателей, которые пичкают читателей, ни черта не выходит, не умеют писать, нехудожественно. Или взять, например, этого самого всем известного Булгакова, если взять его “Дни Турбиных”. Чужой он человек, безусловно. Едва ли он советского образа мысли. Однако своими Турбиными он принес все-таки большую пользу безусловно”.
Сталин сам заговорил о “Днях Турбиных”, видимо, предупрежденный об особой заинтересованности украинской делегации в обсуждении этого спектакля, что показывает дальнейшая дискуссия .
Каганович. Украинцы не согласны. (Шум, разговоры.)
Сталин. А я вам скажу, я с точки зрения зрителя скажу. Возьмите “Дни Турбиных”. Общий осадок впечатления у зрителя остается какой (несмотря на отрицательные стороны, в чем они состоят, тоже скажу), общий осадок впечатления остается какой, когда зритель уходит из театра? Это впечатление несокрушимой силы большевиков. Даже такие люди, крепкие, стойкие, по-своему честные, в кавычках, должны признать в конце концов, что ничего с этими большевиками не поделаешь. Я думаю, что автор, конечно, этого не хотел, в этом он неповинен, дело не в этом, конечно. “Дни Турбиных” — это величайшая демонстрация в пользу всесокрушающей силы большевизма. (Голос с места: И сменовеховства.) Извините, я не могу требовать от литератора, чтобы он обязательно был коммунистом и обязательно проводил партийную точку зрения. Для беллетристической литературы нужны другие мерки: нереволюционная и революционная, советская — несоветская, пролетарская — непролетарская. Но требовать; чтобы литература была коммунистической, нельзя. Говорят часто: правая пьеса или левая. “Там изображена правая опасность. Например, “Турбины” составляют правую опасность в литературе, или, например, “Бег”, его запретили, это правая опасность”. Это неправильно, товарищи. Правая или левая опасность — это чисто партийное [явление]. Правая опасность — это значит люди несколько отходят от линии партии, правая опасность внутри страны. Левая опасность — это отход от линии партии влево. Разве литература партийная? Это же не партия. Конечно, это гораздо шире — литература,— чем партия, и там мерки должны быть другие, более общие. Там можно говорить о пролетарском характере литературы, об антипролетарском, о рабоче-крестьянском характере, об антирабоче-крестьянском характере, о революционном — нереволюционном, о советском, об антисоветском. Требовать, чтобы беллетристическая литература и авторы проводили партийную точку зрения — тогда всех беспартийных надо изгнать. Правда это или нет? Возьмите Лавренева, попробуйте изгнать человека, он способный, кое-что из пролетарской жизни схватил, и довольно метко, рабочие прямо скажут: пойдите к черту с правыми и левыми, мне нравится ходить на “Разлом”, и я буду ходить, и рабочий прав. Или возьмите “Бронепоезд” Всеволода Иванова. Он не коммунист, Всеволод Иванов, может быть, он себя считает коммунистом. (Шум, разговоры.) Ну, он коммунист липовый. (Смех.) Но это ему не помешало написать хорошую штуку, которая имеет величайшее революционное значение, воспитательное значение бесспорно. Как вы "скажете — он -правый или левый? Он ни правый, ни левый, потому что он не коммунист. Нельзя чисто партийную мерку переносить механически в среду литераторов. (...) С этой точки зрения, с точки зрения большего масштаба и с точки зрения других методов подхода к литературе, я и говорю, что даже и пьеса “Дни Турбиных” сыграла большую роль. Рабочие ходят смотреть эту пьесу и видят: ага, а большевиков никакая сила не может взять! Вот вам общий осадок впечатлений от этой пьесы, которую никак нельзя назвать советской. Там есть отрицательные черты, в этой пьесе. Эти Турбины, по-своему честные люди, даны как отдельные, оторванные от своей среды индивиды. Но Булгаков не хочет обрисовать того, что хотя они, может быть, честные по-своему люди, но сидят на чужой шее, за что их и гонят. У того же Булгакова есть пьеса “Бег”. В этой пьесе дан тип одной женщины — Серафимы и выведен один приват-доцент. Обрисованы эти люди честными и прочее, и никак нельзя понять, за что же их, собственно, гонят большевики, ведь и Серафима, и этот приват-доцент — оба они беженцы, по-своему честные, неподкупные люди, но Булгаков, на то он и Булгаков, не изобразил того, что эти по-своему честные, неподкупные люди сидят на чужой шее. Их вышибают из страны потому, что народ не хочет, чтобы такие люди сидели у него на шее. Вот подоплека того, почему таких по-своему честных людей из нашей страны вышибают. Булгаков умышленно или неумышленно этого не изображает. Но даже у таких людей можно взять кое-что полезное. Я говорю в данном случае о пьесе “Дни Турбиных”, (...) .
Далее Сталин трактовал проблему отображения современной литературой новой, “национально-просвещенной” деревни, единственной, по Сталину 1929 года, формы культурного строительства. Вождь с негодованием открещивается от денационализации.
Сталин. Я думаю, смешивать тезис об уничтожении национального гнета и национального антагонизма с тезисом уничтожения национального различия никак нельзя. Это две вещи различные. Национальный гнет уничтожается, в основе он уничтожен, однако национальное различие в итоге не уничтожается, оно теперь только как следует проявляется, только теперь некоторые засидевшиеся начинают замечать, что есть некоторые народности, у которых есть свой язык. Путали Дагестан с Туркменистаном, теперь перестали. Путали Белоруссию с Украиной — теперь перестали.
Голос с места. Товарищ Сталин, как вопрос с Курской, Воронежской губерниями и Кубанью в той части, где есть украинцы? Они хотят присоединиться к Украине.
”Сталин. Этот вопрос не касается судьбы русской или национальной культуры.
Голос с места. Он не касается, но он ускорит дальнейшее развитие культуры там, в этих местностях.
Сталин. Этот вопрос несколько раз обсуждался у нас, так как часто слишком меняем границы. (Смех.) Слишком часто меняем границы — это производит плохое впечатление и внутри страны и вне страны. Одно время Милюков даже писал за границей: что такое СССР, [если] нет никаких границ, любая республика может выйти из состава СССР, когда она захочет, есть ли это государство или нет? 140 миллионов населения сегодня, а завтра 100 миллионов населения. Внутри мы относимся осторожнее к этому вопросу, потому что у некоторых русских это вызывает большой отпор. С этим надо считаться, с точки зрения национальной культуры, и с точки зрения развития диктатуры, и с точки зрения развития основных вопросов нашей политики и нашей работы. Конечно, не имеет сколько-нибудь серьезного значения, куда входит один из уездов Украины и РСФСР. У нас каждый раз, когда такой вопрос ставится, начинают рычать: а как миллионы русских на Украине угнетаются, не дают на родном языке развиваться, хотят насильно украинизировать и так далее. (Смех.) Это вопрос чисто практический. Он раза два у нас стоял. Мы его отложили — очень часто меняются границы. (...) Я не знаю, как население этих губерний, хочет присоединиться к Украине? (Голоса: Хочет.) А у нас есть сведения, что не хочет. (Голоса: Хочет, хочет.) Есть у нас одни сведения, что хочет, есть и другие сведения — что не хочет .
Но вернемся к основной теме.
Голос с места. Вы говорили о “Днях Турбиных”. Мы видели эту пьесу. Для меня лично и многих других товарищей [существует] некоторое иное освещение этого вопроса. Там есть одна часть, в этой пьесе. Там освещено восстание против гетмана. Это революционное восстание показано в ужасных тонах, под руководством Петлюры, в то время когда это было революционное восстание масс, проходившее не под руководством Петлюры, а под большевистским руководством. Вот такое историческое искажение революционного восстания, а с другой стороны — изображение крестьянского повстанческого [движения] как (пропуск в стенограмме) по-моему, со сцены Художественного театра не может быть допущено, и если положительным является, что большевики принудили интеллигенцию прийти к сменовеховству, то, но всяком случае, такое изображение революционного движения и украинских борющихся масс не может быть допущено.
Каганович. Единая неделимая выпирает. (Шум, разговоры.)
Десняк. Когда я смотрел “Дни Турбиных”, мне прежде всего бросилось то, что большевизм побеждает этих людей не потому, что он есть большевизм, а потому, что делает единую великую неделимую Россию. Это концепция, которая бросается всем в глаза, и такой победы большевизма лучше не надо.
Голос с места. Почему артисты говорят по-немецки чисто немецким языком и считают вполне допустимым коверкать украинский язык, издеваясь над этим языком? Это просто антихудожественно. (...)
Голос с места. (...) Дело не в этом. Но вот, кроме того впечатления от “Дней Турбиных”, о котором говорил товарищ Сталин, у зрителя остается еще другое впечатление. Эта пьеса как бы говорит: смотрите, вы, которые психологически нас поддерживаете, которые классово с нами спаяны,— мы проиграли сражение только потому, что не были как следует организованы, не имели организованной массы, и несмотря на то, что мы были благородными и честными людьми мы все-таки благодаря неорганизованности погибли. Кроме впечатления, указанного товарищем Сталиным, остается и это второе впечатление. И если эта пьеса производит некоторое позитивное впечатление, то она производит и обратное впечатление социально, классово враждебной нам силы.
Сталин. Насчет некоторых артистов, которые по-немецки говорят чисто, а по-украински коверкают. Действительно, имеется тенденция пренебрежительного отношения к украинскому языку. (...) Я могу назвать ряд резолюций ЦК нашей партии, где коммунисты обвиняются в великодержавном шовинизме.
Голос с места. Стало почти традицией в русском театре выводить украинцев какими-то дураками или бандитами. В “Шторме”, например, украинец выведен настоящим бандитом.
Сталин. Возможно. Но, между прочим, это зависит и от вас. Недавно, полгода тому назад, здесь в Москве было празднество, и украинцы, как они выражались, созвали свою колонию в Большом театре. На празднестве были выступления артистов украинских. (Голос с места: Артистов из пивных набрали?) Были от вас певцы и бандуристы. Участвовала та группа, которую рекомендовали из Харькова. (...) Но вот произошел такой инцидент. Дирижер стоит в большом смущении — на каком ему языке говорить? На французском можно? Может быть, на немецком? Мы спрашиваем: а вы на украинском говорите? Говорю. Так на украинском и объявляйте, что вы будете исполнять. (...) На французском он может свободно говорить, на немецком тоже, а вот на украинском стесняется, боится, как бы ему не попало. Так что, товарищи, от вас тоже много зависит. Конечно, артисты не будут коверкать язык, если вы их как следует обругаете, если вы сами будете организовывать вот такие приезды, встречи и прочее. (...) Вы тоже виноваты. Насчет “Дней Турбиных” — я ведь сказал, что это антисоветская штука, и Булгаков не наш. (...) Но что же, несмотря на то, что это штука антисоветская, из этой штуки можно вынести?
Это всесокрушающая сила коммунизма. Там изображены русские люди — Турбины и остатки из их группы, все они присоединяются к Красной Армии как к русской армии. Это тоже верно. (Голос с места: С надеждой на перерождение.) Может быть, но вы должны признать, что и Турбин сам, и остатки его группы говорят: “Народ против нас, руководители наши продались. Ничего не остается, как покориться”. Нет другой силы. Это тоже нужно признать. Почему такие пьесы ставятся? Потому что своих настоящих .пьес мало или вовсе нет. Я против того, чтобы огульно отрицать все в “Днях Турбиных”, чтобы говорить об этой пьесе как о пьесе, дающей только отрицательные результаты. Я считаю, что она в основном все же плюсов дает больше, чем минусов. Вот что пишет товарищ Петренко: “Дни Турбиных”... (цитата не приведена). Вы чего хотите, собственно?
Петренко. Мы хотим, чтобы наше проникновение в Москву имело бы своим результатом снятие этой пьесы.
Голос с места. Это единодушное мнение.
Голос с места. А вместо этой пьесы пустить пьесу Киршона о бакинских комиссарах.
Сталин. Если вы будете писать только о коммунистах, это не выйдет. У нас стосорокамиллионное население, а коммунистов только полтора миллиона. Не для одних же коммунистов эти пьесы ставятся. Такие требования предъявлять при недостатке хороших пьес — с нашей стороны, со стороны марксистов,— значит отвлекаться от действительности. Вопрос можно задать?
Голос с места. Пожалуйста.
Сталин. Вы как, за то, чтобы ставились пьесы вроде “Горячего сердца” Островского?
Голос с места. Она устарела. Дело в том, что мы ставим классические вещи.
Сталин. Слово “классический” вам не поможет. Рабочий не знает, классическая ли это вещь или не классическая, а смотрит то, что ему нравится.
Голос с места. Островского вещи вредны.
Сталин. Как вам сказать! А вот “Дядя Ваня” — вредная вещь?
Голос с места. Тоже вредная. (...)
Голос с места. Неверный подход, когда говорят, что все несовременное можно ставить.
Сталин. Так нельзя. А “Князь Игорь”? Можно его ставить? Как вы думаете? Снять, может быть, эту вещь?
Голос с места. Нет.
Сталин. Почему? Очень хорошо идет “Князь Игорь”?
Голос с места. Нет, но у нас оперный репертуар небогатый.
Сталин. Значит, вы считаетесь с тем, есть ли репертуар свой или нет?
Голос с места. Считаемся.
Сталин. Уверяю вас, что “Дядя Ваня” и “Князь Игорь”, “Дон Кихот” и все произведения Островского — они вредны. И полезны, и вредны, уверяю вас. Есть несколько абсолютно полезных вещей. Я могу назвать несколько штук: Билль-Белоцерковского две вещи, я “Шторма” не видел. Во всяком случае, “Голос недр” — хорошая штука, затем Киршона "Рельсы гудят", пожалуй, "Разлом", хотя надо вам сказать, что там не все в чистом виде. И затем “Бронепоезд”. (...) Неужели только и ставить эти четыре пьесы? (...) Легко снять и другое, и третье. Вы поймите, что есть публика, она хочет смотреть. Конечно, если белогвардеец посмотрит “Дни Турбиных”, едва ли он будет доволен, не будет доволен. Если рабочие посетят пьесу, общее впечатление такое — вот сила большевизма, с ней ничего не поделаешь. Люди более тонкие заметят, что тут очень много сменовеховства, безусловно, это отрицательная сторона, безобразное изображение украинцев — это безобразная сторона, но есть и другая сторона.
Каганович. Между прочим, это Главрепертком мог бы исправить.
Сталин. Я не считаю Главрепертком центром художественного творчества. Он часто ошибается. (...) Вы хотите, чтобы он (Булгаков) настоящего большевика нарисовал? Такого требования нельзя предъявлять. Вы требуете от Булгакова, чтобы он был коммунистом — этого нельзя требовать. Нет пьес. Возьмите репертуар Художественного театра. Что там ставят? “У врат царства”, “Горячее сердце”, “Дядя Ваня”, “Женитьба Фигаро”. (Голос с места: А это хорошая вещь?) Чем? Это пустяковая, бессодержательная вещь. Шутки дармоедов и их прислужников. (...) Вы, может быть, будете защищать воинство Петлюры? (Голос с места: Нет, зачем?) Вы не можете сказать, что с Петлюрой пролетарии шли. (Голос с места: В этом восстании большевики участвовали против гетмана. Это восстание против гетмана.) Штаб петлюровский если взять, что он, плохо изображен? (Голос с места: Мы не обижаемся за Петлюру.) Там есть и минусы, и плюсы. Я считаю, что в основном плюсов больше.
Каганович. Товарищи, все-таки, я думаю, давайте с “Днями Турбиных” кончим.
Голос с места. Вы несколько разговорились по вопросу о том, что целый ряд обид в области культурной и иной жизни, которые имеются в отношении Украины, что тут виноваты сами украинцы, которые недостаточно выдвигают этот вопрос. (Сталин: И украинцы.) У нас такое впечатление и убеждение, что формула XII съезда о том, что основная опасность — это великодержавный шовинизм и что с этой опасностью нужно бороться,— эта формула прекрасно усвоена у нас на Украине, усвоено и то, что одновременно нужно бороться и с местным шовинизмом. Но эта формула плохо усвоена в руководящих органах, даже в Москве. (...) На Украине мы имели такую конкретную форму — шумскизм — и вели с ним борьбу. А в практике московской работы и работы в РСФСР этого нет, хотя фактов шовинизма в отношении Украины можно найти много. [...]
Сталин. У вас получается нечто вроде декларации. Я несколько раз беседовал с товарищами Петровским, Чубарем и Кагановичем, когда он работал на Украине. Они высказывали недовольство тем, что в наркоматских аппаратах проявляют полное пренебрежение к хозяйственным и культурным нуждам Украины. Эти товарищи могут подтвердить это. Я каждый раз ставил вопрос — назовите хоть одно лицо, чтобы его можно было высечь на глазах у всех. (...) Назовите хоть одного человека, который пренебрежительно [относится] к интересам Украины.
Голос с места. Я могу рассказать, как конфисковали украинскую литературу в Москве (...).
Сталин. Я спрашивал товарищей Чубаря, Кагановича и Петровского, и ни разу они не попытались назвать хоть кого-нибудь. Они всякий раз сговаривались и ни разу не назвали никого. (...) У нас имеются по этому вопросу постановления и решения партии и Советской власти. (...) Мало принять решения, надо их усвоить, мало усвоить, надо их переварить. Некоторые не усваивают вообще, не подчиняются, не хотят. (...) Назовите таких людей, таких шовинистов, которые бы проводили великодержавную политику. Вы назвали Свидерского. Может быть, напишете?
Голоса. Мы пришлем заявление.
Сталин. Я думаю, что он не главный, Свидерский, и это не главное, что вас беспокоит.
Голос с места. Есть стенограмма партийного совещания. Если вы поинтересуетесь фактами, то я думаю, что эта стенограмма даст вам кое-что. (...)
Голос с места. Трудно поймать великодержавного шовиниста за хвост.
Сталин. Извините, очень легко, если он только отмахивается декларациями. Вот, собственно, все вопросы.
Каганович. Итак, беседа с товарищем Сталиным сводится к тому, что надо, чтобы вы и все украинцы подошли к вопросам союзного строительства, к своим претензиям не с точки зрения критики, а с точки зрения органического внедрения и предъявления определенных требований. Это абсолютно правильно, и то, что вы приехали к нам в Москву, я убежден, свидетельствует о том, что мы продвигаемся вперед. Но нельзя отрицать того факта, что среди украинских писателей были известные настроения.
Сталин. Они чувствуют себя как гости, в то время когда они должны чувствовать себя хозяевами.
Каганович. Надо приезжать не только в гости, а надо органически взяться за дело, добиться переводов и так далее (...). Я думаю, что ваш приезд сюда во многом поможет, во многом сблизит нас. Вы видите, что политика партии и центральных советских учреждений совершенно определенная. Национальная политика в ЦК совершенно определенна, вы это знаете прекрасно. И что ясно видно из выступления товарища Сталина — общая линия, которую мы проводили на Украине и которую проводим. (...)
Резонно предположить, что в запрещении “Дней Турбиных” беседа 12 февраля 1929 года сыграла свою роль. Запрещение всех пьес М. Булгакова к постановке подняло новую волну нападок на драматурга и на его доброжелателей.
В сентябре 1929 года народным комиссаром просвещения РСФСР был назначен А. Бубнов. Место А. Свидерского, отправленного полпредом в Латвию, занял Л. Оболенский. Еще в апреле стало известно, что А. Свидерский подавал представление в Совнарком о преобразовании Главного Управления по делам литературы и искусства в Главный Комитет по делам искусств. В октябре 1929 года представлению дается ход. Председателем вновь созданного комитета назначается начальник Главреперткома Ф. Раскольников, мечтавший о лаврах драматурга.
На XVI партконференции украинская делегация (П. Постышев, В. Чубарь, П. Любченко) безоговорочно поддержала линию Сталина, хотя и отдавала себе отчет в истинны причинах хозяйственных неурядиц. Если брать во внимание представительный состав писательской группы, беседовавшей со Сталиным, то можно предположить, что результаты февральской встречи были учтены руководителями Компартии Украины. Запрет “Дней Турбиных”, таким образом, выходит из чисто историко-культурного ряда, становясь фактом большой политики.
Однако остается неясным, почему Сталин, защищавший полезный спектакль, все же пошел на уступки и пожертвовал им, проявив твердость в другом вопросе — о судьбе южнорусских губерний. Сколь ни были преданы лично Сталину руководители украинских большевиков, видимо, вождь нуждался в их поддержке для победы над “правыми” и жертва была необходима. Вероятно, ситуация позволяла представительной делегации выдвигать требования и прощупывать намерения вождя. Деликатность вопроса и нехватка фактов не позволяют нам судить об этом с уверенностью. Пьеса М.Булгакова «Дни Турбиных», как известно, очень нравилась И.Сталину. И нравилась, как думается, не в последнюю очередь из-за того, что со сцены звучала «Песнь о Вещем Олеге», которая была не просто шутливой вещицей для домашнего музицирования, а песней определённо знаковой, о многом говорящей и напоминавшей тогдашней зрительской аудитории.
Дело в том, что «Песнь о Вещем Олеге» в своё время любили петь хором черносотенцы — Вещий Олег был для них культовой личностью; он рассматривался ими (наряду со Святославом) в качестве центральной фигуры в деле создания Руси как государства.
Пьеса «Дни Турбиных» шла на сцене Московского художественного театра с 1926 по 1929 год, и многим тогдашним зрителям звучавшая со сцены песня скорее всего была очень хорошо знакома — знакома ещё с тех (не таких уж и далёких по отношению к 1926-ому или 1929-ому году) времён, когда черносотенные организации активно вели свою пропаганду и были у всех на слуху.
И.Сталин на одном ещё дореволюционном, ещё подпольном партийном мероприятии якобы в шутку предлагал устроить погром среди делегатов; чем потом, собственно говоря, он всю жизнь и занимался — когда тайно, когда явно, когда чужими руками, когда как...
И вполне вероятно, что звучавшая со сцены знаковая песня рассматривалась И.Сталиным как удачный способ тайно активизировать в общественном сознании соответствующие настроения — для обеспечения в обществе со стороны определённо настроенной части населения дополнительной моральной поддержки предпринимаемых им мер.
Тремя годами позже сбылись предостережения А. Рыкова насчет особой политики в отношении Украины. Организованный голод поставил украинский народ на грань физического уничтожения. “Дни Турбиных” были восстановлены на мхатовской сцене в 1932 году, перед самым началом голодомора на Украине, когда ни одному украинскому писателю, как бы плохо он ни относился к Булгакову и к его пьесе, не пришло бы в голову протестовать: наступали новые времена.
Чрезвычайно интересна фактическая основа пьесы и романа. Кто же был тем самым полковником Най Турсом (полковником Турбинным в пьесе) ? Сегодня можно отвнтить на этот вопрос.
Это был воин с головы до пят, богатырь двухметрового роста - Федор Артурович Келлер. Он считался лучшим кавалерийским начальником Русской армии и получил прозвище "первой шашки" России.
Атаман Шкуро, служивший под началом Келлера в первую мировую войну, рассказывал о нем: "Его внешность: высокая, стройная, хорошо подобранная фигура старого кавалериста, два Георгиевских креста на изящно сшитом кителе, доброе выражение на красивом, энергичном лице с выразительными, проникающими в самую душу глазами. За время нашей службы при 3-ем конном корпусе я хорошо изучил графа и полюбил его всей душой, равно как и мои подчиненные, положительно не чаявшие в нем души.
Граф Келлер был чрезвычайно заботлив о подчиненных; особое внимание он обращал на то, чтобы люди были всегда хорошо накормлены, а также на постановку дела ухода за ранеными, которое, несмотря на трудные условия войны, было поставлено образцово. Встречая раненых, выносимых из боя, каждого расспрашивал, успокаивал и умел обласкать. С маленькими людьми был ровен в обращении и в высшей степени вежлив и деликатен; со старшими начальниками несколько суховат.
Неутомимый кавалерист, делавший по сто верст в сутки, слезая с седла лишь для того, чтобы переменить измученного коня, он был примером для всех. В трудные моменты лично водил полки в атаку и был дважды ранен. Когда он появлялся перед полками в своей волчьей папахе и в чекмене Оренбургского казачьего войска, щеголяя молодцеватой посадкой, чувствовалось, как трепетали сердца обожавших его людей, готовых по первому его слову, по одному мановению руки броситься куда угодно и совершить чудеса храбрости и самопожертвования". Получив известие о революции в Петрограде и текст новой присяги, Келлер заявил, что не станет приводить к ней вверенные ему войска, так как "не понимает существа и юридического обоснования верховной власти Временного правительства". Барон Маннергейм - тот самый, что в будущем сделался правителем независимой Финляндии, уговаривал его "пожертвовать личными политическими убеждениями для блага армии", но встретил твердый отказ: "Я христианин. И думаю грешно менять присягу".
- Я получил депешу, - сказал Келлер, собрав представителей от каждой сотни и эскадрона, - об отречении Государя и о каком-то Временном правительстве. Я, ваш старый командир, деливший с вами и лишения, и горести, и радости, не верю, чтобы Государь Император в такой момент мог добровольно бросить на гибель армию и Россию. Вот телеграмма, которую я послал Царю: "Третий конный корпус не верит, что Ты, Государь, добровольно отрекся от престола. Прикажи, Царь, придем и защитим Тебя".
- Ура, ура! - закричали драгуны, казаки, гусары. - Поддержим все, не дадим в обиду Императора!
Ответ пришел от командующего Румынским фронтом: под угрозой объявления бунтовщиком Келлеру предписывалось сдать корпус. Не дождавшись распоряжений от Государя, он был вынужден подчиниться полученному приказу. Под звуки народного гимна "Боже, Царя храни!" шестидесятилетний генерал прощался со своими старыми полками, принимая их последний парад. В глубокой горести и со слезами провожали его бойцы.
Дворянская оппозиция и либеральная интеллигенция, руками высшего генералитета вырвавшие отречение у Николая II, не нашли понимания в народе и были неспособны сдержать расходившиеся волны, поднятые ими самими. Россия погрузилась в беспросветную анархию, Октябрь стал неизбежным продолжением Февраля.
Покинув действующую армию, Келлер жил в Харькове. На его глазах происходила "украинизация" малороссийских губерний, большевистский мятеж после октябрьского переворота в столице и последовавшее за этим занятие Украины германскими и австрийскими войсками. В ту пору Федор Артурович участвовал в деятельности тайной монархической организации, ставившей целью освобождение Царской Семьи из тобольского заточения.
В апреле 1918 г. при поддержке немцев была провозглашена Украинская держава во главе с гетманом Скоропадским, ставшая первым крепким островком среди моря всеобщей анархии. Немецкие штыки ограждали многочисленные гетманские штабы и единственную сердюцкую дивизию от посягательств большевиков.
С Дона же приходили вести, что генералы Алексеев и Деникин сражаются с красными во главе созданной ими Добровольческой армии. Келлер хотел принять участие в борьбе с большевизмом, но считал, что ее можно вести только "именем Самодержавного Царя всея Руси", следуя по пути всенародного раскаяния и воссоздания старой армии. Присоединиться к добровольцам он отказался.
"Объединение России великое дело, - писал Келлер, - но такой лозунг слишком неопределенный. Объявите, что Вы идете за законного Государя, и за Вами пойдет без колебаний все лучшее, что осталось в России, и весь народ, истосковавшийся по твердой власти". В мемуарах донского атамана Краснова, в войну командовавшего казачьей дивизией в корпусе Келлера, последний был возвышенно упомянут как "рыцарь, оставшийся безупречно верным Государю и непоколебимо преданный идее монархии".
Съехавшиеся в Киев правые деятели желали видеть Федора Артуровича во главе монархической Южной армии, создаваемой ими при помощи германских военных. Келлер отказался. "Здесь, - отмечал он, - часть интеллигенции держится союзнической ориентации, другая, большая часть - приверженцы немецкой ориентации, но те и другие забыли о своей русской ориентации".
Лишь в сентябре 1918 г. киевский митрополит Антоний Волынский отслужил в Софийском соборе панихиду по убиенному Государю - давно дошедшему из Екатеринбурга страшному известию многие вначале не хотели верить. Мировая война близилась к концу; немецкая администрация утратила всевластное положение на Украине, где ожидали появления союзников.
Прервались затянувшиеся переговоры гетмана с советской Россией, а на северных границах были замечены красные отряды. "Времени терять нельзя, - беспокоился Келлер, - высадившиеся англо-французы могут ложно учесть положение; не видя реальной силы, открыто стремящейся к объединению России и монархии, они могут вообразить, что в нашем отечестве все мечтают о республике".
В Киев прибыли псковские монархисты от имени Северной армии, по окончании формирования готовившейся принести присягу "законному Царю и Русскому государству". В полках вводились старые уставы и прежняя униформа с добавлением нашивки - белого креста на левом рукаве; в Пскове развешивались плакаты с именами известных генералов - Юденича, Гурко и Келлера как вероятных вождей. Последнему и было предложено возглавить армию.
Келлер ответил согласием, обещав "через два месяца поднять Императорский штандарт над священным Кремлем". В Киеве при новом командующем был образован монархический Совет обороны во главе с графом Безаком. В "Призыве старого солдата" Келлер обратился к своим боевым товарищам: "Настала пора, когда я вновь зову вас за собою. Вспомните и прочтите молитву перед боем - ту молитву, которую мы читали перед славными нашими победами, осените себя крестным знамением и с Божией помощью вперед за Веру, за Царя и за неделимую нашу родину Россию".
"Патриарх Тихон прислал тогда через епископа Нестора Камчатского графу Келлеру шейную иконочку Державной Богоматери и просфору, когда он должен был возглавить Северную армию", - вспоминала впоследствии жена Безака. Прибывший из Москвы Нестор Камчатский ранее являлся вдохновителем попытки спасения Царской Семьи из рук большевиков, предпринятой группой офицеров во главе с присяжным поверенным Полянским.
С ноября немецкие войска начали отход к довоенным границам по условиям заключенного перемирия. Воспользовавшись ситуацией, социалисты-самостийники со своим головным атаманом Петлюрой подняли мятеж против гетмана и его "помещицкого правительства".
Почувствовав всю опасность своего положения, Скоропадский провозгласил создание Всероссийской федерации с включением в нее Украинской державы. Знакомый с Келлером еще по службе в Царской свите, гетман просил его помощи в организации армии, для чего вручил ему "всю полноту военной и гражданской власти".
Именуя себя Главнокомандующим Украинской и Северной армиями, Федор Артурович подчеркивал, что "может приложить силы и положить голову только для создания великой, единой России, а не за отделение от нее федеративного государства". В Киеве срывали желто-голубые флаги с заменой их русскими и разбивали бюсты Шевченко, ставшие своеобразным символом самостийности. На новой должности Келлер продержался не более недели, отправленный гетманом в отставку за нелояльные действия.
В то время Северная армия отступала, оставив большевикам Псков, а под Киевом горстка добровольцев из русских дружин отбивалась от наседавших петлюровцев. Скоропадский бежал, его приближенные рассеялись. Келлер вновь взял на себя руководство обороной, несмотря на то, что имел возможность покинуть город.
Ворвавшиеся в Киев петлюровцы предавали мучительной смерти пойманных на улицах офицеров и истязали уже мертвые тела. Германские военные, преклоняясь перед доблестью Келлера, предлагали ему укрытие в случае, если он согласится снять оружие и форму, но тот не хотел расставаться в целях самосохранения ни со своими погонами, ни с полученной от Государя шашкой с надписью.
...Гибель гетманской власти сопровождалась и светлой страницей, озарившей хоть на миг нашу не блещущую красотой историю революции". - Так характеризовал очевидец, "быть может и тщетную, но красивую попытку спасти остатки русского офицерства" графом Ф. А. Келлером.
"В Киеве, - вспоминал Владыка Нестор, - еще оставались остатки белых отрядов, во главе которых стал командир "Особого отряда Северной армии" граф Келлер. [...]
Когда "сечевики" вошли уже в город и в здании городской управы происходило торжественное заседание руководителей новой власти, граф Келлер решил с остатками офицеров прорваться из Киева, чтобы соединиться с Добровольческой армией.
С предложением мне присоединиться к его отряду граф Келлер прислал в Михайловский монастырь своего адъютанта Пантелеева, кавалергарда, племянника М. В. Родзянко. Я отправился с ним в штаб графа на Крещатик и, видя безнадежность его плана, стал убеждать гр. Келлера не рисковать жизнью своей и офицеров, ибо из города выхода не было, так как петлюровские войска окружили Киев.
Граф все же просил его благословить, оставшись твердо при своем решении - прорываться из Киева с 80 офицерами. Тяжело вынужденно благословлять на предприятие, которое рассудок ясно изображает, как невыполнимое. Получив благословение, граф ушел с офицерами, а я вернулся в монастырь с чувством тяжкого гнета на душе и с опасением за участь этого отряда".
"...Около четырех часов, - читаем в относящихся к тому дню воспоминаниях, - со стороны Большой Васильевской послышались крики и рев толпы. [...]
...Республиканским войскам была устроена очень теплая встреча. Шествие шло в следующем порядке: впереди автомобиль с чинами штаба Осадного корпуса, затем толпа с портретом Т. Шевченко, а за толпой в стройном порядке сечевые стрельцы. Всякое движение было прервано, магазины, еще не успевшие закрыться, спешно запирались, вдоль тротуаров быстро образовались цепи, а из толпы неслись приветственные крики и летели в воздух шапки. В общем все было очень мирно, и собравшаяся на Крещатике в огромном количестве любопытная публика спокойно созерцала "республиканцев".
Вдруг, едва лишь головной отряд поравнялся с Николаевской улицей, как откуда-то сбоку затрещал пулемет. Чей? По ком стреляли? Зачем? Никто этого не знал, но все людское стадо в дикой панике бросилось с Крещатика в боковые улицы. Суматоха была неописуемая. "Доблестные республиканские войска", рассыпавшись в цепь и не видя противника, открыли беспорядочную пальбу по всем направлениям и, конечно, по установленному революцией обычаю, в воздух.
Улицы мгновенно опустели, начало темнеть, а пальба, то замирая, то снова вспыхивая, продолжалась до позднего вечера.
Кто же начал стрелять?
На утро в газетах появилось официальное сообщение новой власти, что один из добровольческих отрядов изменнически, с провокационными целями, обстрелял вступавшие в город победоносные республиканские войска, желая вызвать в городе беспорядок, но был вскоре рассеян. Сообщение заканчивалось словами: "Так двойною провокацией закончили свое существование белогвардейские гетманские банды".
Позднее стало известно, что перестрелку с петлюровцами вел маленький отряд добровольцев, пришедший с фронта и отдавший себя в распоряжение графа Келлера и направлявшийся в Педагогический музей. Отряд, выходя на Крещатик, наткнулся на петлюровцев, уже вошедших в город, и... началась стрельба. Кто начал стрелять первым, так и осталось невыясненным, но боюсь, что едва ли это были петлюровцы".
Во главе этого отряда шел генерал Келлер.
О том, как Федор Артурович возглавил его сохранились немногочисленные свидетельства. "Отряд гр. Келлера, - писал Мглинский, - к стыду находившегося в его рядах офицерства, быстро растаял и в конце концов гр. Келлер с 50-100 человеками пробился к Софиевской площади. В ограде собора произошло краткое совещание графа со своими ближайшими помощниками и он отдал офицерству распоряжение немедленно распылиться, сам же в сопровождении не пожелавшего его оставить полковника Пантелеева, отправился в Михайловский монастырь..."
Оставшийся в тот вечер с гр. Ф. А. Келлером офицер Н. Д. Нелидов впоследствии вспоминал:
"Вечером остатки отряда собрались в Михайловском монастыре.
Граф поместился в келлии, офицеры в монастырской чайной. На маленьком совещании решено было отпустить остатки отряда, так как сопротивление было бессмысленно.
Граф прошел к офицерам.
Там было около 40 человек. В коротких и теплых выражениях он поблагодарил гг. офицеров, с каждым из них попрощался и со слезами на глазах смотрел, с каким отчаянием уходившие в неизвестность старались испортить оружие и с какою горечью бросали его. Тяжело было всем и слезы на глазах бесстрашного героя разрывали сердце на части.
Граф ушел в келлию".
Выбор Ф. А. Келлером древнего Михайловского Златоверхого монастыря для укрытия был не случайным: именно в этой обители остановился епископ Нестор (Анисимов), на поддержку которого и понимание граф, несомненно, мог рассчитывать.
"...В ту же ночь, в час по полуночи, - вспоминал Владыка, - граф с двумя адъютантами пришел ко мне в монастырь и сказал: "Да, Владыка, вы были правы, из города прорваться нельзя. Нам всем пришлось рассеяться, и вот я с группой офицеров пришел сюда и прошу устроить нас на ночлег и покормить, так как мы все очень голодны".
Я повел графа к настоятелю монастыря, епископу Никодиму и просил Владыку принять участие в судьбе графа и его офицеров.
Владыка приказал отвести во втором этаже братского корпуса келлию из двух комнат для графа и его адъютантов, а остальных офицеров приказал разместить в другом дворе монастыря, и всех немедленно накормить.
Едва успели разместиться все они на ночлег, как в монастырь стала входить батарея "сечевиков". Началась паника, так как сечевики стали выдворять из келий братию монастыря, занимая помещение под постой войска. Орудия расставляли в ограде обители".
Из дневника Келлера: 14-го декабря. (Продолжение.) Духовное начальство не блеснуло храбростью и выполнением своего долга - укрыть преследуемых. И настоятель Михайловского монастыря Никодим, и митрополит Одесский Платон, и даже Преосвященный Нестор Камчатский, эти, как говорили, убежденные и твердые иерархи, прибежали ко мне растерянные и вся их забота и разговоры клонились к тому, чтобы мы скорее ушли бы из монастыря и не навлекли бы на них ответственности, а куда пойдет эта кучка людей и не будет ли она расстреляна на первом же повороте на улицу - об этом никто из них не заботился. Положение создалось такое, что о том, чтобы пробиться силой нечего было и думать, вести переговоры о вооруженном выходе из города можно было бы, имея в руках силу, готовую постоять за себя, но не во главе тридцати человек, из которых половина готова была разбежаться при первом выстреле. Посланные к музею разведчики донесли, что собравшаяся там дружина дала себя окружить, что музей оцеплен и против него выставлены со всех сторон пулеметы. Тогда, подойдя к оставшимся офицерам, объяснив им положение и разъяснив, что при сложившихся обстоятельствах было бы безумием делать попытку пробиться, я предложил спрятать оружие и разойтись по одному, не возбуждая подозрение, по домам, причем тем, у которых не было денег, я роздал 1000 руб. бывших при мне.
Успокоившись в участи бывших до сего времени при мне офицеров, мы с моими действительно молодцами ординарцами перешли в обширную квартиру настоятеля монастыря, но, увидав, что и нашу малочисленную компанию не приглашают и что мы и в малом числе неприятны для хозяина, перешли в келлию пригласившего нас монаха, куда и перенесли мешок с деньгами "Северной армии".
Посещение графа Келлера Владыками - отражение настроений, царивших среди них в описываемый момент. О том, каковы они были, можно судить по вот этому отрывку из позднейших воспоминаний одного из участников Лаврского сидения: "Петлюровские отряды вошли в Киев под предводительством галицийского генерала Коновальца. Первое, что они сделали, это расстреляли около Музея более ста офицеров старой Русской Армии. Мы, архиереи, члены Собора, сидели в Лавре, подавленные жестокой расправой, и ждали своей участи, по-прежнему посещая церковные службы". ("Расстрел офицеров" это, по всей вероятности, отражение в сознании Владык боя отряда графа Келлера с петлюровцами. Но, как известно, у страха глаза велики...)
"Имя графа было слишком популярно, - писал кн. П. М. Бермонт-Авалов, - чтобы тяжелое положение его прошло бы незаметно. Не только русские сердца дрогнули в тревоге за участь графа, но даже бывшие враги его по войне - германцы сочли своим долгом принять все меры к его спасению".
Но ген. Ф. А. Келлер не пошел на попытку его освобождения, предпринятую штабом германского командования. "Не пошел, - подчеркивал современник, - единственно потому, что таковая по форме показалась ему недостойной русского генерала".
"...Когда в памятный день 14-го декабря Киев был взят петлюровскими войсками, - писал бывший Дворцовый комендант ген. В. Н. Воейков, - немецкое командование, всегда преклонявшееся перед доблестным генералом, настойчиво предлагало графу укрыться в их зоне или, по крайней мере, снять оружие и переодеться в штатское; граф Келлер категорически отказался принять указанные меры предосторожности: он слишком свято чтил свои погоны и оружие, чтобы расстаться с ними в целях самосохранения".
Из дневника Келлера:
14-го декабря. (Продолжение.) Пока все это происходило прошло порядочно времени и ординарец Марков успел съездить в немецкую комендатуру, куда в продолжении всего нашего странствования по улицам и монастырям он уговорил меня скрыться и сообщить о моем положении. Часов около восьми вечера мне доложили, что приехал немецкий офицер на автомобиле и предлагает меня увезти к ним. Офицер попросил меня, чтобы я снял свою папаху и облачился бы в его шинель, но когда он к этому прибавил, чтобы я еще обезоружился, то на это я не согласился и предоставил ему ехать домой.
"...Приехал полковник Купфер с германским майором, - вспоминал Н. Д. Нелидов. - Последний предложил графу поехать в германскую комендатуру, где он ручался за безопасность. Граф, хотя и владевший прекрасно немецким языком, но глубоко не любивший немцев, по-русски, через Купфера, отказался.
Несмотря на отказ, мы вывели графа почти силой из келлии во двор и довели уже до выхода из ограды. По дороге, по просьбе майора, накинули на графа немецкую шинель и заменили его огромную папаху русской фуражкой, чему он нехотя подчинился. Когда же майор попросил его снять шашку и Георгия с шеи, чтобы эти предметы не бросались в глаза при выходе из автомобиля, граф с гневом сбросил с себя шинель и сказал: "Если вы меня хотите одеть совершенно немцем, то я никуда не пойду". После чего он повернулся и ушел обратно в келлию. Ни мольбы, ни угрозы не могли уже изменить его решения".
В статуте Императорского Военного ордена Святого Великомученика и Победоносца Георгия - напомним - было сказано: "Сей орден никогда не снимать, ибо заслугами оный приобретается".
Легендарный барон Роман Федорович Унгерн фон Штернберг на другом конце России и чуть позднее (в сентябре 1921 г.) в одиночке Новониколаевской тюрьмы накануне расстрела сгрыз свой Георгиевский крест, чтобы тот не достался врагам.
Этот решающий момент в судьбах графа Келлера и барона Унгерна можно сравнить с другим подобным в биографии барона Маннергейма.
В начале 1917 г., на пути из Финляндии в Бессарабию, где стояла его 12-я кавалерийская дивизия, он проездом оказался в Петрограде, остановившись, как всегда, в гостинице "Европа". Утром 28 февраля, вспоминал он, "я услышал, а затем и увидел, что перед гостиницей собралось множество народа. По улице двигалась шумная процессия, на рукавах у манифестантов были красные повязки, в руках - красные флаги. Судя по всему эти люди пребывали в революционном опьянении и были готовы напасть на любого противника. У дверей гостиницы толпились вооруженные гражданские лица, среди них было и несколько солдат. Неожиданно один из них заметил, что я стою около окна, и принялся с воодушевлением размахивать руками, показывая на меня - ведь я был в военной форме. Через несколько секунд в дверь заглянул старый почтенный портье. Он задыхался, поскольку только что взбежал по лестнице на четвертый этаж. Совершенно потрясенный старик, запинаясь, рассказал, что началась революция: восставшие идут арестовывать офицеров и очень интересуются номером моей комнаты. Надо было спешить. Форма и сапоги были уже на мне, я набросил на плечи зимнюю шинель, лишенную знаков отличия, сорвал шпоры и надел папаху, которую носили и гражданские и военные. Чтобы не встречаться с восставшими на главной лестнице или в вестибюле, я решился пройти через черный ход, а по дороге предупредил своего адъютанта и пообещал по возможности позвонить ему в течение дня".
Как все это не похоже на поведение графа Келлера!
"Как офицер он попал в сложное положение, - комментирует этот эпизод автор жизнеописания будущего финского фельдмаршала, - но все же спасся". Маннергейм из затруднительного положения вышел, сохранив жизнь. Келлер - сохранив честь.
Но для иных подобное было преддверием еще более печального эпилога:
В ломбарде старого ростовщика,
Нажившего почет и миллионы,
Оповестили стуком молотка
Момент открытия аукциона.

Чего здесь нет! Чего рука нужды
Не собрала на этих полках пыльных,
От генеральской Анненской звезды
До риз с икон и крестиков крестильных...

Но как среди купеческих судов
Надменен тонкий очерк миноносца, -
Среди тупых чиновничьих крестов
Белеет грозный крест Победоносца.

Святой Георгий - белая эмаль,
Простой рисунок... Вспоминаешь кручи
Фортов, бросавших огненную сталь,
Бетон, звеневший в вихре пуль певучих,

И юношу, поднявшего клинок
Над пропастью бетонного колодца.
И белый - окровавленный платок
На сабле коменданта - враг сдается!..

Не алчность, робость чувствую в глазах
Тех, кто к тебе протягивает руки,
И ухожу... И сердце все в слезах
От злобы, одиночества и муки.
...А "Маленький Белый Крестик" Царя-Мученика, избежав рук Его мучителей и убийц, неведомыми путями попал на Святую Гору Афон и там, в одной из обителей, еще и доныне его можно видеть прикрепленным к иконе Пресвятой Богородицы.
Однако продолжим знакомиться с воспоминаниями других очевидцев.
"...Приходит посланный от гр. Келлера адъютант, - писал Владыка Нестор, - и просит меня немедленно придти к графу. Пока я одевался, адъютант рассказал мне, что пришел автомобиль с немецкими офицерами, желающими увезти графа и спасти его от неминуемой расправы петлюровцев, но что граф категорически отказывается от этих услуг немцев. Немцы в течении всего дня искали графа по Киеву и только поздно ночью узнали место, где он скрывается.
Когда я с адъютантом вышли в ограду обители, мимо нас германские офицеры почти насильно провели к автомобилю графа. Они заверяли его, что им поручено только сохранить его жизнь и вывезти благополучно из города. Но граф не соглашался на это и, увидев меня, взмолился. Прося меня разъяснить немцам, что он не может уйти и оставить свой отряд на растерзание, что, если суждено, он желает погибнуть вместе со своими людьми.
Тем не менее германские офицеры довели уже графа до автомобиля и здесь накинули на него германскую шинель. Потом они попросили его снять с себя Георгиевское оружие, чтобы легче было ускользнуть от осмотра петлюровских дозоров, патрулирующих по городу.
Но в ответ на это предложение гр. Келлер отбился от державших его немцев, сбросил шинель и каску и, поблагодарив германских офицеров за заботы о нем, резко повернулся обратно и пошел в обитель..."
Немецкий майор, вспоминал Н. Нелидов, "пожал плечами, круто повернулся и уехал.
Граф прилег отдохнуть.
Вдруг вбежал монах и говорит, что приехали петлюровцы.
Пантелеев бросился в келлию графа. Я с ординарцем вышел в коридор, где вповалку спали богомольцы.
На стук в дверь из келлии вышел Пантелеев. Петлюровцы вместе с ним вошли внутрь. Было тихо. Через несколько минут из келлии вышел граф Келлер, Пантелеев и Иванов, окруженные петлюровцами. Последние держались хорошо, ни грубости, никакого насилия они себе не позволили.
Граф медленно шел: походка была ровная, спокойная, ни капли волнения нельзя было обнаружить в его фигуре..."
"Когда петлюровцы начали производить повальные обыски и явились в Михайловский монастырь, - читаем в воспоминаниях ген. В. Н. Воейкова, - монахи предложили графу Келлеру провести его потайным ходом в обысканный уже корпус; но генерал не только не согласился на это, но приказал одному из адъютантов сообщить производившим обыск, что он находится в монастыре. Тотчас же прибыл патруль, объявивший графа и его адъютантов арестованными, и к ним был поставлен караул из сечевых стрельцов..."
Из дневника Келлера: 14-го декабря. (Окончание.) Я со своими ординарцами разместился в монастырской довольно обширной и комфортабельной келлии. Не успели мы попросить себе чаю, как нам сообщили, что в монастырь пришли квартирьеры 4-го артиллерийского полка и приступили к отводу полку квартир.
15-го декабря. Ночь мы провели спокойно: я, улегшись на постели монаха отца Николая, Пантелеев на стуле, а оставшийся при мне офицер Павлоградского полка из дружины, которому, очевидно, некуда было деваться, - на диване. Поздно вечером приехал ко мне Щербачев и сообщил, что все мои вещи, которые я приказал через ординарца корнета Леницкого моему вестовому Ивану провезти на извозчике в гостиницу "Бояр", разграблены какой-то бандой на углу Банковской улицы, но по счастливой случайности отбиты тут же проходившей командовой вартовых или директорских войск и в целости доставлены смотрителю здания Генерального штаба. О том, где мой Иван - сведений нет. Мне не так было жаль моих вещей, как стяга, благословения 10-й кавалерийской дивизии и шашки, поднесенной мне корпусом при получении мною Георгиевского оружия, и я сильно упрекал себя за то, что в горячке отъезда забыл их захватить с собой. Щербачев обещал озаботиться сохранением вещей, но так как сам он должен был скрываться, а также скрылся и Сливинский, которого, говорят, разыскивают, обвиняя в измене, то трудно было рассчитывать на целость дорогих для меня воспоминаний. Проснувшись утром, мы потребовали для себя чая и просфор и засели пить чай. К этому времени ночевавший с нами гусар скрылся, но к нам пробрался, отыскав меня, симпатичный и дельный ординарец, бывший еще во время войны в штабе корпуса, Н. Н. Иванов, который, несмотря на то, что у него мать жила в Киеве и он легко мог скрыться, все же с опасностью для себя, решил меня не оставлять одного. С тех пор мы живем втроем и я каждый день и час с благодарностью посматриваю на своих союзников Пантелеева и Иванова, добровольно разделивших мою участь и терпящих из-за меня неудобства и лишения.
К 12-ти часам монастырь весь уже был занят чинами 4-й батареи директорских войск, почему я нашел более сообразным обстановке и более безопасным попросить шт.-ротм. Иванова сходить к командиру батареи и заявить ему от моего имени о нашем присутствии в монастыре. Приблизительно через полчаса мы услышали в коридоре топот и в нашу келлию с шумом ворвалось человек пять солдат и офицер по наружному виду и одеянию более похожий на помещика или управляющего, т. к. на нем никаких отличий в виде погон не было. Этот офицер, рекомендовавшийся командиром батареи и, очевидно, хотевший произвести впечатление своим суровым воинским видом, оказался вежливым и, я должен ему отдать справедливость, деликатным и симпатичным малым, после первых слов отбросивший свою воинскую важность. Его солдаты тоже видимо старались принять вид грозных вояк, но по тому, как они держали ружья, становились на часы и заряжали ружья, сразу было видно, что с оружием вся эта публика мало знакома, так же как с обязанностями часовых и караульных. Больше всего озабочивало командира батареи наше оружие, которое он все же весьма вежливо просил ему передать. Я заявил ему, что моего оружия он не получит, чем очень озадачил его, но когда я объяснил ему, что даже во время войны старым генералам, взятым в плен, в знак уважения, оставляют оружие и погрозил ему, что если он насильно захочет меня обезоружить, я пущу себе на его глазах пулю в лоб, он согласился оставить у меня оружие. Я дал ему честное слово, что оружие против чинов караула употреблять не буду, и не только не предприму что-либо с целью бежать, но даже не уйду, если и была бы какая-нибудь попытка со стороны меня освободить. Для успокоения караула я приказал своим ординарцам выдать свои шашки и револьверы. С моей стороны нежелание расстаться с оружием было ни фантазией, ни упрямством, а просто мера предосторожности, так как я не знал, с кем имею дело, и при недостатке дисциплины мог всегда ждать после отобрания оружия какого-нибудь оскорбления или издевательства или истязаний, а так как я этого не считал возможным допустить, то предпочитал раздробить себе голову револьверной пулей. Одного моего револьвера хватило бы для этой цели на всех нас.
Просидев несколько дней под караулом, я убедился, что мои опасения были напрасны, все чины караула относились все время к нам не только вежливо, но даже предупредительно и я ни одного слова упрека предъявить им не могу, а, напротив, должен быть благодарен как командиру батареи, так и солдатам за те мелкие услуги, которыми они облегчали наше заключение. Эти дни памятны мне еще и тем милым самоотверженным отношением к нам нескольких дам, живущих в Киеве. Так, М. А. Сливинская, которой родной сын был арестован и муж далеко не в безопасности, все же находила время ежедневно заходить к нам, приносить нам продукты и справляться о наших нуждах. Елена Николаевна Бенуа ежедневно находила время прибегать к нам с другого края Киева, приносить папиросы, съедобное и нашла даже где-то на мой рост штатское платье на тот случай, что от меня потребуют, чтобы я снял погоны. Моя милая племянница Н. Келлер, с которой я только один раз встретился на пять минут, несмотря на то, что была покинута, без денег, своим мужем в Киеве и что при падении несколько дней тому назад ушибла себе ногу, ежедневно приходила нас навещать и заваливала нас котлетами, ветчиной, колбасой и даже конфетами. Как я был бы счастлив, если в будущем мне удастся услужить и сделать доброе этим славным русским женщинам.
16-го декабря. Тяжелый выпал для меня сегодня день. Утром я прочел в газетах, что мой стяг и моя шашка попали кому-то в руки и описаны как взятые будто бы боевые трофеи у бывшего главнокомандующего графа Келлера. Хороши боевые трофеи, взятые при ограблении у мирно ехавшего по городу на извозчике безоружного моего вестового Ивана. Казалось бы хвастаться нечем, но, очевидно, хочется этим господам боевой славы. Обидно до слез. Для меня все это - воспоминания добрых отношений частей, которыми я командовал на войне, жаль расставаться с благословением моей геройской 10-й дивизии, благословением, под которым я не раз бывал под таким градом пуль, что, казалось, не было и возможности остаться живым. Может быть, Бог даст, после освобождения удастся вернуть эти дорогие для меня предметы. Часов около 11 вошел к нам в келлию командир батареи с довольно смущенным видом, на который я, привыкший за последние дни относиться к нашим сторожам с доверием, не обратил внимания, и заявил мне, что он получил приказание меня обезоружить. Одновременно с ним вошли 3 солдата, сразу наведшие винтовки на меня. На мой вопрос, откуда исходит такое приказание, он мне ответил, что от коменданта. Вся эта компания, несмотря на усилие казаться воинственной и решительной, скорее показалась мне смешной, т. к. командир, ставший между мной и дверью, ведущей в мою спальню, где было мое оружие, с трудом вытащил свой револьвер, а его подчиненные очевидно с винтовками были мало знакомы, так что у одного из них затвор был не довернут, а другой, наведя на меня дуло, копался, стараясь засунуть патрон в коробку, что ему плохо удавалось. Я в это время сидел на диване и, если захотел бы, то, конечно, успел бы до первого выстрела отскочить за дверь, но этим мог бы вызвать стрельбу по моим ординарцам, к тому же обращение к нам последних дней доказало, что оскорблений и истязаний ожидать мне нечего. Правда, я не ждал обезоружения, так как после трех дней, в которые я не воспользовался оружием и не нарушил данного мною честного слова ни обороняться, ни бежать, казалось бы, должны отпасть всякие сомнения насчет нашего дальнейшего поведения. Очевидно все клонилось только к исполнению формальности и того, что эти люди прочли в уставах, и силятся исполнить все по правилам уставов и инструкций, но делают это часто невпопад, что, конечно, немудрено при молодости армии. Моя шашка и револьвер были взяты, я остался сидеть на диване, не протестуя, но очевидно мой насмешливый вид оскорбил одного из солдат, так как он задал мне вопрос: "разве это смешно?" - На это я ответил: "конечно смешно наводить три винтовки на безоружного старика, которого этим ведь не испугаешь. Лучше было бы просто попросить его и взять оружие". Все же, хотя я получил расписку - мне жаль моей боевой шашки, получу ли я ее обратно? - Обращение в этот и последующие дни осталось с нами такое же вежливое, предупредительное, но вместо того, чтобы уменьшить строгость охраны над обезоруженными - ее усугубили, так, например, Иванова уже не выпускают на прогулку для закупки нам провизии, при каждом посещении нас, даже дамы, с ней входят два солдата, которые присутствуют при нашем разговоре и не допускают свидание продолжительнее 15-ти минут. В общем видно, что мы имеем дело с людьми, которые силятся исполнить все по правилам уставов и инструкций.
К смерти, после принятия присяги, Федор Артурович был готов всегда. Война во много раз увеличила эту возможность. За два с половиной года боев он был трижды ранен (в том числе дважды тяжело). Со времени отстранения Государя от власти внутренними врагами, как верноподданный, он был готов к смерти ежеминутно. Теперь эта возможность стала реальностью. И у него не было на этот счет никаких иллюзий. Нужно было спасать остававшийся при нем "отрядный штандарт" - неодушевленный символ его воинской чести.
Но как это сделать? Федор Артурович вспомнил о епископе Несторе.
Имея в виду приказание ген. Ф. А. Келлера своему адъютанту сообщить петлюровцам о своем местонахождении, Владыка писал: "Этот последний поступок графа был для него роковым. Петлюровцы моментально перевели свой штаб в нижний этаж того корпуса, где поселился граф, и к его келлии приставили часового.
3-го декабря ст. ст. вечером граф попросил меня и моего секретаря Н. А. О., чтобы я нашел как-нибудь путь пройти к нему и чтобы мы выполнили его поручение по спасению его отрядного штандарта.
4-го декабря был праздник в монастыре в честь св. Великомученицы Варвары. Митрополит Антоний поручил мне в этот день совершить крестный ход с обнесением св. мощей вокруг храма после ранней Литургии.
Когда духовенство вносило гробницу с мощами обратно в церковь, то я, наученный еще в детстве своей матерью проходить под святыней, наклонил голову, сняв митру и остался стоять на паперти, чтобы гробницу пронесли надо мной. Когда я оказался под гробницей, то священнослужители, несшие святые мощи, так ударили меня гробницей по голове, что я на момент потерял сознание. Потом, придя в себя, я решил, что это какое-то серьезное мне предупреждение от святой Великомученицы Варвары.
Позднюю Литургию я сослужил с семью архиереями. Первенствующим среди нас был митрополит Одесский Платон. По окончании Литургии я решил исполнить поручение графа Келлера и постарался пройти к нему. Без панагии на груди, под видом простого монаха с просфорой, я прошел в дверь, где был расположен штаб сечевиков, и, поднявшись на 2-й этаж, не обращая внимания на часовых, стоявших у келлии графа, смело открыл дверь и прошел к пленнику. Быстро благословив узников и приняв от графа пакет, я тотчас же вышел из комнаты. Стражи уже у дверей не было.
Конечно, я сразу понял, что мне грозит опасность, и был готов ко всяким неожиданностям.
Только лишь я подошел к крыльцу, чтобы выйти за ограду обители, как из комнаты штаба выбежали какие-то петлюровские офицеры и закричали на меня по-украински - на каком основании был я у графа Келлера без разрешения. Я ответил им по украински же: "шо це таке, я ж монах, та принес святый хлиб до графа, та и все".
В ответ я получил удар по затылку кулаком и пинок в спину такой, что у меня искры из глаз посыпались, и я кубарем полетел со ступеней крыльца за ограду.
Очнувшись и встав с земли, я пошел, не оглядываясь, вокруг храма, думая только о том, чтобы скорее унести ноги, так как иначе меня неминуемо должны были арестовать.
Вход в корпус, где находилась моя келлия, был рядом с крыльцом штаба, но, чтобы замести следы, я не пошел прямо к себе, а обошел храм.
Через две минуты уже по всему двору монастыря бегали солдаты и кричали: "где тот монах, що ходыв до грахва Келлера?"".
Владыка Нестор вынес знамя, совершив подвиг, который в России всегда венчал Святой Георгий. И что за дело, что Империя прекратила свое видимое существование! Святыня была выхвачена из рук врагов!
Из дневника Келлера:
18-го декабря. Сегодня, говорят, въехал в город Петлюра и вся Директория, которую город встретил торжественно, с колокольным звоном, как, бывало, встречали Царскую Семью. Где Они, бедные, кто из Них уцелел и в какой Они теперь обстановке. Однако вот уже пятый день как мы сидим взаперти, становится скучно и тяжеловато не менять белья, не чистить зубов и спать, прикрывшись полушубком. Хотелось бы знать, когда эта комедия кончится и в чем меня в сущности обвиняют. Боюсь, как бы до жены не дошли слухи о моем аресте. Она больна, а мое задержание ее сильно встревожит. Одной из применяемых ко мне строгостей было неразрешение отправить телеграмму, даже после прочтения ее.
Как эти строки напоминают последние записи в дневниках Царя и Царицы:
"Алексей принял первую ванну после Тобольска; колено его поправляется, но совершенно разогнуть его не может. Погода теплая и приятная. Вестей извне никаких не имеем".
"8 ч[асов]. Ужин. Совершенно неожиданно Лику Седнева отправили навестить дядю, и он сбежал, - хотелось бы знать, правда ли это и увидим ли мы когда-нибудь этого мальчика! Играла в безик с Н[ики]. 10 ?. Легла в постель. + 15 градусов".
Накануне прибытия "Директории" в Киев оставшимся в городе дипломатам были разосланы приглашения на французском языке. Приветственную речь было предложено сказать турецкому дипломату. Выбор, судя по рассказанному нами о нем выше, был не случайным...
В половину второго на вокзале собралась большая толпа. Шел мокрый снег. К перрону подошел обледеневший поезд Директории. Пассажиры вышли под истошные крики "Слава!"
"Особенно длинную и горячую речь" произнес глава еврейской общины Киева, известный сионист, основатель и лидер Сионистско-социалистической рабочей партии Наум Сыркин, написавший потом книгу "В свободной Украине".
Торжественно въехавшего в Киев Петлюру встречал на Софийской площади у памятника Богдану Хмельницкому Екатеринославский архиепископ Агапит (Вишневский). Приветствовал он его на украинской "мове" как "героя" и "освободителя" и расцеловался с ним. Закончив свою льстивую речь, Владыка не приминул заметить: "Мы с вами давно знакомы..." - намекая на свое инспекторство в Полтавской духовной семинарии как раз в то время когда нынешнего "головного отамана" выгнали из нее за неблаговидный поступок. Разговор на эту далекую и, видимо, не совсем приятную для него тему Петлюра не поддержал, выразительно замолчав.
Наряду с православным владыкой "головного отамана" встречал Моисей Григорьевич Рафес - один из руководителей Бунда, член послефевральского исполкома Петросовета, в недалеком будущем член РКП(б), заведующий иностранным отделом ТАСС. "...Московский бухгалтер, - писал о торжественном въезде в Киев Петлюры В. А. Амфитеатров, - на белом коне въехал в город, и Рафес [...] приветствовал от имени еврейского народа сего полководителя от гроссбухов, занимающегося по преимуществу погромами, благодаря за освобождение от власти, при которой ни одного погрома не было". (Позднее Моисей Григорьевич писал в основном лишь об истории милого его сердцу Бунда, да "рассказы о царских розгах". Писал бы и далее, если бы не 1937-й...)
А потом был парад, красочно описанный М. А. Булгаковым в его "Белой гвардии":
Пропеть "многая лета" "головному отаману" вышел прославленный церковный хор Софийского собора - "в коричневых до пят костюмах, с золотыми позументами".
"Был сильный мороз. Город курился дымом. Соборный двор, топтаный тысячами ног, звонко, непрерывно хрустел. Морозная дымка веяла в остывшем воздухе, поднималась к колокольне. Софийский тяжелый колокол на главной колокольне гудел, стараясь покрыть всю эту страшную, вопящую кутерьму. [...]
- Молебен будет.
- Крестный ход.
- Молебствие о даровании победы и одоления революционному оружию народной украинской армии.
- Помилуйте, какие же победы и одоление? Победили уже.
- Еще побеждать будут!
- Поход буде.
- Куды поход?
- На Москву.
- На какую Москву?
- На самую обыкновенную.
- Руки коротки.
- Як вы казалы? Повторить, як вы казалы? Хлопцы, слухайте, що вин казав? [...]
- Слава Петлюри! Украинской народной республике слава!!!
"Дон... дон... дон... Дон-до-дон... Тирли-бом-бом. Дон-бом-бом", - бесились колокола. [...]
...Сила Петлюры несметная на площадь старой Софии идет на парад.
Первой, взорвав мороз ревом труб, ударив блестящими тарелками, разрезав черную реку народа, пошла густыми рядами синяя дивизия.
В синих жупанах, в смушковых, лихо заломленных шапках с синими верхами шли галичане. Два двухцветных прапора, наклоненных меж обнаженными шашками, плыли следом за густым трубным оркестром, а за прапорами, мерно давя хрустальный снег, молодецки гремели ряды, одетые в добротное, хоть немецкое сукно. За первым батальоном валили черные в длинных халатах, опоясанных ремнями, и в тазах на головах, и коричневая заросль штыков колючей тучей лезла на парад.
Несчитанной силой шли серые обшарпанные полки сичевых стрельцов. Шли курени гайдамаков, пеших, курень за куренем, и, высоко танцуя в просветах батальонов, ехали в седлах бравые полковые, куренные и ротные командиры. Удалые марши, победные, ревущие, выли золотом в цветной реке.
За пешим строем, облегченной рысью, мелко прыгая в седлах, покатили конные полки. Ослепительно резнули глаза восхищенного народа мятые, заломленные папахи с синими, зелеными и красными шлыками с золотыми кисточками.
Пики прыгали, как иглы, надетые петлями на правые руки. Весело гремящие бунчуки метались среди конного строя, и рвались вперед от трубного воя кони командиров и трубачей [...]...Черноморский конный курень имени гетмана Мазепы. Имя славного гетмана, едва не погубившего Императора Петра под Полтавой, золотистыми буквами сверкало на голубом шелке. [...]
- Слава! Слава Петлюри! Слава нашему Батько! [...]
Гремели страшные тяжкие колеса, тарахтели ящики, за десятью конными куренями шла лентами безконечная артиллерия. Везли тупые, толстые мортиры, катились тонкие гаубицы, сидела прислуга на ящиках, веселая, кормленая, победная, чинно и мирно ехали ездовые. Шли, напрягаясь, вытягиваясь, шестидюймовые, сытые кони, крепкие, крутокрупные, и крестьянские, привычные к работе, похожие на беременных блох, коняки. Легко громыхала конно-горная легкая, и пушечки подпрыгивали, окруженные бравыми всадниками. [...]
Лязг, лязг, лязг. Глухие раскаты турецких барабанов неслись с площади Софии, а по улице уже ползли, грозя пулеметами из амбразур, колыша тяжелыми башнями, четыре страшных броневика. [...]
Броневики, гудя, разламывая толпу, уплыли в поток, туда, где сидел Богдан Хмельницкий и булавой, чернея на небе, указывал на северо-восток. Колокол еще плыл густейшей масленой волной по снежным холмам и кровлям города, и бухал, бухал барабан в гуще, и лезли остервеневшие от радостного возбуждения мальчишки к копытам черного Богдана. А по улицам уже гремели грузовики, скрипя цепями, и ехали на площадках в украинских кожухах, из-под которых торчали разноцветные плахты, ехали с соломенными венками на головах девушки и хлопцы в синих шароварах под кожухами, пели стройно и слабо [...]
Совершенно внезапно лопнул в прорезе между куполами серый фон, и показалось в мутной мгле внезапное солнце. Было оно так велико, как никогда еще никто на Украине не видал, и совершенно красно, как чистая кровь. От шара, с трудом сияющего сквозь завесу облаков, мерно и далеко протянулись полосы запекшейся крови и сукровицы. Солнце окрасило в кровь главный купол Софии, а на площадь от него легла странная тень, так что стал в этой тени Богдан фиолетовым, а толпа мятущегося народа еще чернее, еще гуще, еще смятеннее. И было видно, как по скале поднимались на лестницу серые, опоясанные лихими ремнями и штыками, пытались сбить надпись, глядящую с черного гранита. Но бесполезно скользили и срывались с гранита штыки. Скачущий же Богдан яростно рвал коня со скалы, пытаясь улететь от тех, кто навис тяжестью на копытах. Лицо его, обращенное прямо в красный шар, было яростно, и по-прежнему булавой он указывал в дали".
"Когда оставленное своими штабами русское офицерство, - писал Мглинский, - металось из стороны в сторону по Киеву в поисках тех, кому слепо вверило свою судьбу, группе офицерства пришла мысль обратиться к графу Келлеру, жившему тогда уже на частной квартире с просьбою стать во главе остатков войск и вывести их из Киева. Времени для рассуждения не было и граф Келлер, отлично понимавший в душе всю трудность и даже безнадежность такой попытки, не счел, однако, возможным не пойти на зов русского офицерства".
Вспомним в связи с этим отказ масона и друга Троцкого - ген. Брусилова делегации от собравшегося в Москве после большевицкого переворота совещания общественных деятелей и офицеров возглавить восстание юнкеров. "Я нахожусь в распоряжении Временного правительства, и если оно мне прикажет, я приму командование". Заявил он это, прекрасно зная, что правительства этого уже нет, его представители либо сбежали, либо были арестованы большевиками. Один из участников московских боев прямо писал: "Отказ генерала Брусилова был страшным ударом для нас..." А ведь была "слабая надежда, что в Москве появится кто-нибудь из крупных военачальников, который и возьмет дело борьбы в свои руки".
Не так поступил в Киеве гр. Келлер: прекрасно понимая всю безнадежность предприятия, он все же не бросил пришедших к нему за помощью офицеров.
Федор Артурович приказал офицерам "собираться в отряд в купеческом саду, и сам со своим начальником штаба полковником Пантелеевым под обстрелом уже петлюровцев отправился туда же. Нельзя было терять ни минуты и гр. Келлер двинул свой маленький отряд по Крещатику".
"Густейший снег шел четырнадцатого декабря 1918 года и застилал город".
День в Киеве в декабре очень короток. По календарю солнце в этот день должно было угаснуть в половине четвертого. На город спускались густые зимние сумерки...
Это решение графа возглавить отряд офицеров столь же знаменательно, как до этого неучастие его во всех практических проявлениях Второй Русской Смуты. Быть может, в тот миг он услышал то, о чем писал автор "Кельтских сумерек", ирландский поэт Уильям Йетс (1865-1939): "Сейчас самое важное время, такое бывает раз в жизни. В такие времена выигрываются или проигрываются сражения, потому что в такие времена мы принадлежим Воинству Небесному... Райская музыка состоит из безостановочного звона мечей"?..
Увы, люди оказавшиеся тогда вокруг него не смогли удержать эту высоту. Ни дух, ни военная их выучка не позволили им это...
Из дневника Келлера:
14-го декабря. (Продолжение.) Часов около двух неожиданно раздался звонок и в переднюю вошли три вооруженных винтовками офицера, старший из которых заявил мне, что дружина, сформированная Долгоруковым и записавшаяся в состав "Северной армии", не желает сдаваться уже входящим в город войскам Петлюры и просит меня принять ее под мое начальство, вывести из города, куда я хочу, и что к этой дружине примкнула еще конная сотня (пешком), тоже сформированная для "Северной армии", с тем же намерением не сдавать оружия. О других войсках имелось сведение, что они собрались у городского музея с намерением пробиться на Дон, но что во главе их нет начальства. Что было делать, выбраться из города, уже со всех сторон занимаемого противником, было не легко, но при некоторой энергии я полагал все же еще возможно было пробиться и выйти к Днепру, к тому же мне казалось, что если противник увидит организованное войско, готовое вступить в бой, то он согласится пропустить без сопротивления и кровопролития все добровольческие дружины на Дон, т. к. задерживать их в Киеве у него никакого расчета быть не могло. В виду таких соображений, считая себя не вправе оставить на произвол судьбы обратившиеся за моей помощью части, я, взяв с собою данные мне на хранение "Советом Обороны Северо-Западных губерний" в запечатанной наволочке, "как мне сказали", 700000 руб., приказал мне моему денщику Ивану привезти мне на извозчике самые необходимые вещи и белье в гостиницу на Крещатике, сел на автомобиль и поехал в сопровождении офицеров, приехавших за мной и полковника Пантелеева на сборный пункт в помещение, занимаемое дружиной полковника Всеволожского.
Как только мы доехали до угла и повернули на Банковскую улицу, наш автомобиль начали обстреливать из домов и из-за домов, а когда мы выехали на середину улицу, то послышалось что-то вроде залпа, но, несмотря на близкое расстояние - ни одной пулей в нас обстреливавшие нас волшебные стрелки не попали. Не скажу, чтобы, войдя в помещение дружины в гостинице "Бояр" на Крещатике, я вынес бы хорошее впечатление: большинство офицеров было без оружия и как будто совершенно не собиралось уходить, а тем более немедленно вступить в бой для того, чтобы пробиться через окружающее их кольцо неприятеля. Когда я скомандовал "в ружье", то заметил, что, во-первых, не было ни начальников, повторивших команду и строивших свои взводы, [во-вторых,] не было и порядка и по-видимому дисциплины. Подошедший конный отряд, хотя и произвел на меня лучшее впечатление, но и он при моем приказании выслать авангард в цепочку долго мялся на месте и, очевидно, не знал, как исполнить это простое приказание, так что мне самому пришлось выслать дозорных и организовать движение по улице. Автомобиль, на который были погружены пулеметы, за нами не двинулся и я его впоследствии и не видел. Уже не доходя Думы, от дозоров донесся крик: "идут петлюровцы" - и все, что было впереди, бросилось назад и сбилось в одну кучу. Я приказал свернуть в переулок, рассчитывая избежать встречи и кровопролития и боковыми улицами вывести отряд к музею, где по сведениям собрались уже дружины Кирпичева и Святополк-Мирского. Не успели мы пройти и 30 шагов, как из-за Думы послышалось несколько редких выстрелов, думается мне провокаторских - ни одна пуля близко не просвистела, но в моем отряде произошло замешательство. Около меня осталось не более 50 человек, уменьшавшихся при каждом повороте в следующую улицу, и к приходу нашему к Софийскому собору было лишь 30 человек, которых я благополучно и довел до Михайловского монастыря, в ограде которого все почувствовали себя почти в безопасности. Чудом до наших дней дошли также весьма ценные воспоминания участника этого боя, 19-летнего юнкера, скончавшего свои дни в 1983 г. в Париже: "...В последний день перед приходом петлюровцев мы, конвойные, - самая верная была часть - решили остаться в Киеве и воевать с петлюровцами. Я получил винтовку и решил оставаться верным до последнего... и в последний день, помню, я уже с винтовкой в руках решил пообедать в городе... пошел в такой маленький ресторан в подвале, в котором мы с родителями иногда обедали... зашел туда и вижу: сидят мама, папа и Коля... я к ним присел, поставил винтовку в угол, съел там какой-то борщ или не знаю что, а потом говорю им: "До свиданья, я теперь иду воевать с петлюровцами". Они говорят: да нет, да то, да сё... "Нет, не могу. Вот иду". Взял свою винтовку в руки и пошел. Вылез на улицу, там офицерские взводы собрались, во главе был... кажется, Скоропадский уже был сброшен, и командовал граф Келлер, тоже кавалергард, сам командует этой горсточкой офицеров, которые решили пробиваться на юг через петлюровские ряды. Пролом на юг был очень короткий. Мы вышли на Крещатик, это главная улица Киева, впереди шел граф Келлер, за ним конвой: мы и другие офицеры, группа войсковая, - и пошли по Крещатику, впереди единственная была подвода, ломовая телега, которая везла казенные деньги и что-то еще, в основном все шли пешком, вооруженные кто винтовкой, кто карабином, кто чем; вышли мы на этот широкий Крещатик и двинулись по нему в сторону юга, не прошли ста шагов приблизительно, как вдруг перед нами стена петлюровцев, сплошная от дома до дома, все занято, их было очень много... Пешие... на нас двигаются... Мы остановились как вкопанные, и тогда Келлер говорит, я помню эту фразу: "Заворачивай оглобли". Мы завернули оглобли и пошли обратно, и тут Келлер нам сказал: "Господа, должен вам сказать, что дело наше проиграно, расходитесь по домам, кто куда может". Мы остановились на небольшой площади, окруженные, улицы там проходили наверху над нами... И лестница была в стене вделана... И нас поливают из пулеметов и из ружей сверху, а мы на этой площади как в котловине оказались... Келлер говорит: "Надо штурмовать эту лестницу каменную, чтобы выбить тех, кто нас там обстреливает". Мы бросились на лестницу - как ни странно, впереди были: один кадет, мальчишка лет семнадцати, и я, мы вдвоем по этой лестнице пустились, а там наверху нас поливали, при виде этого за нами другие пошли, а увидев, что добровольцы поднимаются по лестнице, наверху сиганули. Значит, мы поднялись, и тут был последний момент прощания с Келлером, его надо было спрятать. Было решено спрятать его в каком-то монастыре, и нас осталось при нем только пять человек конвойцев, остальные все рассиропились... и вот мы его проводили до этого монастыря тут же в городе... проводили до дверей, он вошел, попрощался с нами и говорит: "Теперь тоже разбредайтесь, как можете"". Исследователями установлено, что офицерский отряд графа Ф. А. Келлера столкнулся в тот вечер с частями Днепровской дивизии. То была единственная в тот день стычка в городе. В бою у Городской думы петлюровцы были отброшены. После него, говорят, Федор Артурович произнес сакраментальную фразу: "Бывают такие победители, которые очень похожи на побежденных". Ее потом любил повторять командующий Осадным корпусом Е. Коновалец... Пока шел бой на Крещатике попытался пробиться на юг со своими житомирцами полковник В. А. Кислицин. Шли форсированным маршем, однако вскоре "противник с большими силами преградил нам путь и, после тяжелого неравного боя, мы были окружены и захвачены в плен. Пришлось испытать ужасные душевные переживания. Сознание своего безсилия, невозможность спасения себя и шедших за мной людей, унижения плена, ожидание, казалось, неминуемой смерти - вот тяжелые переживания тех часов. Всех нас обезоружили и повели пешком в Киев. Конвоировала нас кавалерия. Она гнала нас почти всю дорогу бегом, причем петлюровцы издевались над нами и били, подгоняя отстающих. У многих сердце не выдерживало. Они падали и умирали в дороге. Я не был убит только благодаря счастливой случайности. В числе конвоиров оказался бывший солдат моего полка. Он взял меня под свое покровительство и несколько раз отговаривал и останавливал желавших расправиться со мной петлюровцев. Было уже темно, когда нас пригнали в Киев. Стояла отвратительная погода: шел дождь. Нас остановили на Владимiрской улице около музея Наследника Цесаревича. Все мы были голодными и устали настолько, что сразу же повалились на мостовую". Около трех тысяч оборонявших Киев русских офицеров оказалось запертыми в Педагогическом музее. Вскоре они добровольно сдали свое оружие. У входных дверей стояли молчаливые немцы и молодые неуверенные петлюровцы. Вдруг возник сильный шум, послышались неистовые крики. В распахнувшиеся настеж двери ввалилась толпа. Впереди с громадным маузером в руке, с выбившимися из под-папахи космами волос, весь в красных бантах, бежал озверелый рябой унтер-офицер. За ним, на ходу клацая затворами, - толпа расхристанных солдат в папахах с нашитыми на них "жовто-блакитными" кусками материи. Неминуемую расправу предупредил энергичный, похожий на молодого Шиллера, немецкий лейтенант. С криком "Halt!" он кинулся наперерез. Его отряд рыжих баварцев стоял с винтовками наизготовку.
Ну, как же я тебя оставлю
Ну, как же я тебя предам.
........................
Германия - мое безумье!
Германия - моя любовь!
Так и стали с тех пор в вестибюле два отряда: злые сичевики Петлюры и сумрачные, все еще верные чувству дисциплины и воинского долга германские солдаты в стальных шлемах.
Оказавшиеся в плену, в Педагогическом музее, офицеры вели себя по-разному. Одни - под руководством дюжих петлюровцев стали убирать туалеты. А вот известный монархист полк. Ф. В. Винберг "при переговорах с петлюровцами... держал себя с исключительным достоинством".
Ой, яблочко, куда ты катишься?
В музей попадешь, не воротишься...
Вскоре добровольно сдавшиеся в плен "из газет узнали об убийстве ген. Келлера "при попытке бежать"". И о том, как въехавшему на белом коне Петлюре подносили саблю убитого графа. И о том, как на банкете украинских самостийников Винниченко поднял бокал "за единую неделимую Украину"". "Они пришли, - писал киевлянин о петлюровцах, - и над Киевом нависли потемки. Жизнь стала тревожной, напряженной. На улицах трупы растерзанных офицеров. Ни одна ночь не проходит без убийства. Во многих домах обыски. Произвол и расстрелы без конца".
Между тем в Киеве, по словам ген. П. Н. Краснова, "началось жестокое преследование всего того, что носило имя Русского. Мать городов Русских, стольный град Владимiра Святого и Ольги, Киев стал ареной мучений Русских людей за исповедание ими любви к Родине". Не у всех это, однако, во всяком случае поначалу, вызывало осуждение. "Возвращаясь вечером 17-го декабря на вокзал после невольного дневного пребывания в Киеве, - вспоминал ген. В. Н. Воейков, - я чувствовал себя как бы под обстрелом: кругом свистали пули от одиночных выстрелов. Когда я шел по Фундуклеевской улице, ко мне подбежала молодая девушка с испуганным лицом, прося разрешения идти со мною. Мы оказались попутчиками: барышня была курсисткою, дочерью одного из железнодорожных служащих, имевшего казенную квартиру на Киеве I-м. Проходя по Безаковской улице, она сказала: "Сегодня только убрали валявшиеся тут двое суток трупы: это были два спрятавшиеся офицера, которых солдаты разыскали и, конечно, убили". Сказано это было таким тоном, который явно показывал ее одобрение геройскому поступку революционных солдат. Мне стало глубоко жаль юного миловидного существа, доведенного окружающею средою до такого извращения понятий и притупления свойственных женщине чувств. Находя вполне естественным убийство врагов народа (которыми она считала всех офицеров), она была искренно возмущена моею отповедью и холодно со мною простилась у подъезда вокзала".Беспокоиться, однако, нужно было юной курсистке самой о себе. Рухнул многовековой порядок, не стало Царя, убиты и разбежались офицеры, которым она по легкомыслию даже не сочувствовала, и осталась юная курсистка одна, на семи ветрах... Мало было у нее, такой левой, такой демократичной, такой передовой, шансов выжить. Трудно было ей избежать знаменитых киевских застенков чека и других превратностей кровавой и беспощадной гражданской войны. А ведь впереди еще были подвалы НКВД, северные лагеря, вторая мiровая, отправка "остарбайтеров" в Германию, жестокий послевоенный голод... "Берегите офицера! - предупреждали в мае 1917 г. на офицерском съезде в Могилеве наиболее дальновидные. - Ибо от века и до ныне он стоит верно и бессменно на страже русской государственности". Но кто принимал к делу тогда эти призывы. Встретившись с донским посланником ген. А. В. Черячукиным Е. Н. Коновалец обещал не тронуть представителя Деникина ген. П. Н. Ломновского, "если тот явится к нему для переговоров относительно офицеров Добровольческой армии, но Ломновский не рискнул это сделать".Миссию спасения офицеров взяли на себя ген. А. В. Черячукин, представители германского командования и - с риском для жизни - простые русские люди. "В эти ужасные дни, - вспоминала кн. Т. Г. Куракина, - все мы старались спасти как можно больше офицеров, т. е. содействовать их бегству, так как, разумеется, никто из честных и приличных людей не желал служить у Петлюры".
Одной из первых жертв животного "украинского национализма" стал рыцарь Российской Империи граф Ф. А. Келлер. "С огромным достоинством держал себя граф в монастыре, - отмечал современник, - об этом единодушно свидетельствовали как монахи монастыря, так и сами петлюровцы. [...] В монастыре сечевики отобрали у гр. Келлера суммы, принадлежавшие Западной армии, главнокомандующим коей граф был в то время. Граф не мог допустить гибели вверенных ему как главнокомандующему армейских сумм и потребовал их возврата. Он написал по этому поводу полное достоинства письмо самому Петлюре, произведшее на последнего, по имевшимся тогда сведениям, большое впечатление. Это письмо, а главное будто бы боязнь ответственности со стороны украинских частей, сыграла впоследствии, по некоторым данным, немалую роль в гибели графа". Об убийстве генерала Ф. А. Келлера в воспоминаниях современников сохранилось немало свидетельств. Исторически достоверные факты в них перемежаются с легендами, ставшими сплетаться вокруг славного имени графа уже в то подлое время. "В декабре 1918 года в Киеве, - писал ген. В. Н. Воейков, - погиб один из самых верных сынов отечества - граф Келлер..." "В Киеве предательски был убит герой Галиции генерал граф Келлер", - отмечал в своих воспоминаниях генерал барон П. Н. Врангель. Граф Ф. А. Келлер, писала двоюродная сестра Петра Николаевича, кн. Т. Г. Куракина, был "предательски убит... в спину со своим адъютантом, кавалергардом Пантелеевым, когда их ночью переводили из одной тюрьмы в другую". Генерал, свидетельствовал А. В. Черячукин, "был предательски убит в 4 часа утра пулей в спину на площади у памятника Богдана Хмельницкого"."А графа Келлера я больше не видел, - писал участник того последнего "боя в сумерках" артиллерийский юнкер Владимiр Киселевский. - Он был очень гордый человек. Немцы его хотели освободить. [...] И немцы предложили Келлеру: мы вас вывезем. Но ему сказали, что он должен отдать свое оружие... а у графа Келлера была шашка, личный подарок Государя с надписью... а он говорит: я ее ни за какие коврижки не отдам... а немцы говорили: вы должны отдать вашу шашку как эмблему... мы вас тогда вывезем... но он не отдал шашки, и его расстреляли... правда, не немцы, а позднее петлюровцы".Генерал граф Келлер, - писал очевидец последних дней гетманского Киева Дружинин, - вовсе не был расстрелян, как это говорят. Он был подло убит в самом центре города на Софиевской площади, когда его переводили из места заключения в контрразведку для допроса. По уверениям украинских властей, граф Келлер будто бы пытался бежать, почему и был убит охраной. Излишне говорить насколько правдоподобна эта версия - слишком много убийств было совершено под видом пресловутого противодействия попытке бежать". "...По дороге, боясь, чтобы немцы не отняли у них их жертву, - писал ген. В. А. Кислицин, - петлюровцы убили этого выдающегося военного человека и патриота. Темной ночью, у памятника Богдану Хмельницкому, граф Келлер был заколот штыками. Он умер, будучи одет в форму генерала Оренбургского казачьего войска, с которой никогда не расставался и которой он всегда гордился". И в крымском дневнике вдовствующей Государыни Марии Феодоровны имеются записи об этом: (16.12.1918): "Прямо в сторону дома дул ураганный ветер, отчего повсюду сквозило. Говорят, будто убиты граф Келлер и все члены его штаба, - это страшное несчастье, ведь он самый разумный и самый энергичный из всех и знал, что нужно делать. Все же остальные действуют словно бы вслепую". (28.1.1919):"Приняла двух офицеров моего Псковского полка, прибывших из Ростова. Я испытала душевное потрясение, снова увидевшись с ними после всех этих страшных событий, случившихся в наше грустное время. Слушать их было весьма интересно, они рассказывали о героической смерти бедного графа Келлера и Пантелеева. Когда эти мерзавцы явились, он вышел к ним и сказал: "Я знаю, что вы хотите убить меня, но прежде я хотел бы помолиться Господу". Закончив молитву, он встал между двумя своими адъютантами - Пантелеевым и Ивановым - и сам скомандовал: "Пли!" Истинный герой и христианин! Какая невосполнимая потеря - и ведь совсем ни за что!" Однако достоверных воспоминаний об обстоятельствах гибели графа Ф. А. Келлера не так уж много. Известно, что в ночь с 20 на 21 марта в Михайловский монастырь за графом и состоящими при нем офицерами пришли казаки Черноморского коша, слывшие среди современников "большевиствующими". Состояли они под командой офицеров Главной следственной комиссии (контрразведки), возглавлявшейся известным киевским авантюристом, инженером М. Ковенко. Арестованным они заявили, что намереваются перевести их в Лукьяновскую тюрьму. "...Мой ординарец, - свидетельствовал офицер Н. Д. Нелидов, - следивший за арестованными, видел, как ночью их привезли на Софийскую площадь. Вся драма произошла очень быстро. Граф и его верные адъютанты вышли из саней и по приказанию старшего убийцы пошли на панель. Раздались безпорядочные выстрелы, и три мученика безмолвно упали на снег..." "21-го декабря, в 11 часов вечера, как я впоследствии узнал, - писал ген. В. Н. Воейков, - арестованных приказано было препроводить в помещение контрразведки, где находились в заключении гетманские министры и русские общественные деятели. Одновременно с выводом графа Келлера и его адъютантов, на монастырском дворе солдаты запрягли телегу. Арестованных повели по Большой Владимiрской, мимо памятника Богдана Хмельницкого, по трамвайным путям. Едва они достигли того места, где пути несколько отклоняются в сторону сквера, из засады, почти в упор, грянул залп. Сраженный несколькими пулями, упал полковник Пантелеев. Тотчас патрульные открыли огонь в спину уцелевшим после залпа графу Келлеру и штабс-ротмистру Иванову. Граф был убит пулей в затылок, а штабс-ротмистр Иванов - пулей в голову и 4-мя штыковыми ударами. Окончив свою работу, доблестные республиканские солдаты разбежались. Трупы были взвалены на подоспевшую к месту убийства телегу, которая была отвезена в Михайловский монастырь и брошена сопровождавшими ее солдатами на произвол судьбы. Через некоторое время монахи доставили повозку с трупами в военный госпиталь. На следующий день тела убитых были выставлены в анатомическом театре. Родными и друзьями опознаны были Главнокомандующий Северной армией генерал граф Келлер, полковник Пантелеев и штабс-ротмистр Иванов". В теле Федора Артуровича было одиннадцать пулевых ран. Генерал и двое офицеров были не единственными, кто был убит у памятника гетману Богдану Хмельницкому. "Там же за четыре дня до гибели графа, - пишет современный украинский исследователь Я. Тинченко, - был застрелен конвоирами арестованный Георгиевский кавалер генерал Андрианов, а накануне Нового года при таких же обстоятельствах погиб предводитель местного дворянства, сын бывшего киевского генерал-губернатора граф Безак".
Графа Келлера и его двух спутников вели в определенное место, на заранее решенное убийство. "...На всем пути от Михайловского монастыря на Лукьяновку (практически через весь Киев), - подчеркивает другой исследователь, А. С. Кручинин, - для убийства русского патриота не нашли другого места, кроме подножия памятника Богдану Хмельницкому, - причем, чтобы выехать на Софийскую площадь, убийцам нужно было отклониться от кратчайшего и наиболее целесообразного маршрута. В этом можно заподозрить какую-то мрачную символику..." ("Мрачную - да, но, вопреки замыслу, в итоге осуществили истинную, - отозвалась на эти слова Н. А. Ганина. - Всадник - под изваянием Всадника; рыцарь - близ Рыцаря ("рыцарством" себя звали герои Малороссии) - и прямо под надписью "Волим под Царя восточного Православного", девизом жизни - девизом смерти")."Расстрелы намеченных лиц, - уточнял один из крупнейших знатоков малороссийской истории киевлянин А. В. Стороженко, - происходили обыкновенно под предлогом пресечения попыток их к побегу во время препровождения в тюрьму. Так погибли прославленный конной атакой на венгров командуемой им 10-й кавалерийской дивизии генерал граф Келлер и его адъютант - кавалергард Пантелеев. Их арестовали около полуночи в Михайловском монастыре, где они ютились, повезли на автомобиле якобы в Лукьяновскую тюрьму, потом высадили у сквера между памятником Богадана Хмельницкого и бывшим домом Алешина, где при большевиках поместился "Сахартрест", и расстреляли в затылок. Автомобиль помчал дальше мертвые тела. На другой день рано утром на месте расстрела видна была на снегу широкая лужа крови. Подсчитывали в то время, что между 1 декабря 1918 года и 25 января 1919 года ст. ст. расстреляно было "украинцами" в Киеве за инакомыслие не менее двухсот человек. Конечно, это пустяки сравнительно с бойнями большевиков". Мариинский парк в Киев превратился в братскую могилу офицеров Русской Армии и Флота. "Редкие фигурки бродят по Мариинскому парку, - уже после прихода в Киев большевиков писал М. А. Булгаков, - склоняясь, читают надписи на вылинявших лентах венков. Здесь зеленые боевые могилки"."...Убийцы, - пишет ген. В. А. Кислицин, - хотели снять с графа сапоги, но убитый гигант оказал своим презренным врагам сопротивление и после смерти: негодяям оказалось не под силу предпринятая попытка, и убитый граф остался неразутым, как другие жертвы того времени". В его предсмертном дневнике были такие слова: "Мне казалось всегда отвратительным и достойным презрения, когда люди для личного блага, наживы или личной безопасности готовы менять свои убеждения, а таких людей громадное большинство". Явивший в себе лучшие традиции русского воинства, он был примером для своих последователей, носивших у сердца "крест Келлера" - серебряный знак без всяких надписей и дат, по преданию установленный им самим для нагрудного ношения в Северной армии. Русским монархистам священна память генерала Келлера. "Боже правый! - писал "Двуглавый орел" в 1928 году. - Сколько невозрадимых, страшных жертв понесла Императорская Российская армия! Почти все храброе, почти все лучшее погибло - на радость врагам и злодеям - и усеяло своими костями великое поле междоусобия и взаимного истребления… Но неисповедимы пути Божьи. Не будем унывать при виде, как пережившие доблестных Ахиллов презренные Терситы по прежнему продолжают злостно замалчивать не только подвиги, но и самую память доблестно сложивших свои головы за Веру, Царя и Отечество героев Императорской армии. Новые, молодые, здоровые поколения растут и здесь, и там - в России. Мы верим в живые силы Русского народа. Мы верим в помощь Божью"В 1928 году в парижском журнале «Двуглавый орел», издававшемся русскими монархистами, было опубликовано стихотворение П. Н. Шабельского-Борка «Витязь славы», посвященное последним дням жизни генерала Келлера.
Когда на Киев златоглавый
Вдруг снова хлынул буйный вал,
Граф Келлер, витязь русской славы,
Спасенья в бегстве не искал.
Он отклонил все предложенья,
Не снял ни шашки, ни погон:
«Я сотни раз ходил в сраженья
И видел смерть» - ответил он.
Ну, мог ли снять он крест победный,
Что должен быть всегда на нем,
Расстаться с шашкой заповедной,
Ему подаренной Царем?..
Убийцы бандой озверелой
Ворвались в мирный монастырь.
Он вышел к ним навстречу смело,
Былинный русский богатырь.
Затихли, присмирели гады.
Их жег и мучил светлый взор,
Им стыдно и уже не рады
Они исполнить приговор.
В сопровождении злодеев
Покинул граф последний кров. С ним – благородный Пантелеев
И верный ротмистр Иванов.
Кругом царила ночь немая.
Покрытый белой пеленой,
Коня над пропастью вздымая,
Стоял Хмельницкий, как живой.
Наглядно родине любимой,
В момент разгула темных сил,
Он о Единой – Неделимой
В противовес им говорил.
Пред этой шайкой арестантской,
Крест православный сотворя,
Граф Келлер встал в свой рост гигантский,
Жизнь отдавая за Царя.
Чтоб с ним не встретиться во взгляде
Случайно, даже и в ночи,
Трусливо всех прикончив сзади,
От тел бежали палачи.
Мерцало утро. След кровавый
Алел на снежном серебре…
Так умер витязь русской славы
С последней мыслью о Царе…
Даже если предположить, что графу Келлеру удалось бы пробиться к Добровольческой армии, то имея твёрдые монархические убеждения он несемненно вошёл бы в конфликт с либералами в погонах – кофейным офицерством – той же штабной сволочью, что предала своего Царя в марте 1917. Этому наглядный пример – судьба генерала Дроздовского.
С концом 1918 и началом 1919 года для Добровольческой ар¬мии завершился период одиннадцатимесячной борьбы на Север¬ном Кавказе, начатой еще в ходе 1-го Кубанского похода. Этот пе¬риод стоил армии огромных потерь, страшных не только числом погибших добровольцев, но и качеством понесенных утрат. Л.Г. Корнилов, М.О. Неженцев, С.Л. Марков, М.Г. Дроздовский и тысячи других - заменить этих людей уже никто не смог. Состав армии никогда уже не был таким высоким по своему профессиона¬лизму и духовному единству , как в 1918 году.
Взаимоотношения между М.Г. Дроздовским, И.П. Романов¬ским и А.И. Деникиным в 1918 году оставляют немало вопросов. Та роль, которая была отведена этим людям в судьбах Белого юга, та трагедия, которая постигла каждого из них, заставляет обратить на этот вопрос особое внимание.
Очевидно, напряженность в отношениях между начальником штаба Добровольческой армии генералом Ро¬мановским и М.Г. Дроздовским возникла еще в мае 1918 года после их первой встречи в станице Мечетинской. По словам своих офице¬ров, Дроздовский, с радостью ехавший на встречу с руководством Добровольческой армии, вернулся оттуда в подавленном настрое¬нии, причиной чего стала новость о том, что начальником штаба ар¬мии состоит генерал Романовский. «На вопросы, окружающих Дроздовский отвечал: "Там Романовский — не будет счастья"».
Описывая встречу Отряда М.Г. Дроздовского с Добровольче¬ской армией, дроздовцы (участвовавшие в составлении первого из¬дания «Дневника» Михаила Гордеевича) вспоминали о тяжелом впечатлении, произведенным на них сменой командования армией: «Встречали три генерала: Алексеев, Деникин и Романовский. 1200-верстный переход был совершен отрядом для соединения с ге¬нералами Корниловым и Алексеевым. Корнилов был убит, а Алек¬сеев был тут, но он стоял, отступя впереди его стоящих Деникина и Романовского, показывая этим, что вся полнота власти в Добро¬вольческой армии перешла в их руки. На прибывший отряд это произвело тягостное впечатление, точно пустота образовалась в сердцах, точно кто-то любимый и родной покидал их».
Едва ли у Дроздовского изначально присутствовало предубеж¬дение против Романовского. Дроздовский шел на Дон для соединения с Корниловым, которому верил, поэтому неприязнь a priori к человеку, бывшему в штабе Лавра Георгиевича одной из ключевой фигур, маловероятна.
В мае 1918 года прибывший на Дон М.Г. Дроз¬довский находился в положении, в котором мог выбирать свой дальнейший путь: присоединиться к Деникину, принять предложе¬ние Донского атамана П.Н. Краснова или же стать полностью неза¬висимой силой. Об этом, Дроздовский позднее прямо напишет Де¬никину: «Ко времени присоединения моего отряда к Добровольче¬ской армии состояние ее было бесконечно тяжело - это хорошо из¬вестно всем. Я привел за собой около 2 1/2 тысяч человек, прекрасно вооруженных и снаряженных... Учитывая не только численность, но и техническое оборудование и снабжение отряда, можно смело сказать, что он равнялся силою армии, причем дух его был очень высок и жила вера в успех. В истощенный организм была влита но¬вая свежая кровь. Я не являлся подчиненным исполнителем чужой воли, только мне одному обязана Добровольческая армия таким крупным усилением... От разных лиц... я получал предложения не присоединяться к армии, которую считали умирающей, но заме¬нить ее. Агентура моя на юге России была так хорошо поставлена, что если бы я остался самостоятельным начальником, то Добро¬вольческая армия не получила бы и пятой части тех укомплектова¬ний, которые хлынули потом на Дон. Всем известная честность мо¬их намерений и преданность делу России обеспечивали бы мне ус¬пех развертывания. Но, считая преступлением разъединять силы, направленные к одной цели, не преследуя никаких личных интере¬сов и чуждый мелочного честолюбия, думая исключительно о поль¬зе России и вполне доверяя Вам как вождю, я категорически отка¬зался войти в какую бы то ни было комбинацию, во главе которой не стояли бы Вы... Присоединение моего отряда дало возможность начать наступление, открывшее для армии победную эру».
По мнению многих соратников именно он мог стать клю¬чевой фигурой для всего Белого движения на юге. Позднее дроздовцы писали о своем командире: «Настоящий организатор был под ру¬кой - полковник Дроздовский. Ему нужно было отвести не скром¬ную роль начальника дивизии, а назначить военным министром Добровольческой армии, диктатором ее тыла... Дроздовский нала¬дил бы снабжение армии и ее весьма примитивную медико-санитар¬ную часть. Твердой рукой он решительно подавил бы всякое само¬управство, всякий беспорядок в тылу. А главное - он сумел бы сор¬ганизовать новые дивизии на регулярных началах...»
По свидетельствам дроздовцев, вокруг Михаила Гордееви¬ча со временем сложилась «нездоровая атмосфера интриг и сплетен возглавляемого генералом Романовским штаба Добровольческой армии». Иван Павлович не мог «равнодушно отнестись к появле¬нию полковника Дроздовского, молодого, энергичного, умного, ок¬руженного его отрядом, людьми, совершившими с ним поход, обо¬жавшими своего командира. Завистливое недоброжелательство, страх конкуренции, а помимо того и личная антипатия генерала Ро¬мановского дали себя вскоре знать».
Велась ли в действительности какая-либо организованная кам¬пания против Дроздовского? Однозначно ответить на этот вопрос нельзя. По свидетельству очевидцев, в кругах, близких к штабу Добровольческой армии, действительно сильно критиковали Дроз¬довского. Говорили, что он хотя и сделал в свое время большое де¬ло, к осени 1918 года «уже выдохся», что ему не дают покоя лавры участников Ледяного похода, что он интригует против штаба армии и в душе хотел бы стать во главе всего Белого движения на юге Рос¬сии. Едва ли такого мнения о Дроздовском был Деникин, призна¬вавший за ним право «оценивать свои заслуги не дешево» и высоко ставивший его, но 3-я дивизия в штабе армии действительно «была пасынком как в смысле пополнения людьми, так и в смысле попол¬нения материальной частью». Офицеры 3-й дивизии воспринимали противоречия между своим командиром и штабом армии почти исключительно как личное противостояние между Дроздовским и Романовским, «злым гением» армии (как многие его тогда называли), и обвиня¬ли его во всех неудачах - и военных, и политических. Однако да¬же наиболее решительные критики руководства армии не счита¬ли виноватым в сложившейся ситуации Командующего, главным недостатком которого было то, что он, по их словам, «был плоть от плоти штабной генерал, рутинный, привыкший к тыловой спо¬койной работе»
«Все проходило через руки начальника штаба... которому Дени¬кин беспредельно верил, которого любил и на все смотрел его глазами, не проверяя и не критикуя. Романовский же докладывал то, что находил нужным. Докладывая, освещал вопрос, придавая ту или иную окраску, а часть прятал под сукно. ...от Главнокоман¬дующего ускользало очень многое, многого он совсем не знал, а многое доходило до него в искаженном виде. Характер же Рома¬новского достаточно известен: злобный, завистливый, честолю¬бивый, не гнушавшийся средствами для поддержания своей власти и влияния...»
Летом 1918 года среди офицеров 3-й дивизии начали ходить слухи, что генерал Романовский «по приказу масонских организа¬ций решил добиться увольнения из армии полковника Дроздовского». По словам очевидца, в окружении Дроздовского нашлись «мо¬лодые буйные головы», поверившие молве и решившие «защищать боготворимого ими полковника Дроздовского». Созрел план убий¬ства генерала Романовского. «С этим готовым решением они обра¬щались не раз к полковнику Дроздовскому, прося его санкции. Ав¬тор этой записки был неоднократным свидетелем того, как полков¬ник Дроздовский увещевал эти буйные головы, не останавливался Даже перед решительными мерами. Он внушал им и внушил всю мелкость их замысла и всю неосновательность доказательств того, что генерал Романовский - "злой гений" армии».
Существует и другое свидетельство, еще более запутывающее ситуацию. По словам капитана Бологовского, Дроздовский в при¬ютных разговорах неоднократно заявлял, «что Романовский явится прямой и непосредственной причиной гибели Белого движения». На предложения молодого капитана убить Романовского Дроздовский ответил: «...если бы не преступное, сказал бы я пристрастие и попустительство Главнокомандующего к нему, то я ни минуты не задумался бы обеими руками благословить вас на это дело. Но пока приходится подождать».
Наконец, еще одной важной причиной, послужившей росту напряженности в отношениях между 3-й пехотной дивизией и штабом Добровольческой армии, были политические взгляды дроздовцев. Как уже говорилось, Дроздовский, несмотря на фор¬мально непредрешенческую позицию, при формировании отряда создал в нем своеобразную «параллельную структуру» - тайную монархическую организацию. Рано или поздно, но при объедине¬нии с Добровольческой армией, придерживавшейся либе¬ральной ориентации и провозгласившей ар¬мию вне политики, конфликт должен был произойти. Дроздовцы не скрывали, что их «отряд представляет из себя политическую ор¬ганизацию монархического направления...» и, несмотря на то, что он «входит в армию Алексеева», его «политическая организация остается самостоятельной...» С приходом на Дон дроздовцы попы¬тались завербовать в свою организацию и чинов других доброволь¬ческих полков - Корниловского и Офицерского. Но их офицер был арестован, обвинен в большевистской агитации (!) и едва не расстрелян. Произошло это опять-таки не без участия начальника штаба армии. Вслух им высказывалось опасение раскола в рядах добровольцев. Но очевидно и то, что вне зависимости от своей по¬литической окраски Романовский прежде всего опасался распро¬странения влияния Дроздовского на всю Добровольческую армию со всеми возможными последствиями. Слухи об идеологических трениях вышли и за ее пределы. Так, на заседании донского прави¬тельства 24-25 июня (7-8 июля) атаман П.Н. Краснов заявил, что «ему достоверно известно, что в армии существует раскол: с одной стороны - дроздовцы, с другой - алексеевцы и деникинцы. Дроз¬довцы определенно тянут в сторону монархии...».
Опасался раскола армии и Деникин, у которого остался не¬приятный осадок от сцены во время военного совета перед 2-м Кубанским походом. Очевидно, во время обсуждения полити¬ческих вопросов генерал С.Л. Марков, также известный своими правыми взглядами, тем не менее резко отозвался о деятельности в армии монархических организаций (опасаясь, вероятно, наличия у себя в дивизии параллельного подчинения). «Дроздовский вспылил: "Я сам состою в тайной монархической организации... Вы не¬дооцениваете нашей силы и значения..."» По всей видимости, монархическая организация Дроздовского действительно имела определенный вес. Так, ее членом был генерал A.M. Драгомиров, помощник А.И. Деникина, а позднее - председатель Особого сове¬щания при генерале Деникине, а дроздовцы - капитаны П.В. Колтышев и B.C. Дрон - работали в штабе армии. Таким образом, в ди¬визии «всегда могли быть более или менее в курсе дел и намерений ставки».
Напряжение, присутствовавшее в отношениях между штабом армии и 3-й пехотной дивизией, рано или поздно должно было пе¬рерасти в конфликт. Поводом к нему послужил конкретный слу¬чай, когда во время боев под Армавиром 17 (30) сентября Дроздов¬ский проигнорировал отданный ему Деникиным приказ. Выговор, к тому же публичный, по всей видимости, стал по¬следней каплей, переполнившей чашу терпения Дроздовского, «ка¬ждый шаг, каждая даже маленькая ошибка которого критикова¬лись, ставились в вину и вскоре вооружили против него генерала Деникина». После некоторой паузы, 27 сентября (10 октября) Дроздовский направил Деникину рапорт, который явился по существу приговором всему белому движению либералов в погонах.
РАПОРТ НАЧАЛЬНИКА 3-й ПЕХОТНОЙ ДИВИЗИИ ПОЛКОВНИКА М.Г. ДРОЗДОВСКОГО КОМАНДУЮЩЕМУ ДОБРОВОЛЬЧЕСКОЙ АРМИИ ГЕНЕРАЛУ А.И. ДЕНИКИНУ
Начальник 3-й дивизии Добровольческой армии 27 сентября (10 октября) 1918 года № 027
станция Кубанская
Командующему армией
РАПОРТ
С самого начала Армавирской операции, с того дня, когда нача¬лось продвижение южнее Отрада-Кубанская, я высказывал Вам опасение за свой правый фланг, являющийся все время больным ме¬стом, так как 1-я конная дивизия не в силах была продвигаться на¬равне со мной, я же сам не имел сил и возможности одновременно вести операцию по овладению Армавиром и обеспечивать дивизию от глубокого обхода со стороны группы Матвеева. До тех пор при ве¬дении боевых действий я не считал нужным ссылаться ни разу на многочисленность врага, и эта сдержанность донесений об успехах, быть может, и создала неверное представление об их легкости.
Но уже с 1 (14) сентября я счел необходимым доносить, что против меня очень большие силы, дерущиеся очень упорно; доно¬сить также, что большие потери и сильная усталость, тогда еще не¬которых только частей, вызывают необходимость подкреплений, в чем, однако, мне было отказано, несмотря на наличие резервов.
Угрожаемый с обоих флангов охватами многочисленного про¬тивника, я боями 2 и 3 (15 и 16) сентября эту непосредственную уг¬розу ликвидировал и, пользуясь результатами Невинномысской операции генерала <А.А.> Боровского, продолжал наступление к Армавиру. По занятию Отрада-Кубанская я получил телеграмму Начальника штаба от Вашего имени о медлительности действий (Телеграмма №01270), являвшейся первым совершенно незаслу¬женным упреком - за эти дни было сделано все, что было в силах Дивизии, но работу ее можно было верно оценить только на месте.
Именно не желая отдавать врагу раз уже захваченное, да еще важный пункт, я считал овладение Армавиром делом преждевременным и рискованным до тех пор, пока продвижение 1-й конной
дивизии не распутало бы Михайловский узел. События показали, что последняя задача была непосильна для конной дивизии; в то же время, при активности врага (а с ней армия уже ознакомилась) обезвреживание Михайловской группы было условием обязатель¬ным для прочного удержания Армавира, или же необходимо было увеличить мои силы.
Свои соображения я дважды Вам доносил 5 (18) сентября (те¬леграммы №№ 69/Б и Д/322). Не получая ответа, видя, что моим донесениям не предается никакого значения, я был поставлен перед Армавиром в тяжелое положение: сознавая ясно рискованность операции по овладению этим городом, трудность его потом удер¬жать, я вынужден был атаковать, так как противник, после неудач¬ного для него ночного дела с 5-го на 6-е (с 18-го на 19-е) начал вновь подготавливаться к переходу в наступление. Армавир был взят штурмом, опять с довольно значительными потерями, а по взя¬тии его я вновь донес свои опасения за тыл - эти донесения также были оставлены без внимания (телеграммы №№ 329, 74/Б, 78/Б).
Сильно выдвинутая клином дивизия, занимавшая Армавир, бы¬ла подвержена ударам глубоко в тыл, но с 6 (19) по 11 (24) сентября я не получил ни помощи, ни обеспечения с этой стороны. Если бы от¬ряд полковника <Н.С.> Тимановского дан был мне 6-го (19-го) или 7-го (20-го) и тогда же даны были те пополнения, которые я получил лишь 12-го (25-го) и 14-го (27-го) - судьба Армавира, несомненно, была бы иная: подкрепление в момент успеха - громадная сила!
Уже 10 (23) и 11 (24) <сентября> определилось намерение про¬тивника совершить глубокий обход совместно с ударом вдоль желез¬нодорожной линии Курганная - Армавир, а в это время я получил директиву продолжать наступление между Урупом и Кубанью...
11 (24) сентября я получил телеграмму, что в Кубанскую высы¬лается батальон (?) 1-го Офицерского полка; но в каком составе и к какому времени сосредоточится на станции Кубанская, что преж¬де всего обязан был сообщить мне штаб - не было сказано ни слова.
Еще утром рано я послал телеграмму командиру батальона по прибытии в Кубанскую вести наступление вдоль Владикавказской железной дороги, чтобы совместно с конным полком и моим пра¬вым флангом разбить обходящую с севера колонну противника: по¬лучил от него в 12 часов 30 минут донесение, что он прошел через Гулькевичи и что у него 2,5 роты - 370 штыков!
12  (25) сентября весь день противник ведет упорные атаки с юго-запада, запада и севера и очень скоро перерезает железную дорогу; контратаками резервов на правом фланге нам удалось было отбросить противника и очистить полотно железной дороги север¬нее Армавира, но под давлением новых значительных сил при¬шлось отойти. К темноте новая большая колонна неприятеля обло¬жи та город уже и с юга, от берега Урупа, построив таким образом сплошной фронт до Кубани, и начала сближение для атаки на сле¬дующий день. Учитывая настроение войск, наличие всего трех рот резерва, не видя весь день и не считая уже возможным помощь с се¬вера от упомянутых выше слабых сил 1-го <Офицерского> полка, я не счел возможным продолжать 13-го (26-го) оборонительный бой на столь растянутом фронте (более 12 верст), так как прорыв противника в город или к мосту повлек бы гибельные последствия и панический отход; решив удержать в своих руках часть города, я остальные силы увел в Прочноокопскую. Ваше Превосходительст¬во, не имея возможности оценить обстановку на месте, признали отвод части сил преждевременным, я же, наблюдая вплотную все элементы, предпочел сделать это вынужденное сокращение фронта спокойно и в полном порядке без потерь, нежели ждать следующе¬го утра, чтобы очистить Армавир при таких же обстоятельствах, при каких он был очищен в первый раз.
Только 14 (27) <сентября> около 11 часов я получил в Прочноокопской донесение полковника Тимановского, пересланное с офи¬цером для связи, что он начал подход к станции Кубанской, имея два батальона, два орудия и три сотни (всего до 1400 бойцов), посту¬пает в мое распоряжение и по окончании сосредоточения предпола¬гает атаку. До получения Ваших приказаний я рассчитывал 13-го и 14-го (26-го и 27-го) дать частям совершенно необходимый им от¬дых, влить пополнения, заменить убывший командный состав, то есть выполнить те мероприятия, что необходимы для подъема мо¬ральных и материальных сил части. Не эти, однако, соображения, как бы они важны ни были, но полная физическая невозможность произвести своевременную перегруппировку и сосредоточение для совместной атаки противника с батальонами полковника Тимановского,  вынудили   меня  немедленно   ответить  ему,   чтобы  он 13-ro (26-го) в бой не ввязывался, дабы атаковать не раздельно, а совместно. Вы прислали мне резкую телеграмму, обвиняя меня в отмене Вашего приказания, но это неверно, ибо приказания Вашего я не мог отменить, так как о нем мне ровно ничего не было известно, полковник Тимановский донес мне только, что он поступает в мое распоряжение, Ваша телеграмма 14-го (27-го) была показана полковнику Тимановскому, который ответил, что такого приказа атаковать во что бы то ни стало 13-го (26-го) он не получал.
Последствия этой атаки доказали, что моя оценка обстановки была верной, так как по причине трудности связи мое приказание не ввязываться самостоятельно в бой запоздало, и части полковни¬ка Тимановского, имея первоначально успех, были вскоре вынуж¬дены к отходу, понеся чувствительные потери. Итак, приказания Вашего я не отменял, но отдал то распоряжение, не прошедшее слу¬чайно в жизнь, которое вызывалось обстановкой и необходимость которого для всех стала очевидной.
Я считал необходимым дать частям хотя бы сутки полного от¬дыха, который имел в виду использовать на влитие до 700 человек пополнений. Однако Вы приказали атаковать непременно 14-го (27-го). Я атаковал. Вел упорный бой, понес тяжелые потери и потерпел неудачу...
Не буду останавливаться на Михайловской операции, так как ответил достаточно подробно телефонограммой, повторю только, что выговор был сделан безо всякой вины, ибо директивы (т.е. рас¬поряжения, указывающей основную идею, но не способ выполне¬ния) я не изменял, но, вынужденный обстоятельствами изменить путь следования и пункт сосредоточения, из этого последнего пред¬принял операцию, завершившуюся, согласно Вашему желанию глубоким отходом противника и атакою его со стороны Курганной.
С 16 (29) августа дивизия вела целый месяц почти непрерыв¬ные бои, понесла около 1800 человек потерь (без 1-го Офицерского полка), т.е. больше 75% своего первоначального состава, одержала целый ряд успехов, но в последних неудачных кровопролитных бо¬ях при выполнении непосильных задач свела на нет все предыду¬щие успехи и достигла в конечном результате только одного - под¬няла моральное состояние врага, увидавшего, что он может успеш¬но сопротивляться, и понизила свой собственный дух, потеряв веру в несокрушимость своих атак. В Самурском полку на почве неудач и утомления появилось много перебежчиков, чего раньше совер¬шенно не было, и сейчас этот полк уже не внушает мне доверия - над ним необходима большая работа.
Я не «жаловался», как в Вашей телеграмме были названы мои доклады о положении дел. Выражаясь словами Суворова, «ближнему по его близости лучше видно», я оценивал правильно свои силы переоцениваемые штабом армии, и силы противника, необходимые им. В результате этих условий я ясно видел слишком большую вероятность неудачи, и если сама по себе неудача, как таковая, везде тяжела, то для нашей армии последствия ее много тяжелее: большевикам гораздо легче потерять тысячу человек, чем нам сто. Уком¬плектования поступают крайне туго, кроме того, неудачный бой - это потеря оружия, пулеметов, пополнения которых из армии мы почти не видим (за два месяца дивизия получила 300 винтовок). Строевые начальники обязаны дрожать над каждым человеком, над каждой винтовкой, иначе они останутся без войск; и если опасны слишком дорого стоящие победы, то неудачи могут стоить армии. Впереди же, кроме освобождения Кубани, армии предстоит много более широкая задача - с чем пойдет она ее решать?
И тем не менее, как тяжело ни складывалась обстановка в ди¬визии, я похоронил бы в себе всю тяжесть опасений за исход опера¬ции и ее последствия, если бы не видел иного, находившегося все¬цело в Ваших руках, выхода из положения. Например, в бою под Белой Глиной я скрыл от Вас то крайне тяжелое положение, в ко¬тором оказалась дивизия, так как знал, что Вы уже ничем помочь мне не могли, под Усть-Лабой, когда положение одно время было очень серьезно, я также не доносил Вам всего - тогда я считал вред¬ным для дела беспокоить Вас, ибо резерв, бывший в Вашем распо¬ряжении, нужно было хранить для более опасного направления.
Но в Армавирской операции дело обстояло совершенно иначе. Задача, возложенная на дивизию, не соответствовала ее силам, не¬удача была весьма вероятна. Между тем я знал, что в то время, ко¬гда утомленная дивизия истекала кровью в непрерывных тяжелых боях, два сильных и свежих полка оставались в резерве, свободные от прямой задачи - борьбы с большевиками. В то же время я видел возможность достигнуть несомненных успехов, собрав кулак из главной массы армии путем подтягивания всех наличных резервов и усиления ударной группы за счет временного ослабления других фронтов, чтобы рядом последовательных, действительно сокруши¬тельных ударов уничтожить раздельные группы врага. И как ни дорого нам время, но всегда считал, что лучше на два дня позже победить, нежели дать бой на два дня раньше и потерпеть неудачу.
Вот почему, находясь все время среди войск, видя большую вероятность неуспеха в предписанной мне операции и сознавая в то же время возможность полной удачи при иной группировке сил, я считаю своим долгом настойчиво и выпукло, в то же время совершенно без преувеличений очерчивать в своих донесениях действительную обстановку в дивизии. К сожалению, моим докладам не было оказано того доверия, которое я заслужил своей безукоризнен¬ной репутацией на войне и своим историческим подходом.
Жаловаться я не привык и никогда не жаловался ни на какие опасности и лишения более, чем за пять лет, проведенные мною на двух последних войнах. А если иные начальники иначе доносили, то это их дело и их ответственность (хотя донесения одного из на¬чальников дивизии были аналогичны моим), но захлебнувшееся наше наступление на всех главных фронтах армии и последние не¬удачи во всех дивизиях доказывают, на мой взгляд, правильность моих действий.
Перейдя к вопросу собственно выговоре, я позволю себе на¬помнить следующее:
Ко времени присоединения моего отряда к Добровольческой армии состояние ее было бесконечно тяжело - это хорошо извест¬но всем. Я привел за собой около 2 1/2 тысяч человек, прекрасно воо¬руженных и снаряженных с большой артиллерией, броневиками, аэропланами (один готовый), автомобилями, радиотелеграфом, дал армии более 8 тысяч снарядов, 200 тысяч патронов, более 1000 вин¬товок (перечисляю главнейшее). Учитывая не только численность, но и техническое оборудование и снабжение отряда, можно смело сказать, что он равнялся силою армии, причем дух его был очень высок, и жила вера в успех.
В истощенный организм была влита новая свежая кровь.
Я не являлся подчиненным исполнителем чужой воли, только мне одному обязана Добровольческая армия таким крупным усиле¬нием. Все, стоявшие в Яссах у дела формирования добровольческих частей, отреклись от них, настаивали на роспуске и разоружении, на¬зывали мой подход безумием и авантюрой, подстрекали моих подчи¬ненных к оставлению рядов. Я один имел смелость поставить себе це¬лью этот поход, силу воли довести дело до успешного конца и умение выполнить его среди многих опасностей и политических осложнений.
От разных лиц, среди которых есть и теперь играющие крупную роль в общем ходе событий, я получал предложения не присоеди¬няться к армии, которую считали умирающей, но заменить ее. Аген¬тура моя на юге России была так хорошо поставлена, что если бы я остался самостоятельным начальником, то Добровольческая армия не получила бы и пятой части тех укомплектований, которые хлыну¬ли потом на Дон. Всем известная честность моих намерений и пре¬данность делу России обеспечивали бы мне успех развертывания. Но, считая преступлением разъединять силы, направленные к одной цели, не преследуя никаких личных интересов и чуждый мелочного честолюбия, думая исключительно о пользе России и вполне дове¬ряя Вам, как вождю, я категорически отказался войти в какую бы то ни было комбинацию, во главе которой не стояли бы Вы. Правда, я тогда был далеко от мысли, чтобы штаб вверенной Вам армии мог по¬зволить себе такое отношение ко мне, с коим пришлось познакомить¬ся последние два месяца (не исключая инсинуаций и клеветы, чему имею факты и, если угодно, доложу). Присоединение моего отряда дало возможность начать наступление, открывшее для армии победную эру. И не взирая на эту исключительную роль, которую судьба дала мне сыграть в деле возрождения Добровольческой армии, а быть может и спасения ее от умирания, не взирая на мои заслуги пе¬ред ней, пришедшему к Вам не скромным просителем места или за¬щиты, но приведшему с собой верную мне крупную боевую силу, Вы не остановились перед публичным выговором мне, даже не расследо¬вав причин принятого мною решения, не задумались нанести ос¬корбление человеку, отдавшему все силы, всю энергию и знания на дело спасения родины, а в частности - и вверенной Вам армии.
Мне не придется краснеть за этот выговор, ибо вся армия зна¬ет, что я сделал для ее победы.
Для полковника Дроздовского найдется почетное место везде, где борются за благо России. Я давно бы оставил ряды Доброволь¬ческой армии, так хорошо отплатившей мне, если бы не боязнь пе¬редать в чужие руки созданное мной.
Не могу не коснуться еще одного вопроса, который не имеет прямого отношения к содержанию этого рапорта, но очень болез¬ненно отражается на духе войск. За последнее время к частям предъ¬являлись крайне повышенные боевые требования, ставились тяже¬лые задачи: «во что бы то ни стало», «минуя все препятствия». И, не имея достаточно средств, войска, ценою больших жертв, по мере возможности выполняли свои задачи. Но если признано возмож¬ным предъявлять строевым частям такие требования, которые не¬редко превышают их силы, почему же к органам, обслуживающим и снабжающим армию, не предъявляют таких повышенных требова¬ний. Почему от них не требуется исключительной энергии, исключительных знаний, исключительной изобретательности и работоспособности. Мы по-прежнему испытываем крайнюю нужду в снарядах и патронах и за недостаток их платим кровью; не достает обмундирования и сапог. Состояние санитарной части ужасно – засыпан жалобами на отсутствие ухода, небрежность врачей, плохую пищу, грязь и беспорядок в госпиталях. Проверьте количество ампута¬ций после легких ранений - результаты заражения крови, что при современном состоянии хирургии является делом преступным; в моей дивизии за последнее время целый ряд офицеров с легкими ранами подверглись ампутации или умерли от заражения крови. Врачи остаются безнаказанными, мне известен случай занесения за¬разы при перевязке в госпитале; за это врач был только переведен на фронт. Я доносил Вам о смерти штабс-капитана <В.Н> Ляхницкого из-за небрежности врача; он остался безнаказанным. Стон идет от жалоб на санитарную часть, но никто за это не отвечает. Когда при¬ходится знакомиться с жизнью и работой довольствующих органов армии - поражаешься этой рутиной, бумажностью, индифферент¬ным отношением к войскам. Если исключительное напряжение в работе требуется от войск, так пусть же такую же энергию проявят те органы, которые их обслуживают и сами дани крови не несут.
Великая Русская армия погибла от того, что старшие началь¬ники не хотели слушать неприятной правды, оказывая доверие только тем, в чьих устах было все благополучно, и удаляли и зати¬рали тех, кто имел смелость открыто говорить.
Неужели и Добровольческая армия потерпит крушение по тем же причинам?
Полковник <М.Г. > Дроздовский.
ОТВЕТ НА РАПОРТ НАЧАЛЬНИКА 3-й ПЕХОТНОЙ ДИВИЗИИ ПОЛКОВНИКА М.Г. ДРОЗДОВСКОГО НАЧАЛЬНИКА ШТАБА ДОБРОВОЛЬЧЕСКОЙ АРМИИ ГЕНЕРАЛА И.П. РОМАНОВСКОГО
Начальник штаба
Главнокомандующего
Добровольческой армии
9 (22) октября 1918 года
№ 01955 г. Екатеринодар
М.Г. Дроздовскому, начальнику 3-й дивизии
Секретно. В собственные руки.
Милостивый государь Михаил Гордеевич! Ознакомившись с Вашей телеграммой № 670, Главнокоман¬дующий не пожелая читать рапорта Вашего от 27 сентября (10 ок¬тября) с.г. за № 027.
Что касается меня, то я не считаю возможным вступать с Вами в переписку по поводу затронутых Вами вопросов, но требую, что¬бы Вы совершенно определенно указали <на> факты клеветы и ин¬синуации по отношению к Вам со стороны вверенного мне штаба.
Уважающий Вас, И.П. Романовский.
Стоит сказать, что тяжелые потери в ходе 2-го Кубанского по¬хода несли не только дроздовцы. Все офицерские части Доброволь¬ческой армии на протяжении 1918 года буквально таяли на глазах. Так, только после ноябрьских боев за Ставрополь в офицерских ротах 1-го Офицерского генерала Маркова полка оставалось по 30-40 человек, а численность Корниловского ударного полка со¬ставила всего 117 человек. Корниловец капитан М.Н. Левитов, раненый в начале сентября и вернувшийся в конце месяца в свой полк, нашел состав своей роты на 3/4 новым. По его же оценке, Корниловский полк за время 2-го Кубанского похода три раза (!) сменил свои состав.
Уже в скором времени Дроздовский был ранен, и как оказа¬лось - смертельно. С его уходом закончилось противостояние меж¬ду штабом армии и 3-й дивизией.
Штабная сволочь Романовский ненадолго пережил Михаила Гордеевича. После новороссийской катастрофы, к которой Романовский с компанией привели Добровольческую армию весной 1920 года он вместе с Деникиным эвакуировался в Константинополь, где 5(18) апреля погиб в результате покушения. Праведная рука настигла Романовско¬го уже на турецкой земле.
Как видно, противостояние между М.Г. Дроздовским и И.П. Романовским было вызвано не только и даже не столько лич¬ными взаимоотношениями. Неприязнь по отношению друг к дру¬гу появилась позднее. Конфликт стал следствием борьбы за влияние в Добровольческой армии различных группи¬ровок офицеров, подогреваемой окруже¬нием и Дроздовского, и Романовского. Это был конфликт боевых офицеров патриотов чтящих Царя и либералов в погонах – кофейных офицеров – той же штабной сволочи. Со временем противостоя¬ние переросло в личный конфликт, и примирение стало едва ли возможным.
Безусловно, что подобные взаимоотношения видных офице¬ров Добровольческой армии не укрепляли Белого движения. Здесь вполне уместны слова, сказанные одним из составителей «Дневни¬ка» М.Г. Дроздовского: «Идея белой армии, при ее основании, в чистом своем виде, - идея борьбы правды с ложью, справедливо¬сти с насилием, честности с низостью, и идея эта остается чистой и незапятнанной, в какие бы уродливые формы она порой ни вылива¬лась, в чьих бы слабых и неумелых руках она ни очутилась, какие бы разочарования ни внушали ее отдельные исполнители».
Михаил Гордеевич был ранен в ногу 31 октября (13 ноября) 1918 года под Ставрополем, у Иоанно-Мариинского монастыря. Рана Дроздовского поначалу показалась всем пустячной. Капитан Л.С. Тер-Азарьев, вместе с другими офицерами снимавший Дроз¬довского с коня, рассказывал, что она не вызывала ни у кого тре¬воги. Отправляя командира в Екатеринодар, в госпиталь Красно¬го Креста, дроздовцы были уверены, что он уже вскоре вернется в дивизию.
Однако в дальнейшем события развивались совсем иначе. Ра¬на загноилась, потребовала нескольких операций и привела к смерти. Версия смерти Дроздовского в результате заговора получила распространение среди части дроздовцев еще в 1918 году и была порождена конфликтом, имевшим место между Михаилом Гордее¬вичем и генералом И.П. Романовским. Именно на нее со всей оче¬видностью указали составители первого издания «Дневника» Дроздовского, вышедшего вскоре после войны: «Это легкое пуле¬вое ранение потребовало почему-то восьми операций... - писали они. - Два месяца тянулось заражение крови, поговаривали о тифе, о систематическом медленном отравлении, во всяком случае, поче¬му произошло заражение крови - осталось загадкой, таинственной и необъяснимой».
После начавшихся осложнений соратники уговаривали Дроз¬довского переехать из Екатеринодара в Ростов, в клинику профес¬сора Н.И. Напалкова. Но Михаил Гордеевич неизменно отказывал¬ся, говоря, что эта клиника только для тяжелораненых и он «со сво¬им пустяшным ранением не желает отнимать места у других». Только 26 декабря (8 января) уже в полубессознательном состоя¬нии он был доставлен в Ростов.
Находившийся в то время в Ростове А.В. Туркул вспоминал, что Дроздовского привезли в город в вагоне кубанского атамана А.П. Филимонова. «Я вошел в купе и не узнал Михаила Гордееви¬ча. На койке полулежал скелет - так он исхудал и пожелтел. Его голова была коротко острижена, и потому, что запали щеки и заост¬рился нос, вокруг его рта и ввалившихся глаз показалось теперь что-то горестное, орлиное. Я наклонился над ним. Он едва улыб¬нулся, приподнял исхудавшую руку. Он узнал меня.
- Боли, - прошептал он. - Только не в двери. Заденут... У ме¬ня нестерпимые боли.
Тогда я приказал разобрать стенку вагона. Железнодорожные мастера работали почти без шума, с поразительной ловкостью. На руках мы вынесли Дроздовского на платформу. Подали лазаретные носилки. Мы понесли нашего командира по улицам. Раненые несли раненого. Весть, что несут Дроздовского, мгновенно разнеслась по городу. За нами все гуще, все чернее стала стекаться толпа. На Са¬довой улице показалась в пешем строю гвардейская казачья брига¬да, лейб-казаки в красных и лейб-атаманцы в синих бескозырках. Мы приближались к ним. Враз выблеснули шашки, замерли чуть дрожа: казаки выстроились вдоль тротуара. Казачья гвардия отда¬вала честь нашему командиру.
Тысячными толпами Ростов двигался за нами, торжественный и безмолвный. Иногда я наклонялся к желтоватому лицу Михаила Гордеевича. Он был в полузабытье, но узнавал меня.
- Вы здесь?
- Так точно.
- Не бросайте меня...
- Слушаю.
Он снова впадал в забытье. Когда мы внесли его в клинику, он пришел в себя, прошептал:
- Прошу, чтобы около меня были мои офицеры.
Раненые дроздовцы, для которых были поставлены у дверей два кресла, несли с того дня бессменное дежурство у его палаты».
Профессор Напалков, едва осмотрев Дроздовского, принял ре¬шение о немедленной ампутации ноги, так как только эта мера ос¬тавляла надежду на спасение жизни. «Михаила Гордеевича опери¬ровали при мне, - вспоминал Туркул. - Я помню белые халаты, блестящие профессорские очки, кровь на белом, и среди белого ор¬линое, желтоватое лицо Дроздовского. Я помню его бормотанье: «Что вы мучаете меня... Дайте мне умереть...»»
После операции Дроздовскому на время стало лучше, он при¬шел в себя, у него появилась надежда вернуться в строй. «Ничего, с протезом можно и верхом», - говорил он своим офицерам. «Поез¬жайте в полк, - были его последние слова Туркулу. – Поздравьте всех с Новым годом. Как только нога заживет, я вернусь... Поезжай¬те. Немедленно. Я вернусь...»
Однако все старания профессоров Напалкова и Игнатовского, усилия образцового медицинского персонала оказались напрасны. Вечером 1 (14) января 1919 года Михаил Гордеевич Дроздовский скончался. Ему было всего 37 лет.
Согласно версии о «злом умысле», организатор убийства Дроз¬довского указывался вполне определенно - генерал И.П. Романов¬ский. Исполнителем преступления назывался профессор Плоткин, еврей, на лечении у которого Михаил Гордеевич находился в Екатеринодаре. Он «остался безнаказанным, его даже не спроси¬ли историю болезни Дроздовского; никто не поинтересовался уз¬нать первопричину заражения». Вскоре после смерти Дроздов¬ского он «получает крупную сумму денег» и отправляется «соответствующим начальством за границу», откуда уже не возвращает¬ся. «Тайным же вдохновителем Плоткина является, конечно, Рома¬новский. Документы об этом находятся... в распоряжении доктора Матвеевой, которая ходила неотлучно за Дроздовским со времени ранения».
Один из очевидцев писал позднее в эмиграции: «Случайное совпадение во времени отъезда Плоткина, сейчас же после смерти генерала Дроздовского, не могло не показаться странным. В конце ноября тяжелое положение Михаила Гордеевича побудило офицеров, принимавших участие в походе Яс¬сы - Дон, увековечить память о нем установлением памятной меда¬ли (особый приказ по этому поводу А.И. Деникин издал 25 ноября (8 декабря) 1918 года). Все это наводит на мысль о том, что в шта¬бе могли знать о неизлечимости Дроздовского. С момента ранения прошло почти два месяца, прежде чем он был перевезен в клинику Напалкова. Во многом это было следствием не¬удачной кадровой политики, осуществлявшейся на белом юге, когда на многие ответственные посты назначались люди неопыт¬ные, главной заслугой которых было лишь участие в 1-м Кубан¬ском походе. «Всякий, кто бывал в Екатеринодаре в эти дни, от¬лично помнит, - писал очевидец, - что встречали большое коли¬чество генералов с большим именем в Великую войну сидящими без дела и вместе с тем встречали бездарных мальчиков на ответ¬ственных постах, замечательных только тем, что они первопоходники. Я думаю, что теперь всем ясно, что пребывание на посту ге¬нерал-квартирмейстера полковника <Д.Н.> Сальникова и на по¬сту начальника санитарной части - <Н.М.> Родзянко дорого стоили Добровольческой армии». А.В. Туркул, которого труд¬но заподозрить в предвзятости, справедливо заметил: «Разные слухи ходили о смерти генерала Дроздовского. Его рана была легкая, неопасная. Вначале не было никаких признаков зараже¬ния. Обнаружилось заражение после того, как в Екатеринодаре Дроздовского стал лечить один врач, потом скрывшийся.»
После смерти Михаила Гордеевича его именем был назван соз¬данный им 2-й Офицерский полк, развернутый позднее в одно¬именную дивизию, 2-й Офицерский конный полк, артиллерийская бригада и бронепоезд. Приказ генерала Деникина, сообщавший ар¬мии о смерти Дроздовского, заканчивался словами: «...Высокое бес¬корыстие, преданность идее, полное презрение к опасности по от¬ношению к себе соединились в нем с сердечной заботой о подчи¬ненных, жизнь которых всегда он ставил выше своей. Мир праху твоему, рыцарь без страха и упрека».
Михаил Гордеевич первоначально был похоронен в Екатеринодаре в Кубанском войсковом соборе Св. Александра Невского. При отступлении Добровольческой армии в 1920 году дроздовцы, ворва¬лись в уже оставленный город и вывезли прах генерала Дроздов¬ского и полковника Туцевича. Гробы были погружены на транс¬порт в Новороссийске и перевезены в Крым.
В Севастополе останки военачальников были захоронены на Малаховом кургане, а именно в Доковом овраге (Кладбищенская балка). В этом месте находилось небольшое кладбище, на котором покоилась Даша Севастопольская (Д.Л. Михайлова). Сегодня часть этого оврага засыпана при строительстве спортивного ком¬плекса одного из заводов. На могилах были поставлены деревян¬ные кресты с синими дощечками и надписями: «Полковник М.И. Гордеев» (на кресте у могилы генерала Дроздовского) и «Капитан Туцевич».
Знаменательно, что Михаил Гордеевич Дроздовский нашел последнее упокоение в русской земле, в Севастополе, на Малахо¬вом кургане, месте русской воинской доблести, где когда-то воевал и его отец.
Булгаков уцелел и в 20-е, и в более страшные 30-е годы. Почему? Парадоксально, но во многом благодаря своей смелой позиции. Писатель выступает с открытым забралом. Его человеческая симпатия к героям "Дней Турбиных" и романа "Белая гвардия", по которому создана пьеса, была ясна всем. Сатирические повести написаны не эзоповским языком, а вполне прозрачным. Сталин знал, с кем имеет дело, Булгакова в отличие от колеблющихся попутчиков и сомнительных единомышленников нельзя было заподозрить в чем-либо тайном.
В апреле 1930 г. «покончил с собой» Маяковский. Были потрясены и читатели, и литераторы, и власти. Следовало сделать хоть какой-нибудь жест в сторону "пишущей братии". Одним из таких жестов был звонок Сталина к Булгакову 18 апреля на другой день после похорон Маяковского. Формально этот звонок был вызван письмом Булгакова "советскому правительству" (внимание кавычкам - Булгаков сознательно избегал употребления новояза - Совнарком, Политбюро). Он просил как-то определить его положение - разрешить печататься, дать работу или выпустить за границу.
«В этом году исполняется десять лет с тех пор, как я начал заниматься литературной работой в СССР. Из этих десяти лет последние четыре года я посвятил драматур¬гии, причем мною были написаны 4 пьесы. Из них три («Дни Турбиных», «Зойкина квартира»- и «Багровый ост¬ров») были поставлены на сценах государственных те¬атров в Москве, а четвертая -- «Бег» -- была принята МХАТом к постановке и в процессе работы Театра над нею к представлению запрещена, — писал Булгаков в за¬явлении Генеральному секретарю партии И.В. Сталину, председателю ЦИ комитета М.И. Калинину, начальнику Главискусства А.И. Свидерскому, Алексею Максимовичу Горькому... — Ранее этого подверглись запрещению: по¬весть моя «Записки на манжетах». Запрещен к переиз¬данию сборник сатирических рассказов «Дьяволиада», запрещен к изданию сборник фельетонов, запрещены в публичном выступлении «Похождения Чичикова». Роман «Белая гвардия» был прерван печатанием в журнале «Россия», т.к. запрещен был самый журнал.
По мере того, как я выпускал в свет свои произведе¬ния, критика в СССР обращала па меня все большее вни¬мание, причем ни одно из моих произведений, будь то беллетристическое произведение или пьеса, не только никогда и нигде не получило ни одного одобрительного отзыва, но, напротив, чем большую известность приобре¬тало мое имя в СССР и за границей, тем яростнее стано¬вились отзывы прессы, принявшие, наконец, характер неистовой брани.
Все мои произведения получили чудовищные, неблаго¬приятные отзывы, мое имя было ошельмовано не только в периодической прессе, но в таких изданиях, как Б. Сов. Энциклопедия и Лит. Энциклопедия.
Бессильный защищаться, я подавал прошение о разре¬шении, хотя бы на короткий срок, отправиться за грани¬цу. Я получил отказ...
Мои произведения «Дни Турбиных» и «Зойкина квар¬тира» были украдены и увезены за границу. В г. Риге одно из издательств дописало мой роман «Белая гвар¬дия», выпустив под моей фамилией книгу с безгра¬мотным концом. Гонорар мой за границей стали рас¬хищать.
Тогда жена моя Любовь Евгеньевна Булгакова вторич¬но подала прошение о разрешении ей отправиться за гра¬ницу одной для устройства моих дел, причем я предлагал остаться в качестве заложника.
Мы получили отказ.
Я подавал много раз прошение о возвращении мне рукописей из ГПУ и получал отказы или не получал от¬вета на заявления.
Я просил разрешения отправить за границу пьесу «Бег», чтобы ее охранить от кражи за пределами СССР.
Я получил отказ.
К концу десятого года силы мои надломились, не буду¬чи в силах более существовать, затравленный, зная, что ни печататься, ни ставиться более в пределах СССР мне нельзя, доведенный до нервного расстройства, я обращаюсь к Вам и прошу Вашего ходатайства перед Правительством СССР ОБ ИЗГНАНИИ МЕНЯ ЗА ПРЕДЕЛЫ СССР ВМЕСТЕ С ЖЕНОЙ МОЕЙ Л.Е. БУЛГАКОВОЙ, кото¬рая к прошению этому присоединяется».
Сталин по-своему успокоил Булгакова, заверил, что его примут на работу во МХАТ, но об ослаблении запрета сказано ничего не было и в выезде за границу фактически отказано.
Однажды, совершенно неожиданно, раздался телефон¬ный звонок. Звонил из Центрального Комитета партии секретарь Сталина Товстуха. К телефону подошла я и позвала М.А., а сама занялась домашними делами. М.А. взял трубку и вскоре так громко и нервно крикнул «Любаша!», что я бросилась опрометью к телефону (у нас были отводные от аппарата наушники). На проводе был Сталин. Он говорил глуховатым голосом, с явным гру¬зинским акцентом и себя называл в третьем лице: «Сталин получил. Сталин прочел...» Он предложил Булгако¬ву: «Может быть, вы хотите уехать за границу?,.» Но М.А, предпочел остаться в Союзе. Прямым результатом беседы со Сталиным было назначение М.А. Булгакова на работу в Театр рабочей молодежи, сокращенно ТРАМ. Вскоре после этого у нас на Пироговской появились двое молодых людей: один высокомерный — Федор Кнорре, другой держался лучше — Николай Крючков. ТРАМ не Художественный театр, куда жаждал попасть М.А., но капризничать не приходилось. Трамовцы уезжали в Крым и пригласили Булгакова с собой. Он поехал.
А теперь предоставим слово второй свидетельнице того времени, Е.С. Булгаковой, в дневнике которой сохрани¬лась запись разговора Булгакова со Сталиным.
Положение М.А. Булгакова к марту 1930 года стало просто-напросто трагическим: литературные выпады про¬тив него превратились в политические обвинения. И писа¬тель вынужден был обратиться с письмом в правительство.
Известно (Вопросы литературы 1966. № 9. С. 139), что Сталин, прочитав письмо М.А. Булгакова от 28 мар¬та 1930 года, позвонил ему:
«— Мы ваше письмо получили. Читали с товарищами. Вы будете по нему благоприятный ответ иметь. А может быть, правда пустить вас за границу? Что, мы вам очень надоели?
—  Я очень много думал в последнее время, может ли русский писатель жить вне Родины, и мне кажется, что не может.
- Вы правы. Я тоже так думаю. Вы где хотите рабо¬тать? В Художественном театре?
—  Да, я хотел бы. Но я говорил о этом — мне отка¬зали.
—  А вы подайте заявление туда. Мне кажется, что они согласятся.
Этот телефонный звонок вернул Булгакова к творчес¬кой жизни. Эта запись телефонного разговора взята из дневника Елены Сергеевны Булгаковой, она записала этот разговор со слов М.А. Булгакова. Она в то время была лишь на правах «тайного друга», но и она утвер¬ждала, отвечая на мои расспросы об этом разговоре, что этот телефонный звонок вернул Булгакову надежды на лучшее будущее, а главное — он вновь ощутил в себе силы работать и жить.
Эту юмористическую новеллу о Сталине Булгаков импровизировал многократно. Ее хорошо запомнила Елена Сергеевна и воспроизвела в своей записи с достаточной полнотой. Она имеет особый интерес. В ней речь идет об отношении Сталина к Булгакову, к постановке его пьес в МХАТе, об отношении Сталина к опере Шостаковича "Леди Макбет Мценского уезда". Можно предположить, что где-то в уголках сознания Булгакова, когда он работал над романом о театре "Записки покойника", жили гиперболические картины фантастических разговоров автора со Сталиным и звонки Сталина в МХАТ по поводу постановки его пьес.
Вот текст юморески, записанный Еленой Сергеевной. По форме - это сказ, в духе сказов Лескова:
"Михаил Афанасьевич, придя в полную безнадежность, написал письмо Сталину, что так, мол, и так, пишу пьесы, а их не ставят и не печатают ничего - словом, короткое письмо, очень здраво написанное, а подпись: Ваш Трампазлин.
Сталин получает письмо, читает.
Сталин. Что за штука такая?.. Трам-па-злин... Ничего не понимаю!
(Всю речь Сталина Миша всегда говорил с грузинским акцентом.)
Сталин (нажимает кнопку на столе). Ягоду ко мне!
(Входит Ягода, отдает честь.)
Сталин. Послушай, Ягода, что это такое? Смотри - письмо. Какой-то писатель пишет, а подпись "Ваш Трам-па-злин". Кто это такой?
Ягода. Не могу знать.
Сталин. Что это значит - не могу? Ты как смеешь мне так отвечать? Ты на три аршина под землей все должен видеть! Чтоб через полчаса сказать мне, кто это такой!
Ягода. Слушаю, ваше величество! (Уходит, возвращается через полчаса.)... Так что, ваше величество, это Булгаков.
Сталин. Булгаков? Что же это такое? Почему мой писатель пишет такое письмо? Послать за ним немедленно!.."
Основа юморески как будто бы строго реальная - бедственное положение Булгакова, пьес не ставят, денег не платят, жить не на что. Но вдруг - странная подпись: "Ваш Трампазлин". Фантастика! Еще более фантастичен факт, что Ягода, который должен под землей видеть на три аршина, не знает, что это за писатель. А обращение Ягоды к Сталину, как к царю: "Ваше величество" придает сцене пророческий сказовый характер, усиливает ее гротескность.
Появление Булгакова в приемной Сталина в "расхристанном виде" ("старые белые полотняные брюки, короткие, сели от стирки, рубаха... с дырой"). Он - босой: рваные туфли с перепугу снял. В таком виде он появляется в Кремле, перед высшим синклитом: "сидят Сталин, Молотов, Ворошилов, Каганович, Микоян, Ягода". Все детали в сцене фантастичны в своей контрастности и юмористичны по смыслу.
"Сталин. Что это такое! Почему босой?
Булгаков (разводя горестно руками). Да что ужнет у меня сапог...
Сталин. Что такое? Мой писатель без сапог? Что за безобразие! Ягода, снимай сапоги, дай ему!
Ягода снимает сапоги, с отвращением дает Мише. Миша пробует натянуть - неудобно!
Булгаков. Не подходят они мне... Сталин. Что у тебя за ноги, Ягода, не понимаю! Ворошилов, снимай сапоги, может, твои подойдут.
Ворошилов снимает, но они велики Мише.
Сталин. Видишь - велики ему! У тебя уж ножища! Интендантская!
Ворошилов падает в обморок.
Сталин. Вот уж, и пошутить нельзя! Каганович, чего ты сидишь, не видишь, человек без сапог!
Каганович торопливо снимает сапоги, но они тоже не подходят.
Ну, конечно, разве может русский человек!.. Уух, ты!.. Уходи с глаз моих!
Каганович падает в обморок.
Ничего, ничего, встанет! Микоян! А впрочем, тебя и просить нечего, у тебя нога куриная.
Микоян шатается.
Ты еще вздумай падать! Молотов, снимай сапоги!!!
Наконец сапоги Молотова налезают на ноги Мише..."
Сталин хочет помочь Булгакову.
Булгаков. Да что уж!.. Пишу, пишу пьесы, а толку никакого!.. Вот сейчас, например, лежит в МХАТе пьеса, а они не ставят, денег не платят...
Сталин. Вот как! Ну, подожди, сейчас! Подожди минутку. (Звонит по телефону. ) Художественный театр, да? Сталин говорит. Позовите мне Константина Сергеевича. (Пауза.) Что? Умер? Когда? Сейчас? (Мише. ) Понимаешь, умер, когда сказали ему. (Миша тяжко вздыхает.) Ну, подожди, подожди, не вздыхай. (Звонит опять.) Художественный театр, да? Сталин говорит. Позовите мне Немировича-Данченко. (Пауза.) Что? Умер?! Тоже умер? Когда? Понимаешь, тоже сейчас умер..."
За внешними фразами Сталина скрывается внутренняя неограниченная сила:
Сталин.... Ну, ничего, подожди. (Звонит.) Позовите тогда кого-нибудь еще! Кто говорит? Егоров? Так вот, товарищ Егоров, у вас в театре пьеса одна лежит (косится на Мишу), писателя Булгакова "пьеса... Я, конечно, не люблю давить на кого-нибудь, но мне кажется, это хорошая пьеса... Что? По-вашему, тоже хорошая? И вы собираетесь ее поставить? А когда вы думаете? (Прикрывает трубку рукой, спрашивает у Миши: "Ты когда хочешь?")
Булгаков. Господи! Да хыть бы годика через три!
Сталин. Ээх!.. (Егорову.) Я не люблю вмешиваться в театральные дела, но мне кажется, что вы (подмигивает Мише) могли бы поставить... месяца через три... Что? Через три недели? Ну, что ж, это хорошо. А сколько вы думаете платить за нее?.. (Прикрывает трубку рукой, спрашивает у Миши: ты сколько хочешь?)
Булгаков. Тхх... да мне бы... ну хыть бы рубликов пятьсот!
Сталин. Аайй!.. (Егорову.) Я, конечно, не специалист в финансовых делах, но мне кажется, что за такую пьесу надо заплатить тысяч пятьдесят. Что? Шестьдесят? Ну что ж, платите, платите! (Мише.) Ну, вот видишь, а ты говорил..."
Третий эпизод юморески Булгакова о Сталине - самый выразительный и емкий. Он имеет завязку (Сталин собирается слушать оперу Шостаковича), кульминационный пункт (обсуждение оперы прямо в аванложе Большого театра) и развязку. Гротеск здесь обретает такую силу, что каждая деталь не просто кричаще выделяется, а как молния освещает изнанку событий. Получается своеобразный дивертисмент.
Сталин звонит Ворошилову: "Ворошилов, ты? Что делаешь? Работаешь? Все равно от твоей работы толку никакого нет. Ну, ну, не падай там! Приходи, в оперу поедем. Буденного захвати!"
Затем Сталин звонит Молотову, Кагановичу:
"- Молотов, приходи, сейчас в оперу поедем! Что? Ты так заикаешься, что я ничего не понимаю! Приходи, говорю! Микояна бери тоже!
- Каганович, бросай свои еврейские штучки, приходи, в оперу поедем".
Над Ягодой Сталин издевается:
"- Ну, что, Ягода, ты, конечно, уж подслушал все, знаешь, что мы в оперу едем. Готовь машину!"
В репризе есть свои неожиданные повороты. Забыли Жданова. А он - главный специалист по музыке. Заметим, что этот факт обыгрывается в юмореске Булгакова за 12 лет до постановления ЦК ВКП(б) "Об опере "Великая дружба" В. Мурадели" и официального доклада Жданова о музыке. Сталин радостно встречает Жданова, прибывшего в мгновение ока из Ленинграда. И снова гротеск наполняется большим содержанием:
"Ну, вот, молодец! Шустрый ты у меня. Мы тут решили в оперу сходить, ты ведь все кричишь - расцвет советской музыки! Ну, показывай! Садись. А, тебе некуда сесть? Ну, садись ко мне на колени, ты маленький..."
Булгаков включает в юмореску и деятелей Большого театра - художественного руководителя Самосуда, композитора Шостаковича, дирижера Мелик-Пашаева, заместителя директора Леонтьева. Каждого из них он наделяет какой-либо броской особенностью. Самосуд с завязанным горлом (простуда). "Шостакович - белый от страху". Булгаков рисует их с сочувствием. Они полны ожидания, надежд. Накануне начальство было на опере Дзержинского "Тихий Дон", и главные участники получили награды, звания. "Поэтому сегодня все - и Самосуд, и Шостакович, и Мелик ковыряют дырочки на левой стороне пиджаков".
Ярче всех в юмореске нарисована фигура Мелик-Пашаева: "Правительственная ложа уселась". Мелик яростно взмахивает палочкой, и начинается увертюра. В предвкушении ордена, чувствуя на себе взгляды вождей, Мелик неистовствует, прыгает, рубит воздух дирижерской палочкой, беззвучно подпевает оркестру.
С него градом течет пот. "Ничего, в антракте переменю рубашку", - думает он в экстазе.
После увертюры он косится на ложу, ожидая аплодисментов, - шиш".
Это, конечно, дружеский шарж на близкого человека. Юмористические фразы в рассказе Булгакова в отношении деятелей театра, ожидающих награды, сменяются тревожными мотивами. Булгаков как бы и сам находится в том же положении, что и Шостакович, Самосуд, Мелик-Пашаев. Надежды рушатся на их глазах. Они думают уже не о наградах, а о своей судьбе:
"После первого действия... никакого впечатления. Напротив - в ложе дирекции - стоят: Самосуд с полотенцем на шее, белый, трясущийся Шостакович и величественно-спокойный Яков Леонтьев - ему нечего ждать. Вытянув шеи, напряженно смотрят напротив в правительственную ложу. Там - полнейшее спокойствие.
Так проходит весь спектакль. О дырочках никто уже не думает. Быть бы живу..."
"- Так вот, товарищи, надо устроить коллегиальное совещание. (Все садятся.) Я не люблю давить на чужие мнения, я не буду говорить, что, по-моему, это какофония, сумбур в музыке, а попрошу товарищей высказать совершенно самостоятельно свои мнения.
Сталин. Ворошилов, ты самый старший, говори, что ты думаешь про эту музыку?
Ворошилов. Так что, вашество, я думаю, что это - сумбур.
Сталин. Садись со мной рядом, Клим, садись. Ну, а ты, Молотов, что ты думаешь?
Молотов. Я, вваше ввеличество, дуумаю, что это ккакофония.
Сталин. Ну, ладно, ладно, пошел уже заикаться, слышу. Садись здесь около Клима. Ну, а что думает наш сионист по этому поводу?
Каганович. Я так считаю, ваше величество, что это и какофония и сумбур вместе!
Сталин. Микояна спрашивать не буду, он только в консервных банках толк знает... Ну, ладно, ладно, только не падай! А ты, Буденный, что скажешь?"
Буденный в своей наивности говорит то, что думает: "Рубить их всех надо!" - и вызывает улыбку у Сталина: "Ну, что ж уж сразу рубить? Экий ты горячий!" В общем Сталин остается очень доволен обсуждением. Все высказались, все пришли к соглашению. Один только Жданов растерян, что его мнение не спрашивали, да при отъезде и в машину не приглашают. Он пытается снова влезть в машину, снова сесть на колени к Сталину. Но получает отпор.
"Сталин. Ты куда лезешь? С ума сошел? Когда сюда ехали, уж мне ноги отдавил! Советская музыка!.. Расцвет!.. Пешком пойдешь!"
Финал из области фарсового сказа возвращает читателя на грешную землю. В повествовательной форме сообщается: "Наутро в газете "Правда" статья:
Сумбур в музыке. В ней несколько раз повторяется слово "какофония".
Повторяю: юмореска о Сталине показывает, какой сатирический талант таился в душе Булгакова. Как большой писатель, он был прозорлив.
Началась работа Булгакова в театре в качестве режиссера, автора инсценировок, даже актера. Он много работал как автор радиопостановок, инсценировок, экранизаций, либретто. Не все они, однако, были осуществлены. Другими словами, Булгаков жил активной творческой жизнью, но к читателям и зрителям его труды доходили мало. В 1932 г. "Дни Турбиных" были возобновлены на сцене МХАТа. Сталин много раз (не меньше десяти) посещал спектакль.
Материальное положение Булгакова улучшилось. Он содержал семью: третью жену - Елену Сергеевну, пасынка Женю, приобрел кооперативную квартиру. В чем-то его последние годы были счастливые - с Еленой Сергеевной у него было полное взаимопонимание и большая любовь, коллеги ценили его знания, прислушивались к его оценкам. Но главное - Булгаков почувствовал творческие силы. Он работал над "Театральным романом" и "Мастером и Маргаритой". В 1934 г. стал членом Союза советских писателей.
Сталин знал и о скрытой, но не тайной, творческой работе Булгакова.
Пьеса "Батум" была задумана в 1936 году, но интенсивная работа над ней шла осенью 1938 года и в первой половине 1939 года. Первое название этой пьесы "Мастер", второе — "Пастырь", третье, самое скромное, — "Батум". Сам Булгаков признавался, что пьеса "Батум" потребовала от него больших усилий, напряженной работы.
Трагически сложилась судьба этой пьесы. МХАТ, заказавший пьесу, хотел ее поставить к 60-летию Сталина. Театр торопил драматурга. Пьеса понравилась мхатовцам. Артисты уже примеривались к ролям. В. Я. Виленкин свидетельствует: "Актеры жадно расспрашивали меня... Н. П. Хмелев должен был играть Сталина. В конце июня я подробно рассказывал о пьесе В. И. Качалову, вернувшемуся в Москву после киевских гастролей МХАТа. Он был заинтересован предназначавшейся ему характерной ролью кутаисского губернатора. В. О. Топоркова заранее привлекала сцена у Николая II, принимавшего всеподданнейший доклад о грозных кавказских событиях в Ливадийском дворце, стоя в красной шелковой рубахе подле клетки с дрессированной канарейкой, которую он самозабвенно обучает петь гимн "Боже, царя храни"1.
Комитет по делам искусства во главе с М. Б. Храпченко, после первой читки пьесы, одобрил ее. Театром была создана творческая бригада, которая в соответствии с традициями МХАТа, выехала в Батум для ознакомления на месте с историческим материалом. Но пьеса, прочитанная Сталиным, не была одобрена им к постановке, и работа над пьесой прекратилась.
Виленкин рассказывает об этом следующим образом: "Поезд остановился в Серпухове и стоял уже несколько минут. В наш вагон вошла какая-то женщина и крикнула в коридоре: "Булгахтеру телеграмма!" Михаил Афанасьевич сказал: "Это не булгахтеру, а Булгакову". Он прочитал телеграмму вслух: "Надобность поездке отпала, возвращайтесь Москву". После первой минуты растерянности Елена Сергеевна сказала твердо: "Мы едем дальше. Поедем просто отдыхать".
Вечером позвонила Елена Сергеевна, они вернулись из Тулы на случайной машине. Михаил Афанасьевич заболел. Они звали меня к себе"
Пьеса "Батум" находилась под спудом почти пятьдесят лет (была опубликована в журнале "Современная драматургия" только в 1988 году, N 5 и сразу вызвала споры в критике и различные толкования в печати. Когда читаешь пьесу "Батум", поражает, что Булгаков рисует такую картину, что чуть ли не каждый шаг Сталина предречён и предсказан. Лично меня это потрясло: булгаковское знание того, что Сталин — предречён.
Булгаков с полной отдачей творческих сил работал над пьесой. Он понимал всю сложность стоящей перед ним задачи. По воспоминаниям Виленкина, он хотел добиться исторической точности в воссоздании исторических событий. В то же время раскрыть характерные черты молодого революционера. "Театр предлагал Булгакову осуществить его давний замысел и написать пьесу о молодом Сталине, о начале его революционной деятельности. Тем, что подобная тема предлагалась именно Булгакову, заранее предполагалась ее тональность: никакой лакировки, никакой спекуляции, никаких фимиамов; драматический пафос может родиться из правды подлинного материала, подлежащего изучению, - конечно, если только за него возьмется драматург такого масштаба, как Булгаков".
Исторические события в пьесе "Батум", по замыслу автора, должны быть представлены широко. Для этой цели Булгаков впервые в своем творчестве обратился к жанру исторической хроники, позволяющей свободно чередовать события и характеризовать героев, насыщать развитие действия массовыми сценами, передавать колорит эпохи.
В 1936 году Булгаков прекратил работу над пьесой "Батум" потому, что у него не хватало исторических сведений. Зато вполне хватило понимания кто пришёл к власти в стране. В дневнике Елены Сергеевны записано, что директор МХАТа М. П. Аркадьев "обещал достать нужные материалы. М. А. не верит этому". (См.: Дневник Елены Булгаковой. М., 1990. С. 114.)
Но вот в марте 1937 года под руками Булгакова оказывается богатый фактический материал. Политиздатом был выпущен в свет сборник "Батумская демонстрация 1902 года". Кроме непосредственных откликов "Искры" на события того времени сборник содержал воспоминания рабочих, лично участвовавших в батумской забастовке и демонстрации, что особенно заинтересовало и привлекло внимание Булгакова.
Булгаков широко использовал исторические источники, но подходил к ним творчески. В соответствии с избранным жанром исторической хроники в "Батуме" определющую роль в развитии сквозного действия играют массовые сцены и на первое место выдвинуты образы рабочих. Это совершенно новая черта в творчестве Булгакова. При изображении рабочих, а также представителей власти (губернатора, жандармского полковника, полицмейстера - вплоть до самодержца Николая II) Булгаков не просто следовал за источниками. Он создавал новые ситуации и живые характеры. Как показывают черновые автографы, он стремился возвести персонажи в типы, наделяя их такими свойствами, в которых, как в магическом кристалле, просвечивают те или иные черты, свойства эпохи. Достаточно сказать, что образ Николая II никак не мог быть создан по материалам сборника "Батумская демонстрация 1902 года". Это обобщенный тип и яркая индивидуальность одновременно. Для создания образа Николая II Булгаков использовал годами откладывающийся в его памяти фактический материал о самодержавии в России.
Основное действие в пьесе заключено в рамки событий, происшедших в 1901-1902 годах. Кульминацией здесь является массовая демонстрация 9 марта 1902 года, окончившаяся расстрелом рабочих. Пролог (исключение Сталина из семинарии) относится к 1899 году, а эпилог (возвращение Сталина из ссылки) - к 1904 году. Основными героями центральных событий Булгаков выводит рабочих. Он показывает, что от них исходят гравитационные истоки, определяющие ход событий. Как покажет наш анализ творческой истории пьесы "Батум" (на основе автографов), Булгаков решительно отказывался от особого выделения Сталина как исключительной личности (что было так характерно для сборника "Батумская демонстрация 1902 года") и стремился изображать (по законам искусства) молодого революционера Coco в связи с развивающимися событиями как активного участника в общей борьбе, которую вели рабочие Батума. Образ молодого революционера Булгакова интересовал особо. Он хотел создать пьесу с героем, как он говорил об этом Виленкину. "Его увлекал образ молодого революционера". Но этого героя он хотел показать "в реальной обстановке", то есть в коллективе рабочих, в массовых сценах, раскрывая то новое, что нарождалось в России и в ее промышленных центрах.
Основное направление пьесы Булгакова "Батум" строго реалистическое. Но он не избегал романтических приемов при изображении молодого революционера (кстати сказать - не только Coco, но и Порфирия), он насыщал сцены юмором, рисовал сатирические типы (образ кутаисского губернатора) и мастерски обыгрывал казусы (сцены с переводчиком Кякивой). Как показывают автографы, Булгаков сознательно стремился к широкому обобщению эпохи, к многолинейному построению действия в пьесе, к насыщению драматических ситуаций многообразной палитрой красок.
В соответствии с избранным жанром Булгаков в процессе работы меняет название пьесы. Он отказывается от первоначального ее названия по имени главного героя "Пастырь" (подпольная кличка молодого Джугашвили) и называет пьесу "Батум" - по имени города, где происходят революционные события.
Сохранившиеся черновые автографы (две клеенчатые общие тетради: ГБЛ, фонд N 562, картон N 14, ед. хр. 7 и 8 плюс машинопись пьесы: фонд тот же, ед. хр. 9) дают представление об огромной работе Булгакова над пьесой "Батум".
Булгаков тщательным образом (по разным источникам) выписывает себе факты, чтобы представить общую картину событий, начиная с приезда молодого Сталина в Батум и кончая его побегом из ссылки. В процессе размышлений Булгаков набрасывает план своего произведения. Вот этот план.
Сны. "Пастырь" [10 страниц жизни]
Пьеса
Картины:
1. Исключение
2. У Сильвестра
3. Новый год. Пожар
[4. На кладбище Соук-Су]12
[4. Столкновение (неуплата)]
[5. У военного губернатора]13
4. У военного губернатора
6. Губернатор и рабочие
7. Кровавое столкновение
8. Арест Сталина
9. Тюрьма
10. Возвращение после побега
(ГБЛ, фонд 562, картон 14, ед. хр. 7, л. 30)14

Поразительно, что Булгаков с самого начала работы над пьесой представил себе общую ее структуру, объем из 10 картин. Как видим, центральное место в плане занимают массовые сцены: "Новый год. Пожар", "Губернатор и рабочие", "Кровавое столкновение", "Тюрьма". Булгаков допускает колебание, как строить композицию после картины встречи Нового года, вставляет сцену "На кладбище Соук-Су", но затем убирает ее. Как мы покажем, он отказывается от рабского следования за источником. Отметим также, что в предварительном плане отсутствует девятая картина "У Николая II". Он ее вставляет в новом плане, стремясь дать более обобщенное представление об эпохе. Поразительно также то, что Булгаков вычеркнул в предварительном плане после заглавия "Пастырь" слова: "10 страниц жизни".
Анализ черновых автографов (вариантов сцен и картин) показывает, что в соответствии с законами исторической хроники (а в это время Булгаков много раздумывал о Шекспире) драматург заботился о том, чтобы дать адекватное сценическое представление об эпохе и ее движущих силах. Труднее всего ему давались массовые сцены и образы рабочих. Как в изображении событий, так и в характеристике действующих лиц, в том числе и молодого Сталина, Булгаков стремился преодолеть чисто социологический аспект (порою - пропагандистский, так сильно сказывающийся в первоисточниках). Он поступал как драматург и стремился создать яркие характеры, раскрыть не только социальные, но и психологические мотивы действия героев. Цель его была - создать живые индивидуальности и через их поступки, чувства, мысли, яркую речь раскрыть прошлое, дать представление о событиях и эпохе в целом (недаром уже в самом первоначальном плане пьесы появилась пометка: "Сны" - то есть обобщения, а не просто: "10 страниц жизни" Пастыря).
Труднее всего Булгакову давались сцены с рабочими. Как мы указывали, это была совершенно Новая страница в его творчестве.
Так, картина вторая "У Сильвестра" имеет фактически три редакции. В черновом автографе сохранился самый ранний набросок. Он не был закончен в 1938 году, а на листе 17-м первой тетради имеется пометка Булгакова: "После перерыва работа возобновилась 16.1.1939". В этом наброске вначале акцент делался на семейных отношениях. Сильвестр оказывался старшим братом Порфирия (как в первоисточнике), был женат, характеризовался сознательным. Он не очень-то доверял младшему брату, склонному к анархическим действиям. Сильвестр вспоминал свою бедную жизнь в деревне (помещик их обижал и за долг в один рубль приказал отнять единственное их "богатство" - чугунный котел, в котором семья готовила пищу для детей). Он говорил Порфирию в ответ на его жалобу о тяжелой жизни: "Так всегда было и будет, пока сами не восстанем против помещиков, заводчиков и царя". Сильвестр сообщал Порфирию о Сталине: "Так вот - человек этот приехал из Тифлиса для того, чтобы всех объединить на борьбу" (там же).
Сильвестр, приютивший Сталина в своем доме, говорит жене:
"С<ильвестр>. Порфирия не посвящай в тайну - горячий, как порох.
Н<евестка>. Ну что ты. Брата?
С<ильвестр>. В нашем деле нет брата, есть только свои и враги... Нет, ты не думай, я Порфирию доверяю вполне... Но он горячий человек и неопытный...".
Как видим, Сильвестр риторичен. Его слова: "В нашем деле нет брата, есть только свои и враги" - звучат совсем в духе суровых 30-х годов. Их Булгаков решительно убирает и меняет сцену.
Черновые редакции пьесы доказывают, как трудно Булгакову было решать сложнейшую задачу - показать эволюцию Порфирия от стихийного протеста к сознательному участию в борьбе, а также показать роль Сталина как вожака и агитатора. Надо было избежать декларативности, добиться естественности в развитии ситуации, рисовать яркие индивидуальности. Булгаков добивается этого, но с каким трудом!
Воспитательную функцию по отношению к Порфирию от Сильвестра автор передает Сталину и развивает события по сценическим правилам (внезапное знакомство, удивление Порфирия, переход его чувства от недоверия к догадкам, а затем и к доверию).
Отметим интересный факт в творческом процессе Булгакова, отразившийся в черновиках. Способность молодого Джугашвили воздействовать на собеседника - и силой своего характера и логикой убеждения - Булгаковым показана в "Прологе" - в сцене беседы со своим однокурсником. Но эта сцена была написана значительно позже сцены с Порфирием. Фактически сцена "Исключение" написана была после того, как сделаны черновые редакции основных картин пьесы. Так что сцена Сталина с Порфирием - это самая первая в творческой истории "Батума", когда Булгаков показывал Сталина в непосредственном общении с рабочими, раскрывал его способности воздействовать на собеседника и убеждать его. Это своеобразный камертон ко всей пьесе. И не всегда он звучал так, как хотел драматург.
Когда в черновой редакции сцены Порфирий, выказывая свой строптивый характер, не соглашался со Сталиным, предлагавшим ему отказаться от одиночного анархического выступления (убить механика, нанесшего оскорбление Порфирию), и запальчиво говорил: "А что же? Подставить им голову, пускай лупят, пускай сосут кровь?.." - Сталин в ответ произносил нравоучительный монолог: "Ой, вай, вай. Ты говоришь - им? Они? Их надо всех уничтожить. Понимаешь, всех! Отнюдь не одного этого холопа механика, некультурного слугу своих господ, а именно начать с них, с господ. Значит, нужно уничтожить вашего Ротшильда, его управляющего, всех заводчиков, фабрикантов... Всех! Но Ротшильду проломить голову зубилом, тоже ничего не поможет. Нет! Нужно вырвать у них у всех из рук то, чем они владеют, - капитал, нужно уничтожить весь порядок, который существует, который порождает таких механиков. Нужно разрушить всю цепь, обвивающую тело рабочего, а значит, и капиталистов и ту силу, которая их охраняет, и первое ее звено - царя! И когда рухнет этот чудовищный организм, распадется в прах, наступит иное время, когда никто не осмелится ударить тебя по лицу".
В третьей редакции пьесы (об этом свидетельствует машинопись) Булгаков решительно переделывает сцену.
Он не просто уравновешивает линии действия Порфирия и Сталина. Он насыщает ситуацию внутренним драматизмом. Сквозное действие развивается, как мы указывали, он незнания к знанию. Порфирий в сцене так же активен, как и Сталин. Он не сразу соглашается с незнакомцем, даже дерзит ему: "Вы в квартиру как попали?". Но слова Сталина о бессмысленности борьбы в одиночку падают уже на подготовленную почву. Чувствуется, что Порфирий, накаленный обидой, раздумывая, как поступить, внутренне начинает соглашаться с молодым Сталиным. Между Сталиным и Порфирием возникает взаимопонимание, та атмосфера взаимопричастности, которой и добивался Булгаков.
Большого мастерства потребовали от Булгакова массовые сцены, в которых участвовали большие группы рабочих. Закон исторических хроник, сам жанр, который выбрал драматург, диктовал условие - выделять в массовых сценах живые индивидуальности, чтобы они не терялись в толпе, создавать картины, выдумывать положения, драматические ситуации, адекватные и быту, и взаимоотношениям рабочих, и характеру борьбы (столкновениям с властями). Елена Сергеевна в дневнике 18 января 1939 года точно характеризует работу
Булгакова: "И вчера и сегодня вечерами Миша пишет пьесу, выдумывает при этом и для будущих картин положения, образы, изучает материал".
Действительно, в черновом автографе Булгаков между сценами для себя делает наброски, пометки, выписки из источников, характеристику действующих лиц, отмечает их линию поведения, фиксирует внимание на кульминационных пунктах событий. Предварительно он сделал список 35 рабочих, создал схему событий (14. 7, л. 184), крестиками отметил, в каких событиях рабочие участвовали. Вместе с Порфирием, который принимает участие в столкновении с губернатором, а затем в демонстрации (он ранен и шлет проклятие произволу властителей), Булгаков выделяет фигуры Канделаки (он сознательный революционер), Хиримьянца (он с красным флагом возглавляет мартовскую демонстрацию, рядом с ним идет молодой Сталин), Геронтия Каландадзе (он от имени рабочих предъявляет требования губернатору, ранен во время демонстрации). В предварительных записках Булгаков для себя отмечает: "Котэ Каландаров (22-23-х лет) работал на заводе Манташева, а жил на Пушкинской, вместе с Коция Канделаки". О Сильвестре и Порфирии записано: "Братья Ломджария, старший Сильвестр и младший Порфирий. Жили недалеко от кладбища Соук-Су.
Порфирий работал в распиловочном цехе у Ротшильда".
В заготовках о демонстрации особо отмечено поведение Михи Хиримьянца и Теофила Гогиберидзе: "Рабочие Миха Хиримьянц и Теофил Гогиберидзе перед Дрягиным (помощником военного губернатора) с требованием - "или освободить арестованных или всех арестовать...". Речь, как видим, идет о самом главном в рабочем движении - солидарности: один за всех, все за одного. На 9-м листе автографа  Булгаков отметил: "Поведение Гогиберидзе важно". С этим эмоциональным ощущением (на какие важные моменты обратить внимание) Булгаков и создавал массовые сцены в своей исторической по жанру хронике, добиваясь индивидуальной выразительности героев и обобщенной их значимости. При этом он проявлял, как заметил Вл. И. Немирович-Данченко, удивительное чувство сценического искусства, особенно - взаимодействия сцен, единства действия, естественности в поведении героев, выразительности их речи, реплик. И все это в движении, в столкновении.
Но как трудно все это давалось! Третья картина "Новогодняя встреча" уже в черновике имеет три наброска. Булгаков примеряется к тому, как изображать важнейшее событие: конспиративное собрание, происходящее под видом встречи Нового года на квартире у Сильвестра. На собрании присутствовало 25 человек. Это была фактически конференция рабочих кружков. Но ведь надо было создавать картину, а не фиксировать события. Черновые автографы передают весь творческий процесс создания этой красочной картины, наполненной особой атмосферой. Булгакова не удовлетворяют наброски, хотя среди них есть яркие кроки, сцены, диалоги, монологи. Он три раза заново переписывает всю картину (во второй переписке участвует Елена Сергеевна), уточняет мотивы, ситуации, характеристику героев, а на заключительной стадии, как свидетельствует машинопись, вносит в рукопись значительные сокращения, сжимает действие, добиваясь сценической выразительности.
Судя по черновым автографам, вначале в замысел Булгакова не входило изображать пожар (он произошел позднее встречи Нового года). Но уже в расширенной редакции третьей картины Булгаков вводит сцену с пожаром, которая усиливает динамику событий.
Вначале автор явно следовал за источниками.
Но потом онстал стремится к обобщениям, к созданию драматической картины. Меняется, как свидетельствуют черновики и особенно машинопись, официозная атмосфера. Перед нами картина встречи Нового года с жизнерадостным тамадой, Михой Габуния, который умеет вести застолье. Речь его красочна, насыщена образностью, колоритна: "Вот он, Новый год, подлетает к Батуму на крыльях звездной ночи! Сейчас он накроет своим плащом и Варцхану, болото Чаоба, и наш городок!"
В это время снаружи донеслось глухо хоровое пение "Мравалжамиер"...
"Сильвестр. Он уже пришел в соседний дом!
Миха. Погоди, я не давал тебе слова! Их часы впереди" (с. 229).
Если ранее в черновиках действие в картине концентрировалось вокруг фигуры Сталина, то теперь основное внимание Булгаков обращает на изображение рабочих. От них исходят гравитационные потоки. За столом 25 человек. Булгаков перечисляет имена главных героев. Семейные отношения Сильвестра определяются по-новому. Он глава семьи, отец. Наташа - его старшая дочь. Порфирий - младший сын. Каждый из рабочих - действующее лицо, особенно активны: Габуния, Канделаки, Сильвестр, Порфирий, русский рабочий Климов. Если ранее все начинания, истоки шли от Сталина, ему принадлежала главная роль, то теперь он такое же действующее лицо, как и все остальные рабочие. Более того, Основную инициативу в выборе руководящего центра проявляет не Сталин, а Канделаки, Сталин только комментирует предложение. Булгаков подчеркивает атмосферу деловитости и слаженности в действиях рабочих. Фигура Сталина раскрывается в контексте событий.
Не сразу Булгаков достиг такого драматического эффекта. Черновые варианты картины показывают, как много он работал над речью Сталина. Ранее он ее стремился выделить, насытить образностью, сделать эмоциональной. Это чувствуется с самого первого наброска новогодней речи Сталина. Он говорил, как поэт: "Светает... Я пью за рассвет! Подымем чаши, выпьем за то время, когда будет свергнут капитализм и станет у власти рабочий класс! Выпьем за солнце, за то, чтобы оно вечно сияло над нами. За солнце свободы" .
Затем, как мы уже указывали, эмоционально поэтическим началом Булгаков в первую очередь наделяет речь жизнерадостного тамады Михи Габуния. Она определяет тональность сцены. Но в двух развернутых черновых вариантах картины "Встреча Нового года" чувствуется зависимость от источников. В них Булгаков особо выделяет фигуру молодого Сталина. Он оказывается в центре сценических событий. Молодой революционер произносит три монолога. Один из монологов превращается в речь трибуна. Даже отделывая черновой вариант развернутой картины "Встречи Нового года", Булгаков оставил эту речь Сталина (ее переписала своим четким почерком Елена Сергеевна). Чтобы наглядно был виден творческий процесс, приведем центральный (большой по размеру) монолог молодого Сталина, несмотря на то, что он займет много места:
"Сталин. Ну что же... можно сказать и о Новом годе (поднимает стакан). За Новый год! Итак, старый ушел в вечность, и в этот момент хорошо было бы оглянуться вокруг. Если мы бросим взгляд на окружающее, то убедимся, товарищи, в том, что мы встречаем Новый год так же, впрочем, как и предыдущий, в поразительном богатстве!
В порту на причале стоят корабли, и чрево их налито нефтью, которой нет цены. Но кроме нефти там есть и кое-что другое, и это другое - человеческий пот и кровь.
Кому принадлежит все это? Нефть принадлежит Нобелю, Манташеву, Ротшильду, а пот и кровь - вам!
Спрашивается: кто создал все это богатство? Ты... И ты... и ты... И что же ты имеешь за это? Возможность влачить свою жизнь, как каторжник влачит заржавленные цепи. А плодами безмерного труда пользуется совсем другой, кто никакого труда не вложил ни во что. Так дело обстоит в городах. Но если мы пойдем в деревню, то увидим, что там то же самое. Крестьянин работает на плодоносной земле, как вол, но пользуется плодами этой земли помещик.
Невольно хочется спросить, почему существует такой странный порядок? Почему малая горстка дармоедов, капиталистов и помещиков присваивает себе то, что создано рабочими, крестьянами? Ведь их же множество!.. Почему они не могут отнять у этой малой горстки то, что принадлежит им по праву? Причина этому одна: они не объединены. Пусть разрозненные группы попробуют не подчиниться воле манташевых, пускай крестьянин откажется принести свою подать помещику - не будет успеха! Заступится за помещиков и заводчиков вооруженное правительство Николая. Это правительство - приказчик всех капиталистов, и этот приказчик раздавит необъединенного рабочего!
Но наступит неотвратимая пора, когда рабочему придется дать бой самодержавию, ибо без этого боя нам никогда не увидеть жизни. Кто победит в этом бою? В нем неизбежно победит рабочий класс, лишь только объединится великая сила.
Бой влечет за собой жертвы, это знайте все. Но их придется принести, чтобы не было жертв гораздо больших и худших! Но тот из нас, кто падет в борьбе, падет с сознанием, что миллионам людей он помог подняться и выйти, наконец, к солнцу! Выйдем к солнцу! За это я пью в ночь под Новый год!" .
И вот мне пришло в голову, что настанет время, когда кто-нибудь сочинит, только не сказку, а быль. О том, что некогда черный дракон похитил солнце у всего человечества. И что нашлись люди, которые пошли, чтобы отбить у дракона это солнце, и отбили его. И сказали ему: "Теперь стой здесь в высоте и свети вечно! Мы тебя не выпустим вообще!"
Что же я хотел сказать еще? Выпьем за здоровье этих людей!.. Ваше здоровье, товарищи!" (с. 230).
Тост Сталина органически включается в ситуацию. Добавленная сцена пожара усиливает драматизм событий. Включая сцену с пожаром, Булгаков допускает анахронизм. Пожар на лесном складе завода Ротшильда был позднее (в январе 1902 года, но не накануне Нового года). Драматург сдвигает события, чтобы усилить ситуацию, придать ей многозначимость. Сполохи пожара освещают перспективу развития действия. Рабочие по-разному реагируют на пожар лесного склада на заводе Ротшильда. Порфирий выражает свою ненависть: "Горит кровопийское гнездо". Другие сожалеют. Третьи не хотят тушить пожар. Но беда-то оказывается общей. И когда приказчик обещает за помощь платить особую плату, рабочие спешат тушить пожар. Сталин, видя, что зарево уже стоит в полнеба, отправляется вместе с рабочими на пожар.
Еще с большей силой зависимость Булгакова от первоисточников сказывалась в черновом наброске сцены "На кладбище Соук-Су". Напомним, что по первоначальному плану эта сцена должна была следовать за картиной "Встреча Нового года". А затем была исключена совсем. И не случайно. Она носила комментаторский характер. В ней развивались два мотива: экспозиционный (рабочим стало известно, что в Батум приезжает губернатор) и организационный (по предложению Сталина вырабатывались требования рабочих, эти требования они должны предъявить властям при встрече с губернатором). Сама форма собрания, выработка требований, наметки, кто и в какой форме эти требования будет предъявлять от имени бастующих, - все это копировало форму заседания партийного комитета.
"Сталин. Итак, первое требование... чтобы вернули на завод всех 389 уволенных до единого человека. И, конечно, всем им уплатили бы за прогул. Кто же будет говорить по этому вопросу?
Порфирий. Я предлагаю Теофила.
Канделаки. Кто-нибудь против этого есть?
Голоса. Нету.
Сталин. Следующее требование - сбавить штрафы. Кто по этому вопросу?".
Несмотря на то что в сцене "На кладбище Соук-Су" была создана колоритная фигура сторожа Иллариона (при ее создании автор дал свободу вымыслу), Булгаков решительно отказался от этой сцены в целом. Важные мотивы, намеченные в ней - непреклонная воля рабочих в отстаивании своих интересов, - были сценически реализованы в картине встречи рабочих с губернатором. Сталин в ней не участвовал. Все основные требования рабочих губернатору предъявляют Геронтий, Климов, Порфирий. Сцена передает накал противоречий и возросшую в процессе стачки активность рабочих, рост их сознания. Булгаков спрессовывает действие, показывает растерянность губернатора, который от заигрывания с рабочими переходит к репрессиям, приказывает арестовать активистов. Сцена имеет поворотное значение в развитии сквозного действия в пьесе.
Но перед этим Булгаков долго раздумывал, как строить композицию картин в центральной части пьесы. Вначале в намеченном плане он вычеркнул сцену "У военного губернатора". Вместо нее поставил сцену "На кладбище Соук-Су". Внимание автора сосредоточивалось на показе заседания подпольного комитета. Но стремление расширить общую картину событий берет верх. Булгаков вычеркивает сцену "На кладбище Соук-Су" и сбоку, более светлыми лиловыми чернилами, четко пишет: "4. У военного губернатора". Вымысел берет верх.
В сцене "У военного губернатора" меняется аспект изображения. События в Батуме (забастовка на заводе Ротшильда, волнения рабочих на фабрике Сидеридиса) предстают отраженно, в сгущенном виде, передаются через восприятие кутаисского военного губернатора. Булгаков создает колоритнейшую фигуру (в духе щедринских типов) тупого градоначальника, косноязычного, неспособного верно воспринять донесения, доклады и разобраться в происходящих событиях. С блеском проявляется сатирическое мастерство Булгакова в лепке живых характеров, в передаче событий через речь и поведение героев.
Черновые автографы показывают, что картина "У военного губернатора" была создана после того, как была написана большая часть пьесы. Уже закончена работа над кульминационной картиной "Кровавое побоище" (демонстрация) и "Арест Сталина". Драматург долго раздумывал над картиной "У военного губернатора". Поэтому уже в черновом варианте сцена вылилась в целостную картину, где четко выявляются основные мотивы пьесы, характеристика действующих лиц, накал событий. И не случайно Елена Сергеевна в дневнике 14 июня 1939 года с восхищением записала: "Миша над пьесой. Написал начало сцены у губернатора в кабинете. Какая роль!"
На взлете вдохновения написана эта сцена. И в упорной работе. В черновом варианте картины имеются важные разночтения. Ваншейдт (управляющий заводом Ротшильда) начинал читать губернатору текст листовки, которую он с перепугу спутал со списком активистов:
"В<аншейдт>. Вот, в<аше> пр<евосходительство>! [(читает). Товарищи рабочие! Гнусное правительство, сосущее кровь честных рабочих, показало свою мерз... Я не могу читать, в<аше> пр<евосходительство>! (подает листовку).]
Г<убернатор>. Но позвольте... Это же прокламация?!".
Булгаков вычеркивает чисто политический мотив (содержание листовки), обыгрывая только факт: вместо списков активистов Ваншейдт находит у себя в кармане прокламации.
В поведении Ваншейдта особо подчеркивалось, какой страх вызвали у него выступления рабочих. Он смертельно испуган, не знает, что делать. Рабочие грозили его убить:
"В<аншеидт>. Они меня кровопийцей назвали!
Г<убернатор>. Что такое? Что же вы?
В<аншейдт>. Что же... Не на дуэль же мне их вызывать. Я еле из конторы выскочил. Хватали за пиджак. Угрожали лишить жизни, в<аше> пр<евосходительство>!
Г<убернатор>. Что же потом?
В<аншейдт>. Не помню! Только помню, что в поезд попал, а как попал... Ужас. Стынет в жилах кровь.
Г<убернатор>. Но это чудовищно".
Прямые характеристики действующих лиц автор вычеркнул. Из самой ситуации становится ясно, что Ваншейдт трус, а губернатор глуп. Картина изобилует сценическими находками. Контраст между внешней фанаберией, самомнением губернатора и его внутренней никчемностью делает фигуру этого сановника гротескно выразительной и броской, а вся сцена пронизывается авторской иронией.
Сцена "У военного губернатора" по структуре камерная, но очень емкая по смыслу. У Булгакова был богатый опыт в создании таких сцен. Но массовые сцены потребовали от него больших усилий.
Особенно много усилий потребовала от него кульминационная сцена - мартовская демонстрация. По свидетельству Елены Сергеевны, Вл. И. Немирович-Данченко считал ее самой сильной и мастерски сделанной сценой.
В черновых автографах имеется самый ранний набросок сцены (в нем Булгаков шел за первоисточниками и только намечал основные мотивы) и две развернутые редакции, значительно отличающиеся друг от друга. По этим материалам можно проследить весь процесс создания центральной сцены - от ее зародыша до третьей редакции, близкой к окончательному тексту. Но это заняло бы много места. Отметим главные моменты.
При создании центральной картины Булгаков решал три задачи: сценические (как строить развитие действия, когда надо вывести на сцену огромную массу людей, показать шествие рабочих, поведение начальства, столкновение рабочих с городовыми и солдатами, расстрел демонстрантов); психологические (как характеризовать поведение рабочих, изображать Сталина, раскрывать возрастающее напряжение, приведшее к кровавому столкновению); и идейные (как пронизать сценическое действие общим смыслом произведения).
Эти моменты были намечены в самых ранних редакциях. Но действие в них развивалось иначе. Персонажи имели подлинные имена: Дрягин - помощник кутаисского военного губернатора. В окончательном тексте вместо него участвует сам губернатор, образ которого уже раскрыт в предшествующих сценах; Зейдлиц - жандармский полковник (впоследствии заменен вымышленной фигурой - Трейницем, профессионалом сыска); Ловен - полицмейстер (впоследствии обозначен просто как "полицмейстер", то есть ему придано, как и "губернатору", обобщающее имя); капитан Антадзе 7-го кавказского стрелкового батальона. Другими словами, представители начальства вначале действовали под собственными именами.
В первой редакции Булгаков обращает внимание на динамику событий, на показ непосредственного столкновения противоборствующих сил. В экспозиции подчеркивается: издали "нарастает гул очень большой приближающейся толпы. Она подходит с песнями и трудно различимыми выкриками" (14. 7, л. 73). В окнах казарм, превращенных в пересыльную тюрьму, мелькают лица арестованных. Среди начальства и городовых нарастает тревога, чувство растерянности. Демонстрацию возглавляет Хиримьянц с красным флагом. Рядом с ним идет Сталин в башлыке.
В первой редакции Булгаков особо выделял фигуру Сталина. Собственно говоря, вокруг Сталина разворачивались события. Зейдлиц обращал на него свое пристальное внимание и считал его виновником всех событий в Батуме, главным зачинщиком и забастовки и демонстрации. И предлагал полицмейстеру Ловену принять меры к его аресту:
"Зейдлиц. Так, так... (прячет бинокль, обращается к Ловену). Вот она - птица! Видите, полковник?.. Вон рядом с флагом. Теперь все понятно.
Ловен. (вздыхает).
Зейдлиц. Надо будет потеснить толпу, полковник, и, когда начнется кутерьма, этого взять непременно. Это он и есть...
Ловен. Может, из рабочих.
Зейдлиц. Положитесь на мой глаз. Еще не обманывал ни разу. Я хорошо знаю этих господ. Надо отрезать его и взять.
Ловен. Толпа велика...
Зейдлиц. Надо, надо, полковник. (Жандарму. ) Руководи городовыми, брать этого в башлыке, рядом с флагом..." (14. 7, л. 75).
Булгаков не просто выделял фигуру Сталина, но и приподнимал его над толпой. Сталин возглавлял шествие, дерзил начальству, иронизировал над приказами Дрягина. А затем, поднимаясь на камень у забора казармы, словно на подиум, выкрикивает, обращаясь к окнам казармы: "Братья, здравствуйте! Вас не забыли. Мы пришли, чтобы вас освободить.
(Казарма отвечает на эти крики. Из окон машут руками. Околоточный залился свистом. Стихает.)
Дрягин. Что это значит? Замолчать! Бунт? Да вы знаете, чем это пахнет?" (14. 7, л. 76).
Кульминационный пункт картины - нападение солдат на рабочих - изображался в первой редакции иначе.
Булгаков впрямую выводил взвод солдат под командой капитана Антадзе на сцену, солдаты теснили толпу, вместе с городовыми, происходила свалка. Солдаты пускали в ход приклады. Рабочие применяли испытанное оружие - камни.
("...камень попадает в голову Антадзе, тот выхватывает револьвер, ударяет одного рабочего рукояткой...")
Даже полицмейстер Ловен не одобряет действий Антадзе. А тот, рассвирепев, отдает приказ солдатам: отойти назад, приготовиться к стрельбе. Из казарм вырвались арестованные, в том числе Порфирий. И в это время Антадзе за сценой отдает приказ солдатам стрелять. Раздается залп. Начинается смятение:
"Теофил. Стойте твердо! Это холостые.
(Второй залп. Падает Порфирий, Каладзе... Начинают падать убитые... Послышались крики женщин. Начинается смятение. Наталья в ужасе закрывает лицо руками.
Третий залп. Толпа побежала. В ворота казарм обратно бросаются выбегавшие под огонь. Порфирий поднимается, держится за раненую руку, прижимается к забору.)
Порфирий. Сгорите вы, сгорите... (Отступает, скрывается.)
Рабочий (пошатнувшись). Это мне? Еще давай, еще давай.
Разрывает на груди рубаху, падает. Наталья отбегает к забору, кричит. Еще несколько отдельных выстрелов.)"
(14. 7, Л. 81).
Во второй редакции, близкой к окончательному тексту, Булгаков переделывает сцену, вносит в нее большие изменения. Демонстранты действуют в ней более организованно. Достаточно сказать, что они шествуют с пением Марсельезы: "Слышны слова: "...нам не нужно златого кумира, ненавистен нам царский чертог..." Булгаков в сцене усиливает накал событий, обращая внимание на массовый характер выступления рабочих и растерянность начальства. Драматург отказывается от концентрации событий вокруг фигуры Сталина. Он действует как один из участников событий. Вместе с ним активное участие в событиях принимают Теофил, Хиримьянц, Сильвестр, Наташа. "За ними стеной рабочие, среди них есть женщины" (с. 245).
Совершенно иначе во второй редакции сцены изображается кульминационный момент - расстрел рабочих. Ранее он изображался как результат драки рабочих со взводом солдат. Теперь же эта акция, судя по поведению Трейница, заранее подготовлена. Булгаков добивается многолинейности развития действия. На сцене сталкиваются три силы - рабочие, которые ведут себя организованно (их около шести тысяч). Небольшая кучка начальства во главе с губернатором (здесь его охрана, городовые, жандармы). Они напуганы событиями, ведут себя трусливо. Затем издали надвигается рота солдат. Всеми сценическими средствами Булгаков стремится подчеркнуть нарастание грозовых событий. Вся ситуация пронизывается током высокого напряжения. Реплики действующих лиц, полифония звуков насыщаются особой силой выразительности.
Обозленный требованиями рабочих освободить арестованных, губернатор в бессилии кричит: "Всех перестреляю". Издали послышался грохот барабанов, а затем - солдатская песня. Надвигается реальная опасность.
"Приближение войска взволновало толпу. Послышались крики: "Войско идет! Ой, войско идет!", "Стрелять будут!".
Вл. И. Немирович-Данченко, восхищаясь сценой, спрашивал Булгакова: "Только вот рота... что делать с ротой". Режиссера смущала многолинейная структура развития действия в сцене". Перерабатывая первую редакцию сцены, автор как бы предвидел режиссерские затруднения с показом непосредственного столкновения солдат с рабочими и прибегнул к опосредованному изображению. Он в полифонии звуков, в реакции толпы дал представление о приближении вооруженной опасности и все внимание сосредоточил на поведении рабочих и Сталина в момент кровавого столкновения.
"Сильвестр, Теофил, Сталин пытаются успокоить рабочих.
Сильвестр. Не посмеют стрелять в безоружных!" (с. 246).
Но опасность возрастает. Хитрый Трейниц уводит губернатора подальше от огня. "Ваше превосходительство! Что вы делаете?! Ведь вы на линии!.. Сюда, сюда!.." Он-то знает, что оружие будет применено. Булгаков показывает, что кровавые события 9 марта 1902 года в Батуме были генеральной репетицией расстрела мирной демонстрации 9 января 1905 года в Петрограде. Вся сцена у Булгакова насыщается тревогой. Трейниц, губернатор, полицмейстер убегают с линии огня. Вдали слышится команда. Раздаются сигналы горниста - первый, второй, третий! Напряжение возрастает. В это время из ворот казармы вырываются арестованные, в том числе Порфирий, Климов, Геронтий и еще двое рабочих, и присоединяются к демонстрантам.
Вот в это именно время, "в это мгновение ударил первый залп вдали. Порфирий падает на колено. Геронтий падает, схватившись за плечо. Наташа, закрываясь рукой как будто от резкого света, бежит к забору, прижимаясь к нему, рядом с околоточным. Падает ничком и остается неподвижен рабочий рядом с Хиримьянцем. Выпадает из рук Хиримьянца флаг с перебитым древком".
"Порфирий (поднимается, кричит тем, что показались в воротах). Назад! Назад! (Хромая, отходит к флагу, грозит кулаком, кричит.) Да сгорит ваше право! Сгорит в аду!
(Ударил второй залп, упал рабочий рядом с Теофилом.)
Климов (схватываясь за грудь). Ах, это мне? Ну, бей, еще!..
(В толпе послышался истерический женский крик: "Убивают!" Климов падает и затихает.)" (л. 247).
По сравнению с первой редакцией события в сцене даются в динамике. Булгаков показывает результат зверской акции, фиксируя внимание на поведении рабочих, образы которых уже были раскрыты в предшествующих картинах пьесы (Порфирия, Теофила, Климова, Наташи, Геронтия, Сильвестра). Они ведут себя, как в бою.
Здесь в момент кульминации событий Булгаков выделяет и фигуру Сталина, показывая смелость и решительность его действий. Он наделяет его свойствами молодого революционера, горячего, готового к бою.
"Сталин. Так?.. Так?.. (Разрывает на себе ворот, делает несколько шагов вперед.) Собаки!.. Негодяи!.. (Наклоняется, поднимает камень, хочет швырнуть его, но бросает его, грозит кулаком, потом наклоняется к убитому Климову.)
(Хиримьянц, Теофил, Миха схватывают камни, швыряют их.)
Сталин (обернувшись к ним, кричит). Не надо!.. Назад!" (с. 247).
Сцена драматически выразительна. Сталин быстро оценивает ситуацию, сдерживет порывы Хиримьянца, Теофила, Михи, начинает оказывать помощь раненому Геронтию. Он ведет себя в соответствии с экстремальной ситуацией.
Проделав большую работу, Булгаков для воплощения одного из важнейших событий нашел адекватную драматическую форму. Все оказалось зримым, реальным до осязаемости и в то же время обретало всеобщее значение.
Булгаков последовательно воплощал свой замысел, следовал законам жанра исторической хроники. Он не снижал к себе требования и в последующих картинах пьесы ("Арест Сталина", "У Николая II", "Возвращение после побега"). Работа, правда, шла легче. Драматург уже опирался на опыт ранее созданных картин. Подход к материалу был выработан.
И при работе над сценой "Арест Сталина" Булгаков добивался исторической полноты и драматической выразительности, избегал заданности, комментаторских монологов. Сцена "Арест Сталина" в автографе имеет две редакции. В первой редакции действие начиналось прямо с обыска в квартире Дариспана. В ней отсутствовал разговор о типографии, которую ищут жандармы, не было сцены со стариком аджарцем Реджебом, начальной сцены с гимназистом Вано (разговор о кружках). Вместо Трейница обыск возглавлял жандармский полковник Зейдлиц. Основные драматические события снова концентрировались вокруг фигуры Сталина. Зейдлиц, в отличие от Трейница, считал для себя излишним хитрить и притворяться, действовал прямолинейно. Сцена опознания Иосифа Джугашвили была лобовой. Зейдлиц объявлял: "Три месяца ищем вас, господин Джугашвили. Ввиду того, что у вас отбило память, льщу вам сказать, и откуда вы. Из города Гори, и зовут вас Иосиф Виссарионович" (14. 7, л. 86).
Во второй редакции сцены Булгакову снова пришлось решать задачу, как расширить общую историческую картину, сделать ее многомерной. Он предваряет обыск тремя ситуациями: мотивом тревоги (жандармы ищут типографию), сценой с Реджебом, приходом Вано. А затем к этим сценам присоединяет сцену обыска, допроса и ареста Сталина. Как свидетельствует машинопись, в третьей редакции Булгаков соединил все написанное в намеченной последовательности, сократил комментаторские монологи, дал более цельную картину. Булгаков драматически раскрывает обстановку в Батуме, сложившуюся после "Кровавого столкновения". Подпольщики продолжают работу, их влияние усиливается. А полиция мечется, всех берет на заметку, усиливает сыск.
Сцена с Реджебом важна в двух планах. Она показывает возрастающее влияние идей подпольщиков на местное население - аджарцев. И одновременно Булгаков мастерски раскрывает национальное своеобразие характера Реджеба.
В процессе работы над пьесой драматург много раздумывал над тем, как создать национальный колорит. Он отказался от распространенной в 30-х годах манеры ломать синтетический строй русской речи, подчеркивать акцент героя. И все это во имя ложно понятого национального колорита. Он пошел по иному пути.
Напомню, что в начале сцены "Встреча Нового года" он проявил заботу об особой поэтичности речи тамады Габуния, насыщенной национальными красками. Само застолье он стремился сделать в грузинских традициях, включив в текст специальное упоминание, что 25 человек стройно исполняют заздравную песню "Мравалжамиер" на грузинском языке. В сцене встречи рабочих с губернатором Булгаков обыгрывает неудачные переводы Кякивы с грузинского на русский, создавая юмористический эффект (тем более, что Кякива так же глуп, как и губернатор, - это двойники). Тем самым Булгаков добивается резкого снижения образа губернатора.
В сцене встречи Реджеба со Сталиным удивительно непосредственно, в самой манере говорить, держаться, реагировать на слова и реплики - проявляется национальное своеобразие аджарца - бесхитростного на вид, даже наивного, но на самом деле умного, сообразительного, как говорится, "себе на уме".
Чего стоят паузы, вздохи старика Реджеба, когда он делает вид, что не знает, как приступить к разговору (хотя в черновике указывалось, что Реджеб и Coco знают друг друга, поэтому они и встречаются). Затем Реджеб делает своеобразный "заход": он рассказывает, что видел сон, как царь, купаясь, утонул. Молодой Coco, прищурясь, восхищается сном (одновременно и поведением старика), но притворяется, что не понимает смысла сна: "Хороший сон, но что бы он такое значил, я не понимаю". Один собеседник, собственно говоря, подначивает другого. Снова наступает пауза, а затем Реджеб простодушно признается: "Я тебе скажу, что никакого сна я не видел.
Сталин. Я знаю, что ты не видел" (с. 249).
И затем начинается выяснение тайны. Диалог развивается как сопричастность двух своеобразных умов, двух близких людей. Реджеб - посланец стариков. Он хочет знать подноготную (что печатаешь?), а молодой Coco не склонен что-либо скрывать. В вопросах Реджеба - и наивность бедных аджарцев, и их предрассудки (старики считают, что Coco печатает фальшивые деньги - одни осуждают, другие одобряют), и их надежды на то, что от Coco придет помощь. Вот тут-то в развитии действия в сцене происходит поворот. Coco раскрывает Реджебу тайну. Революционеры печатают прокламации, чтобы донести до народа правду. Сообразительный Реджеб сразу схватывает суть дела и торопится вернуться в родное Махинджаури, чтобы принести новость, которая дороже денег. Живая картина, созданная Булгаковым, насыщается важными мотивами. Реальное окутывается легендарным флером, обретает внутреннее дыхание.
Но Булгаков - юморист. И он не забывает, что при помощи юмора можно оттенить национальное, выявить в нем особенное (причем без нажима). И сцену молодого Сталина с Реджебом он заканчивает юмористически эффектно. Реджеб проникается такой любовью и доверием к Coco, что предлагает ему принять мусульманство, а в награду обещает семь жен, "семь красавиц": "Одна лучше другой, семь звезд!" Молодой Coco не склонен обижать религиозных чувств старика, его своеобразного доброжелательства и всерьез отвечает: "Подумать надо". Все это создает атмосферу взаимного доверия и доброжелательства. Народный характер Реджеба раскрывается во всем своеобразии.
По сравнению со сценой с Реджебом вновь написанная сцена с гимназистом Вано (знакомство и беседа) в художественном отношении менее яркая, носит служебный характер. В ней говорится о работе кружков, о борьбе идейных течений. Булгаков почувствовал, что экспозиционный характер начальных сцен в картине затягивается и сразу же усиливает драматизм в развитии действия. Дом Дариспана оказывается окруженным полицией, бежать поздно. Появляются Зейдлиц, околоточный, городовые, начинается обыск, допрос Канделаки, Дариспана, Вано, Сталина (как в первой редакции).
Необходимо отметить, что в черновой редакции сцены были свои достоинства. Молодой Сталин все время дерзил Зейдлицу, тот выходил из себя, грозил Сталину тюрьмой, ссылкой в Сибирь. "Имейте в виду, мы вас научим разговаривать". Сталин сохранял спокойствие, иронизировал. Когда Зейдлиц объявлял Сталину, читавшему Гегеля, что тот арестован, Сталин в ответ острил: "Гегеля тоже арестовали? К нему надо целый полк казаков приставить, а то убежит" (14. 7, л. 94).
В сцене подчеркивалась солидарность революционеров-подпольщиков. Когда Зейдлиц допрашивал Канделаки, Дариспана и настойчиво их спрашивал о Сталине, они делали вид, что не знают его, впервые случайно встретили (этот мотив будет обыгран затем в эпилоге, в рассказе Порфирия о том, как его допрашивал Трейниц, пытаясь узнать о его связях с Иосифом Джугашвили).
В дальнейшем, как свидетельствует машинопись (а она содержит в себе третью редакцию картины), Булгаков отказался от внешне эффектных сцен, показывающих столкновение Сталина с Зейдлицем, и сосредоточил внимание на внутренних психологических и исторических мотивах, характеризующих поведение героев. Фамилию Зейдлица он заменил на Трейница, подчеркнув лицемерие лощеного жандарма (его внешность не совпадает с сущностью), эффектно разработал сцену узнавания Сталина. Опять сталкиваются противоборствующие силы, но не во внешних сценических проявлениях, а как сильные психологические характеры, типы.
Когда Булгаков создавал сцены, он зримо представлял себе их композицию. Временами он набрасывал схему сценического действия. Так, в автографе сделаны предварительные схемы двух картин - первой и второй - в следующем виде:
Булгаков проделал большую работу, чтобы усилить психологические мотивы, придать сценам глубоко жизненный характер. Он решительно отказался от политических мотивов, имеющих комментаторский, объяснительный план, от реплик, диалога, когда герой превращался в рупор идей, а мотивы пьесы повторялись.
Допрашивая Сталина, Зейдлиц спрашивал: "Но раньше... вот что: вы были девятого марта у здания казарм в толпе, произведшей беспорядки?" Действие как бы возвращается на круги своя, идет разговор о том, что зрителям уже известно. Каждый из действующих лиц отстаивает свою точку зрения:
"Сталин. 9 марта? А... это когда солдаты убили 14 ни в чем не повинных рабочих, а 50 ранили. Нет, я не был и этого гнусного зрелища не видел.
3еидлиц. Не извращайте факты. Толпа, подстрекаемая [негодяями] агитаторами, бросилась на солдат, и те были вынуждены пустить в ход оружие.
Сталин. Кому в голову из безоружных рабочих придет на вас броситься? Вы сами бросаетесь на людей невооруженных. Они пришли просить освободить их арестованных товарищей, ни в чем невинных и взятых только за то, что они защищали свое человеческое право на скудную жизнь, а вы их перебили живодерски, как собак... Нет, я не был при этом.
3еидлиц. Здесь не митинг. Прекратите агитацию..."
Речь Сталина не просто митинговая, она еще и повторяет первоисточник - прокламацию, содержащую оценку событий 9 марта. В ней допущены резкие эпитеты: "гнусное зрелище", "их перебили живодерски, как собак". Сценически Булгаков пытается здесь выделить молодого Сталина как смелого революционера, не боящегося жандармов. Но внутренне сцена развивалась прямолинейно, мотивы в ней повторялись. Булгаков решительно отказывается от этой сцены, сжимает действие, осложняет образ Трейница, выведенного вместо солдафона Зейдлица, стремится показать, что сталкиваются два сильных характера, противоположные по своей психологической сущности - Трейниц и Сталин - и как в самом развитии действия проявляются: и выдержка молодого революционера Иосифа Джугашвили; и сплоченность рабочих, поддерживающих друг друга и выручающих гимназиста Вано, на которого обрушил свой гнев Трейниц; и опытность подпольщиков (Канделаки, Дариспана).
Околоточный докладывает после обыска, что ничего не обнаружено. Трейниц, зная, с кем имеет дело, отвечает: "Ну, это так и следовало ожидать..."
Картина заканчивается эффектной сценой узнавания Сталина и взаимными ироническими репликами Трейница и Сталина, которые многозначимы и в плане психологической характеристики героев (сильных, умных), и в плане непримиримости социальных противоречий, которые воплощают в себе персонажи.
Трейниц после обыска сбрасывает маску притворства и с превосходством вельможи говорит: "Да, простите, еще один вопрос... а впрочем, Иосиф Виссарионович, какие тут еще вопросы... Не надо. По-видимому, от занятий философией вы стали настолько рассеянны, что забыли свою настоящую фамилию?"
"Сталин. Ваши многотрудные занятия и вас сделали рассеянным. Оказывается, вы меня знаете, а спрашиваете, как зовут.
Трейниц. Это шутка.
Сталин. Конечно, шутка. И я тоже пошутил. Какой же я Нижерадзе? Я даже такой фамилии никогда не слыхал" (с. 255).
Булгаков обыгрывает иронию, обыгрывает ситуацию, раскрывая внутреннюю суть событий. В репликах Трейница и Сталина звучат намеки на то, что борьба-то еще не закончена, она еще только начинается. Трейниц предупреждает Сталина, чтобы он считался с обстоятельствами, не вздумал нарушить арест: "...конвой казачий. А они никаких шуток не признают". Сталин отвечает: "Мы тоже вовсе не склонны шутить. Это вы начали шутить..."
Иронические реплики в контексте драматических событий обретают историческую многозначимость.
Под знаком подчеркивания исторической многозначимости происходящих событий и развиваются дальнейшие сцены в пьесе.
Сцена "Тюрьма", видимо, сложилась у автора в уме до ее создания. В черновом автографе она вылилась в целостную картину. Булгаков концентрирует в ней свое внимание на трех моментах - бунт, возникший в тюрьме (причина: зверское обращение надзирателей с заключенными); приезд губернатора и его столкновение со Сталиным; перевод Сталина из Кутаисской в Батумскую тюрьму.
Булгаков обращает внимание на создание психологических характеров. Из уголовников, работающих во дворе тюрьмы (убирают сор), он выделяет тип весельчака, ёрника, который все время острит и стремится говорить стихами. Вместе с драматическим накалом событий его неожиданные реплики создают юмористический эффект. Так, когда разразился бунт (его начал Сталин, вступившийся за Наташу, которую ударил надзиратель во время прогулки), уголовники поддержали политических, охрана растерялась, появившийся губернатор (в сопровождении адъютанта и казака) недоуменно спрашивает: "Что такое здесь?" - именно весельчак-уголовник, построив своих "подметал" в шеренгу, отвечает: "Бунт происходит, ваше высокопревосходительство!" И читает стихи о подметалах. Губернатор механически хвалит уголовников: "Молодцы!" А затем, спохватившись и поняв, что в тюрьме неладно, приказывает вызвать сотню.
В черновой редакции особо подчеркивалось, что молодой Сталин во время бунта в столкновении с надзирателями снова проявляет смелость и дерзость. Надзиратель грозит Сталину, взобравшемуся на подоконник одиночки: "Слезай! Стрелять буду! (выхватывает револьвер)".
Сталин смело отвечает: "Стреляй!"
"1-й надзиратель (растерян, стреляет в воздух. Тотчас шум разрастается. Вся тюрьма кричит, грохочет. Двери конторы распахиваются. Выбегает начальник тюрьмы, за ним надзиратели.)
Сталин. Стреляй в окно. За убийство судить будут. Стреляй!
Наташа. Убивают!
2-й надзиратель. Я тебя не трогаю!
Начальник. Что такое? Прекратить!
1-й надзиратель (указывая на окно Сталина). Вот, ваше благородие...
(Где-то нестройно запели: "...отречемся от старого мира..." Послышались свистки.)"
(14. 7, л. 168).
Дерзко и смело ведет себя молодой Сталин и в столкновении с губернатором. От имени заключенных он предъявляет губернатору ряд требований (в том числе - разрешить на свои деньги купить тюфяки: заключенные спят на голом полу). Губернатор выказывает высокомерное недоумение, но Сталин пускается в дискуссию. Его реплики получают декларативный характер:
"Губ<ернатор>. То есть как требуете?.. Вы требуете?.. Это курьезно... Гм... Вы слышите, полковник?
Трейниц. Слышу.
Губернатор. Это мяло... Вот я, например, стою перед вами... э... может быть, вы потребуете, чтобы и меня... э... устранили.
Треиниц (бросает тяжелый взгляд на губернатора, но ничего не говорит).
Сталин. Нет.
Губернатор. Почему же-с?
Сталин. Зачем сотрясать воздух требованиями преждевременными и неисполнимыми?
Губернатор. Что? Преждевременными? Да вы понимаете ли, что я могу вас в кандалы заковать?
Сталин. Не можете меня заковать в кандалы, потому что я не вор и не убийца. Если совершите это новое беззаконие, тюрьма будет протестовать.
Губ<ернатор>. Что? Тюрьма? Как это может тюрьма протестовать? Что такое?
Сталин. Тюрьма не просто коробка, она живая, она полна людьми, и она поднимет свой голос в защиту справедливости..." (14. 7, л. 176).
В черновом автографе Булгаков, как видим, особо подчеркивал тупость и глупость губернатора. Как и в предшествующих сценах, губернатор совершенно не понимал сути происходящих событий. Булгаков даже вкладывал в уста Трейница резкую оценку губернатора: "Боже, какой осел!" (Второй вариант: "Дали сокровище губернии". 14. 7, л. 180).
Булгаков на заключительной стадии работы над сценой отказался от тенденции во что бы то ни стало во всех ситуациях особо выделять фигуру молодого Сталина, сократил его декларативные реплики, сжал диалог, оставив только то, что вытекало из развития действия (Сталин отстаивал требование арестованных, хитрый Трейниц подсказывал губернатору, что в целях смягчения обстоятельств частные требования арестованных можно удовлетворить). Сатирический аспект в отношении к фигуре губернатора в сцене ясно проявлялся и без дополнительных разъясняющих реплик.
Финал сцены в черновой редакции такой же, как в машинописи.
Сталина под конвоем переводят в другую тюрьму, надзиратели выстраиваются в подворотне, вдоль стены, в цепь и устраивают ему экзекуцию. Каждый из них бьет его ножнами шашки, "норовя успеть ударить несколько раз" (14. 7, л. 180). Трейниц делает вид, что не замечает этого: "Сталин швыряет свой сундучок. Отлетает крышка. Сталин поднимает руки и скрещивает их над своей головой так, чтобы оградить ее от ударов. Идет..." (с. 260).
Реплика начальника тюрьмы: "У, демон проклятый!.." отсутствует в черновой редакции. Она появилась в машинописи.
Некоторые критики в этой реплике видят доказательство особой философской концепции, выраженной в пьесе Булгакова. Даже тогда, когда автор приподнимал героя, он нигде не наделял его инфернальными чертами. Он стремился нарисовать образ реального героя, действующего в реальных обстоятельствах. Он не избежал романтических сгущенных форм обобщения. Но и здесь Булгаков как художник не допускал произвола, а следовал законам жанра, который он избрал, - жанра исторической хроники.
Булгаков стремился подчеркнуть характерное. Он следовал за эпохой. Об этом свидетельствует и картина "У Николая II".
Первоначально эта сцена не входила в общий замысел автора. В плане "Пастыря она отсутствует. Обозначена она в новом плане пьесы, написанном более свежими лиловыми чернилами (14, 7, л. 184). Черновая редакция сцены в автографе отсутствует, хотя мы знаем, по свидетельству Елены Сергеевны, что автор над ней много работал. Елена Сергеевна в дневнике 24 июля 1939 года записала: "Пьеса закончена! Проделана была совершенно невероятная работа - за 10 дней он написал девятую картину и вычистил, отредактировал всю пьесу - со значительными изменениями".
Девятая картина - это и есть картина "У Николая II". Но варианты ее в автографе отсутствуют. Есть только самый первоначальный набросок картины во второй клеенчатой тетради (14. 8, л 63). Вот этот набросок:
"Картина IX.

Материал и наброски

Министр Николай Валерианович Муравьев, 54 лет.
Малый Петергофский дворец.
Военный министр Кропоткин,
                ин. дел. - Ламздорф.
Канарейка.      Малиновая рубаха.
Этого оставить без последствий я не могу!"

Здесь намечены самые предварительные мотивы. Булгаков строго следует за историей и выделяет имена подлинных деятелей - царских министров Муравьева, Кропоткина, Ламздорфа. (Дневник министра иностранных дел Ламздорфа в двух томах Булгаков наверняка читал.)
Из этих трех министров в сцене выведен только один - министр юстиции Николай Валерианович Муравьев. Остальные исторические лица, видимо, должны были быть упомянуты в диалоге.
В экспозиции упомянут Малый Петергофский дворец. А для характеристики Николая II выделены три мотива: канарейка, малиновая рубаха и реплика: "Этого оставить без последствий я не могу!" В окончательном тексте эти мотивы обретают в картине особое место и особое звучание. Так, Николай II предстает одетым "в малиновую рубаху с полковничьими погонами и с желтым поясом, плисовые черные шаровары и высокие сапоги со шпорами". В своем наряде самодержец похож на канарейку. И эта параллель, а также тот факт, что царь обучает находящуюся в клетке канарейку (под звуки шарманки) петь гимн "Боже, царя храни!", бросает на Николая II резкий сатирический свет. Аксессуары обретают метонимическое значение.
Намеченная автором реплика Николая II: "Этого оставить без последствий я не могу!" - касается самого главного события пьесы "Батум" - кровавого столкновения - и отражает в себе в сгущенном виде нетривиальный уровень мышления Царя. Когда Муравьев докладывает о батумских событиях, Николай II обращает внимание не на причины, вызвавшие демонстрацию (бедственное положение рабочих), а на тот факт, что среди расстрелянных оказалось мало убитых и раненых - всего 14 убитых и 54 раненых.
"Николай. Этого без последствий оставить нельзя. Придется отчислить от командования и командира батальона, и командира роты. Батальон стрелять не умеет. Шеститысячная толпа - и четырнадцать человек..." (с. 263).
Фактически на эффектной сцене "У Николая II" конфликт, положенный в основу пьесы, получает завершение. Но развитие сквозного действия, призванного отражать ход истории, нуждалось в новом импульсе. Булгаков пишет "Эпилог" (X картину "Возвращение после побега"), в котором в центре внимания снова оказываются рабочие (семья Сильвестра) и образ Сталина.
Автограф свидетельствует, что основные сценические ситуации в эпилоге были определены уже в черновой редакции (14. 8, л. 45-55). На первом плане - характеристика настроения Наташи, Порфирия, их дум о молодом Сталине, внезапное его появление, сцена узнавания в "незнакомце" ("чужом"), одетом в солдатскую шинель, Coco, бежавшего из ссылки. Следовал рассказ Сталина, как он бежал из ссылки. Финал был тот же, что и в машинописи. Измученный побегом ("четыре ночи не спал"), Сталин на глазах Наташи и Порфирия засыпал со словами: "...убей... не пойду... от огня". Появляется Сильвестр, удивленно спрашивает: "Что?! Вернулся?!" Порфирий подтверждает: "Вернулся" (14. 8, л. 55).
В черновом автографе были намечены интересные мотивы, связывающие эпилог с прологом и картиной встречи Нового года. Эти мотивы придавали композиции пьесы внутреннюю "кольцевую" завершенность и подчеркивали новый характер развивающихся событий (по восходящей спирали). Сценические события в эпилоге происходили накануне нового, 1904 года. Порфирий заявлял Наташе: "Желаю встретить Новый год с тобой и с Сильвестром". А затем сетовал: "Каждый год встречаем по-разному... прошлый в тюрьме, а этот в одиночестве у огня".
Но в автографе имеются существенные разночтения по сравнению с машинописью. Они показывают, в каком направлении шла работа автора. Прежде всего бросается в глаза, что Булгаков не сразу нашел доминанту в характеристике Порфирия. Диалог Порфирия с Наташей насыщался личными мотивами. Подчеркивалось мрачное настроение Наташи, остро переживающей спад в подпольной деятельности. Порфирий пытался вывести сестру из мрачного состояния, вселить уверенность, но впадал в резонерство и, как это свойственно романтическим героям, начинал... сам себя восхвалять. Это нарушало логику характера героя. Порфирий говорил Наташе: "Не понимаю такой молчаливости. Я не только сидел в тюрьме, но я был ранен в первом большом бою, чем горжусь. Но я сжался от всего, что перенесено, в комок, стал бесстрашен, и мысли у меня отточенные, как ножи, и, конечно, я не могу, повесив голову, смотреть в огонь. И, конечно, громов залпы мне кажутся гораздо важнее хотя бы воспоминаний о поганом механике, тем более что он и умер". Наташа одергивала брата и резонно замечала: "Ничего нельзя понять, что ты говоришь". А Порфирий настаивал на своем и продолжал самохарактеристику, наделяя себя особыми качествами: "Но ты не можешь отрицать того, что во всей организации среди живых и мертвых, павших, погибших и тех, что существуют, я был одним из самых боевых и буду, когда разгромленная организация встанет опять.
Как свидетельствует машинопись, Булгаков заметил, что логика в поведении героя нарушена. Тогда он по-новому строит начало сцены и диалог Порфирия с Наташей. В машинописи Порфирий мыслит сурово и ведет себя сурово. Булгаков начинает сцену с мотива ожидания героями известия о Сталине и раскрывает их отношение к событиям. Сценическое действие строится на контрастах. Порфирий считает, что Сталин в ссылке погиб (грудь слабая). Наташа упрекает его в малодушии. И в этот момент Порфирий говорит о себе, но говорит не как романтический герой, а сурово мыслящий боец, учитывающий реальную обстановку. Порфирий закалился в борьбе. Сама ситуация заставляет героя самораскрываться, в том числе и говорить о планах, которые он скрывал до сих пор. Булгаков подчеркивает сложную эволюцию Порфирия, который из анархически настроенного бунтаря превратился в сознательного бойца. Линия развития образа Порфирия получает свое завершение. Из речи Порфирия явствует и характеристика Трейница, жестокого жандармского полковника, который пытался сломить волю молодого борца. Кульминацией исповеди Порфирия является признание о том, что у него был смелый план, как вызволить из ссылки молодого Coco. Вновь в пьесе звучит мотив солидарности. Ввиду важности монолога Порфирия, кстати сказать, он подготавливает внезапное появление вернувшегося из ссылки Сталина, приведем этот монолог полностью. Он показывает, как Булгаков по-новому строил ситуацию и давал характеристику герою.
"Наташа.... Ты стал какой-то малодушный...
Порфирий. Что ты сказала? Я малодушный? Как у тебя повернулся язык? Я спрашиваю, как у тебя повернулся язык? Кто может отрицать, что во всей организации среди оставшихся и тех, кто погибли, я был одним из самых боевых! Я не сидел в тюрьме? А? Я не был ранен в первом же бою, чем я горжусь? Тебя не допрашивал полковник Трейниц? Нет? А меня он допрашивал шесть раз! Шесть ночей я коверкал фамилию Джугашвили и твердил одно и то же - не знаю, не знаю, не знаю такого! И разучился на долгое время мигать глазами, чтобы не выдать себя! И Трейниц ничего от меня не добился! А ты не знаешь, что это за фигура! Я не меньше, чем вы, ждал известий оттуда, чтобы узнать, где он точно! Я надеялся... почему? Потому что составил план, как его оттуда добыть!
Наташа. Это был безумный план.
Порфирий. Нет! Он безумным стал теперь, когда я всем сердцем чувствую, что некого оттуда добывать!.." (с. 225).
Появление Coco в солдатской шинели знаменует поворот в развитии действия пьесы. Порфирий, похоронивший в своем уме Coco, не может себе представить, чтобы он вернулся. Вся сцена опять-таки строится на резких контрастах, становится внутренне драматичной. Порфирий резок и непримирим в своей реакции на поведение "чужого", посмевшего ночью стучаться в окно в дом Сильвестра. Но Наташа своим чутким сердцем догадывается, а затем узнает в отдаляющейся фигуре, кто пришел. Следует сцена узнавания - многозначимая в витке развивающихся событий.
В машинописи, по сравнению с автографом, сильнее, рельефнее выделено новое состояние героев, удивленных подвигом Coco, его появлением. Рассказ Сталина о том, какие трудности ему пришлось преодолеть во время побега, был короче. Отсутствовали важные моменты. В частности, в рассказе о том, как Coco чуть не погиб, переходя реку (он провалился в прорубь, весь обледенел), ничего не говорилось, что приютили его и обогрели добрые люди - сибиряки: "...сняли с меня все и тулупом покрыли..." Этот мотив появился в машинописи.
Ранее в автографе было: "Я, понимаете, провалился в прорубь, обледенел, вылез и так шел двенадцать верст...", "Дошел до ночлега... Снял одежду. Повалился и думаю, как я буду сейчас умирать. И заснул и спал пятнадцать часов и проснулся, и с тех пор не кашлянул ни разу...".
Как свидетельствует машинопись, во второй редакции сцены Булгаков развертывает картину. Смертельно уставший Coco даже подшучивает над собой, рассказывая, как ему повезло (помогли добрые люди), а сибирский мороз оказался целительным ("У меня совершенно здоровая грудь"); "Я, понимаете, провалился в прорубь... там... но подтянулся и вылез... а там очень холодно, очень холодно. И я сейчас же обледенел... Там все далеко так, ну, а тут повезло: прошел всего пять верст и увидел огонек... вошел и прямо лег на пол... а они сняли с меня все и тулупом покрыли... Я тогда подумал, что теперь я непременно умру, потому что лучший доктор..."
"Порфирий. Какой доктор?
Сталин. А?.. В Гори у нас был доктор, старичок, очень хороший...
Порфирий. Ну?
Сталин. Так он мне говорил: ты, говорит, грудь береги... ну, я, конечно, берегся, только не очень аккуратно... И когда я, значит, повалился... там... то подумал: вот я сейчас буду умирать. Конечно, думаю, обидно... в сравнительно молодом возрасте... и заснул, проспал пятнадцать часов, проснулся, а вижу - ничего нет. И с тех пор ни разу не кашлянул. Какой-то граничащий с чудом случай..." (с. 226).
Подчеркнем еще раз: все в диалоге строится на контрастах. И сам финал пьесы тоже вызывающе контрастен. Безмерно уставший герой, измученный дальней дорогой и бессонными ночами, засыпает на глазах зрителя.
"Наташa. Coco, ты что, очнись...
Сталин. Не могу... я последние четверо суток не спал ни одной минуты... думал, поймать могут... а это было бы непереносимо... на самом конце...
Порфирий. Так ты иди ложись, ложись скорей!
Сталин. Нет, ни за что! Хоть убей, не пойду от огня. Пусть тысяча жандармов придут, не встану... я здесь посижу... (Засыпает. )" (с. 267).
И после этого следует появление Сильвестра и его знаменательная реплика: "Вернулся!.." Сталин вернулся в родную среду.
В финале Сталин - одновременно и сильная личность и живой человек. Автор показывает его именно человеком, преодолевшим неимоверные трудности, безмерно уставшим.
Прав был К. Симонов, писавший в марте 1968 года С. А. Ляндресу: "Прочитал я "Батум". Пьеса талантливая, как и все, что делал Булгаков. Что касается Сталина, то в этой пьесе, конечно, есть отношение к нему как крупной личности... и в то же время нет никакого намека на коленопреклонение. Пьеса, по-моему, справедливая. Это очень важно"
Архивный материал, свидетельствующий о громадной работе Булгакова над пьесой "Батум", решительно опровергает мнение критиков о том, что Булгаков написал конъюнктурное произведение, при этом он не думал об истине, не испытывал творческих мук.
Пьеса "Батум" написана зрелым художником. Как историческая хроника, она несла в себе много новых свойств - и для Булгакова как драматурга, и для советской литературы 30-х годов. Никто из советских писателей о батумских событиях 1902 года не написал так исторически достоверно и ярко, как Булгаков.
А. Фадеев недаром в письме Е. С. Булгаковой 15 марта 1940 года, подводя итог творчества Булгакова, писал: "Человек поразительного таланта, внутренне честный и принципиальный и очень умный", "...он человек, не обременивший себя ни в творчестве, ни в жизни политической ложью...". Ложь, в представлении Булгакова, была таким же пороком, как трусость и предательство, самым пагубным для человека вообще, а для художника в особенности.
Пушкин для Булгакова был во всех отношениях путеводной звездой. Булгакову легко было впасть в анахронизм, допустить отход от исторической правды, выделить и приподнять Сталина, впасть в славословие. Не забудем, что на это толкала вся атмосфера 1939 года, когда готовился юбилей Сталина. Но Булгаков решительно вычеркивал в черновых автографах реплики, когда раздавался "неверный звук", появлялось славословие в честь Сталина - совсем в духе 30-х годов. Например, он решительно вычеркнул здравицу Сильвестра в честь "учителя" после выбора руководящего центра в сцене "Встреча Нового года": "Итак, да здравствует батумский комитет и его руководитель, наш дорогой учитель...".
Вл. И. Немирович-Данченко высоко оценивал пьесу Булгакова. Заметим в скобках, что теперь эта оценка нам известна из дневника Е. С. Булгаковой: "Ольга (Бокшанская - сестра Е. С. Булгаковой, секретарь Вл. И. Немировича-Данченко) сказала мнение Немировича о пьесе: обаятельная, умная пьеса. Виртуозное знание сцены. С предельным обаянием сделан герой. Потрясающий драматург...".
Сталин, по свидетельству Храпченко, не зачеркивал художественной стороны пьесы Булгакова: "Хорошая пьеса". Это совпадает с тем, что записано в дневнике Е. С. Булгаковой 18 декабря 1939 года: "...было в МХАТе Правительство, причем Генеральный секретарь разговаривал с Немировичем, сказал, что пьесу "Батум" он считает очень хорошей, но ее нельзя ставить".
Сталину, свидетельствовал Храпченко, не понравилось, что герой романтизирован. В Москве стал широко известен его афоризм: "Все молодые революционеры похожи друг на друга..."
Вот здесь-то, в этой фразе Сталина, может быть, и кроется тайна его отношения к "Батуму". Вспомним: Е. С. Булгакова в дневнике 17 августа 1939 года записала: был В. Г. Сахновский (зам. директора МХАТа по режиссерской части.). Встреча происходила после того, как стал известен запрет пьесы. В. Г. Сахновский "стал сообщать: пьеса получила наверху (в ЦК, наверное) резко отрицательный отзыв. Нельзя такое лицо, как И. В. Сталин, делать романтическим героем, нельзя ставить его в выдуманные положения и вкладывать в его уста выдуманные слова". Речь шла о самом принципе изображения, о допустимости вымысла в исторических жанрах, о романтизации героя. Замечания носили безапелляционно-догматический характер и понять их с точки зрения законов творчества, особенностей жанра, которым следовал Булгаков, невозможно.
В самом тезисе "нельзя романтизировать героя" (а речь шла о молодом революционере) таилось неразрешимое противоречие. Как же тогда создавать образ героя? Ведь главным недостатком драматургии 30-х годов как раз было отсутствие в ней ярких героев. Артистам нечего было играть на сцене. Оставалось только произносить нравоучительные монологи. А Булгакову, как свидетельствует Елена Сергеевна, при замысле пьесы в первую очередь хотелось создать произведение с ярким героем. Об этом же свидетельствует В. Я. Виленкин, подчеркивая слова самого драматурга: "Центральную фигуру он хотел сделать исторически достоверной (для этого ему необходимо было изучение не только общеизвестных, но и архивных материалов...) и в то же время она виделась ему романтической (тоже его слова)".
Жанр исторической хроники, который избрал Булгаков, позволял сохранить и историческую достоверность в изображении обстоятельств, и романтизировать образ молодого революционера. И Булгаков это делал. Он рисовал его дерзким (в столкновении с ректором семинарии), рассудительным (в разговоре с рабочими), решительным в действиях. Это особенно ярко было показано в массовой сцене мартовской демонстрации, когда солдаты начинают расстреливать рабочих. Все это выделяло образ Иосифа Джугашвили. Но, откровенно говоря, каких-либо исключительных свойств молодого революционера в этих сценах не раскрывалось Анализ автографов показывает, что у Булгакова и в мыслях не было выделять в характере молодого Сталина потенциальные черты гения, выдающейся личности, как это делали в своих воспоминаниях участники батумской демонстрации, славившие Сталина. Булгаков раскрывал в образе Иосифа Джугашвили типическое, а не исключительное. В своих действиях и поступках он был похож на всех молодых революционеров его поколения. А некоторые, как легендарный Камо (Тер-Петросян), и превосходили его.
Но в фокусе пьесы оказалась одна из самых загадочных и непроясненных страниц биографии молодого Сталина, то есть тот факт, что Сталин был офицером разведки. Поэтому, в ссылку уходит в последнем действии пьесы один человек, а в эпилоге появляется уже другой. В воспоминаниях Доментия Вадачкория, помещенных в сборнике "Батумская демонстрация 1902 года", говорится о побеге Сталина из ссылки и о той конспирации, к которой он вынужден был прибегнуть, чтобы осуществить побег: "Помню рассказ товарища Coco о его побеге из ссылки. Перед побегом товарищ Coco сфабриковал удостоверение на имя агента при одном из сибирских исправников. В поезде к нему пристал какой-то подозрительный субъект - шпион. Чтобы избавиться от этого субъекта, товарищ Coco сошел на одной из станций, предъявил жандарму свое удостоверение и потребовал от него арестовать эту "подозрительную" личность. Жандарм задержал этого субъекта, а тем временем поезд отошел, увезя товарища Coco". Булгаков обвел это воспоминание жирно красным и синим карандашом, но как он хотел использовать этот факт в пьесе, никаких следов в автографе, заметках, черновиках нет.
Яркий пример того, что Сталин жил в другом мире и по-другому мыслил — события 1946 года, годовщина победы над Германией. Сталин распорядился покрестить Советскую Армию. Происходило всё это на аэродроме, в Тверской области. Крестил сам Патриарх. Причём приказ был всех подряд крестить, коммунист ты или не коммунист.
     Но была придумана вот какая обходная формула: когда Патриарх окроплял солдат, все отвечали "Служу Советскому Союзу!". В связи с этим событием возникает ряд вопросов. Почему именно армию окрестил Сталин? Ведь с таким же примерно успехом можно было окрестить и всё население. И почему именно в 46-м году, а не в 45-м или в 43-м, положим, когда иконы стали вывозить на фронт, когда храмы стали открывать везде и всюду? Так почему же именно в этом году? Никто этого не может объяснить — не в состоянии. Из этого один-единственный вывод: Сталин жил в совершенно ином мире, ином измерении, чем все, окружавшие его тогда. И в отличие от наших демократов, которые что ни сделают, всё боком и всё для нас плохо, у Сталина получалось наоборот. Что бы он ни делал, везде ему сопутствовала удача. Смею предположить, что он пользовался более адекватной для действительности концепцией мира и благодаря этому, собственно, был столь успешным.
К фактам истории Булгаков относился строго. "Батум" он писал как реалистическое произведение. Никаких "подсказок", намеков, экивоков в сторону Сталина (в духе классицистических трагедий) у него в пьесе нет. Сталин из Заполярья привёз лисью доху. Она была настолько страшна, что даже охранники стыдились, и фотографы не хотели его снимать в этом одеянии. Ясно, что эта лисья доха — знак странности, характеризующий прежде всего предков человека. Но это ещё не всё. Самое интересное вот что: по Москве в то время ходил еще один человек в такой же лисьей дохе — Михаил Булгаков. Ясно, что это тотемный знак.
У Сталина был только интеллект. А у нас таких правителей, которые лишь на одном интеллекте "ездили", в сущности, в истории-то и нет за две с половиной тысячи последних лет. Вот что может потомок Николая I, если он встанет у власти, приняв силу, завещанную предками. Вот это, пожалуй, первым в Сталине и угадал Булгаков в своей пьесе. Потому и запрещена она была тогда. Кстати, это единственное произведение Булгакова, запрещённое Сталиным. Сталин вынужден был вместо себя создавать некую видимость, фантом — слишком много врагов у него было: и внешних, и внутренних. "Сталина невозможно просчитать",— жаловались все западные правители. Булгаков же почти расшифровал его, оттого Сталин и пресёк пьесе дальнейший путь. Сталин прекрасно понимал, как умный человек, что он — вот парадокс — придёт в жизнь по-настоящему только по прошествии лет пятидесяти после своей смерти.
Как врач, Булгаков знал, что он смертельно болен. У него была неизлечимая болезнь - гипертонический нефросклероз (склероз почек). Это было наследственное. От такой же болезни в возрасте 48 лет умер и его отец Афанасий Иванович Булгаков (1859-1907). Память об этом, как свидетельствует Елена Сергеевна, все время мучала М. Булгакова.
В письме к Николаю Афанасьевичу Булгакову (брату Булгакова) Елена Сергеевна подробно рассказывает о болезни и смерти писателя. Это письмо от 16 января 1961 года:
"Теперь хочу рассказать Вам подробнее о смерти Миши, как это мне ни трудно делать. Но я понимаю, что Вам надо это знать. Когда мы с Мишей поняли, что не можем жить друг без друга (он именно так сказал), - он очень серьезно вдруг прибавил: "Имей в виду, я буду очень тяжело умирать, - дай мне клятву, что ты не отдашь меня в больницу, а я умру у тебя на руках". Я нечаянно улыбнулась - это был 1932 год. Мише было 40 лет с небольшим, он был здоров, совсем молодой... Он опять серьезно повторил: "Поклянись". И потом в течение нашей жизни несколько раз напоминал мне об этом. Я настаивала на показе врачу, на рентгене, анализах и т. д. Он проделывал все это, все давало успокоение, и тем не менее он назначил 39-й год, и когда пришел этот год, стал говорить в легком шутливом тоне о том, что вот - последний год, последняя пьеса и т. д. Но так как здоровье его было в прекрасном проверенном состоянии, то все эти слова никак не могли восприниматься серьезно. Говорил он об этом всегда за ужином с друзьями, в свойственной ему блестящей манере, с светлым юмором, так что все привыкли к этому рассказу. Потом мы поехали летом на юг, и в поезде ему стало нехорошо, врачи мне объяснили потом, что это был удар по капиллярным сосудам. Это было 15 августа 1939 года. Мы вернулись в тот же день обратно из Тулы (я нашла там машину) в Москву. Вызвала врачей, он пролежал несколько времени, потом встал, затосковал, и мы решили для изменения обстановки уехать на время в Ленинград. Уехали 10 сентября, а вернулись через четыре дня, так как он почувствовал в первый же день на Невском, что слепнет. Нашли там профессора, который сказал, проверив его глазное дно: "Ваше дело плохо". Потребовал, чтобы я немедленно увезла Мишу домой. В Москве я вызвала известнейших профессоров - по почкам и глазника. Первый хотел сейчас же перевезти Мишу к себе в Кремлевскую больницу. Но Миша сказал: "Я никуда не поеду от нее". И напомнил мне о моем слове.
А когда в передней я провожала профессора Вовси, он сказал: "Я не настаиваю, так как это вопрос трех дней". Но Миша прожил после этого полгода. Ему становилось то хуже, то лучше. Иногда он даже мог выходить на улицу, в театр. Но постепенно ослабевал, худел, видел все хуже. Мы засыпали обычно во втором часу ночи, а через час-два он будил меня и говорил: "Встань, Люсенька, я скоро умру, поговорим". Правда, через короткое время он уже острил, смеялся, верил мне, что выздоровеет непременно, и выдумывал необыкновенные фельетоны про МХАТ, или начало нового романа, или вообще какие-нибудь юмористические вещи. После чего, успокоенный, засыпал. Как врач, он знал все, что должно было произойти, требовал анализы, иногда мне удавалось обмануть его в цифрах анализа, - когда белок поднимался слишком высоко.
Люди, друзья, знакомые и незнакомые, приходили без конца. Многие ночевали у нас последнее время - на полу. Мой сын Женечка перестал посещать школу, жил у меня, помогал переносить надвигающийся ужас. Елена тоже много была у нас, художники В. Дмитриев и Б. Эрдман (оба теперь умершие) каждый день приходили, жили Ермолинские (друзья), сестры медицинские были безотлучно, доктора следили за каждым изменением. Силы уходили из него, его надо было поднимать двум-трем человекам. Каждый день, когда сменялось белье постельное. Ноги ему не служили. Мое место было - подушка на полу около его кровати. Он держал руку все время - до последней секунды. 9 марта врач сказал часа в три дня, что жизни в нем осталось два часа, не больше. Миша лежал как бы в забытьи. Накануне он безумно мучался, болело все. Велел позвать Сережу. Положил ему руку на голову. Сказал: "Свету!.." Зажгли все лампы. А 9-го после того, как прошло уже несколько часов после приговора врача, очнулся, притянул меня за руку к себе. Я наклонилась, чтобы поцеловать. И он так держал долго, мне показалось - вечность, дыхание холодное, как лед, - последний поцелуй. Прошла ночь. Утром 10-го он все спал (или был в забытьи), дыхание стало чаще, теплее, ровнее. И я вдруг подумала, поверила, как безумная, что произошло то чудо, которое я ему все время обещала, то чудо, в которое я заставила его верить, - что он выздоровеет, что это был кризис. И когда пришел к нам часа в три 10 марта Леонтьев (директор Большого театра), большой наш друг, тоже теперь умерший, - я сказала ему: "Посмотрите, Миша выздоровеет! Видите?" - А у Миши, как мне и Леонтьеву показалось, появилась легонькая улыбка. Но, может быть, это показалось нам... А может быть, он услышал?
Через несколько времени я вышла из комнаты, и вдруг Женечка прибежал за мной: "Мамочка, он ищет тебя рукой", - я побежала, взяла руку, Миша стал дышать все чаще, чаще, потом открыл неожиданно очень широко глаза, вздохнул. В глазах было изумление, они налились необыкновенным светом. Умер. Это было в 16 ч. 39 м...."


Рецензии
Подобный образчик бреда нечасто встретишь. Не думал, что и в самом деле найдутся люди, поверившие россказням Кара-Мурзы о якобы имевших место быть половых сношениях Сталина с Паукером.

Рабиндранат Бобёр   15.02.2014 16:45     Заявить о нарушении
"Рабиндранат Бобёр" - это что то из камасутры? По утрам перильца в подъезде грызём?

Алексей Николаевич Крылов   17.02.2014 14:53   Заявить о нарушении
Да, из Камасутры. По утрам тебе мозг сношаем, дяденька.

Рабиндранат Бобёр   17.02.2014 19:23   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.