Русский остров

Вместо предисловия.

Тихоокеанский голодомор
Зимой 1992–1993 гг. в частях Тихоокеанского флота на острове Русский от голода умерли четверо новобранцев – Станислав Стаценко, Андрей Иванов, Андрей Данилов и Александр Трофименко. Более 250 матросов попали в госпиталь с диагнозом «алиментарная дистрофия». С проверками на Русском побывали и министр обороны Павел Грачев, и главком ВМФ Феликс Громов. Командующий ТОФ адмирал Геннадий Хватов был снят с должности. Главная военная прокуратура возбудила уголовное дело, расследование проводилось до 1998 года. Но реальное наказание понес фактически лишь начальник продовольственного склада радиотехнической школы ТОФ (трое из умерших моряков были ее курсантами) старший мичман Вытрищак, у которого дома обнаружили похищенные со склада продукты. Он был осужден на 5 лет лишения свободы. Еще двое, командир военно-морской школы младших специалистов капитан 1 ранга Ростовкин и капитан 3 ранга Крапивин, отделались штрафами.





1.

Над Железнодорожным темнело вечернее небо. В домах за бетонным забором
оживали окна. Их уютный желтый свет манил меня, манил безнадежно, безответно. Сегодня утром я покинул отчий дом, и смотреть на чужие кухни и комнаты было тоскливо и больно. Душный июльский воздух медленно остывал, со стороны столовки тянуло запахом недавнего ужина, к которому почти никто не притронулся после сытых и пьяных проводов. Сумки еще бугрились мамкиными гостинцами.
Побродив немного, я отправился в “физкультурный зал” – помещение для новобранцев, половина которого была сплошь заставлена крашеными деревянными нарами, где кучками сидели бритые пацаны, впрочем, некоторым удалось сохранить гражданские прически.
Травили анекдоты, бухали, ели. Кто-то даже спал, хотя трудно было заснуть в обстановке всеобщего возбуждения, характерного для людей, находящихся перед чем-то неизвестным, но неотвратимым, как землетрясение, первые легкие толчки которого заставляют метаться животных и рыб в поисках убежища. О, если бы мы знали тогда, что именно сон станет одним из важнейших и желанных способов оказаться в стороне от суровой реальности!
Условия лотереи были просты – те, кто выхватит счастливый билет, будут служить всего два года. Остальным – три. Тысяча девяносто шесть дней, считая один день високосного года. Срок казался фантастическим. Сейчас нам по восемнадцать. Вернемся мы, когда нам будет двадцать один. Уже стариками! Три года, тридцать шесть месяцев, сто пятьдесят семь недель! Часы, минуты и секунды были тоже подсчитаны и внесены в записные книжки. Моя записная книжка – ”Спутник Москвича” – содержала множество теперь уже ненужной информации – телефоны учреждений, магазинов, схему метро, карту Московской области. Сюда, на первую страницу, я вклеил адрес любимой девушки, написанный ею собственноручно. Красивый почерк! Город, улица, дом, инициалы… Я с грустью смотрел на этот крошечный листок. Наше последнее свидание было позавчера. Она обещала ждать. Мы целовались в ее комнате до самой поздней электрички, на которую я уже бежал, оставив свою любимую на полпути к станции. Белая витая веревочка, подвязывавшая ее тяжелую пшеничную косу, осталась у меня в руке. Я обмотал ее как браслет на запястье. Я посмотрел на нее, потрогал ее завитки. Горечь разлуки снова наполнила меня, как тогда, в пустой электричке, мчавшей меня в Москву.
Дождешься ли ты меня, любимая?
Еще в моей книжке было записано несколько адресов друзей и родственников.
Половина ее была отведена под ежедневник.
Я решил записывать сюда что-нибудь интересное, вести что-то вроде бортового журнала.
Когда за окнами совсем стемнело, в зал зашли офицеры-морпехи, поджарые, долговязые, в черных беретах набекрень.
Все сразу оживились, поскольку морпехи – это два года! Каждому казалось, что именно его сейчас заметят, вызовут по списку и заберут с собой. Хоть куда, на Чукотку, на Камчатку, но на два года!
Черные офицеры с красными полосками на погонах постояли, качаясь на своих тонких кривых ногах в “гадах”, поговорили друг с другом, почти не глядя на нас, и ушли. Мы даже не видели потом, ”купили” они кого-нибудь или нет.
Нам объявили отбой, сказав, что завтра в 6.00 поедем в аэропорт.
На наших деревянных топчанах невозможно было заснуть, к тому же гвалт стоял такой, что не было слышно соседа. Анекдоты больше удавалось рассказывать жестами, повторяя по несколько раз начало или конец. Я припоминал что-нибудь из своих любимых, рассказывал, смеялся сам над ними и наблюдал, довольный, как смеялись другие. Люди были разные – бритые и волосатые, толстые и худые, совсем еще мальчишки и усатые мужики. Некоторые строили из себя блатных, другие тихо сидели, разглядывая самых активных наивными глазами. В одном углу завязался спор – там играли в буру на деньги, который быстро перерос в драку. Раздалось несколько звонких шлепков, и дерущихся разняли. У одного из них был разбит нос, второй сплевывал кровь…
Еще неделю назад я веселился на даче с однокурсниками, и вот я здесь, в этом непонятном, нелепом, но таком реальном месте! От дома меня отделяло несколько часов и несколько десятков километров, но это время и расстояние вот-вот должно было взорваться до космических масштабов!
Утром на построении мы узнали, что из расположения пропали двое…

2.

Аэропорт Домодедово встретил нас балетом серебристо-белых фюзеляжей, свистом авиационных двигателей и духотой зала ожидания. Вопреки правилам летной безопасности, мы погрузились в салон вместе с нашими огромными сумками, квалифицированными как ручная кладь. Ни о какой проверке на наличие колюще-режущих предметов не шло речи, да и кому из новобранцев взбрело бы в голову тогда захватить экипаж и направить самолет в родную деревню? Мы думали не об этом.
Мысленно каждый еще находился на проводах, за домашним столом, обнимал подругу, жал руки друзьям и родственникам, прижимался лицом к мокрой от слез щеке матери. Старшие мужчины давали напутствия, проверяли накачанность мышц, вспоминали каждый свою службу в армии, наливали, выпивали с тобой. Друзья веселились, обещали приехать всей толпой, если что. Мама, бабушка, сестра, тетки подсаживались, обнимали, плакали, совали закусить очередную куриную ножку.
- Не поддавайся клопам! – повторял отец в сотый раз, но в глазах его читалось не ободрение, а беспокойство…
Я, глядя в мутный иллюминатор, зарисовал в записную книжку первую картинку – здание аэропорта в окружении самолетов.
Но вот все поехало назад, мы набрали скорость и оторвались от земли. Я не летал пятнадцать лет, и все мне было в диковинку – взлет, набор высоты, упавшее вдруг вниз правое крыло и огромная панорама земли  - леса, дороги, дома – прощай, родная сторона!
Самолет выровнялся и поднялся над облаками, унося нас навстречу времени – по одному часовому поясу за час полета.
Слева от меня сидел Дима Воронин, Ворона – будущий учитель из Пушкино, которого, как и меня, выдернули со студенческой скамьи и отправили неведомо куда. Действительно, мы знали только, что летим во Владивосток. Что дальше – оставалось военной тайной.
Ворона был тихий худой парень, молчавший весь полет. Мы обменялись парой фраз, и он уткнулся в книгу. Эрих Мария Ремарк, ”Три товарища”.
- О чем? – спросил я?
- О войне, - ответил Ворона и замолчал снова.
К нам подошел долговязый парень с волосатой родинкой на лбу. Он просто взял из рук моего соседа книжку, посмотрел и сунул обратно.
- Трешь товарища? – спросил он и захохотал. Ворона покраснел, но ничего не ответил.
Я смотрел на долговязого наглеца. Он был явно не в себе от количества алкогольных паров.
- Что смотришь, кепка? – проворчал он и потянулся ко мне, но в этот момент самолет перелег на другое крыло, и длинный полетел на другой ряд. Там его подхватили дружки и усадили на место. Я подавил в себе волну адреналина и стал смотреть в окно на горы облаков далеко под нами. Тень самолета металась по их рельефу, как неутомимый зверь.
В салоне тем временем царило веселье. Ребята вставали, ходили в проходах, кучковались там, где появлялось спиртное.
Стюардессы разносили обед. Еда в небе – вареный рис с курицей и газировка – пришлась всем по душе, ведь уже сутки мы не ели горячего. Мы летели навстречу солнцу, пролетая часовые пояса с запада на восток. Очень быстро наступивший день перешел в вечер. Внизу плавно текли бесконечные горные хребты, мы, казалось мне, пролетали где-то над незнакомой планетой. Я очень надеялся рассмотреть Байкал, но хребты так и не кончались, пока совсем не стемнело.

3.

Под утро мы приземлились и пересели на электричку, которая еще в темноте доставила нас в Экипаж. В кустах и траве по обочинам дороги светились огоньки – это были светлячки.
Мы остановились у каких-то ворот без вывески и продолжали рассказывать анекдоты. Казалось, что их источник не иссякнет до конца дней. Утренний холод или волнение заставляли меня дрожать, и я говорил нарочито громко, подавляя в себе непонятный страх. Строем нас привели в огромную палатку-шатер, где мы добили наши съестные припасы. Я умудрился съесть на пару с Вороной палку сырокопченой колбасы, которая под конец просто обжигала рот, и даже длинный свежий огурец не мог потушить разгоревшийся во рту пожар. Все предлагали друг другу консервы, печенья, курицу, шоколад и, в свою очередь отказывались от угощенья, давясь собственными запасами. Продукты надо было съесть, ибо знающие люди говорили, что на месте все аннулируют.
Рассвело, нас построили в четыре колонны и повели в Экипаж. На подходе нам попадались группы морячков, которые в ногу шагали за своими командирами , оборачивались, махали руками, спрашивали, откуда мы и куда. В наших рядах появилось и стало множиться таинственное и гордое словосочетание "Русский Остров". Говорили, что всех нас отправят туда в учебку. Учебка. Что это? В любом случае, это должно быть хорошо, ведь учиться – это не бегать в противогазе марш-броски и не топтать плац.
- Куда вас? – крикнул в очередной раз встречный матросик.
- На Русский! – бодро отозвалось несколько голосов.
- Вешайтесь! – сказал матрос и провел большим пальцем вдоль шеи, щелкнув под левым ухом.
В ответ мы промолчали, поняв его слова и жест как сами собою разумеющиеся вещи – нам дают понять, что мы салаги.
В Экипаже нас поселили в одной из казарм, где стояли трехъярусные кровати – шконки.
Самым неудобным казался средний ярус. Во-первых, он был очень тесный по высоте – чуть более полуметра, во-вторых, верхняя сетка свисала под тяжестью лежащего этаким пузырем, делая пролет еще ниже. Я выбрал верхний ярус. Сумки с вещами и остатками еды мы оставили в казарме, и нас повели в столовую на завтрак.
Есть снова никто не стал, да и есть такое не хотелось. Я попробовал кашу и не смог определить ее природу. Кто-то назвал ее сечкой. Среди вареной водянистой крошки бледного цвета плавало несколько кусков свиного жира.
Вернувшись в казарму, все обнаружили сумки выпотрошенными, причем я свою сначала вообще не нашел, но потом увидел летающей по рукам матросов. Моя, родная сумочка! Пустая и поруганная! Прощай, кусочек гражданки, кусочек дома, прощай навсегда! Мои вещи лежали на шконке Вороны вместе с его скарбом, все, кроме мясных продуктов – ни колбасы, ни котлет, ни жареных кур уже ни у кого не осталось.

4.

На следующий день была медкомиссия, последний розыгрыш лотереи, где многие надеялись на удачу, немногие попытались “откосить”, предъявляя переодетым во врачей офицерам те или иные доводы в пользу списания или хотя бы сокращения срока до двух лет. Все было напрасно. Зайдя в кабинет, я тоже пытался что-то вспомнить про хронический бронхит и плохой слух. Военврач посмотрел на меня поверх очков.
- Что вы говорите? – спросил он тихо.
- Бронхит у меня хронический, товарищ врач. И слышу плохо, - повторил я погромче.
- Ты же не в акустики пойдешь, а в баталеры, товарищ Гаранин Андрей. Следующий!
Мне определили три года и объявили место прохождения учебы – школа баталеров на Русском острове. Мысленно я попрощался с институтом и вообще со всем. Три года! Три года! Три года! Эта формула повторялась нами, как заклинание. Или как приговор. Что такое баталеры - я пока не знал. Ну что ж, есть повод для первого письма – стал известен мой срок.
Ворона попал со мной в список. Мы обсудили эту новость и наши перспективы и побрели к своим товарищам. Кто-то уже собирался в дорогу, раздавая остатки еды. Некоторых миновала учебка, и ждала сразу боевая часть, но группа из тридцати-сорока человек из нашего призыва готовилась к путешествию на остров. Мы доедали консервы и печенья, уже не угощая друг друга тающими на глазах запасами, большую часть которых втихую расхватали “деды”. Хотя с нами никто не вступал ни в какие неуставные взаимоотношения, но бесцеремонность тех, кто в форме, уже чувствовалась. На нас бросали высокомерные взгляды, поддевали выкриками и жестами. Мы старались не обращать внимания, держались вместе.
В Экипаже было скучно. Он располагался на узкой территории на склоне одной из приморских сопок. Его одноэтажные постройки, выкрашенные побелкой, были настолько стары, что казалось, их посещал еще сам адмирал Макаров в Русско-Японскую войну.
Флотская столовая, или камбуз, своими огромными воротами напоминала ангар для легких самолетов. Здесь перемешались запахи еды и помоев. По камбузу сновали коки в белых колпаках с огромными ножами в руках, алюминиевыми кастрюлями и буханками белого хлеба.
Меня с Вороной определили в наряд по кухне, и нам пришлось полтора часа отмывать огромный разделочный стол водой с хозяйственным мылом. Мы взялись за дело основательно, как будто от чистоты этого стола зависело наше будущее. Вокруг нас слонялись другие призывники, не столь сознательные. На все попытки коков добиться мытья посуды или полов, они отвечали однозначным отказом в виде посыла куда подальше. Мы драили стол тщательно, с любовью, растягивая процесс, так как считали доставшуюся нам работу не очень пыльной. Один из коков подошел к нам и спросил:
- Але, салажня, вы откуда?
- Из Подмосковья,  - ответил Ворона.
- А, москали!
Кок, потерев нос краем рукава, склонился над столешницей. Хмыкнув, он провел пальцем по металлической поверхности.
- Хорош драить, скрипит уже! Молодцы! Пошли со мной.
Он провел нас внутрь варочного зала, где на кафельном полу стояли три огромных котла, два совсем большие и один поменьше. В котле поменьше были остатки компота. Из первого большого котла торчало древко исполинского половника.
- Так, вот ведра, нужно вычерпать котел и отнести помои вон в тот бак, - и кок показал на контейнер на улице, рядом с бетонным забором.
- И компот?
- И компот.
Кок вышел во двор, а мы кинулись к малому котлу вылавливать остатки вареных сухофруктов. Не дав до конца выполнить эту вкусную работу, нас позвал парень из нашей команды на построение – мы отправлялись в учебку уже через полчаса.

5.

Морской порт Владивостока украшал огромный авианесущий крейсер “Минск”, серо-голубые бока которого свисали сверху на нас, проходивших по краю причала.
Корабль! Море! Романтика! Крейсер остался позади, нас ждал паром до Русского.
Погода сменилась с солнечной на облачную и ветреную, когда я сидел на скамейке на верхней палубе, ветер пытался сорвать с моей колючей головы кепку, заворачивал полы и воротники плащей пассажиров. С моря тянуло холодом, туман скрывал другой берег.
Крепкий краснолицый новобранец Хома, ежась, жевал бутерброд. Его непокрытая голова серебрилась редкой порослью. За три дня, прошедших после бритья, наши головы стали походить на наждачную бумагу. Микки-Маусы, подумал я, глядя на одинаково круглые головы со смешными клинышками и линиями роста волос на лбу и вокруг ушей, обрамлявшими лица моих товарищей. Себя со стороны я все еще представлял волосатым.
Туман впереди стал темнеть, и в умирающей дымке прямо на нас грозно наплывал Остров! Весь покрытый зеленью, абсолютно весь, как в песне Андрея Миронова.
Не успели мы ступить на берег, вокруг нашей пестрой толпы, как шакалы у стада овец, стали бродить бесформенные синие люди – именно бесформенные, так как формы как таковой на них не было – без головных уборов, без голубых воротников, в чудовищно заношенных робах и ботинках. Лица их были злы, в нас тыкали пальцами, одергивали, требовали закурить, спрашивали чего-нибудь из еды. Наш провожатый – прапор с тремя звездочками, вернее, по-морскому, старший мичман, крикнул им, чтоб разошлись. Он скомандовал нам “ровняйсь-смирно-направо-шагом марш!” и повел по извилистой тропе мимо сетчатого забора к строению из красного кирпича с трубой.
Помимо нашей группы “москвичей” с парома на берег сошли еще несколько таких же групп ребят из Средней Азии. Их повели дальше, а мы столпились на площадке возле бани – так было написано на табличке с якорем справа от входной двери.
Вышедший к нам матрос сказал, что будем мыться и что все личные вещи, а именно
бритвы, щетки, мыло, пасту, ручки, расчески разрешается взять с собой. Остальное – верхняя одежда, в том числе белье – трусы, носки, майки – подлежит уничтожению, но если кто-то хочет, может отправить это домой посылкой. Желающим тут же выдали холстину, нитки с иголками и химические карандаши для написания домашнего адреса. Многие начали рвать одежду на себе, потом друг на друге, чтоб “не досталась врагу”.
Это напоминало безумие. Кто-то подбежал ко мне, рванул за рукав куртки, и он с треском отделился, повиснув до земли.
Напротив входа возвышалась еще одна стена, часть старого забора, между кирпичами которой темнели глубокие толстые щели – все как по команде стали пихать туда все, что не разрешалось оставить – курево, спички, зажигалки, конфеты, кто-то даже засунул деньги. Никто не обратил внимания на двух человек, стоявших неподалеку под деревом, вертевших в руках тонкие прутья…
Нас запустили в предбанник с кафельным полом, построили, пересчитали и отправили в помывочный зал. За слепыми окнами бани, выложенными из стеклоблоков, уже сгущалась южная темнота. Русский остров расположен на широте Крыма, и сумерки наступали мгновенно, как будто кто-то тушил свет. Мы разделись и сложили гражданку кучками на полу в раздевалке. У меня на шее болталась белая веревочка – завязка от косички моей подружки.
- Чего это там у тебя за удавка болтается? – строго спросил мичман. – Снимай, не положено!
Деваться некуда, пришлось снять и положить на стол дорогую реликвию.
Мной овладело веселье, когда я сидел в маленькой шайке с теплой водой и терся огромной мочалкой в мыльной пене. Вокруг орали, пели песни, я тоже что-то орал. Обряд смывания с себя гражданской пыли походил на буйную оргию, нам как будто специально дали расслабиться, оставив здесь на полчаса!
Мой кореш Ворона не нашел себе шайку и сидел на каменном топчане сутулый, голенастый, с тоненькими руками и шеей. Его носатый вороний профиль действительно напоминал пресловутую птицу. Покатый лоб собрался складками над черными пушистыми бровями. Кадык ходил вверх-вниз от обиды, и я выручил его, отдав свой тазик.
- На выход! – услышали мы через несколько минут команду из открывшейся в предбанник двери. Сквозь пар мы увидели лучистый силуэт нашего мичмана в фуражке.
Краны с хлюпаньем и сопением втянули воду, тела, белеющие в водяном пару незагоревшими местами, подались к двери. Я вышел предпоследний, перед Вороной.
Мы разместились вдоль стен коридора, сев на корточки и ожидая, когда командир выкрикнет фамилию, прикажет встать, оценит рост и плотность телосложения, спросит размер ноги и головы. Тогда мы подходили к столу и получали на руки новенькую форму,
похожую на заводскую спецовку, тельняшку(настоящую!), голубой воротник - гюйс, бескозырку, ленточку. В конце выдачи каждому из нас кинули черные ботинки, связанные длинными шнурками. Я сразу вспомнил физкультуру на лыжах – запах обуви был точно такой же, как у черных лыжных ботинок.
Форма пришлась впору – приятный вязаный тельник с запахом хлопка, ремень с якорем на бляхе! Брюки не имели ширинки, а застегивались на боках. Неумелыми движениями мы вправляли ленточки с золотыми буквами ”Тихоокеанский флот” в околыши бескозырок. Нам выдали еще и пилотки из черной фланели.
Нас повели в казарму. Стояла черная звездная ночь, вокруг не было ни огня, ни света окна – все спали. Наш мичман светил впереди себя фонариком, мы поднимались вверх по асфальтированной дорожке, потом по тропе, потом снова по асфальту. Подъезд кирпичного дома. Мы поднялись наверх, на третий этаж, дневальный отдал честь и мичман провел нас через длинное помещение в Ленинскую комнату. Мы расселись как в школе за парты по двое, заняв всю комнату.
Мичман поставил на стол банку с жидкой хлоркой и коробок спичек и велел всем подписать свою одежду. Покурив в окно, он ушел, и больше мы его не видели. Зато появился другой персонаж.

6.

Его выход на сцену надолго запомнился нам, ожидавшим всего что угодно, только не этого.
Открылась обитая тонкой светлой рейкой дверь, и через ее проем протекло то, что в нормальной ситуации именовалось старшиной первой статьи Воробьевым или просто Воробьем. А сейчас это был невысокий чубастый толстяк в выгоревшей робе, просторной, как дзюдоистское кимоно, с темными усами, по-сомовьи лежащими на белой трубочке из тетрадного листа. Трубочка другим концом уходила в надутый целлофановый пакет, на дне которого серела неизвестная жидкость. Не отрывая рот от трубки, он прошел к трибуне с гербом СССР, уложил на нее локти и замер минуты на две, уставившись округленными остекленевшими глазами в пустоту между трибуной и первым рядом столов. Мы молчали, пока с заднего ряда не донеслось:
- А это что за чучело?!
Все оглянулись – говорил Смирнов, тот высокий парень с огромной выпуклой родинкой на лбу, который прицепился к нам в самолете. Комнату заполнил дружный хохот, который продолжался до тех пор, пока одурманенный токсичными парами мозг старшины не осознал услышанное.
Усы оторвались от трубки, и мы услышали хриплый фальцет:
- Что? Кто это сказал?
Шатаясь, с пакетом в руке, моряк двинулся было к нам, но дверь снова открылась, и к Воробью подошел другой старшина, но уже второй статьи, и вытолкал его вон.
Вернувшись, он поправил гюйс и скомандовал:
- Встать!
Мы медленно поднялись со стульев.
- Смирно! Я ваш командир взвода старшина второй статьи Владимирский. Вольно. Сесть.
Мы сели.
- Завтра познакомимся на утренней поверке. А сейчас – пять минут на отбой. Ваши койки первые четыре ряда от стены. Отбой!
Мы вышли в темное помещение роты, где раздавался сап и храп спящих. Фиолетовый дежурный огонек одиноко светил над входом, выхватив сегмент циферблата
корабельных часов, стрелки которых показывали половину третьего.
Я разделся, сложил форму стопкой на тумбочке сбоку от шконки и запрыгнул на верхний ярус. Внизу долго ворочался, раскачивая меня, Ворона.
В первую ночь на острове мне приснился морской аквариум с коралловыми рыбками.
Одна из рыбок плавала с бумажной трубочкой во рту и вращала круглыми глупыми глазами.
- Р-р-ротэ-а-а-а!...Подъем!!! – сквозь сон услышал я гортанный крик дежурного по роте
и, откинув одеяло, сел на шконке, оглядывая окружавшую меня суматоху – вокруг спрыгивали, толкались, суетились голые тела. Прямо подо мной поплавком маячила
колючая макушка Вороны, который никак не мог запрыгнуть в брюки. Тут же к нашей
койке подошел Владимирский и скомандовал отбой.
Я лег, накрывшись одеялом.
- Подъем!
“Началось”, подумал я и спрыгнул сверху, попав ногой своему соседу по затылку.
- Отбой!
Мы снова лежали.
Краем глаза я увидел, что в роте остался только наш взвод, остальные уже выбежали.
Вдогонку последним голым телам летела деревянная табуретка, с грохотом покатившаяся по полу.
- Алё, дрищи, ваш подъем через два часа! – уже спокойнее сказал комвзвода, и мы остались лежать, осмысливая его обидное обращение. Попугал немного, а мог бы и дать поспать – спали мы от силы часа три…
…- Взвод!…Подъем!!! – казалось, что прошло всего несколько минут, а не обещанных два часа сна. Рота была уже как живой муравейник, наполненный синими муравьями.
Соскочив сверху, я кинулся к своей табуретке, на которой ночью оставил форму, и опешил – это была не моя одежда!
- Друг, ты ничего не перепутал? – спросил я Воронина, но он тоже стоял и озадаченно вертел вокруг пояса брюки – они были в два обхвата его худой талии.
Я стал натягивать изрядно поношенные штаны. Рука инстинктивно искала ширинку. Я застегнул пояс на боку. Края штанин еле доходили до щиколоток. Мой новенький тельник превратился в грязное полосатое платье почти до колен, с длинными рукавами и дырками на спине. Рукава голландки не закрывали запястий,
застиранный бледно-голубой гюйс бурел широкой полосой чужой грязи.
Новыми остались только ботинки-“прогары” сорокового, редкого, маленького размера, и беска.
- Стройся на центральном проходе! – командовал Владимирский.
Мы вышли на ЦП. Некоторым повезло – их нетронутые формы темнели на фоне остальных, лоснящихся от грязи, белесых, мятых и безразмерных.
- Ровняйсь! Смирно!...Вольно!
Старшина ходил вдоль строя и разглядывал нас, одергивая и поправляя многочисленные изъяны.
- Да, ну вы и уроды… - проговорил он, отойдя на два шага. Мы захмыкали и закашляли.
- Товарищ сержант…разрешите обратиться! – выкрикнул самый маленький в нашем строю.
- Шаг вперед! Не сержант, это у сапогов сержанты, а старшина. Фамилия?
- Кропалёв!
- Кропаль, значит, - старшина, сам невысокого роста, глядел на молодого бойца сверху вниз. – Наряд на камбуз!…Не слышу?
Это означало, что Кропалев должен был ответить: “Есть” и так далее, но он только смотрел на старшину своими серыми глазами с густыми черными ресницами. На его горбоносом лице было полное непонимание своей вины.
 - Два наряда! Встать в строй. Еще есть вопросы?
- Никак нет! - ответили мы вразнобой.
Владимирский раскрыл тетрадку и начал перекличку.
После ее завершения мы были разбиты на отделения по пять человек, над каждым был назначен командир отделения.
До завтрака оставалось минут пятнадцать, и Владимирский разрешил нам разойтись заправить шконки и умыться.

7.

Завтракали мы в учебном камбузе, находящемся в нашей казарме на первом этаже.
Все сделали два открытия – еда была не такая уж и невкусная, как ожидалось, и ее было очень мало. Каждый стол был рассчитан на десять человек. Нас ждали по полпорции овсянки на воде и по полстакана чаю. Кроме того, на середине стояли две тарелки с десятью кусочками белого хлеба, за тонкость которого, видимо, отвечал сам командир части перед кем-то еще вышестоящим, и десятью кусочками, точнее, колесиками масла. Инструмент, которым создавались эти тридцатиграммовые кусочки масла, я увидел потом, попав в наряд по камбузу – это был жестяной ободок на длинной ручке.
После завтрака, столпившись на плацу возле казармы, мы обсуждали случившееся ночью.
Кто-то здесь же начал меняться формой, чтобы хоть как-то подогнать ее под свои размеры. Я твердо решил найти свою одежду. Дело было в том, сразу после бани я расковырял шов на поясе штанов и сунул туда сложенную полоской десятку. Как это сделать, я еще не придумал, но, скорее всего, мой размер 48-5 не такой уж и распространенный, да к тому же новую форму от старой отличить можно без труда.
- Алё, воины! – раздался знакомый голос, и мы умолкли и повернулись подошедшему
Воробьеву.
- Что у вас тут за порнография! Становись!
Никто не тронулся с места.
- Вы чё, слоны, совсем оборзели?! – крик Воробья сорвался на визг.
С выпученными глазами он кинулся к первому, кто ему попался на пути и с разбегу ударил его ногой в живот. Это был Ворона, который, переломившись пополам, полетел в гущу товарищей и опрокинул еще двух человек. Воробей уже замахнулся на следующего - это был Смирнов, автор вчерашней неосторожной фразы. Воробей задержал руку на взлете, и прищурил глаза. Что-то блеснуло в них. Я подумал, что Смирнов пропал!
- Та-а-ак! Становись!
Мы выстроились в две шеренги. Воробьева был хмур, как грозовое небо.
- Кто-то вчера мне что-то сказал, – Воробей шел вдоль строя от самого высокого Смирнова к самому маленькому Кропалеву.
Наши лица оставались непроницаемы, хотя расправа над Вороной поселила в нас неуверенность, и нам было непонятно, что делать, как реагировать, бежать к командиру, защищаться самим или просто бездействовать. Лычки на погонах Воробья давали ему право командовать, но не давали право избивать. Воробей, чувствуя нашу нерешительность, почувствовал себя главнокомандующим и, выпятив грудь, ходил, шаркая подошвами своих хромовых ботинок, вглядываясь в лица. Наконец, он становился около Смирнова.
- Ты?
Смирнов ухмыльнулся.
- Не я!
Ворона стоял рядом со Смирновым, сутулясь.
- Ты! – подошел Воробей к нему, и тут я не выдержал.
- Я!
Воробей обернулся – я стоял четвертым. Все тоже обернулись и смотрели на меня с удивлением. Даже Смирнов.
- Фамилия!
- Гаранин.
- Упор лежа принять!
Я уперся руками в асфальт. Воробьев поставил ногу мне на лопатки и надавил.
- Делай раз! Делай два! – я выпрямил руки. – Делай раз!
Когда я снова выпрямлял руки, старшина поддавливал меня ногой.
После двадцати отжиманий я по команде Воробья встал, и он пощупал мою руку выше локтя.
- Не ты, не гони!Ладно, дрищи, разойдись!
Меня окружили ребята, хлопали по плечу, Смирнов сказал:
- За мной зачтется.
Оклемавшийся после удара Ворона пожал мне руку.
- А ну, покажи! – Смирнов задрал голландку Вороны. – Ого, вот это синячара!
- Ничего, пройдет! – сказал я, глядя на огромный багровый след на его худом животе.
- Что тут за порнография?! – теперь это был уже наш комвзвода.
- Стройся! Равняйсь! Смирно! Ну что тут у вас произошло?
- Ничего, товарищ старшина второй статьи! – ответили несколько голосов.
- Налево! Шагом марш!
Наш взвод двинулся к пустырю, где росли кусты высокой травы – полыни или пижмы.
Нарвав веников, время до обеда мы провели, подметая территорию и плац возле казармы.
После обеда, который мы приговорили за считанные минуты, Владимирский отвел нас в учебный класс в двухэтажный корпус справа от казармы и исчез. На стенах висели плакаты, содержание которых вселяло в нас доброе и вечное – схемы разделки говядины, свинины, продовольственные нормы для плавсостава, нормы вещевого довольствия для матросов и офицеров. Насмотревшись и обсудив увиденное, сделав акцент на нормах питания подводников, коим полагалось даже вино, мы постепенно затихли, осоловели и улеглись спать на партах и стульях, отправив дежурить за дверь Кропаля.
В четыре десять, стоявший на “вассере”* Кропалев тихо отворил дверь и просипел:
- Подъем!
Мы тут же загремели столами и стульями и через несколько секунд сидели по местам.
В кабинет вошла в сопровождении Владимирского слишком ярко для военных накрашенная женщина восточного типа с погонами старшего лейтенанта. Владимирский топтался у нее за спиной.
Мы зашушукались, забыв встать.
- Владимирский, что за бардак? – крикнула она резко, и мы, опомнившись, вскочили с мест.
- Отставить! – скомандовала старший лейтенант.
Мы с шумом сели.
- Встать!
Мы встали.
- Здравствуйте товарищи матросы!
- Здравия желаем, товарищ старший лейтенант! – проорали мы что есть силы.
Женщина поморщила носик. Густо подведенные глаза ее были черными, как угли.
- Вольно, садитесь. Старшина, ты тоже садись. Итак, я у вас буду преподавать товароведение. Старшина вам раздаст тетради и ручки. Время занятий – вторник и четверг, с 10-00 до 12-00 и с 14-00 до 16-00 соответственно. Вопросы есть?
- Товарищ старший лейтенант, разрешите обратиться! – сказал Колесов, здоровяк с наглым лицом.
- Во-первых, встать! – Женщина чеканила каждое слово. Небольшой акцент делал ее речь еще более неприятной. -  Во-вторых, почему не брит?
- Станок украли, товарищ старший лейтенант. А как вас зовут?
Все захихикали, а Владимирский покраснел, как рак.
- Венера Ахмедовна. Но обращаться ко мне вы будете по уставу. Еще вопросы?
- Никак нет! – ответили мы хором.
Венера посмотрела на нас более благосклонно, и Владимирский даже как-то подрос.
- До свидания товарищи матросы! – сказала она на этот раз спокойнее.
Мы снова вскочили с мест и прокричали:
- До свидания, товарищ старший лейтенант!
На этом наше первое занятие было закончено.
Когда Венера ушла, Владимирский, немного замявшись, поправил ремень и сказал:            ”Вольно, cесть!..Я щас!”, и скрылся следом.
Мы загудели.
- Видал, какая! – басил Колесов, показывая руками округлости. – Наш-то Владимир, как пацан покраснел. Чего-то здесь не то, наверное он того…
- Накрашена как б…дь! – возразил ему Смирнов. – Тоже мне, Венера Милосская!
Мы засмеялись.
- Да ладно,  - не унимался Колесов. – Тебе бы и такую сейчас.
- Мне бы пожрать! – парировал Смирнов, и его поддержало большинство.
До ужина оставалось еще почти два часа.

8.

Прошло несколько дней знакомства с новой обстановкой и людьми. В шесть часов подъем, заменявший физзарядку. Скачки под чередование команд “отбой-подъем” выгоняли из нас остатки сна. Затем по форме номер один – трусы, прогары, бегом на улицу, с неизменной табуреткой вслед. Короткая пробежка вдоль казармы до ближайших кустов “до ветру” и снова зарядка, но уже на плацу и под музыку Энио Мариконе.
Эти киношные мелодии я возненавидел сразу и на всю жизнь. Потом завтрак, построение и развод в девять ноль-ноль и дальше – кому что до обеда. После ужина – свободное время до двадцати одного ноль-ноль.
В один из первых таких вечеров, проходя по центральному проходу мимо сидевших на шконках матросов-карасей, я обратил внимание на толстяка, форма которого была явно не его размера – рукава и штанины собирались гармошкой на его коротких конечностях. Голландка облегала бока, а брюки натягивались на толстых ляжках.
Все остальные были одеты в поношенные робы, он же синел на их фоне, как спелая черника.”Здоровый кабан!” – подумал я, почему-то решив, что на нем именно моя форма. Лицо его было круглым и рябым, копна светлых волос топорщилась на небольшой голове с оттопыренными ушами. Я представил себе его в единоборстве со мной – длинный и тонкий против маленького и толстого. Только бокс, никак не борьба.
Странно, но ни на одном из карасей в роте я не видел новой формы. Куда же они дели нашу одежду?
Тем временем со второго своего дежурства по камбузу явился Кропалев и принес в карманах белых гренок. Кропалев освоился среди коков, которые не опасались, что такой мелкий пацан сможет много съесть.
- Ну, как там? – расспрашивали мы, хрустя сухарями.
- Нормалек! Наелся – во! – провел он ладонью вдоль шеи. - Котел мыл, там гороха с тушенкой на стенках осталось – килограмма два.
- Спать сегодня в коридоре будешь! – пошутил Колесов. - Мог бы и братанам принести!
Кропалев пожал плечами и улизнул в темноту между шконками. Приближался выпуск программы “Время”.
Смотреть телевизор разрешалось только сорок минут, с девяти вечера. Обязательный просмотр новостей проходил под бдительным контролем командира роты капитан-лейтенанта Сайфутдинова.  Это был мужчина на вид лет сорока, с кудрявой рыжей бородой и усами, с брюшком и красным добродушным лицом. В девять тридцать он подозвал Владимирского, обсудил что-то и незаметно исчез. Последние десять минут – спорт и погода - были самыми интересными. Сначала все оживали, услышав результаты нового тура чемпионата по футболу, а потом с не меньшим вниманием глядели на родные регионы на карте метеопрогноза.
Телек выключили, “каплей” так же незаметно появился и объявил построение. Загремели табуретки, и все рота выстроилась на ЦП. Старшина роты отрапортовал, и началась вечерняя перекличка.
Через пятнадцать минут мы уже лежали в койках в полной темноте. Я не спал. Задрав голову, я наблюдал за Владимирским, который прохаживался между рядов шконок и щипал по очереди всех лежавших на верхних ярусах. “Какое странное занятие, он что, голубой?” – подумал я. Новобранцы реагировали одинаково – ржали и дергались под одеялом, явно подыгрывая старшине. Наконец он подошел ко мне. Я подоткнул одеяло, и смотрел на него в упор.
- Отбой! – прошипел Владимирский, и я  опустил голову на жидкую подушку. Рука старшины пролезла под одеяло, я не шевельнулся. Его пальцы стиснули кожу на моей икре, я промолчал и не двинул ногой.
- Что, не больно? – и он сильнее сжал и крутанул пальцы. Я терпел.
- Молоток!  - одобрил Владимирский и громко хлопнул меня по животу.
Тишина вокруг рассыпалась смешками.
- Владимирский, давай отбой! – раздался из другого конца роты хриплый голос с акцентом. Это был Гарба, кавказец, старшина роты, человек с лицом мавра, только посветлее.
Я подождал еще несколько минут. Когда скрипение пружин стихло, и помещение роты помещение наполнилось сопением и храпом, я спустился на пол. Присев, я пробрался к табуретке и взял форму. Ползком я добрался до шконки толстяка и поменял стопки местами. Я быстро нащупал в поясе брюк уплотнение – свою десятку. Мои подозрения оправдались – он украл мою форму.
Утром произошло то, что и должно было произойти.
После зарядки, когда все оделись, командир взвода подошел ко мне, даже присвистнув от удивления.
- Где это ты отоварился?
- Моя форма, товарищ старшина.
- Ты что, матрос, отнял форму у Пузыря? – старшина захохотал.  – Джамбул, иди сюда! Мой слоняра у твоего карася форму стащил!
Джамбул Гарба появился в сопровождении маленького рыжего стармоса, своего земляка, и Пузыря, который был еще в трусах. Гарба походил на древнего грека – его внушительную фигуру покрывала белая простыня, перекинутая через плечо. Выпучив и без того большие глаза, старшина спросил:
- Фамилия?
- Гаранин.
- Пузир, форма твой? – голос Гарбы гудел на всю роту.
- Моя, Джамбульчик! – поспешно подтвердил толстяк.
Я покраснел от негодования.
- Где взяль? – рыжий абхазец ткнул меня в плечо.
Я огляделся по сторонам – вокруг уже собралась толпа.
- Что мольчищь?
- Эта форма моя. Вот, подписано! – я отстегнул клапан штанов и показал надпись, сделанную хлоркой.
- Твой? – удивился Гарба и повернулся к Пузырю.
- М-ммм, - промычал он и злобно посмотрел мне в глаза. – Нет, моя у меня, Джамбульчик.
Гарба хмыкнул и прошел мимо расступившейся стены зрителей. Зрелища не произошло.
Пузырь, погрозив мне кулаком, поплелся восвояси. Я услышал гул одобрения.
Я второй раз удивил своих товарищей, но больше всего я поразил нашего комвзвода, который подошел ко мне и шепнул на ухо:
- Ты попал, дрищенок!
Началась утренняя приборка. Первая, в которой мы приняли участие, учебная, можно сказать. Мытье палубы по-морскому я видел только в кино. Налил воды и драишь палубу шваброй! Нам же никаких швабр не полагалось. Каждый матрос получал в руки ветошь – кусок половой тряпки. В нескольких ведрах размешивали мыльную стружку, затем пенную воду разливали по полу методом протяжки. То есть, ты берешь за два кончика грязный прямоугольник ветоши, опускаешь его в ведро и, положив на пол, пятишься с ним на корточках метров пять-шесть, потом повторяешь это снова и снова, пока вся палуба не покроется слоем мыльной воды. Затем той же тряпкой ты собираешь воду, двигаясь так же, задом-наперед, растопырив руки с тряпкой. Командующий уборкой дежурный по роте устраивал гонки – в ряд становились несколько человек и стартовали по его команде. Некоторые падали, поскользнувшись, под хохот карасей.
Мне в первый же раз не повезло – отправили мыть гальюн. Он располагался в коридоре справа от входа в роту и напоминал уличный общественный туалет. Несколько грязных умывальников, кабинки без дверей и собственно, дырки. Когда я начал набирать воду в тазик, замачивая ветошь, дверь открылась, и я увидел Пузыря в сопровождении его дружков. Пузырь был в старом тельнике без голландки.
- Ну что, слоняра, совсем оборзел?! – подступил он ко мне, выпятив живот и нижнюю губу.
- Слушай, друг, отвали, я занят, – сказал я тихо, глядя на его корешей.
- Чё ты тут блеешь? – завизжал Пузырь и размахнулся, чтобы ударить справа.
Я успел повернуть голову, и удар пришелся вскользь, слегка задев скулу. Я схватил толстяка двумя руками за ворот, вытянул их, потом резко рванув на себя, разбил ему головой нос. Толстяк замычал и начал махать руками, стремясь зацепить меня хотя бы ногтями, но мои руки были длиннее. Он изворачивался, пытаясь вырваться, но я ударил его еще раз и еще, пока ноги его не подкосились и он не осел на пол. Дружки стояли в стороне с вытянутыми лицами. Почему-то никто не заступился за Пузыря. Я отряхнулся, умыл лицо, и тут в гальюн вбежал Владимирский.
- Алё, Гараж, с ума сошел?! Тебе хана, чувак! Вешайся! – он взял меня за шкирку и вытолкал вон.
Но я не слышал, вернее, не придавал значения его словам. Все мое нутро дрожало и торжествовало. Я был буквально опьянен победой.
В коридоре уже толпились жаждущие расправы матросы-одногодки Пузыря, но Гарба сдерживал их, растопырив огромные ручищи.
- Тебе конец!.. Слоняра!.. – слышал я их крики, но Владимирский очень быстро протолкнул меня вниз по лестнице на улицу.
- Слушай сюда, - говорил он, ведя меня к одноэтажным постройкам без окон на пригорке за ротой. – Пришкерься пока здесь, у Войтеха, будешь делать то, что он скажет, в роте тебя порвут. Навешать бы тебе, для науки, да ладно, потом.

9.

Владимирский постучался в железную дверь условным “тук-тук, тук-тук”. Раздался шум задвижки, и дверь легко отворилась. В темном коридорчике с затхлым запахом подвала, были еще две створки. Левая была распахнута. Владимирский откинул завесу из старого шерстяного одеяла. Каморка Войтеха напомнила мне лачуги-сараи, в которых проводили досуг мои соседи по бараку, чьим гостем я часто бывал в детстве. Обстановку ее составляли старый письменный стол в правом углу, диван, две тумбочки, книжные полки на стенах, шкафчик для одежды в три секции. С низкого потолка свисал патрон с яркой лампочкой, освещавшей помещение достаточно интенсивно. За столом сидели два моряка и рисовали что-то, сам Войтех лежал на диване и курил.
- Войтех, я тебе художника привел, - Владимирский пожал ему руку, которую тот протянул, не поднимаясь с дивана. Пилотка на смуглой голове хозяина каморки была одета по-наполеоновски, углами к ушам.
- А, давай, посмотрим, что он умеет.
- Ну я пошел, вечером загляну. 
Войтех поднялся с дивана, и я разглядел его сверху вниз, а он меня снизу вверх.
- Как зовут? – спросил он каким-то треснутым голосом.
- Гаранин. Андрей.
- Гараж, значит. А что с губами?
- Подрался, - ответил я, поджав распухший рот.
- С кем?
- C Пузырем.
Войтех улыбнулся, сверкнув передними золотыми зубами. Внешность его выдавала в нем человека непростого – ушитая форма подчеркивала поджарое, тренированное тело, темное лицо казалось обветренным, мелкие морщины собирались вокруг глаз, две глубокие складки спускались от острого, как клюв носа к уголкам губ. Черные глаза колко смотрели из-под четко очерченных бровей.
- Дай пять! Так и надо этому кабану! – он протянул маленькую, но твердую руку с наколотыми на фалангах пальцев знаками 1-9-6-?.
- Рисовать умеешь?
- Нет. Только писать.
- Что?
- Плакатным пером могу.
- Ого, а рисовать совсем не можешь?
- Так…- помялся я.
- Кальку сможешь перевести?
Двое матросов, сидевших за столом, наблюдали наш разговор. Один был с круглым мягким лицом, как у кота, а второй наоборот, походил на римского воина, особенно в профиль. Оба были с сантиметровыми ежиками на черепах.
- Кот, дай-ка кальку и корабль какой-нибудь попроще.
Круглолицый матрос протянул мне два листа – кальку и картинку с парусником, нарисованным тонкими штрихами – иллюстрацию из старого журнала.
- Вот, садись к рундуку, рисуй.
Рундук, то есть тумбочка, шатался на неровном полу, но я за час перевел картинку пером практически без изъянов. Войтех долго сличал два изображения, щуря и без того узкие глаза, художники стояли у него за спиной и одобрительно кивали.
- Пойдет! – прохрипел Войтех.
Так я был принят в шарагу, делавшую дембельские альбомы для всей части. Альбом с фотографиями, каждая страница которого была переложена вклеенной калькой с изображением кораблей, подводных лодок, морских видов и маяков – обязательный атрибут увольняющегося моряка! Успех они имели неизменный, и наличие подручных художников помогло поставить хозяину шараги дело на поток. То, что от этого выгоду имел Войтеховский , не было никаких сомнений, мы же ”гнали шару” ради того, чтобы оставаться в стороне от всего, что составляло основное времяпровождение наших соратников в казарме и вне ее. Владимирский приводил меня только на поверки, разводы и построения и передавал Войтеховскому. Ночевал я у него, в одном из сараев, переделанном под небольшой кубрик. Здесь был телек, магнитофон. В другом сарае располагалась кухня с электросковородой, чайником и старым холодильником. “Бункер” – так мы называли нашу шарагу. Мои подельники – Вадик Ножкин, он же Кот, и Генка Маркин, он же Марк, оказались, как и я, студентами-первокурсниками, попавшими во флот сразу после экзаменов.
Работы было вдоволь. Мы трудились, не поднимая головы, и за две недели стали замечать, что нам трудно выходить на свет. Кальки, краски, корабли, якоря и волны снились нам по ночам. Сам Войтех делал фотографии, которые проявлял и печатал в лаборатории, закрытой для всех остальных. В одной из каморок также находился
еще один матрос, специалист по татуировкам. Для него тоже рисовались картинки на кальке, но автором их был сам Войтеховский. Татуировки кололись при соблюдении полной конспирации, ”заказчикам” завязывали глаза, чтобы они не видели автора. Войтех имел на это жесткую монополию, делая великолепные рисунки. Наколки разрешались только старослужащим – таков был негласный закон. С помощью переделанной электробритвы на белые тела моряков наносились всевозможные розы ветров, акулы, крабы и женские портреты. Приходилось и исправлять ”левые” произведения – те, что неумело накалывали сами себе некоторые несознательные матросы. Таким наш татуировщик прилаживал сухой марганцовочный компресс, сжигавший кожу до мяса вместе со старой наколкой, и через месяц, когда шрам затягивался новой кожей, наносил “профессиональную” картинку.
Как-то раз, когда мы втроем вышли “покурить”(никто из нас на самом деле не курил), к нам подошли ребята из моего взвода. Я у них прослыл везунчиком, так как все тяготы и лишения, которые нужно было переносить, по уставу, стойко, проходили мимо меня. Я постепенно стал замечать, как осунулись их лица. Ворона стал еще худее, тени под глазами говорили о хроническом недосыпании. Кропалев как будто уменьшился и заострился, даже краснолицый Хома стал бледнее и тоньше. Смирнов бодрился, но и его лицо стало суровее, родимое пятно на лбу чернело еще более зловеще.
- Ну что, художник, как живешь? – протянул он мне ладонь, которая была покрыта отслоившейся кожей.
- Что это? – спросил я, боясь пожать ее.
- Лизол. Вчера приборку на камбузе шуршали, у всех руки облезли.
- А что, без него никак?
- Воробей заставил. Вылил полбочки на палубу, и пришлось стягивать всем.
- Вот сволочь.
- Колесо в санчасти. Панариций.
- Это что за зверь?
- Вот, смотри! – Смирнов задрал штанину, и я увидел на его голени язву с пятак, из которой сочился гной. Ворона тоже протянул ладонь – большой палец раздулся и стал похож на большой палец ноги.
- Что это за зараза? – спросил я, - Вам что-то в еду подсыпают?
- Да нет, это от грязи и влажности, - объяснил Войтех. – Любая царапина, укол иголкой превращаются в язву. Ну все, покурили, пошли работать.
Вид моих товарищей поверг меня в уныние. Я разглядывал свои руки в поисках царапин – руки были только испачканы тушью.
Вода на острове была привозная и отпускалась строго по часам – утром на умывание, вечером на мытье ног, кроме того, в подвале камбуза располагалась огромная цистерна с запасом воды для пищевых нужд. Весь день матросы, занятые всевозможными приборками, ходили с грязными руками. У Войтеха была всегда вода, душ, раковина. Я понял, почему мои сослуживцы называли меня везунчиком.

10.

В одну из вечерних поверок, когда я готовился, по обыкновению, исчезнуть из роты,
Владимирский не пришел на построение. Отмазывать меня было некому, и мичман Ребров, заместитель Сайфутдинова, послал на его поиски дежурного по роте. Ребров, коренастый сибиряк с кудрявыми усами, был навеселе.
Шатаясь, он ходил вдоль строя и поправлял неполадки. Доставалось, в основном, карасям и старшинам, которые присмирели, как щенки, только шумный Гарба недовольно бубнил что-то на своем языке. Гарба был старшиной роты, и появление Реброва, пропадавшего целыми днями где-то на дачах старших офицеров части, было нарушением его доминирования. Кавказский темперамент перехлестывал через рамки субординации, но пьяный мичман, кажется, ничего не замечал.
- Что с Владимирским? – шепнул я Вороне.
- Отравился, что ли, в санчасти валяется.
- Вот облом!
- Разговорчики! – качаясь на коротких кривых ногах, приблизился ко мне Ребров. От него несло перегаром. – Фамилия?
Я в очередной раз назвался, и мичман уставился на меня красными влажными глазами.
- Матрос, упор лежа принять!
Я упал на руки.
- Делай раз!...Два-ааа…Ррраз!...Два-ааа… - Мичман командовал с оттяжкой, заставляя меня отжиматься медленно. Рота стояла. Стены эхом откликались на счет “раз”, игнорируя ”два”. Кафельный пол центрального прохода приближался и удалялся, зависая там на четной цифре, руки, а затем и все туловище начинали дрожать.
Сделав пятьдесят семь раз, я встал с пола.
- Что?! – Команды встать не было!!! – заорал Ребров.
- Устал, товарищ мичман, - проговорил я, отряхивая руки.
- Устал, твою мать! Засранцы!!! – заорал он на всю роту. - Форма одежды трусы-прогары!
Трусы, понятно, если отбой. Прогары – непонятно. Но задумка мичмана была простая – марш-бросок по острову. Мичман служил когда-то морпехом в Комсомольске-на-Амуре, остался на сверхсрочную и закончил школу мичманов здесь, на Русском. Службу он продолжил в школе баталеров. Вот теперь решил вспомнить молодость.
- На выход бегом…марш!!!
Рота наполнилась гулом полов и шарканьем подошв. Сотня тел, низких и высоких, загорелых и белых, поделенных пополам черной материей трусов, утекала в устье двери, как песок в песочных часах. Я топтался позади сутулых фигур, плоских и ребристых, с торчащими из спин, как крылья, лопатками. В общей массе выделялись накачанные и спортивные торсы некоторых старшин, и дряблые животы и плечи других старшин и карасей.
Июльский вечер переходил в черную ночь, теплый бриз приносил с моря запах водорослей. Мы бежали по краю обрыва, и топот прогар о неровную тропинку мешался с шорохом прибоя. На другом берегу пролива “Босфор Восточный” открывался манящий вид Владивостока – там была гражданка! Два километра по морю и ты там!
Мои мысли были прерваны сутолокой впереди – пьяный Ребров споткнулся и упал с обрыва. Благо, место было не высокое и берег песчаный. Мы всей ротой спустились вниз.
Мичман лежал на боку и стонал, держась за колено. Падая, он вывихнул ногу. Алкоголь на воздухе его почти доконал, так что он уже ничего не соображал и только скалился от боли.  Джамбул взял команду на себя.
- Пузиров, Применка, ти и ти! – выбрал он четверых для эвакуации раненого. – Будэте санытарами.
Я попал в их число. Тащить пьяного Реброва в санчасть было равнозначно его расстрелу, поэтому сообразительный старшина велел отнести его в баню, чтоб там проспался. 
- Ротэ-а-а-а! В кубрык бэгом марш!
Шаги быстро стихли в темноте, мы, пыхтя, за руки и за одну ногу подняли уснувшего Реброва и потащили в баню.
- Ну что, художник, давай теперь с тобой разберемся! – предложил Пузырь, заручившись поддержкой своих одногодков. Теперь я понял все коварство Джамбула. Такие вещи, как несоблюдение неформальной иерархии, не прощались. Я сделал два проступка – поднял руку на старшего по сроку и украл чужие вещи, не важно, что они на самом деле были мои.
Одному против четверых мне было не справиться, но я надеялся на чудо. Чудо произошло. Мы стояли у той стены, в которую так доверчиво прятали последние заначки новобранцы перед своим перевоплощением. Я отступал к кирпичам, а мои враги подходили ко мне полукольцом. В середине шагал Пузырев, слева Применко – длинный и нескоординированный хохол со свернутым носом, а справа – Скворец, полууголовный тип с круглым шрамом от сигареты на щеке. Его я опасался больше всего. Когда я уперся спиной в стену, ощутив ладонями ее холод, то обнаружил один шатающийся кирпич в старой кладке. Я подцепил его кончиками пальцев и с приятным, ободряющим звуком вытянул из стены. В свете фонаря над входом в баню отчетливо вырисовывались три силуэта, которые дрогнули, увидев кирпич у меня над головой.
Скворец сплюнул сквозь зубы:
- А, ч-ч-чёрт с ним, Пузырь. Пошли.
Я выдохнул и опустил кирпич. Форма моя осталась в казарме, и мне пришлось идти за карасями следом. На всякий случай я прихватил черенок от лопаты, который валялся недалеко от места нашей разборки.
В роте уже все спали. Дневальный дремал на тумбочке, откинувшись назад. Это был Учитель – двадцатипятилетний парень из Свердловска, казавшийся дедом по сравнению с нами, восемнадцатилетними юнцами. В наш взвод он пришел на днях, рассказав, как долго бегал от военкома, пока его не взяли прямо в школе, где он преподавал историю.
У Учителя было смешное лицо с выражением вечного удивления. С этим же выражением он спал, запрокинув бритую голову.
Я тихо прошел мимо, добрался до своей кровати, но…  формы на тумбочке не нашел. Вместо нее лежала моя записная книжка, разорванная в клочья. Ее я оставил в кармане, забыв в суете, устроенной мичманом Ребровым. Книжка…  память о доме! Взбешенный, я кинулся к месту, где располагались караси. Оказалось, что они не спали.
- Ну что, художник, за робой пришел? – просипел Скворец, сверкая в темноте белками бегающих глаз.
Шконки Пузыря и Скворца стояли рядом. Я швырнул останки книжки Скворцу в лицо
и рванул одеяло с шарообразного тела Пузыря.
- Форму сюда, урод!
Пузырь вскочил, но я тут же ударил его коленом в подбородок, зубы его щелкнули и он завалился назад, на Скворца. Пока они разбирались с одеялом, я схватил свою робу с табуретки толстяка и кинулся вон.
За мной была погоня, но Учитель проснулся и загородил выход с этажа.
- Куда, нельзя туда! – услышал я его глухой голос.
- Да пошел ты, слоняра! – это уже кричал Cкворец.
Но еще несколько секунд было выиграно, я подбегал к бункеру.

11.

Как ни отмазывал меня Войтех, но сопротивляться начальнику клуба, старшему лейтенанту Пивнову, он долго не мог. Старлей узнал, что я владею плакатным пером,
и никакие ухищрения, придуманные нашим патроном, не помогли. Войтех подговаривал меня написать первый же плакат криво, на что Пивнов невозмутимо возразил, похлопав меня по плечу: ”Годится!”. Так кончилась моя карьера копировальщика, и я был переведен художником в клуб.
Здание клуба располагалось между учебным корпусом и баней на перекрестке всех дорог в части. Мне показали мою мастерскую, в которой громоздились жестяные банки с краской, рулоны ватмана, мольберты, стремянки, полки с кистями и бутыли растворителя. Рядом с мастерской была комната старлея, обстановка которой - топчан, стол, телевизор на тумбе, радиоприемник ”Ленинград” - напоминала гражданское жилище. Несколько книжных полок были под завязку набиты литературными и научными журналами. На стене висела карта мира, в которой торчало несколько флажков. Под стеклом письменного стола лежала черно-белая фотография красивой женщины.
Пивнов был еще молод – ровесник Учителю, или даже моложе, но старался держаться солидно, отпустил усики, говорил с расстановкой и любил выражаться интеллигентно.
Вместо “читать газету” он произносил “знакомиться с прессой”. Вместо “есть” говорил “принимать пищу”, и так далее.
При невысоком росте он носил ботинки на каблуке и фуражку с огромным верхом.
Он сразу дал мне несколько заданий: два плаката с агитационными надписями для оформления ленинской комнаты в нашей роте, эскиз щита ко дню присяги и вывеску для входной двери в клуб. Последнее дело было самым необычным, так как я даже не представлял, с чего начать. Срок он мне обозначил в ”одну декаду”, вручил ключи от мастерской и отправился по своим делам.
Я стоял, опустив руки, и не знал, за что взяться. Помогли мне мои бывшие напарники – Кот и Марк.
Войтех нашелся и в этой ситуации. Еще одного калечника он подобрать не смог и предложил мне продолжить работу над альбомами, пока Кот или Марк по очереди выполняли задания начальника клуба. Все было сделано за три дня. Особенно удалась табличка на дверь. Технология оказалась не такой сложной – обычное стекло красилось с одной стороны, затем лезвием в краске выбирались буквы, и поверх клался слой другой краски. Главное – не положить нитру на масло – в этом случае краска покоробится. Это я усвоил на всю жизнь.
Одно было плохо – Войтех отлучил меня от своего котла и ночлега. Мне пришлось жить
в роте и есть на камбузе.

12.


Мне было трудно, как новенькому в классе. Пока я сидел в бункере, коллектив взвода распался на части, и я не знал к кому прибиться. На завтрак я никак не мог занять место за столом – несмотря на свободные места, меня ни за один не пускали мои же годки! С края скамейки первого стола, за который я было сел, меня столкнул Колесов. За вторым тоже были два места, но свободных тарелок на столе не оказалось. Все расхватали! Дело было в том, что маленькие порции выдавались по десяти штук на стол и делились между всеми сидящими за этим столом, независимо от их числа. Меня прогоняли все по очереди:
- Иди жри в своем сарае, художник!
Привычный стереотип об однокашниках как таковых в моем мальчишеском мировоззрении отныне уступил место более прагматичному принципу – кто успел, тот и съел(или сел, как вариант).
Пришлось вмешаться Владимирскому, который усадил меня за стол к сытым карасям.
Я не то чтобы обиделся на своих, понимая их мотивы, а скорее на судьбу, и намотал на ус, что здесь каждый сам за себя. Караси, среди которых я сидел, были не из группы Пузыря. Старшина второй статьи Белых, высокий светловолосый белорус, старший матрос Холодцов, с простым крестьянским лицом, и еще несколько матросов, работавших на складах части.
- Ну, расскажи, зёма, как ты Пузыря надул? – жуя бутерброд, спросил Холодец, глядя в сторону стола, за которым сидели мои недруги. Вокруг меня все захохотали, оценив стармосовский каламбур.
Я оглянулся на Скворца и компанию и ничего не ответил. Белых похлопал меня по плечу:
- Молоток!
После завтрака мне надо было бежать в клуб за новым заданием Пивнова. По завершении развода Владимирский раздал почту, где было мое извещение о посылке!
Я тут же попал под пристальный контроль. Получение посылки - событие местного масштаба. Для успеха операции был необходим “шеф” – лучше кто-нибудь из офицеров. Но чаще всего во главе делегации на почту шел старшина, и тогда лучшее из посылки доставалось ему, а получателю со товарищи оставались одни печенья. Наиболее ценными вещами в посылке считались не конфеты или сигареты, а обычные домашние носки. Носки моряка…На флоте не положены портянки. Только в северных частях матросы ходят зимой в сапогах. Гордые моряки называют солдат “сапогами”. Даже того, кто служит на флоте два года вместо трех, презрительно называли ”сапог”. Ботинки, простые юфтевые, они же прогары, были рабочей, повседневной обувью, а в хромачи на подошве из микропористой резины обувались только на парад.  Однажды на перекуре я увидел, как один из матросов, прибывших на остров раньше нас на два месяца,  разулся, чтобы дать отдохнуть ногам. Я захохотал, когда его красная нога показалась из прогара – вместо носка на ней было что-то похожее на продуктовую сетку. Это был какой-то аморфный осклизлый предмет, издающий невыносимый запах. Матрос посмотрел на меня, и сказал:
- Прослужишь с моё, в таких же ходить будешь.
Ежедневная строевая под палящим солнцем превращала наши ступни в живое мясо. Хотя первыми пострадали уши. Мы маршировали по плацу в пилотках, и кончики ушей обгорели за неделю и покрылись коростой. Потом наступила очередь ног. Они сначала потели и натирались. Из-за недостатка воды мы не могли ежедневно мыть ноги и стирать носки, поэтому ступни прели, и с них начинала сходить кожа слой за слоем. В нашу первую ночевку в роте мы зажимали носы – после ночной свежести в казарме воняло чем-то нестерпимо. Что-то кисло-прелое вытесняло из воздуха кислород. Спать пришлось, накрывшись с головой одеялом. Потом мы поняли, что это пахли больные ноги матросов. Мне повезло, что хотя бы несколько недель занятий на плацу прошли без моего участия. Позднее я отведал сполна результаты муштры на плацу. Мои ступни тоже лишились толстой подошвы, на смену которой пришла влажная розовая кожица, которая за ночь высыхала, а утром, стоило встать на ноги, трескалась по швам. Так трескается оболочка дольки апельсина, полежавшая несколько часов на воздухе. Боль была такая же, как при ожоге, но, одев обратно грязные носки, и засунув ступни в ботинки, мы вставали и шли. Нога быстро размокала, и боль стихала. И так до следующего утра. Носки вечером вывешивали на решетках кроватей, ботинки рассупонивали, чтоб они хоть немного выветривались. Вонь в роте стояла нестерпимая, но и к ней мы постепенно привыкли. Спасти от этого мучения нас могли только свежие носки. Но по чьей-то злой воле нам выдали только одну пару на все время службы в учебке, то есть почти на полгода.
В моей посылке, которую я пошел получать с Пивновым, носки не лежали, потому что я не сразу узнал об их ценности. Зато здесь была сырокопченая колбаса, две банки консервированного цыпленка, много печенья, шоколад, бритвенный станок, зубная щетка, туалетная бумага(!), новая записная книжка и несколько пачек “Явы”. Сигареты я не курил, это отец, наверное, уговорил маму положить их в посылку. Я предложил их старлею, который сначала отказывался, но потом все же принял три пачки, остальное мы с Котом и Марком понесли на берег моря.
Обрыв, жертвой которого накануне стал пьяный мичман, предоставлял свои недра для хранения различных припасов. Никакого общака в роте не было. Ничего похожего на кропотливое деление на всех буханки хлеба и сала, как в концлагере в фильме ”Судьба человека”. Каждый сам за себя! Подобно ласточкам-береговушкам, которые устраивают гнезда в песчаной стене, мы отрывали горизонтальные ходы в песке под обрывом и закладывали в них ящики с провиантом. Мою посылку мы зарыли почти на метр, вооружившись мастерком, добытым мною в клубе. Чтобы заметить место, некоторые втыкали ветку или травинку или прикладывали камень. Но я решил не оставлять такую простую метку, а спустился вниз и посмотрел на край обрыва, запомнив его форму над нашим тайником и то дерево, которое возвышалось прямо над ним.
- Не найдем потом! – сокрушался Кот.
- Не найдут крысы, а мы найдем, - успокоил я его.
С собой мы взяли только колбасу и несколько пачек печенья, туалетную бумагу и остальные вещи я спрятал в мастерской, сигареты мы распихали по карманам.
По пути в бункер, где мы решили попировать с Войтехом, нам встретился незнакомый капитан третьего ранга в сопровождении двух моряков. Мы отдали честь, но он остановил нас:
- Стой! Раз…Два-а-а… Что несете? А ну, выворачивай карманы!
- Товарищ капитан…
- Молчать! Говорить будете, когда я разрешу!
Мы вытащили сигареты и печенья из брюк.
- Та-ак. А что у тебя это торчит? – каптри протянул руку ко мне и задрал голландку – колбаса торчала у меня за поясом.
- Давай-ка сюда ее, сынок.
Я держался за колбасу, чувствуя даже пальцами ее неповторимый вкус. Мама покупала ее в Москве, отстояв длинную очередь в гастрономе.
- Давай, давай, что схватился как за …? – каптри отпустил плоскую флотскую шутку, его спутники захихикали. – Та-ак. Колбасу передавать в посылках не разрешается. Так что я ее у вас, товарищ матрос, конфисковываю.
- Как конфискуете? Почему нельзя колбасу? Она же сырокопченая, не портится!
- Кр-р-ругооом…марш! – скомандовал каптри.
- Товарищ капитан третьего ранга! – взмолился Кот.
- Отставить, на гауптическую вахту захотели? Марш отсюда!
Мы побрели прочь. Настроение было испорчено. Мысль о том, что этот ”кадет” будет смаковать колбасу, точила г.р. меня изнутри, помогая разбушевавшемуся голоду. Мои спутники возмущались, подливая масла в огонь.
“Хорошо, что оставил сигареты” – подумал я, но тут нас нагнал один из тех матросов.
- Эй ты, тебя кэп зовет, пошли! Сигареты возьми!
Я взял у ребят три пачки и побежал с посыльным капитана.
- Три пачки за всю палку? Несправедливо! – Капитан третьего ранга сидел, развалившись, в своем кабинете в медсанчасти. Он был не каптри, а майор, с красными полосками в погонах. – Вот тебе, сынок, половина и давай бегом отсюда.
Военврач рубанул перочинным ножом треть колбасы и протянул мне.
- Спасибо, товарищ майор! – пробормотал я и пошел к Войтеху.

13.

После принятия присяги, которая прошла в пасмурное воскресное утро, когда с закрытой туманом сопки сползала на плац холодная “чилима”, мы были отпущены первый раз в увольнение во Владивосток. Одетые в белые парадные голландки, которые были безнадежно испорчены черной смазкой от ”калашей”, в белых бескозырках, болтавшихся на наших бритых головах, мы погрузились в небольшой катер, завывший унылой сиреной и отчаливший от причала “Поспелово”.
Два километра до города мы прошли за пятнадцать минут, промокнув под проливным дождем, так как на корме укрыться было негде, а в салоне было не протолкнуться от гражданских.
Тем не менее, настроение было отличным, ведь нас сам Сайфутдинов обещал отвести в кафе за свой счет! Конечно, речи о свободной прогулке в увольнение по Владику не шло, тем более ни о каких-то там знакомствах с девчонками. Мы ехали всего на четыре часа, но и этого было достаточно после двадцатидневного сидения на острове. В программу экскурсии входили посещение музея Тихоокеанского флота, обед и прогулка по набережной. Владивосток не походил ни на один из городов, виденных мною ранее. Расположенный на сопках, он волновался, как штормящее море. Здания, своим обликом напомнившие мне дома в центре Москвы, поднимались и опускались вдоль крутых улиц, засаженных большим количеством деревьев. Огромный грузовой порт гудел и ревел, звенели похожие на стальных богомолов портовые краны, гражданские суда с белыми надстройками манили в дальние плавания.
Музей мы пробежали за полчаса, почти не останавливаясь у экспонатов – голод подгонял нас к выходу. Сайфутдинов, поняв наш порыв, привел нас в ближайшую блинную, приютившуюся в тени огромного тополя. Мы расхватали подносы и приборы, выстроились в очередь на раздачу. Командир не дал никаких ограничений, и мы набрали по несколько порций блинов со сметаной и повидлом и по два стакана кофейного напитка с молоком…
Возвращались на пирс мы довольные и сытые, шагая неровным строем позади капитан-лейтенанта. На миг из-за низких туч проглянуло синее приморское небо.   
Вернуться мы успели к обеду и, пройдя на камбуз, снова поели, попрятав оставшиеся куски хлеба по карманам. Кусочек хлеба мог хоть как-то утолить голод, если есть медленно, не глотая сразу, а неторопливо и тщательно разжевав, сосать его, как конфету – тогда можно и почувствовать его настоящий вкус, и продлить трапезу. На выходе нас задержали караси, заметив топорщившиеся брюки у маленького Кропалева. Возглавлял пикет Скворец.
- Ну что, крысы, хлеб воруете? А ну, выворачивай карманы!
Кропаль стоял и хлопал своими светло-серыми глазами с загнутыми, как у девочки, ресницами. Карасей было пятеро, нас – девятнадцать. Но за счет стесненного пространства у них было преимущество, как у спартанцев в Фермопильском проходе.
Первые из нас смогли проскочить в устроенной давке. Остальные отделались тумаками и пощечинами. Смирнов успел ткнуть Скворца коленом в пах и тем обеспечить спасение почти всему взводу. Я и Ворона оказались последними. Ну все, “настал твой смертный час” – вспомнил я песню из кино. Я понял, что на этот раз мне не миновать расправы, но инстинкт самосохранения взял верх над всеми другими чувствами. Пока трое, держа почти не сопротивлявшегося, мотавшего головой Ворону, заталкивали тому в рот, как в горловину мясорубки, целые куски черного хлеба, я отступал спиной к котловой – туда, где коки начинали готовить ужин.
По левой стороне коридора тянулась шеренга колонн, между которыми располагались
секции перегородки из вертикальных стеклянных труб. В начале коридора была дверь в моечную. Там над двумя ваннами посуды трудились двое матросов из второго взвода. Справа были двери в сушилку, разделочную, холодильник и склад. За мной, выставив вперед кулаки, двигались Скворец и Пузырь. Применко подбегал сзади, оставив Ворону двум дружкам. Я видел, как за их спинами чинилась расправа, как давился, хрипел и плевался бедный Ворона, как ему дали поддых и бросили на пол. Искать спасения от пятерых - дело безнадежное в ограниченном пространстве. Все окна камбуза были забраны решетками, а запасной выход располагался в котловой. Я метнулся в сушилку и защелкнул дверь на шпингалет.  В двери было приемное окошко, люк которого откидывался внутрь, как столик. Его я не успел закрыть, и внутрь уже пролезал Скворец. Вдоль стен сушилки стояли стеллажи для посуды, но сейчас они были пустые, только на средней полке слева стоял металлический поднос с чашками. Стена, противоположная двери, имела тоже окошко, выходившее в котловую. Я скользнул в него, когда Скворец уже дотянулся рукой до шпингалета двери. Коки, их было трое, годки Скворца, тут же оторвались от стряпни и кинулись ко мне. Я пробежал через зал к выходу в коридор. Тут меня и настигли Пузырь и Применко.
- Попался, слоняра! Ну пойдем принимать тебя в караси!
Mеня схватили за руки и за ноги, подняли и потащили в сушилку как бревно. Я пытался зацепиться за стены, двери. В сушилке меня повалили на пол головой в угол, где проходили трубы паровой магистрали. Я попытался подняться, но мои ноги придавили Пузырь и Применко, а Скворец, усевшись верхом на грудь, схватил за голову и притянул к сухой шершавой трубе.
- Замри, сука, зажарю как котлету! – прошипел он сквозь зубы. Жар от раскаленной трубы чувствовался на расстоянии. На мне задрали голландку, и я рванулся снова. Скворец крякнул и прислонил мою шею к трубе. Я крутанул головой, чтоб отстраниться от обжигающего железа. Я видел над собой красное, перекошенное лицо с золотым оскалом, капля пота с носа Скворца упала мне на лицо. Там, за его спиной, началась позорная экзекуция – на моем животе бляхой с якорем отбивались короткие, но все же болезненные, а главное, обидные для меня шлепки. Пузырь бил, а Применко считал:
- Двенадцать, тринадцать, четырнадцать…
Я терпел, и с каждым ударом в во мне росла злоба и обида. Я понимал, что они сейчас могут сделать со мной все, что угодно, и мне не поможет никто. Отбив тридцать три раза, караси ослабили хватку, а Скворец треснул меня наотмашь ладонью по щеке и удовлетворенно произнес, сплюнув в сторону:
- Ну, слон, получил свое? Кому скажешь – убью!
Я промолчал, провожая взглядом уходящих карасей. Потирая обожженную шею, я пошел на свет, в обеденный зал. За спиной хохотали коки, мойщики продолжили работать, подсмотрев мою казнь. В коридоре все еще стоял Ворона, отряхиваясь от крошек хлеба. А мне показалось, что прошла целая вечность.
- Больно, Андрей? – спросил он тихо.
Я посмотрел на его облепленный крошками рот.
- Ерунда, так, попугали.
На самом деле я был оскорблен и терзал себя за то, что не смог вырваться, защититься, не вцепился зубами в горло своим обидчикам. Конечно, это была шутка, но я чувствовал себя практически опущенным. Я вспоминал по секундам, по кадрам весь процесс от начала погони и до вопроса Вороны и выискивал те моменты, где я должен был бежать быстрее, бить сильнее, терпеть дольше и, самое главное, не бояться! Казалось, что таких возможностей было много, но почему же я их не реализовал? Я просто испугался, они меня сломали морально!
Я пошел к Войтеху. По пути, посмотрев на живот, я насчитал несколько лиловых якорей на большом розовом пятне, которое теперь представлял мой пресс. Войтех, увидев якоря, засмеялся своим надтреснутым смехом. Кот, оценив картину, сказал:
- Не боись! Краской зарисуем, никто не заметит. Ну, считай себя теперь карасем!

14.

Вечером в роте после отбоя состоялась еще одна процедура. В честь принятия присяги третий и четвертый взвод принимали в “слоны”. Почему слоны оказались в морском обиходе, никто не объяснял. Я связал это с противогазом. Популярный армейский анекдот, когда дочка генерала просила папу поиграть в слоников, и тот давал команду ”газы”, я еще тогда не знал, но внешнее сходство противогаза и слона было очевидным. Нас не раз заставляли, встав в шеренгу и положив руки на плечи друг другу, в противогазах приседать на одной ноге – это называлось “играть в слонов”. Если один присевший не мог подняться, он тянул за собой всю шеренгу, и тогда все мы заваливались, под радостный хохот какого-нибудь старшины.
Иерархия срочников строилась не только на званиях и даже не столько на званиях, сколько на сроках службы, как и везде в вооруженных силах. Лычки на погонах почти ничего не значили, когда ты был младше на полгода любого матроса. Система неформальных званий  на флоте была сложнее, чем в армии, так как срок был длиннее на год. Начиналась она с присяги вполне сухопутным термином ”слон”, который через полгода, видимо, научившись плавать, и не только ушами, превращался в “карася”. Последний, по прошествии еще шести месяцев, вырастал в “борзого карася”. Все три звания были ”дрищевскими”, то есть даже через год службы, когда солдаты уже начинают носить шапки на затылке и отпускают чубы, ты еще бегаешь с ветошью для мытья пола в руках. Вот только когда тебе стукнет “полтора”, тогда ты сможешь спокойно вздохнуть в звании “полторашника”,ушить форму, отпустить усы и чуб, задвинуть беску на макушку, и начать гонять всех, кто младше тебя по сроку. Впереди у тебя, с шагом в полгода, светили золотыми буквами на черных ленточках обязательные и почетные звания “подгодка”, “годка” и дембеля”. Дедовщины на флоте не было. Термин “дед” не применяли, у нас были “годы”. Годковщина – неудачное слово, тем более, что слово “годок” имело и другой смысл – одногодок, ровесник. То есть карась карасю был годок! Но все же именно словом ”годовать” назывался способ жизни всех старослужащих. И мы, будучи молодыми, часто слышали от негодующих(простите за каламбур) годов: ”Ты что, загодовал?.. Годуля?”
Итак, нас построили в одну шеренгу, дали команду “кругом, нагнуться вперед”, и Гарба, вооружившись баночкой, то есть табуретом, держа его за кончики ножек двумя руками, отбил каждому по разу по мягкому месту. Бил сильно, так, что каждый улетал головой вперед. Остальная рота, наблюдавшая за посвящением, дружно орала и хохотала после каждого такого нырка. Потирая отбитые ляжки, мы вставали в строй, присоединяясь к зрителям. Не дал посмеяться над собой только великан Колесов, от ягодиц которого табуретка отскочила, как от пружины. Гарба размахнулся, чтобы повторить удар, но Колесо уже стоял в строю.
- Колисов! – крикнул он с ударением на второе О.
- Я! – отозвался тот басом.
- Ти пачему не падаль? Абарзель? – Гарба гудел на всю роту. Мы притихли. – Ротэ-э-э-а!…Становись!
После принятия присяги отношение к нам изменилось. Мы теперь уже были не просто новобранцами, мы стали военнослужащими, отвечавшими за свои действия или бездействие по всей строгости Закона. Не подчиниться старшему по званию мы теперь просто не имели права. А учитывая перекрестную иерархию сроков и званий, попали и под перекрестный огонь угнетения. Мы стали частью системы, жесткой и жестокой системы подавления воли, и без того еще не окрепшей в наших восемнадцатилетних тщедушных телах. Нам так и говорили: ”Алё, тело!”. Отныне не только любой стармос (старший матрос, одна лычка на погончике), но и просто любой карась имел основания понукать и помыкать молодыми. Последнее, то есть стремление карасей командовать нами, стало самой частой причиной конфликтов и драк. Были даже попытки некоторых матросов из нашего же призыва показать свое превосходство. Смешно было слышать из уст какого-нибудь умника: “Отслужи с моё!”, после чего он объявлял, что находится здесь всего на пару месяцев дольше тебя. Таким мы в лучшем случае крутили у виска. В худшем происходила короткая словесная перепалка и драка.
Пощечины от “cтариков” стали повседневным, привычным делом. Щеки и губы наши были постоянно разбиты изнутри о зубы. Наружных повреждений не было, и поборникам уставных отношений из офицеров не к чему было придраться. Били ладонью по щекам, кулаком по макушке, под дых, в пах, по почкам. Били так, чтоб не было синяков, умело и систематически. Раньше я представить не мог, что меня будут бить по лицу. Случалось драться в школе, но это был честный бой, один на один. Проигравшему обидно, но он не испытывал унижение. Конечно, поражение в драке – удар по самолюбию или даже снижение в иерархии мальчишеского коллектива, но все же не унижение. Здесь же наша самооценка постоянно, ежедневно, с каждой затрещиной опускалась, скатывалась вниз. Чтобы опустить нас, даже не обязательно было драться. Самый простой способ, к которому прибегали караси и старшины, заключался в следующем действии: растопыренной пятерней они проводили по лицу молодого сверху вниз, задевая пальцами все части физиономии – глаза, оттягивая нижние веки, щеки, нос, рот, зацепляя при этом нижнюю губу, и подбородок. Все это делалось быстро – раз, и зрители только слышали короткий шлепок губ. И, конечно, смеялись над жертвой этого мелкого надругательства. Невозможно было драться с каждым, кто тебя задел.
Все это понимали, но никто не догадывался, что достаточно только объединиться, и унижение прекратилось бы. Были группы по три, пять человек – но что это по сравнению с двумя десятками старослужащих, закаленных в борьбе с “дрищами”, на стороне которых уверенность в себе, опыт, традиция, сила, наконец. Ведь питались то они гораздо лучше нас и проводили свободное время на турнике или в “качалке”.
Необходимо было единство всего взвода, а лучше всей роты. Но… Мы все были настолько разными, что требовалась какая-то сила свыше, чтобы сделать нас монолитом. Такой силы, такого лидера среди нас не было. И не могло быть. Реальными лидерами для нас были наши командиры, и круг замыкался. Над каждым из четырех взводов стоял свой взводный. Взводы намеренно укомплектовали по национальностям, точнее, по регионам. Первый – кавказцы: грузины, армяне, осетины, азербайджанцы. Второй – хохлы. Мы им завидовали, так как их комвзвода был их же годок. Второй и первый взводы пришли сюда раньше нас почти на два месяца и успели освоиться. Ребят из первого взвода почти никогда не было в роте. Я даже не знал, кто их непосредственный начальник. Командир второго взвода – старший матрос Валаховский, был самым огромным в нашей роте. Между ним и Гарбой все время возникали стычки, из-за того, что первый норовил отмазать своих земляков от тяжелых работ. Валах был не по зубам Гарбе, и это очень злило кавказца, но хохол все же подчинялся в конце концов старшему по званию. Третий взвод состоял из ребят из Средней Азии, среди которых несколько человек совсем не говорили по-русски. Командовал ими Воробей. Наш и их взвод постоянно объединяли на общие работы и на строевую, так как призвались мы в одно и то же время, в конце июня. В нашем взводе собрали москвичей, жителей Подмосковья и ближайших к Москве областей. Но нас всех называли москвичами, москалями. Москвичей ненавидела вся рота, и казалось, вся часть, весь остров, весь Дальний Восток.
Нам было труднее всех, и все же мы сопротивлялись. Хотя бы карасям, тем, кому по сроку службы еще не полагалось ”годовать”, несмотря на их желание гонять нас.
Как правило, если кому-то не посчастливилось попасться на глаза стайке карасей, того они тут же привлекали к той работе, которая предназначалась для них – будь то чистка картошки, рытье канавы или уборка территории. Если же караси оказывались в численном меньшинстве, они ограничивались только подтруниванием и словесными провокациями. Хуже, если кто-либо из них имел одну или две лычки. Тогда случалось, что его назначал Владимирский или Гарба старшим, и отправлял с нами на плац или объект уборки. Вот здесь карась давал себе волю, наслаждаясь вверенной ему властью над двумя десятками ”дрищей”. Одним из таких старших матросов был Генка Косой, похожий на цыгана моряк с бровями, словно накрашенными гуталином, и смуглым лицом. Косой не пользовался авторитетом в роте среди своих годков за паскудный характер и паясничество. Ходил он сутулясь, засунув руки в карманы, и лицо его с большим, вечно усмехающимся ртом вертелось по сторонам в поисках жертвы. Остроты его были тупыми, как большинство флотский шуток. Мы его не воспринимали всерьез и подчинялись неохотно, за что он подходил к каждому и отвешивал ”чилим”, или по-иному, “фофан”. Как-то раз на строевой он загонял нас до того, что мы уже не воспринимали никаких команд и стояли, как скульптуры в разных позах. Когда мы уже не могли шагать, он приказал нам петь, маршируя на месте:
- Если мне понравится, будете свободны! – развязно сообщил он нам свое условие.
Мы начали петь, Косой командовал : “Громче, не слышу!” Мы изо всех сил драли глотки,
врали мотив, просто орали. Некоторые уже не могли петь, и их толкали в спины и бока, чтобы они подхватывали песню. Генка немного заигрался, не понимая, что нам нужен отдых, что строевая подготовка имеет цель не вымотать бойцов, а научить слаженно, правильно и четко исполнять команды. В результате мы все-таки почувствовали себя коллективом, но только уже не готовым исполнять его приказания, а готовым к сопротивлению. Мы замолчали и встали вольно. Генка почуял неладное, когда на его команду “Матрос Смирнов, выйти из строя!”, Смирнов сунул руки в карманы и остался на месте с невинным лицом.
- Что! Алё, Смирнов! Я тебе руки в карманах зашью! – прокричал Косой очередную штампованную фразу.
- Гаранин, шаг вперед!
Я тоже остался на месте.
- Взвод! – заорал стармос, но мы еще сильнее расслабились.
- Ну все, слоняры, вы попали! – голос Генки сорвался на фальцет, и он куда-то побежал.
Мы засмеялись, радуясь своей победе.
Через пять минут пришел Владимирский, красный, как рак, без Генки, и построил нас в три шеренги.
- Ровняйсь! Смирно! Вольно…
Его гюйс не был пристегнут с одной стороны, и лямка болталась возле кармана. Весь он был какой-то нахохленный и помятый. Я подумал о Венере. Тайну свиданий нашего взводного с “горячей татарочкой” поведал мне Кот, хоть я его и не просил, просто так, как сплетню. Войтех давал приют ”молодым” под крышей своего бункера, за что Владимирский отмазывал от проверок и его самого, и его подмастерьев. Как Венера, офицерша, могла связаться со срочником, те кто знал об их романе, объясняли одной фразой – “ Любовь зла…”!
Владимирский закурил. Он смотрел на нас сбоку из-под вздернутой брови. Щеки его горели, а сигарета дрожала между пальцев.
- Таак. Косого не слушаетесь. Ладно, он сам виноват.
Мы одобрительно загудели, но он поднял лицо, бросил окурок в сторону и скомандовал:
- Упор лежа принять!
Мы отжимались минут пятнадцать, пока не полегли на асфальт.
Когда процедура закончилась, Колесов, разминая ладони, пробурчал:
- Лучше бы спели.
Любовные похождения Владимирского были нам выгодны, но выбор заместителя нашим комвзвода был явно не удачен. Генка нами больше не командовал.

15.

Старший Лейтенант Пивнов дал мне новое задание – расписать одну из стен в роте. Как я не отнекивался, ссылаясь на неумение рисовать, он вручил мне открытку с моряком в парадной форме и автоматом в руке. Открытку украшала надпись ”Служу Советскому Союзу”. Тыча в нее блестящим отшлифованным ногтем, старлей говорил:
- Ну это ты точно умеешь, а остальное скопируешь – что же тут трудного?
Дело в том, что я действительно не мог рисовать людей. Деревья, машины – пожалуйста.
Но с портретами всегда выходило не то.
Пивнов выделил мне из клубных запасов все краски, какие смог найти, и около стены выстроилась целая батарея разнокалиберных банок и тюбиков.
Я, конечно, обратился за помощью к своим друзьям. Марк посоветовал сделать сетку, расчертив кальку на клетки, перенести контур рисунка на кальку, затем нарисовать такую же сетку в масштабе на стене и перенести рисунок с кальки на стену. Идея была гениальная, она упрощала работу до механического увеличения оригинала. По крайней мере, пропорции картинки сохранялись идеально, а выписывать детали можно было бы хоть до конца учебки. Но одно я понял твердо – на время работы мне суждено жить в роте безвылазно!
Это значит, постоянно быть на виду у карасей и старшин, подвергаться их нападкам и издевательствам. Моей целью стало закончить стену как можно быстрее. Пивнов обозначил срок  - к Дню ВМФ. То есть две недели. Кот и Марк отказались рисовать со мной в роте, и я остался один на один со стенкой и лицом к лицу с обитателями роты.
Стараниями сначала Войтеха, а потом и Пивнова я был освобожден от приборок, от занятий в учебном корпусе и от строевой. Сейчас же я стал свидетелем не известного мне доселе во всех мелочах быта казармы. Несколько раз меня пытались привлечь к мытью гальюна, но за отказ ценой двух-трех оплеух от карасей, назначенных дневальными, или от старшин-дежурных по роте я продолжал свою работу.
В дневное время, когда практически весь состав роты отсутствовал, десятка полтора лоботрясов оставалось на шконках. Целый день играли в нарды, смотрели телевизор, либо просто спали, маскируясь под сдавших ночное дежурство. Когда по лестнице, ведущей в роту, поднимался офицер, дневальный, стоявший на вассере, бил тревогу, и все прятались по углам. Проверка ограничивалась беглым осмотром помещения роты, офицер уходил. Все возвращались на свои позиции.
На обед с камбуза старшинам приносили специальные блюда – яичницу, жареное мясо, картошку, чай с пончиками. Я смотрел, как Гарба, Воробей, Ледак(о нем позже), в компании своих сателлитов, пировали, расположившись, как на пикнике, в дальнем углу роты между ярусами сдвинутых коек, и глотал слюни. Этот праздник жизни происходил за наш счет – вот почему порции на камбузе были такими маленькими! Вокруг старшин вертелись многочисленные шестерки – караси, земляки, помощники коков, дневальные, а также несколько совсем зачморенных матросов, выступавших в роли шутов. В один из дней в их компании оказался Ворона.
Чтобы попасть на самый низ неформальной иерархии, нужно обладать несколькими свойствами. Первое – быть добрым, безобидным, мягкотелым человеком. Второе – физически слабым. И третье – должен быть какой-либо телесный изъян. Как правило, путь вниз начинался с третьего свойства. Обладатели каких-либо внешних отклонений, будь то оттопыренные уши, косые глаза, кривые зубы, прыщи, а так же заикание, тик, излишняя худоба или же полнота, оказываясь в своем коллективе последними среди равных, попадали под первый обстрел. Насмешки, обидные клички, издёвки выявляли из них наиболее тихих, тех, кто не мог постоять за себя. И уже потом, когда устраивалась настоящая проверка, провокация, когда к жертве направляли кого-нибудь из шестерок, или шута, выяснялось, что человек еще и слаб физически. Но иногда первый недостаток – беззубость, безволие, выявленный независимо от других, был единственной и достаточной причиной психологического падения человека.
Я, отличившись своими подвигами, был пока вне группы риска, хотя после расправы со мной Скворец и Пузырь пытались меня задавить, но им было легче найти другую, безобидную жертву. Поэтому я, рисуя картину, лишь удостаивался презрительных фырканий и реплик.
В один из дней Ворона заступил в первый раз на вахту дневальным под началом дежурного по роте старшины второй статьи Ледака. Вова Ледак был родом из Львовской области. Когда я его увидел в первый раз, то подумал, что это юнга. Маленького роста, чернявый, с выпуклым лбом, с узким заостренным подбородком и подвижным мальчишеским лицом он был похож на карикатуру, а не на человека. От него держались подальше все, даже Гарба. Папа Ледака занимал какую-то важную должность в штабе флота. В роте рассказывали, что он вытащил своего сынка из “боевой” части, где тот стал жертвой дедовщины. В наказание он отправил в дисбат несколько его сослуживцев.
Ледак, оказавшись в идеальных условиях с гарантированным преобладанием новобранцев в составе роты, быстро оправился от перенесенных унижений и комплексов, и сам занялся
издевательствами над матросами. Ненависть к Ледаку заставляла скрипеть зубами особенно тех призывников, кто по своим габаритам мог просто задавить его, как комара. Гарба часто с ним пререкался, но никогда не трогал, краснел от злости и уходил в сторону.
Чтобы насолить ненавистному карлику, Джамбул устроил диверсию. Ворона, заступив дневальным на тумбочку, не пересчитал все баночки в роте. Хитрый абхазец велел своему рыжему земляку спрятать несколько штук на чердаке. Когда пришел Ледак, старый дежурный, Воробей, уже исчез где-то с пакетом краски в руках. Ледак надел повязку и спросил Ворону, принял ли тот вахту. Ворона, побледнев, пролепетал что-то, и вдвоем они пошли считать табуретки. Не хватало пяти штук.
- Где баночки? – заверещал Ледак фальцетом. Гарба стоял рядом, скрестив руки на груди, и ухмылялся.
- Э, Вова, дэжюрства приняль? Скажи свой днэвальный, пусть баношки рожает!
Ворона покраснел, потом побледнел, а Ледак, разбежавшись и подпрыгнув, треснул его кулаком в зубы, так, что Ворона упал.
Я спустился вниз, с одной из табуреток, которую забыли посчитать, и принес ее к месту разборки.
- Что это за чучело? – ткнул он меня кулаком в живот. – Ты кто?
Я смотрел в его маленькие воспаленные глаза и ощущал в себе ненависть отвращение к этому заносчивому недомерку.
- Что уставился, урод, кругом шагом марш!
Я пошел на место, забрав табурет. Ворона сидел у пиллерса и держался за окровавленный рот.
- Что сидишь, чмо! Бегом за ветошью, вытирай свои сопли.
Ворона, согнувшись, побрел в гальюн, оставляя за собой красные кружки на полу.
- Товарищ дежюрный, - начал подначивать Ледака Гарба, - ищите табурэтки. Дежюрство у вас я нэ приму.
С этого эпизода началось падение Вороны. Все, кто был свидетелем этой сцены, вполне осознанно ожидали хоть какого-то сопротивления Ледаку, но были разочарованы полным бездействием дневального, и недовольство свое направили на матроса Воронина.
На следующий день после отбоя Ворону гоняли по роте под койками, заставляя каркать. Димка не сопротивлялся, старательно играя свою роль. Когда он подполз ко мне, я сказал ему:
- Встань!
- Кар! – ответил Ворона и пополз дальше. Рот его распух от пощечин и напоминал клюв.

16.

На день ВМФ вся часть отправилась на берег, на морской праздник. В динамиках, установленных на причале, орал песню “Островок” звонкоголосый Салтыков.
Рядом была установлена сцена из деревянных щитов, на которой морской царь, одетый в невообразимый парик, выкрашенный зеленкой, волочил по подмосткам пегую ватную бороду, на которую не хватило зеленки, и стучал бутафорским трезубцем, склеенным  из цветной фольги. После торжественного построения и приветствия командира части капитана второго ранга Рушинского, мы прошил строем по грунтовому пятачку футбольного поля, поднимая пыль, и разошлись по местам проведения спортивных мероприятий. Перетягивание каната, толкание гирь, подтягивания – я наблюдал за всем, не принимая участия. Я удивлялся, как на таких жидких харчах люди умудряются сохранять спортивную форму. Среди нас только крепыш Гребянин, борец, пошел толкать гирю. Правда, наш взвод успешно провел состязания по перетягиванию каната, но это только потому, что у нас были такие тяжеловесы, как Колесо и Хома. Мы даже выиграли у хохлов! После праздника был устроен званый обед, который отличался от обычного двойной порцией компота, конфетными подушечками и пресными галетами. Торты, которые закупили во Владике, отложили на ужин. Вечером мы их так и не получили – все съели старики. После вечерней поверки нам устроили ”смотр фанер”. Захмелевшие старшины, отведавшие бражки из огнетушителя, построили нас и, по очереди натягивая боксерскую перчатку, пробивали нам в грудь повыше солнечного сплетения. Сильнее всех старался Ледак, попадая всем в живот из-за своего маленького роста. Гарба просто веселился, бил потихоньку, картинно замахиваясь, так, что многие приседали только от одного замаха. Мы стояли, выпятив вперед свои костлявые ”фанеры”. Я не удивлялся нашей покорности. Казалось, что чувства ребят притупились – гордость, достоинство, взаимовыручка – все ушло на второй план. Я был уверен, что дай Гарба перчатку любому из нас, он, не сомневаясь, “пробил бы фанеру” своему товарищу!
- Давай прикладом попробуем? – предложил Воробей, опять надышавшийся краски. Он принес с собой автомат. Передернуть затвор у автомата можно не только рукой, но и ударив его прикладом об стену или в пол, от чего затвор передергивался сам, по инерции. Распоясавшийся Воробей, завидев Смирнова, направился к нему.
- Фанеру к смотру! – скомандовал он неровным, каким-то певучим голосом, шатаясь из стороны в сторону.
Услышав это, ты должен был встать смирно и податься вперед, выпятив грудь. Смирнов же подался назад, готовясь в обороне.
- Сы..то..ять, сы..лоняра!  - крикнул Гарба, покраснев как рак. Но Воробей уже шел к другому – к Вороне. Я понял, что Ворона не выдержит удара прикладом. Ворона вытянул вперед руки и пригнулся. Воробей сделал короткий рывок автоматом назад и обрушил всю силу удара прикладом в спину отвернувшегося Вороны. Затвор щелкнул, а Димка отлетел на шконки и повалился на пол. Совсем отупевший Воробьев поплелся к Вороне, замахиваясь снова. Я и Смирнов кинулись к нему наперерез. Гарба обхватил его руками и оттащил прочь.
У Димки текла кровь изо рта. Он стонал и охал. На его спине проступил продолговатый след о приклада. Владимирский, наблюдавший всю эту сцену, словно в оцепенении, подошел, осмотрел синяк, и сказал:
- Ребро. Ребро сломано. Токсикоман хренов! – крикнул он Воробью. – Мне теперь отвечать!
- Ты на кого катишь? – завизжал Воробей.
Владимирский  кинулся к нему и, схватив за плечи, начал трясти. Голова Воробья болталась как на пружине.
- Очнись, с-сука! Ты что сделал!
Гарба полез разнимать:
- Володья, хватыт! Отстань, завтра разберемся! Пусть твая Варона идет спать! Отмажем как-нибудь!
Владимирский оттолкнул шатающегося Воробья, который упал на шконку и замер там, смеясь и бубня что-то.
Мы положили Ворону на живот.
- Товарищ старшина, может в санчасть его?
- Какую санчасть! Слушай команду! – крикнул Владимирский. – Никто ничего не видел, понятно?
Все молчали, потупив взоры.
- Не слышу!
- Понятно, - отозвалось несколько голосов.
На следующий день на утренний осмотр явился сам Сайфутдинов. Кто-то сообщил ему о случившемся, и наш каплей без труда раскрыл вечерний акт рукоприкладства. След на спине матроса Воронина превратился в опухшее синее пятно с лиловой серединой. Ворона сипло и мелко дышал, еле стоял на ногах.
- В лазарет его, срочно! – велел командир роты.  – Владимирский, пойдем со мной.
Они удалились в кабинет Сайфутдинова, расположенный рядом с Ленинской комнатой.
Четверть часа мы стояли на ЦП, негромко переговариваясь, старшины что-то обсуждали в стороне, причем Воробей отнекивался и оживленно жестикулировал. Его круглые глаза почти вышли из орбит, торчащие щеткой усы двигались, как у сома. Воробей ничего не помнил!
Владимирский вышел от каплея красный и злой. К нему тут же подошел Гарба. Они о чем-то пошептались. Воробей хлопал глазами.
Через минуту Сайфутдинов открыл дверь и позвал Гарбу. Джамбул бегом пробежал вдоль строя, подняв ветер, и притормозил только у кабинета.
- Разрещ-щите вайти, тарищ капитан-лейтенант?
Еще пять минут ожидания.
Гарба сдал Воробья! Потому что следующим, кого вызвал каплей, был именно он. Еще четверть часа мы стояли, слыша раскатистый баритон Сайфутдинова и какие-то всхлипывания Воробьева. Судьба его висела на волоске, и он упрашивал своего командира не давать делу ход. Конечно, инцидент с побоями не такая редкость, но токсикоман Воробей был давно на карандаше. Не раз называли его командиры залетчиком. Воронин получил серьезное повреждение, которое трудно скрыть. В годы перестройки было модно бороться с неуставными отношениями, и даже здесь, на краю нашей великой Родины, можно было на этой волне сделать небольшой прыжок в карьере. Однако не только Воробей мог загреметь в дисбат, а Владимирский лишиться старшинских лычкек, но и сам каплей рисковал и должностью, и звездочками. Скрыть неуставняк, отмазаться ценой здоровья молодого матроса было самым простым и разумным решением. Если только Ворона сам не заявит о побоях наверх, или кто-нибудь из недоброжелателей Воробья, Владимирского или Гарбы не стукнет командиру или замполиту части. Начальник лазарета тоже мог доложить о травме матроса, но он не был свидетелем событий.
Наконец допрос окончился, и приосанившийся бородач Сайфутдинов объявил:
- Товарищи матросы и старшины…
Далее последовал десятиминутный доклад о международном положении, о политике партии и правительства и о нашем вкладе в дело перестройки.
Воробьев, обрадованный, стоял смирно и преданно глядел на якорек на крабе каплейской фуражки.
После этого случая Воробей пропал из поля нашего зрения. Его лишили старшинских погон, и до самых морозов он работал в подсобном хозяйстве, на свинарнике.

17.

Каждый день мы просыпались с одной и той же мыслью – чем нас будут кормить на завтрак. Нам казалось, что порции становились все меньше с каждым днем. После еды мы начинали голодать снова. Голод превращал нас в животных. Мы буквально рыскали по части в поисках еды. Многие повадились бегать за колючку – где располагался полузаброшенный хуторок на опушке леса. Сразу за забором среди густой травы протекал ручей, который был единственным источником воды в районе Поспелово. В берег ручья был воткнут знак ”Пить запрещено!”, но все пили, утоляя постоянную жажду. Двое узбеков из третьего взвода – Душман и Махмуд, пошли на разведку в крайний дом хуторка, около которого постоянно паслись коровы, и принесли с собой половину трехлитровой банки молока. На следующий день мы скинулись по двадцать копеек с Котом и Марком, и отправились за ручей.
Молоко было синего цвета – сильно разбавлено водой. На вкус оно напоминало воду из ручья, но мы сразу выпили целую банку. На следующий день у меня сначала стало пахнуть изо рта тухлыми яйцами, а потом заболел живот. Сероводород – следствие несварения желудка, его запах не перепутаешь ни с чем. Сильнейшие отравления случались у нас периодически , и вот теперь попался я, оправдав и поняв смысл названия ”дрищ”. Я слег с высокой температурой и пролежал в койке весь следующий день, выбегая через каждые два часа в гальюн или в кусты. Естественно, что я ничего не ел все это время и потерял много жидкости. Меня не трогали, но и не отправляли в санчасть – видимо, такой недуг был настолько привычен здесь, что все соблюдали главный принцип – голод лучший лекарь.
За два дня болезни я стал, как мне казалось, легче килограмм на десять. Брюки спадали с бедер, и я подтянул ремень. Чудовищный аппетит высасывал мой пустой желудок. На завтрак я умудрился выбрать самый большой кусочек масла и размазал его ручкой ложки на три бутерброда. После развода я побежал к Войтеху – Кот наверняка что-нибудь придумает насчет еды. Вадик и Генка уже трудились за столом. Я обратил внимание, что работы их стали простыми, невзрачными. Они откровенно ”гнали шару”. Но Войтеха это не беспокоило, потому что приближался осенний приказ, и количество заказанных альбомов существенно выросло.
- Еда есть? – спросил я Генку.
- Не, пусто! Ну ты и пролетел с молоком! У нас-то все нормально. Чего ел-то перед этим?
Я уже не помнил, чего ел, и даже не мог думать о еде в прошедшем времени.
- Кот, и у тебя?
Вадька помотал бритой головой.
- А у Войтеха в холодильнике?
- Войтех с похмелья, спит. Без него не полезем. Может быть, в магазин сгоняем в Поспелово? У тебя деньги остались?
Я кивнул. Время приближалось к десяти. Я никогда не бегал в поселок, но мои друзья бывали там не раз. Чтобы пробраться туда, нужно было или попасть в наряд на разгрузку продуктов, или бежать в самоволку. Первое было маловероятно, второе чревато “губой”.
Но голод притуплял осторожность, и матросы, скрываясь в высокой траве, пробирались то ползком, то на четвереньках к колючей проволоке, и, преодолев эту формальную преграду, бегом кидались в магазинчик, стоявший через дорогу на краю поселка.
Поспелово представляло собой одну улицу в несколько двухэтажных бараков и частных домиков из почерневших бревен. Во дворах перед домами, заросших кустами боярышника, было безлюдно. На веревках, поднятых кольями, сушилось белье.
Откуда-то тянуло жареной картошкой. Я просто застонал от воспоминаний и голода!
Мы втроем вбежали в магазин, к единственному прилавку которого прилепилась длинная очередь, выходившая на улицу. Сегодня был новый завоз из города, и местные жители с кошелками и сетками, в основном пожилые женщины, шумно переговаривались, обменивались сплетнями. Мы решили взять тушенки, которая стояла на полке за спиной продавщицы, и ящик пряников. Тетки, завидев нас у прилавка, закричали:
- Пошли отсюда, саранча! Нам самим тут еды не хватает!
Громче всех орала мамаша с двумя малолетними детьми, стоявшая в середине очереди.
- Так мы же в конце! Мы же не лезем без очереди! – возразил Кот, и мы вышли на крыльцо. Хвост еще вырос на пару метров, и люди еще подходили и вытесняли нас из очереди.
- Пошли, самовольщики, я вот найду командира, он вас на гауптвахту быстро оформит! –
прошамкал горбатый дедок, с неожиданной силой оттолкнув меня в сторону.
Наш поход затягивался. Я с грустью вспомнил, как моя прабабушка, увидев людей в форме, всегда чем-то угощала их, или давала рублик, сердобольно называя их: ”солдатики”. Сын ее, мой дед, погиб на фронте. На этих же людей я смотрел и удивлялся их черствости.
- Что вылупился! Идите к себе, вас там накормят, а нам детей кормить нечем! – выслушали мы очередной упрек.
- А, пошли, потом сходим, - сказал Марк обреченно, и мы побежали обратно к проволоке.
На обратном пути мы попались на глаза карасям, которые неподалеку от клуба рыли траншею под трубопровод.
- Алё, дрищи, а ну бегом сюда.
Вадик отвернувшись в сторону, дернул меня за рукав и мы побежали прочь.
- Стоять, слоны! – и в нашу сторону полетели камни и комья земли.
Добежав до логова Войтеха, мы разошлись по делам, договорившись о вылазке на послеобеденное время.


18.


Ворона лежал в госпитале вторую неделю. Госпиталь – слишком громоздкое название для лазарета, располагавшегося на полпути между нашей ротой и большим камбузом. Один раз я навестил его, принес письма из дома. Ворона вышел в синей пижаме и кожаных тапках, похожих на пляжные шлепанцы. Из-под расстегнутой рубахи виднелись витки бинта. Лицо Димки было бледное, с синими кругами вокруг ввалившихся глаз.
Когда я ему протянул конверты, от повернулся всем телом, протянув длинную тонкую руку.
- Спасибо, Андрей. А поесть ничего нет?
Я удивился.
- Дим, а тебя чего, не кормят здесь?
- Старики все отнимают, даже чай и хлеб.
- Так ты фельдшеру скажи?
- Не могу. – Ворона теребил конверт. – Я не стукач.
- Ну, чего-нибудь придумаем, - пообещал я, хотя у самого от голода кружилась голова.
- Бьют?
- Не, гоняют. Я тут приборку за всех делаю.
- Так ты один что ли из молодых?
- Есть еще один, но он лежит в гипсе. Из окна выпрыгнул, со второго этажа, узбек.
По-русски ничего не говорит, не понимает. Дикий совсем.
- Может быть не узбек?
Мы стояли перед входом, у лестницы. Дверь открылась, и на ступеньки вышел больной с сытой физиономией.
- Э-э, те-э-эло! – протянул он, - Спички рожай!
Ворона как-то пригнулся сразу, так и не сообщив мне национальность сломавшего ногу ”узбека”, и спрятал конверты за пазуху.
- Сейчас, товарищ старший матрос, - отрапортовал он и метнулся внутрь лазарета.
- А ты, мутняра, что стоишь? Из какой роты?
Я назвал роту, изучив внешность круглолицего больного. Ладонь его была перевязана. Панариций, решил я, или наколку сводит.
- Рожай спички!
- Сейчас! – ответил я и пошел прочь. Вороне и здесь не повезло, думал я. Совсем его тут зачморят, одного. В роте все-таки больше людей, внимание старшин и карасей рассеяно. Я не удивлялся, что лазарет, место, считавшееся блатным, для Вороны стал еще худшим вариантом, чем общая казарма! Надо его как-нибудь выручить. У меня созрел план, и я отправился в клуб.
Пивнов сидел в своем кабинете не один. Я застал его слушавшим главного старшину Колокольского – огромного детину, командира духового оркестра клуба. Элегантный старлей казался пигмеем рядом со слоноподобным старшиной, чьи толстенные ноги и руки просто выпирали из неушитой формы. Огромная голова с мясистыми ушами, грива русых волос, бычья шея с двумя толстыми складками– даже сидя этот богатырь едва не задевал лампочку над столом. Старшина гудел, как огромная труба, как орган на самой низкой ноте. Пивнов крутил в руке остро отточенный карандаш, периодически что-то подрисовывая на листочке бумаги, кусал ус и жмурился, как кот. Старшина ерзал на жалобно скрипевшем под ним стуле, раскачивая монолитом спины, подкрепляя свою речь ударами растопыренной ладони по краешку стола.
Я очнулся, когда оба собеседника повернулись ко мне.
- Ну что застыл, товарищ матрос? – улыбнувшись, спросил Пивнов.
- Товарищ старший лейтенант, я хочу предложить организовать лекции.
Старшина шумно выдохнул, не сводя с меня красноватых глаз.
- Какие лекции?
- По истории флота! Порт-Артур, адмирал Макаров…
- Молодец, Гаранин, молоде-е-ец! – протянул Пивнов. - Ты будешь читать?
- Нет, товарищ старший лейтенант. Матрос Воронин.
- А ты тогда при чем тут?
- Он попросил, он знает все о КТОФе, в институте учил, - соврал я.
- Ну что же, дружище, приводи своего друга, - промурлыкал старлей, и старшина кивнул ему в такт. – Подожди, - продолжил он. – Вот, мы со старшиной Колокольским решаем о переводе тебя в клуб, в кадровые художники.
Колокольский повернул ко мне огромное, как поднос, лицо, на просторах которого терялись его серые спокойные глаза. Я как-то опешил, не зная, согласиться сразу или отказаться. Клуб – теплое местечко, отдельный кубрик, еда на большом камбузе, рядом с “кают-кампанией” – обеденным залом для командиров. Но команда? Что мне здесь предстоит испытать? Быть самым младшим в небольшом коллективе непонятно на какой срок? Соглашусь – пути назад не будет. Хочу ли я остаться служить на Русском? Нет. Но может быть, стоит попробовать.
- Ну что, матрос? – протрубил Колокольский. Я вздрогнул и неровным голосом произнес:
- Хорошо, товарищ главный старшина.
Вот так, пытаясь спасти Воронина, я стал главным художником части, но попал в ту обстановку, в которой сейчас находился он сам.
Марк и Кот поздравили меня, Войтех, докурив сигарету, проскрипел:
- Да, Гараж(он немного картавил, и у него получалось Гархгаж), решил остаться здесь?Давай, будем вместе гнать шару(шагхру)!
Я побежал в лазарет, обрадовать Ворону, которого моя идея с лекцией повергла в уныние.
- Как я буду ее читать, я же ничего не знаю по этой теме!
- Не бойся, несколько дней будешь готовиться, Пивнов тебя будет забирать утром, и отдавать только вечером. Может быть, в клубе со мной останешься!
Ворона скривил рот и призадумался.
- Кое-что я вспомню – я читал про Порт-Артур. Ладно, Андрей, спасибо! А поесть ничего не принес?
Я вспомнил о еде. Чудом было то, что я про нее забыл хотя бы на время, но теперь у меня  опять засосало в животе.
- После обеда принесу! Давай, держись.
Как и планировали, после обеда мы втроем снова побежали за едой. На этот раз нам сопутствовала удача. Тушенки в магазине не осталось, но мы взяли ящик пряников и три пакета молока. Нет ничего вкуснее пряника, если запивать его чем-нибудь пресным – молоком или просто водой!
Нашу добычу невозможно было незаметно отнести в бункер, и мы решили спрятать ящик в тайнике, на берегу и таскать потом пряники потихоньку.
Мы спустились к берегу моря. Отложив десятка два пряников, мы закопали остальные, но не в откосе, а наверху, прямо под уступом берега, под корнями травы. Ящик был небольшой, одно название. Мы раскидали остатки песка из выемки, ссыпавшиеся вниз, чтобы замести следы. Трапеза наша завершилась быстро – запив молоком из треугольного пакета по шесть пряников, мы разлеглись на песке загорать. День стоял жаркий, и мы решили искупаться. После обеда все взводы были на учебе, поэтому берег пустовал.
Море, прозрачное, темно-синее, слегка волновалось. Не снимая брюк, а лишь закатав их выше колен, мы зашли в прохладную воду. Дно, слегка каменистое, было сплошь покрыто зеленью водорослей.
- Есть! – вскрикнул Марк и вытащил из воды небольшого краба. Я нагнулся пониже,
опустив руки в воду до плеч, и стал разглядывать подводный мир. Неожиданно под моей пяткой что-то скользнуло, и я дернул ногой – то была маленькая, с ладошку, камбала.
Кот тоже вытащил раковину с раком-отшельником, зеленая клешня которого торчала из ее горловины.
Темно-красные шипы на клешне кололись, цеплялись за кожу руки.
- Жаль, что мы сюда редко заходим! – произнес Марк и добавил мечтательно: – Эх, скорее бы на коробку!
Коробкой называлось любое надводное военное судно.
- Что, достал Русский? – спросил я, пытаясь поймать прозрачную креветку.
Кот, вытягивал рака из раковины за клешню, оторвал ее и выбросил в море.
- Андрей, а ты не хотел бы поплавать, в загранку, например, попасть? Знаешь, там ведь бонами зарплату платят. За один поход можно на фирменные кроссовки заработать! Приедешь в Москву, ”Березки” твои! – мечтал он, охотясь за другой креветкой, которые висели в воде во множестве.
- Конечно, это неплохо было бы. Только можно и не попасть в загранку, а мерзнуть где-нибудь в Охотском море или на Камчатке.
- А я мечтаю устроиться на гидрограф. Видишь вон там, на дрейфе? – Марк сделал козырек из ладони и смотрел вдаль, в левую часть пролива. Там, белея на фоне сопки, стоял многопалубный корабль с огромным шаром возле кормы и целым лесом антенн над рубкой.
Я представил себе уютный корабельный камбуз с коком в белом колпаке, окошечко каюты, крик чаек за кормой…
- Да, хреново здесь! Достали караси! – посетовал я.
- А ты плюнь на все, - пустился в философские откровения Кот. – Вот мы с Марком живем по принципу ”все по фигу!”. Не надо ничего близко принимать к сердцу. Тебя бьют – по фигу! Главное – шкериться от работы. В октябре выйдет приказ, придут новые дрищи, мы отправимся в боевые части и забудем этот проклятый остров. А уже через год станем полторашниками, беску на затылок – и вперед, командуй!
- Хорошо, Кот, тебе говорить – ты у Войтеха уже два месяца, или три сидишь. Тебя никто не трогает. А кто в роте – тому как? – спросил я, разглядывая шершавую морскую звезду.
- А ты не думай за всех, - просто ответил Кот. – Ты, кстати, тоже неплохо устроился. Вот и пользуйся моментом. Прослужить здесь три года в клубе – лафа! Уже через два месяца будешь молодых гонять! Учебка – тоже хорошо, если служишь в ней. Море дрищей вокруг, живи - не хочу!
Логика в рассуждениях Кота была железная – отлетал свое, гоняй других. Но я давал себе клятву не гонять молодых, когда дослужу до полутора лет.
Марк что-то увидел в полосе прибоя слева от нас и побежал туда. Мы по воде пошли за ним. Море прибило к берегу большую плоскую банку селедки. Крышка и дно ее немного вздулись.
- Давай откроем? – предложил Кот.
- Тухлая же! – скривив рот, протянул Марк.
Кот вытащил ремень и остро отточенным уголком бляхи вскрыл банку. Из щели брызнула струйка мутной, вонючей жидкости. Плоская банка полетела в кусты.

19.

Было голодно. Здесь я понял, что среди всех человеческих чувств самое сильное – чувство голода. Еда в ее отсутствие становится навязчивой идеей, доминантой сознания, притупляющей все остальные желания. Голодный человек теряет свое лицо не только в буквальном, но и в переносном смысле. За кусок хлеба голодный может сделать многое – отнять его у ближнего, например. Если ты голоден, ты не сможешь спать. Ты не сможешь ни о чем думать, кроме еды, тебе ничего не интересно, кроме еды. Мы не голодали, впрочем. Мы недоедали. Но недоедали систематически и слабели с каждым днем. Наши молодые, полные сил, растущие организмы не получали достаточного питания, начинали есть самих себя. Голод высушивал наши тела и наши души. Не раз я был свидетелем драк на камбузе в очереди на раздаче, когда, по недосмотру старшин, а, возможно, и с их одобрения, взвод шел на взвод – русские дрались с узбеками, хохлы с азербайджанцами. В этих сварах я полностью разуверился в дружбе народов, которую так насаждала советская пропаганда.
Наряд на большой камбуз считался праздником. Мне довелось побывать там два раза, и я понял, почему в общих котелках была только каша со свиным жиром или пустая картофельная похлебка. Продукты начинали исчезать, растворяться задолго до начала тепловой обработки.
В первый раз я попал на разделку свинины. Остаток туши без ног и головы лежал на огромном столе, обитом листовой нержавейкой. Все самое ценное – шею, окорока, лопатки, корейку заранее отрезали на блюда для избранных. Но и в остатках можно было найти еще много мяса. Кок дал нам два алюминиевых бака, показал на какие куски резать свинину и велел мясо кидать в один, сало со шкурой в другой. Нас было шесть человек, вооруженных простыми картофельными ножами, тупыми, с деревянными ручками. Двое узбеков отошли в сторонку, боясь даже близко подходить к свинине. Когда почти вся туша была порублена на кусочки размером со спичечный коробок, к нам прибежал вездесущий Кропалев, вытащил из карманов черный хлеб и соль в бумажном кульке. Помню, как смотрели узбеки на меня, когда я, посыпав крупной солью полоску свинины, отправил ее в рот и стал жевать, заедая куском хлеба.
- Шайтана ест! – возмущались они, тыкали в меня пальцем и плевались.
Свинина была не вкусная, но сытная, и мы не боялись никаких цепней и солитеров.
В другой раз, на разделке рыбы, я попробовал кусочек, но сырая рыба мне не понравилась совсем, и я продолжал далее ее чистку по схеме, вывешенной на стене. Треска это была или минтай, невозможно было определить, рыба оттаяла и стала водянистая, квелая, как чулок. Я, вооружившись длинным, но не достаточно острым ножом, вспарывал брюхо, вынимал потроха, подрезал основания плавников, отделял их от тушки, чистил чешую и делил рыбу на порционные куски и относил кокам. Но в готовом блюде, в так называемой ухе, плавала только картошка в белесой воде, и иногда попадались фрагменты плавников. 
Однажды я, работая помощником кока на нашем учебном камбузе, вывалил вместе с ним на помойку целый поддон черствого плесневелого хлеба, который тут же расхватали матросы, ожидавшие в кустах, когда мы уйдем. А как-то ночью я сам отправился с Вороной на свалку, где мы обнаружили кучу консервных банок с кабачковой икрой. Просроченная она или нет, мы не разбирали. Мы перенесли их на берег и закопали там, съев по две банки. На следующий день на песке мы нашли уже кучу вспоротых, исковерканных, вылизанных до блеска жестянок! “Гиены” сделали свое дело, вскрыв наш тайник.
Я удивлялся Коту – он как-то умудрялся поправляться здесь. Однажды мы пошли вчетвером с Войтехом ужинать на большой камбуз, когда его собственные запасы провизии не оказались вовремя восполнены.
Войтех ел с годками из клуба, а нас посадил в общем зале. К нам подошел дежурный по камбузу, и спросил, кто мы такие. Мы растерялись, тогда он рассвирепел, заорал:
- Что, голодные! Сейчас я вас накормлю!
И поставил перед нами по котлу с кашей – сечкой с кусками вареного сала. Вокруг нас столпились несколько коков со своими помощниками и еще какие-то караси.
Мы стали есть, нас подгоняли, обзывали и чуть не толкали.
Когда мы съели по половине, я удивился, что могу съесть еще. Но больше всего удивился дежурный, крикнув:
- А, черт, проглоты, на вас каши не напасешься! Встать! Бегом отсюда! Чтоб я вас больше не видел! Не дай боже я вас увижу здесь!
Выбежав, я увидел, что карманы Кота набиты хлебом.
Перед камбузом стояла группа старичков.
- Алё, дрищи, стоять! Иди сюда!
Марк рванул было бежать, но ему наперерез кинулся поджарый смуглый стармос и сбил с ног, сделав подножку. Нас с Вадькой уже схватили и вывернули карманы. Раскрошенный черный хлеб стали засовывать в наши рты. Жесткий, как терка, черный хлеб застрял у меня в горле, но чья-то рука продолжала заталкивать новый кусок. Я подавился и закашлял, согнувшись пополам.
- Ну что, слоняра, кранты тебе? – ухмылялся один из стариков.
Нам дали по пинку, по затрещине, по тумаку, и мы побрели, потрепанные, к бункеру.
- А, по фиг! – весело сказал Вадька-Кот, по красным щекам которого еще текли слезы.
Его вырвало всей кашей, которую он съел только что. – Кашу жалко только.
На втором месте после голода стоял сон. Сытый матрос – спящий матрос. Но это сказано не про нас. Мы были всегда голодные и всегда сонные. Многие из нас ходили, как сомнамбулы, как лунатики. Про нас говорили – мутные. “Эй ты, мутняра” – слышалось не раз, когда в строю кто-то не успевал выполнить нужный маневр, налетал на впереди идущего товарища, или сбивался с ноги. После отбоя мы засыпали сразу, как будто нас выключали. Если выпадало ночное дежурство, мы ощущали физическое недомогание от перспективы не спать половину ночи еще задолго до принятия вахты. Сон был тем резервом, ресурсом времени, который вырывал нас из кошмарной реальности. “Давить харю” – так говорили про сон молодых старики. И правда, на лице спавшего матроса отпечатывался рельеф той поверхности, на которую он преклонил голову – чаще всего это был рукав или трава. Но спать было некогда, только если удавалось сбежать, пришхериться где-то, или если была учеба, и наша Венера уходила к Владимирскому. А как же, к слову, секс, спросите вы?
Готовясь к службе в армии, мы слышали не раз, что солдатам в воду добавляют бром, чтобы не возникало определенных желаний, нежелательных среди солдат. И правда,
после школы я поступал в военное училище и пил там, на абитуре, чай с бромом. Должен признаться – никаких желаний не возникало, даже если подумаешь о девушке. Вода, чай с бромом имели особый вкус. На Русском острове я вкуса брома в воде не ощущал. Но и возбуждения ни разу не чувствовал. Просто у меня не было сил, я был истощен физически и подавлен морально. Мы почти не говорили о женщинах и даже перестали обсуждать служебный роман Владимирского. Я все еще получал письма от своей подружки, провожавшей меня в армию, но ничего, кроме грустных воспоминаний, они во мне не вызывали. Я перестал отвечать на ее письма. Отвращение к самому себе, осознание своей ничтожности не могло ужиться во мне с ролью любимого кем-то человека.

20.

Колокольский управлял оркестром и параллельно командовал своим взводом – двенадцатью музыкантами, моряками, имевшими не менее одной лычки на погонах,
с холеными чистыми лицами, сытыми, спокойными, вальяжными. Зачем в этом коллективе нужен был я – стало понятно в первый же вечер, когда самый маленький из них, барабанщик Птицын, отвел меня в закуток кубрика, где за фанерной перегородкой перед дверью в гальюн стояла швабра, морская, в виде кисти, и ведро.
- Ну, бери кисть, художник, рисуй.
Я ”зашуршал приборку”, вымыв и туалет, и кубрик, и маленький коридор. Музыканты сидели у телевизора, смотрели только что вышедший фильм “Собачье сердце” по Булгакову.
Когда Шариков вновь превратился в рассудительного пса, я, помыв руки, присел на краешек своей шконки в дальнем углу кубрика. Фильм закончился, и все стали готовиться ко сну. Музыканты раздевались, на их плечах синели одинаковые наколки – роза ветров. Все были накачаны – свободного времени хватало на занятия с железом. В углу у окна стояла двухпудовая гиря и штанга с самодельными блинами.
- Але, художник, ходи сюда! – сказал старшина второй статьи Лешков, долговязый жилистый москвич. – Откуда ты?
- Из Подмосковья, - ответил я.
- Чтобы я никогда этого не слышал, понял? – крикнул со своей шконки старший матрос Пеньков.
Я посмотрел на него, ничего не понимая. Потом только я узнал, что он все время спорил с Лешковым по поводу прописки – тот называл его ЧМО – Человек Московской Области. Пеньков обижался, и наличие меня в качестве доказательства, что чмо – это не только зачморенный новобранец, но и всякий житель Подмосковья, добавляло масла в огонь их сложных взаимоотношений.
Колокольский пришел к девяти, построил нас, провел перекличку и дал отбой. Программу ”Время” здесь смотрели по-домашнему, лежа в койках.
Только я сидел одиноко перед телевизором. Двенадцать пар глаз наблюдала, как я начинал клевать носом. Я терпел, сопротивлялся расслабляющим и тягучим волнам сна, начинавшим, как прилив, со ступней подниматься по моему организму все выше и выше.
Сытный ужин добавлял эффект, и я поплыл… В ухо мне ударило что-то легкое, но твердое. Это был тапочек, кинутый кем-то из бдительных трубачей.
Я вздрогнул, выпрямился и уткнулся в электрически-белое пятно экрана, ничего не видя и не понимая. Высидеть еще минут пятнадцать было мучительно трудно – ноги крутило, мысли улетали, веки тянуло вниз.
Я клюнул снова и тут же выпрямился. Наконец спорт! Еще минут десять.
Когда убежала наверх последняя строчка прогноза погоды, я встал и понес свою баночку к шконке.
- Матрос Гаранин, отставить отбой! – скомандовал Колокольский. – Иди-ка сюда!
Старшина осмотрел меня сверху вниз.
- Что дохлый такой? Будем с тобой заниматься спортом. Вон гиря – бери.
Я подошел к черному ядру гири с короткой неудобной ручкой.
- Толкнешь – пойдешь спать, - объявил условие отбоя старшина.
Я схватил двумя руками этот неподъемный снаряд, дернулся и водрузил его на плечо.
- Одной рукой, одной! – крикнуло несколько голосов.
Я отпустил и выкинул вперед левую руку.
- Ну! – подбадривали зрители.
Я присел и оттолкнулся ногами. Гиря только слегка оторвалась от моего корпуса и с удвоенной тяжестью свалилась ко мне на грудь. Я опустил гирю под ноги. Страшный грохот заполнил здание клуба.
- Ты что, матрос, алё! – Колокольский поднялся со шконки, поднял гирю и, подбросив ее вверх с переворотом, поставил на место. – Упал-отжался двадцать раз и отбой!
Утренний свет пробивался сквозь щель между темными занавесками, закрывавшими окна кубрика на ночь. Я проснулся перед подъемом, разбуженный страшным храпом Колокольского. Никаких дежурств в оркестровом кубрике не было, подъем осуществлялся по будильнику. Впереди была зарядка, умывание, небольшая уборка и завтрак.
На зарядке меня, против моих ожиданий, не заставили тягать гирю, но зато я должен был подтянуться на турнике тридцать шесть раз “лесенкой”, то есть от одного до шести и обратно.
Как килька я трепыхался на турнике, но на шестом разе так и дотянулся подбородком до перекладины. Музыканты разочарованно посвистели, Лешков, то есть Леший, оттянул кожу на моем плече двумя пальцами:
- Будем лечить!
На завтрак мы шли гуськом, я шагал третьим. Лешков пинал меня сзади под пятки.
Утреннее меню музыкантов включало кофейный напиток или чай на выбор, бутерброд с маслом, сгущенное молоко, пончик в форме теннисного мяча – не традиционный бублик, а шар.
На меня завтрак произвел сильное впечатление. Во-первых, еды было много. Во-вторых, никто не торопил – мы сидели минут двадцать, вместо пяти минут в учебном камбузе.
Иногда к нам заглядывал кто-нибудь из офицеров – чаще Пивнов, который не гнушался матросским столом.
И все же я ел быстро. Пеньков смотрел на меня, не понимая, не помня голод, который сам ощущал “по дрищевке”, и цедил сквозь зубы:
- Что ты жрешь, как свинья?
Лешков заступался:
- Пень, ты карасем не был? Пусть зёма твой поест.
Все начинали хохотать, поняв намек Лешего, Пеньков краснел от гнева и скрипел зубами.
Я старался не глядеть на него. Быстрее всех заканчивалась моя порция, и я сидел, глядя как медленно, лениво насыщаются остальные.
После завтрака ко мне в Мастерскую приходил Димка. Пивнов усаживал его в своем кабинете за письменный стол, давал бумагу писать лекцию. В конце недели было сделано собрание части, и Ворона дрожащим голосом полтора часа читал по бумажке историю гибели Русской флотилии у берегов Ляодунского полуострова.
За несколько дней, проведенных в оркестре, я лишился очередного предрассудка о землячестве. Старший матрос Пеньков, гонял меня больше всех. Его полное гладкое лицо с торчащей вверх щеткой волос появлялось передо мной, искаженное злобой, чаще других. Он наблюдал за мной, ловя каждую провинность, придираясь то к тому, как на мне сидит роба, то к чистоте уборки, даже к плакату, который я рисовал по очередному заданию Пивнова. Когда я спросил, за что он меня ненавидит, Пеньков ткнул мне кулаком в живот и прошипел:
- Потому что ты ЧМО!
Я понял, что у него комплекс, а я стал его воплощением.

21.

Зачем нужен был в части оркестр? Девять духовых инструментов, барабан, тарелки и дирижер выходили только на торжественные построения не чаще раза в месяц.
В остальное время музыка звучала только на репетициях. Раз в полгода в клубе устраивался бал, куда приглашались с материка гости – студентки институтов и училищ города Владивостока. И все. Остальное время музыканты бездельничали. От скуки они просто не находили себе места, и мое появление в их кубрике стало для них едва ли не самым главным развлечением. Как кролик в клетке с тиграми, я метался меж ними, выполняя то одно приказание, то другое. За сытную еду нужно было платить сполна.
Самые мои худшие опасения подтверждались день ото дня. Когда дело дошло до стирки носков, я не выдержал. Пеньков подозвал меня как-то вечером после отбоя и без предисловий сказал, тыча пальцем в свои грязные носки, караси, висевшие на краях ботинок:
- Дуй в гальюн, простирни!
Я даже поперхнулся от гнева, который девятым валом поднялся откуда-то из моего нутра, налил свинцом шею и опустился обратно, оставив предательскую легкость и дрожь в коленях.
- Свои караси стирай сам! – ответил я не своим голосом, который слышался как будто со стороны.
- Ну ты, слоняра, оборзел! – взвизгнул Пенек и треснул меня по щеке коротко, но с оттяжкой. Только в моих глазах погасла молния от полученной затрещины, в следующий момент я уже летел спиной в проход между шконок. Удар под дых был такой силы, что я не смог вздохнуть полминуты, скорчившись на полу, как зародыш.
Меня за шкирку вытащил из прохода Лешков.
- Ты чё, зёма, нюх потерял?  - снова набросился на меня Пеньков. Он пытался снова меня ударить, но Лешков оттолкнул его.
- Я с тобой потом разберусь – злобно просипел Пенек.
Я почувствовал во рту солоноватый вкус крови, левая щека была разбита изнутри о зубы.
Отдышавшись, я стал машинально отряхиваться, в то время как все остальные смотрели телевизор, как будто ничего не случилось.
Я понял, что этой же ночью надо мной будет произведена неизвестная мне, но хорошо известная им экзекуция. Сражаться в одиночку с десятью здоровяками я не смог бы. Меня просто задавят, как лягушонка. Но и перспектива унижения, нависшая над моим и без того уязвленным самолюбием, затравленным, как зверь, меня не устраивала. Музыканты смотрели телек, но я чувствовал, что они следят за мной.
Колокольский промычал:
- Гаранин, что ты там вошкаешься, давай отбой!
Впервые за все время службы мне стало по-настоящему страшно. Я лежал под тонким одеялом и дрожал. В стороне мелькал экран телевизора, но я не разбирал его звуков, думая о своем. Я вспомнил дом, проводы. Мы начинали готовиться к армии задолго до дня проводов. Передача ”Служу Советскому Союзу” по воскресеньям с раннего детства рассказывала нам о священном долге каждого советского мальчишки – защищать Родину.
Советским подросткам эта программа уже назойливо напоминала, что они должны стать настоящими мужчинами – пройти это нелегкое и неизбежное испытание, главный результат которого – ты станешь мужчиной, настоящим мужиком! Деды, отцы, дяди и старшие братья просто требовали – иди в армию, иначе ”знать тебя не желаем”. Друг перед другом мы храбрились, намереваясь пойти исключительно в десантуру. Мы начинали тренироваться, висеть на турнике, отжиматься, качать железо, бегать. К восемнадцати годам я мог отжаться тысячу раз без перерыва, показать на турнике несколько классических вещей – выход силой, на две руки, например, или пробежать три километра за двенадцать минут. Но все это было нужно только для самоуспокоения, я понимал, что от дедовщины никакая тренировка не спасет. Нужен еще и характер, а закалить его в домашних условиях не так просто! А в десятом классе я всерьез решил поступить в военное училище, чтобы избежать срочной службы.
Но, будучи абитуриентом, сдавая нелегкие экзамены по физо, нюхнув только казарменной и строевой жизни, а главное – почувствовав неумолимость воинской дисциплины, уравниловки, обязаловки – я понял, что это не мое, и решил отказаться от карьеры военного. Армия, так армия, флот, так флот. Три года – не двадцать лет.
На проводах мне говорили: “Не поддавайся клопам!”. В переводе на общедоступный язык это означало – не бойся! Но я трепетал, как перед казнью. Я прощался глазами со всеми и всем, а страх заливал водкой, которую первый раз пил дома в открытую, не стесняясь ни матери, ни отца. Так было надо, так делали все.
Про меня говорили, что я горяч, и если что, то… Сам же я знал, что это не так, что я первый никого не ударю никогда, что меня просто подбадривают…
В первые дни в Экипаже, когда мы были одеты по-гражданке, все было еще не так. Все было будто в пелене, в бреду, в похмелье. Мы находились между небом и землей, уже не дома, но еще и не на службе. Все прошлое кануло в бездну, за десять тысяч километров на запад, а будущее было где-то совсем рядом, мы это знали, но что это, как это – не понимали. Как будто голоса за перегородкой – ты рядом, несколько сантиметров стены отделяет тебя от этих неведомых звуков, но что они, кто – тебе не ведомо.
И вот я здесь, дрожу в койке, побитый, растерянный, испуганный. Один.
Я не заметил, как провалился в сон.
Вспышка света и звон в ушах мгновенно вырвали меня из глубины сна. Яркий свет фонаря и слезы застилали мне глаза. Что-то жидкое стекало по подбородку и капало мне на живот. Мой нос был разбит. Я мотнул головой  и вскочил на ноги. Получив жесткий удар в солнечное сплетение, я повалился на шконку. Сверху на меня насел Пеньков, коротышка Птицын с фонариком стоял рядом и светил мне в лицо. Я рванулся, но мои ноги держал третий – я узнал Лешкова. Все остальные спали. Пенек, угадав мои намерения, заткнул мне рот комком из полотенца. Я услышал жужжание бритвы и почувствовал на левом плече жгучую боль.
Четвертый экзекутор – я не видел, кто это, мешал фонарь, что-то выводил там иглой, делая перерывы, чтобы обмокнуть ее в тушь.
- Теперь ты будешь настоящим ЧМО! – приговаривал Пеньков, сдерживая мои усилия вырваться.
- Держи его крепче, Пень! – услышал я треснувший голос Войтеха! Я был поражен. Как? За что? Войтех, покровитель моих друзей, Марка и Кота? Я собрал последние силы, встал на мостик по-борцовски, упираясь лопатками в матрац, и скинул Пенькова с груди. Ногой я ударил в лицо коварного Лешака, который, теперь стало ясно, только прикидывался, что защищал меня, и, рванув фонарь из рук Птицына, ударил им барабанщика, как дубиной, по голове. Фонарь погас, и в темноте я перепрыгнул через замешкавшегося с бритвой Войтеховского. Я вышиб ногой дверь и рванул к выходу по коридору клуба, сбрасывая в проход все, что стояло вдоль стен – планшеты, лестницу, доски, шкафы.

22.

Я приближался к сопке в темноте августовской ночи. Погони не последовало – хотя я слышал крики сквозь грохот, который учинил в коридоре клуба. Я бежал в одних трусах, босиком. Перемахнув двухметровый бетонный забор учебки, я оказался на дороге, ведущей через лес вглубь острова, к бухте Новик, разрезающей остров почти насквозь.
Я решил переждать в лесу до утра и двигаться дальше, когда станет светло. Ночь выдалась теплая. Перебежав дорогу, я пошел прямиком в лес, пытаясь отыскать пригодное для ночлега место. Густая трава, покрытая росой на опушке, под пологом деревьев была сухая, слегка прохладная. Я нарвал небольшой стожок и лег на травяную подстилку, накрывшись ворохом зелени. Сон пришел не сразу. Я лежал в полной темноте, поджав ноги, и пытался согреться своим дыханием. Лес безмолствовал, лишь изредка до меня доносилась сирена со стороны причала в Поспелово. В редких прогалинах между кронами деревьев светились крупные звезды. Мне казалось, что подо мной ползают какие-то насекомые. Плечо зудело, в разбитом носу запеклась кровь. Я не думал о том, что будет завтра. Главное – я вырвался из этой банки со скорпионами. Никто ночью не пойдет меня искать – это ясно. Значит, до утреннего развода время еще есть. Второй раз за одну ночь я незаметно заснул в тревожном волнении.
Меня разбудил холод. Не сразу открыв глаза, я продолжал кутаться в остатки травы, висевшей на мне как водоросли. К утру в лесу тоже выпала роса. Густая пелена тумана скрывала от меня все вокруг. Я разглядел только полянку вокруг себя, словно изрытую кабанами – ночью я выдергивал траву вместе с корнями. Я весь был облеплен потемневшей травой и землей. Я посмотрел на плечо – Войтех успел наколоть три кривые жирные буквы ЧМC, последняя должна была замкнуться на “О”, но я вовремя вырвался.
ЧМС – “чует мое сердце” – расшифровал я и горько усмехнулся. Сводить эту гадость придется все равно! Я нащупал бугорок на ноге – что-то впилось в меня. Это был клещ! Нам рассказывали про энцефалит, про то, как опасно гулять по местному лесу. Осторожно повертев его, я сумел отцепить опасного кровопийцу, не успевшего присосаться как следует.
Судя по сумраку, времени было часов семь. Я поднялся, отряхнул с себя остатки травы
и пошел вверх в сопку. Туман оседал на мне мелкими капельками, меня колотил озноб и сводило живот от голода. Я увидел под ногой сыроежку, сорвал ее и попробовал на вкус. Холодная и сладковатая. Съев ножку, я побрел дальше.
Может быть, вернуться в часть? Без одежды я все равно долго не протяну. Пойти сразу к командиру части? В таком виде? Нет, лучше пойти в роту. Размышляя так, я продолжал подниматься вверх, пока не вышел на небольшой свободный от леса пятачок. Туман наверху постепенно рассеялся, и внизу как на ладони за его белесой полосой виднелась половина территории учебки, начиная от нашей роты и дальше, до самого моря. Я видел розово-белые гусеницы с тремя рядами черных крапин, ползущие по дорожкам – это бойцы делали утреннюю пробежку. Значит, семи еще нет. Вернуться к своим, рассказать все Владимирскому или Гарбе? Только не в клуб и не в дисбат! Я побрел дальше, натыкаясь босыми ногами на корни деревьев. Широколиственный приморский лес был невысоким, но тенистым. Кроны деревьев покрывали сопку сплошным навесом.
Местный лес был мне незнаком, но то, что здесь растет грецкий орех, я знал наверняка. Можно продержаться несколько дней на подножном корме, но как решить проблему воды и одежды? К тому же меня наверняка сейчас начнут искать.
Меж стволов деревьев прямо передо мной проступили белые стены какой-то постройки.
Я присел на корточки и стал всматриваться и прислушиваться. Кроме чириканья птиц ничего не нарушало лесную тишину. Я пошел вперед и очутился перед развалинами мрачного сооружения времен войны, может быть, даже Русско-Японской. Стена высотой метров в шесть с непонятным выступом – чем-то вроде ручки от чашки, прилепленной к ее фасаду, имела несколько больших арочных окон и вход. Я юркнул внутрь, шурша подошвами по мусору на каменном полу. В полумраке чернел еще один проход, и внутри было совсем темно. Я решил не лезть туда и стал изучать первое помещение. На полу валялись осколки метлахской плитки, куски штукатурки, фрагменты оконных рам, битое стекло. Какие-то лохмотья тлели в углу на старом матрасе, рядом лежала консервная банка, наполненная окурками и пеплом от сигарет, здесь же валялось несколько пустых пачек ”Примы” и пустая бутылка водки. Из углов пахло мочой. В тряпье я рыться не стал, но решил распотрошить матрац и сделать из него накидку, чтоб хоть как-то прикрыться. К счастью, он был не совсем грязным, и я облачился в полосатый мешок, прорвав в нем три дыры для рук и головы.
В таком нелепом виде нельзя было показываться нигде, но подобие одежды вселило в меня уверенность. Я вернулся в лес. Поиски ореха ни к чему не привели, но зато я набрел на стайку сыроежек. Утолив голод, я побрел вниз, на другую сторону сопки. Через несколько сотен шагов я увидел как будто реку – на самом деле это были воды бухты Новик. Географию острова я представлял только в общих чертах, опираясь на названия, услышанные от старшин и матросов. Я знал, что где-то в центре острова есть залив, и на его берегу поселок. Туда-то я и стремился попасть, инстинктивно, как собака поближе к жилью человека.
Я вышел на берег. Высокие сопки на противоположном берегу были сплошь покрыты лесом. У их подножия я увидел причал и чуть далее несколько корпусов таких же старых построек, как и вся военная архитектура на этом острове. До противоположного берега было метров пятьсот. Я решил выбрать короткий путь, сбросил с себя свой полосатый балахон и зашел в воду. Она показалось мне теплой, как парное молоко. Я оттолкнулся от дна и поплыл. Соленая вода хорошо держала меня. Я плыл сначала по-морскому, разводя руки в стороны, потом на спине, попеременно загребая руками. Надо мной синело сквозь остатки тумана утреннее небо. Вода приятно щекотала тело, только еще сильнее стало гореть плечо. Я оглянулся – берег был недалеко. Я погреб активнее, работая, как мотор. Плеск воды тонул в окружавшей меня тишине. Наконец я почувствовал приближение земли и оглянулся снова. Берег был совсем рядом, но это оказался еще один остров, совсем крошечный, метров пятьдесят в поперечнике. Я просто не отличил его на фоне противоположного берега!
Остров был необитаем, если не считать чаек. Он представлял собою скалу, выступавшую из воды, как панцирь морской черепахи. Берег спускался почти отвесно на узкий пляж, усеянный темно-серыми камнями с острыми гранями. Море здесь почти их не сгладило, так как волны сюда не заходили. Я присел, чтобы отдышаться. Чайки кружили у берега, бродили по камням, не обращали на меня внимания. Их тревожные крики резали слух. Я посмотрел на руки и ноги - море вымыло грязь, налипшую за ночь. Потеки крови тоже были смыты бесследно. Я обошел остров и оценил расстояние до причала, рядом с которым застыл на воде небольшой серый катер. Мне предстояло проплыть еще метров пятьсот. Размяв руки и ноги, я окунулся в воду и поплыл.
Черепаший панцирь с редкой порослью деревьев медленно удалялся, постепенно сливаясь с сопкой, приютившей меня сегодня ночью. Справа от ее макушки поднялось солнце и озарило молчаливую бухту, усилив приглушенные краски. Зелень была изумрудная, а вода вокруг меня сияла ультрамарином. Я перевернулся на живот и ужаснулся – берег был все еще далеко. Я обернулся – остров тоже отошел вдаль. Силы неожиданно стали меня покидать с каждым гребком. Я почувствовал предательскую дрожь во всем теле. Сердце стало бешено колотить в грудь, и мной овладел безотчетный страх. Неведомая сила стала тянуть меня на дно. Несмотря на то, что я был в воде, я почуял холодный пот на руках и ногах. “Это конец, тону”, подумал я и закричал…
- Боец, ты что! – разбудил меня шлепок по щеке. Лешков сидел на соседней шконке в белом халате, похожий на доктора Борменталя.
Я лежал весь в поту, в скомканной и остывшей постели.  Был уже день,рядом со мной на тумбочке блестела упаковка таблеток, чайник с водой и стакан.
- Ну ты даешь, зема,  - усмехнулся Лешков, поправляя фонендоскоп на груди. – Ты чуть ласты тут не склеил. Ты что, Пенька испугался? Не дрейфь!
Я ничего не понимал, только хлопал глазами. Страшная головная боль обручем схватила мой череп. Грудь болела, как будто на нее поставили гирю. Я скосил глаза влево и не увидел злополучной наколки. На ее месте зудел красноватый бугорок, как укус от комара.
- А что было? – спросил я слабым голосом.
- Приступ у тебя был. Утром профессор приходил, укол тебе делал в плечо. Мы тебя еле удержали.
- Какой приступ? Какой профессор?
- Преображенский, Филипп Филипыч, - уважительно произнес Лешков. -  Ты тут на мостике стоял, как йога! Пена изо рта, как у бешеной собаки! Если б не он! Ну все, отдыхай. Завтра тебя переведут в лазарет. Отслужил ты свое, брат! Комиссуют тебя! Дембель ты! Оклемался? Плавунец!
От такой новости мною овладела эйфория, и я снова выгнулся в припадке.
Меня стало рвать водой с водорослями. Литры воды выливались из моего рта, струйки ее текли через нос, я закашлялся и сделал вдох.
Я лежал на дне лодки, и на фоне яркого неба надо мной склонились две темные фигуры с розовыми ушами.
- Ну что, оклемался, плавунец!
Я выплюнул остатки соленой воды и потер грудь, по которой словно проехал автомобиль.
- Вы кто? А где Борменталь? – спросил я, приподымаясь на локтях.
Я услышал в ответ дружный хохот.
- Лучше скажи кто ты, сынок.
Мои спасители помогли мне подняться и дали бушлат.
Тот, кто говорил со мной, был в мичманской куртке, накинутой прямо на майку, второй - матрос, с длинным кучерявым чубом.
- Я из в.ч. номер 6….,  - сказал я. - Матрос Гаранин. Убежал из клуба.
- Из какой роты? – спросил мичман.
Я ответил.
- А, знаю вашего каплея, знаю. Здоровый такой, татарин?
Я кивнул.
- Ну, рассказывай, почему убежал. Петров, заводи мотор, пошли к берегу! – велел он чубастому матросу. 
Я вкратце рассказал все, что произошло накануне вечером. Мичман рассмеялся, когда увидел мое плечо.
- Шутники у вас там, в школе баталеров. Крысы береговые. Ну ладно, ты не первый оттуда, - потрепал меня по щеке мичман. – Веселее, матрос, не унывай. Дохлый-то какой!
Совсем вас не кормят, салажат. Ничего, сейчас поешь.
Добрые слова, впервые прозвучавшие в мой адрес, отозвались в моей душе, и я от жалости к самому себе разрыдался, как девчонка.
- Товарищ мичман, а меня не посадят? – сквозь слезы проговорил я.
- Успокойся, успокойся, сынок. Все будет хорошо. Сейчас согреешься, отдохнешь. Я отвезу тебя в часть. Знаю я твоего каплея.
Напоив меня чаем в небольшой будке у причала, мои спасители рассказали, что раза два за полгода здесь вылавливают беглецов. Бывали случаи суицида, но утопленник первый, то есть я.
- Благодари бога, сегодня мы не пошли в город. Лежал бы сейчас на дне бухты Новик!
На старом уазике меня привезли к роте. Я был одет в выгоревшую светло-синюю робу.
Мичман сдал меня с рук на руки Сайфутдинову, что-то обсудив с ним в его кабинете.
Я стоял в окружении своего взвода. Гарба наблюдал издалека.
Гребянин, первый из нас получивший стармосские лычки и ставший замкомвзвода, покачивался с пяток на мыски, засунув пальцы под ремень.
Меня стали расспрашивать, разглядывать, просили показать плечо.
- Гараж, кто это тебя так разукрасил? – едва сдерживая смех, пробасил Колесов.
- Да эти…музыканты, - я пока не говорил про Войтеха.
- А чем ты думал, когда пошел к ним? Хотел вкусно пожрать, а с братанами служить тебе в падлу?  - продолжал греметь Колесо.
Я молчал, потупившись.
- Ладно,- подошел Гребянин, - Кончай базар. Взвод, строиться!..На плац бегом марш!
Я не стал писать никаких докладных записок, как уговаривал меня Сайфутдинов. Он грозил мне кичей и даже дисбатом за самоволку, но понимая, что я не буду стучать, успокоился. Лишаться погон не было в его планах, и он просто принял меня снова в четвертый взвод, обещав разобраться с начальником клуба.  Прошло несколько недель, за которые я окончательно смирился и свыкся с общим положением. За это время произошло много событий, причину которых я связывал в том числе и со своим побегом.
Оркестр части был расформирован, и все музыканты отправились командирами взводов по разным ротам учебки, кого-то даже перевели в школу механиков. С Пивновым мы встретились только раз, перед тем, как его перевели на материк. Он, не изменяя себе, промурлыкал:
- А, дружище, прощай. Надеюсь, тебе хорошо работалось со старшим лейтенантом Пивновым…
Владимирский попался с Венерой в одной из секретных каморок в бункере Войтеховского.
Никто, кроме кучки соратников, не знал о месте их свиданий, хотя соблазн подкараулить и подсмотреть был у многих. Но однажды сам замполит ворвался в бункер в сопровождении дежурного по части и вытащил на свет Войтеха, Кота и Марка. Через несколько минут, когда вокруг бункера собралась толпа зевак, которых тщетно пытались увести Ребров и Гарба, одна из дверей бункера открылась, и оттуда показался сам замполит, держа за ухо присевшего почти на корточки Владимирского. Позади, поправляя прическу под пилоткой, шла гордая Венера, прихрамывая на одну ногу – у нее сломался каблук. Поэтому по роте поползли слухи, что сам Войтех их и сдал замполиту части за то, что Ахмедовна якобы “не дала” ему. За аморалку Венеру уволили в запас, а Владимирского разжаловали в матросы и отправили на ”коробку” на самый север Камчатки. Им даже не дали встретиться, попрощаться. Владимирского отправили на катере рано утром в Экипаж, разбудив за час до общего подъема.
Войтеховский, как ни в чем не бывало, продолжал свою шару. Между ним и Сайфутдиновым читалась какая-то связь, так как все беды проходили мимо него. Он даже получил очередное повышение. Щеголяя новыми погонами главного корабельного старшины, он смотрел на всех свысока. Меня при встрече подначивал, не испытывая никаких угрызений совести:
- А, ЧМС пришел? Давай, допишу букву!
И хотя я уже вывел марганцовкой эту наколку, кличка ЧМС так и осталась за мной до завершения службы.
Но конец блатного старшины был ужасен. В одну из ночей мы были разбужены по тревоге. Окна роты светились оранжевым светом. Нас выгнали во двор в одних трусах.
Громадное пламя полыхало на пригорке за ротой, обдавая жаром наши голые тела. Оглушительный треск эхом отражался от стен построек – это горел бункер. Никто не знал, остались ли внутри люди. Марк и Кот с наступлением холодов перебрались в роту и теперь стояли с нами, дрожа не от холода, а от нервного потрясения. Никто не тушил пламя – пожарная машина успела приехать только на дымящиеся угли. Мы смотрели на железную дверь бункера, черневшую в бушующем пламени. Из нее так никто и не вышел. Таинственный татуировщик, которого видели только те, кому он делал наколки, сумел выбраться через окно своей каморки. Его, стонущего, с опаленными волосами, в клочках обгоревшей одежды, нашли в кустах у ручья. Обезумев от боли, он полз к воде.
Бункер выгорел дотла, и на пепелище через несколько дней нашли обгоревший череп с золотыми коронками.

23.

В первых числах октября закончилась быстрая приморская осень, и резкие ветра принесли на сопки мокрый снег. Наши волосы отрасли сантиметра на три, и мы уже ждали новый, осенний приказ и списания по боевым частям.
Сегодня нас отправили на учебу по борьбе за живучесть(БЖ) в другой учебный корпус,
расположенный немного в стороне между нашей ротой и почтой. Одноэтажное здание, розовое с белыми окнами и углами, имело подвал, в котором были устроены макеты отсеков подводной лодки. Перед тем как спуститься в отсек, мы все переоделись в резиновые гидрокостюмы – КЗМ. Показав нам приспособления для задраивания пробоин – пластыри, подпорки, прижимы и объяснив, как всем этим пользоваться, мичман Ребров, сказав, чтобы мы посидели тут, поднялся наверх по трапу, выключил свет и закрыл за собой люк. Мы сели на пол вдоль стен. Нас окружила полная темнота и тишина, нарушаемая скрипом и шелестом гидрокостюмов. Зачем он нас тут оставил без света, мы не понимали, но воспользовались этим по назначению – просто попытались заснуть. Спички не жгли, так как это был страшный дефицит. В полной темноте говорить не интересно, не видишь собеседника.
Погрузившись каждый в свои думы, мы затихли.
Вдруг я услышал журчание воды и тут же ощутил ее холод и вскочил на ноги.
- Вода!!!Вода!!! Нас затапливает! – послышались крики из темноты, и тут зажглись тусклые желтые фонари по стенам, и прерывисто зарычала тревожная сирена. В полутьме
мы увидели струю воды, бьющую прямо из стены. Это была просто дыра в перегородке – ни кран, ни труба. Уровень воды уже поднялся до щиколотки, и мы все метнулись к трапу.
Кропалев стучал кулаком в люк и орал:
- Товарищ мичман, откройте!!!
Кропаля прижали к люку, и его крик захлебнулся в общем вопле. Вода поднялась еще на десять сантиметров.
- Отставить панику! – услышали мы голос Реброва сверху, из торчавшего в потолке раструба. – Борьбу за живучесть начать! Пробоина по правому борту!
И тут мы увидели еще одну струю из противоположной стены. Теперь вода уже поднялась до колена, и на ее поверхности плавали пластыри и деревянные распорки.
Мы стали затыкать ими потоки воды, пытались приладить деревянные распорки, клинья – но вода пробивалась, хлестая во все стороны, упрямая, проворная, холодная и соленая. Ходить в воде становилось все труднее, к тому же почти все костюмы оказались дырявыми. Когда ее уровень уже поднялся по пояс, мы снова устремились к трапу и стали стучать в железную переборку подвала.
- Отставить! – отрезвляюще скомандовал Ребров. -  Включить насос откачки и задраить пробоины!
Мы стали шарить по стенам в мерцающей полутьме в поисках рубильника насоса, но его местонахождение Ребров нам не сообщил.
Когда вода уже поднялась выше уровня ”пробоин”, до полутора метров, низкорослые ребята забрались на трап, и только самые высокие – Колесов, Смирнов, Воронин и я могли еще ходить. Остальные просто барахтались, производя тучи брызг.
Уровень поды уже скрыл струи из ”пробоин”, и теперь к ним можно было легче подобраться, не видя угрожающих потоков. Нам удалось приладить к дырам пластыри, загнав распорки между вертикальными ребрами отсека и прижав их клиньями.
Мы боялись, что этот отмороженый морпех затопит нас здесь, как слепых котят, если мы не справимся с задачей. Радостный крик Кропаля вдруг прорвался через общий рев:
- Нашел!
Насос включался рубильником над входом на трап, и вода, дошедшая уже мне до шеи, сначала замерла, потом начала быстро уходить, захлюпав воронкой прямо под трапом.
Мокрые и продрогшие, мы заорали:
- Ура!!!
Второй раз мы почувствовали себя единой командой.
Оказавшись наверху, мы наслаждались белым светом, как если бы и в самом деле терпели крушение в бушующем ночном море. Мы кинулись качать Кропалева. Мичман Ребров, довольный произведенным на нас педагогическим эффектом, велел нам переодеться обратно в форму и отправился с нами в другой учебный корпус, через поляну напротив. Здесь, в деревянном ангаре, похожем на большой гараж, стояло два ялика, покрытых облупившейся  белой краской. Ребров велел нам разуться сесть на баночки. Что он нам объяснял, я не запомнил. В ногу мне впилась швейная игла, воткнутая в деревянные настилы на днище ялика. Замычав от боли, я выдернул погнувшуюся ржавую иголку из пальца и думал только о том, что эта иголка здесь не первая и не последняя – в любом коллективе найдется такая изобретательная сволочь, которая придумает такую каверзу или другая мстительная сволочь, которая, напоровшись сама, воткнет эту иголку снова для следующей жертвы. Я сломал ее пополам и швырнул под ялик.

24.

Обучение воинской специальности баталеров было прервано с увольнением Венеры. Эту задачу поручили Реброву, и его наука резко отличалась от скучных уроков, проходивших в мучительной обстановке борьбы со сном в кабинете основного учебного корпуса. Баталер – специалист по снабжению, был самым нужным человеком на флоте.
Из нас готовили вещевых и продуктовых кладовщиков и коков. Но по самой специальности мы не получили никаких знаний, кроме умения чистить картошку, разделывать мясо и чистить рыбу. По складской части мы только изучили таблицы норм вещевого и продовольственного снабжения матросов и офицеров надводных и подводных кораблей. Боевыми навыками мы тоже не овладели, постреляв из автоматов только раз на стрельбище за территорией части, да и то выпустили по три одиночных выстрела, оглохнув от стрельбы очередями самого Сайфутдинова, палившего из ”калаша” с груди, не целясь, расстреливая все патроны, выданные нам.
Спортивная подготовка отсутствовала вовсе – бегать было попросту негде, да и сил заниматься спортом не хватало. На последнем зачете по физо я смог подтянуться четыре раза и не сделал ни разу подъем переворотом. Истощение организма было полное. Окружность ремня на поясе уже равнялась размеру головы - чуть больше полуметра. Духи, легкие и полупрозрачные – таковы мы стали перед отправкой по местам службы. Идеальный корм для настоящих “акул”. Старшины не раз уверяли нас, что мы еще вспомним их добрым словом:
- Попадешь на коробку – узнаешь, что такое служба! – кричал Ледак, единственный из нашей роты, кто побывал на корабле.
На прощание он устроил мне каверзу. В роте стоял бильярдный стол. Я делал приборку и оказался вблизи от игравших. Ледак, не забив явную подставку, в досаде развернулся и, под хохот зрителей и соперника, ткнул тупым концом кия мне в пах.
- Точно в лузу! – процедил он, довольный своей выходкой.
Я запрыгал на пятках, пытаясь унять боль, но удар действительно был на редкость точный.
На следующий день я ходил с трудом, мне надо было бы пойти в лазарет, но я терпел. Лечь туда – означало пропустить момент списания на корабль, который все ждали уже со дня на день. Так и проходил я, хромая, свою последнюю неделю на Русском острове.
Перед отправкой нам выдали новую зимнюю форму. Зима на Дальнем Востоке, от Приморья до Чукотки была одинаково суровая, не очень морозная, но с влажными ветрами ураганной силы, пробирающими до костей. Целый набор – шинель, бушлат, синяя фланелевка и суконные брюки, черная беска, зимний тельник, шерстяные носки, теплые хромачи, цигейковая шапка-ушанка.
На следующий день после выдачи мы должны были отправиться во Владивосток, весь взвод, кроме Гребянина и еще двух человек. Сайфутдинов уговаривал остаться меня, но я решительно отказался, сказав, что мечтаю о море.
Ночью никто не спал – все сторожили обмундирование. В бушлатах, которые были самой красивой частью формы, мы лежали на шконках поверх одеял и шептались о перспективах, вспоминали “Железку”, Экипаж. Настроение у всех было дембельское. Нам казалось, что все трудности уже позади… И если бы не голод, мы были бы полностью счастливы.
Через проход от моей койки лежал Хома и что-то жевал. Увидев мой взгляд, он достал из кармана пряник и молча протянул мне. На его суровом лице мелькнула улыбка.
Пряник был жесткий, но невероятно вкусный! Половинку я отдал Вороне, притихшему внизу.
Утром, когда мы построились на последний утренний осмотр, финальный аккорд в нашей учебе поставил Гарба. Вооружившись ручной машинкой для стрижки, он прошел вдоль строя и забрил лбы до макушки у каждого из нас. Напрасно некоторые пытались увильнуть от стрижки – их тут же скручивали караси, и Гарба продолжал свою миссию.
- Дрищщи! – объявил он по завершении казни.
Мы отряхивались от волос и вставали в очередь к двум парикмахерам.
Что ж, наголо так наголо, главное - поскорее убраться с этого проклятого острова!
Правда, “дембельское” настроение было испорчено. Мы с таким тщанием отслеживали в течение нескольких месяцев рост наших чубчиков, и вот в один миг снова стали позорно обритыми “под ноль”! Должен сказать, что в те годы такая стрижка считалась унизительной. Бритоголовые были не в моде. В моде был тяжелый рок, металл и длинные волосы. И наши три сантиметра волос над черепом казались нам хоть каким-то отзвуком той далеко на запад и в прошлое ушедшей вольной жизни и в то же время прологом новой – ведь мы уже дослужились да нашего первого приказа, а значит, не были “дрищами”. Новые призывники – вот к кому должно было применяться теперь это название. Так где же они?
Пока меня стригли ручной машинкой, в роте началось какое-то странное движение.
Все подались к выходу, и мой парикмахер, оставив машинку у меня в руках, кинулся туда.
Я вскочил с места и подбежал к толпе, окружившей место схватки, откуда слышались удары, возня, ругань и возгласы.
За спинами матросов ничего не было видно, и я стал протискиваться вперед. Крики прекратились, раздалось несколько глухих ударов, и толпа отпрянула, подалась назад.
На полу лежал окровавленный человек. Невозможно было различить его лицо, так исказили его округлые лиловые гематомы вместо обоих глаз. Лоб человека был выбрит полосой, по которой бежала кровь. Это был Смирнов. Рядом с ним стоял, тяжело дыша,
пунцовый и потный Гарба, так и не выпустивший машинку из правой руки. Из носа Гарбы текла кровь, и он, обведя нас взглядом черных, налитых кровью глаз, пожевал губами и выплюнул на палубу два зуба.
- Кто еще не будэт сытричься? – прохрипел он.
И тут случилось то, чего не ожидали наши старшины.
Колесов, Хома и еще несколько самых здоровых парней из второго, украинского взвода, кинулись на Джамбула, повалили его и стали убивать. К расправе присоединилась вся толпа, отловив своих обидчиков – Ледака, Генку Косого, Пузыря, Скворца, Применко, рыжего Гарбовского земляка и других карасей. Окровавленный Смирнов, держась за поврежденную лезвием машинки родинку, из которой не переставала сочиться кровь, в сутолоке пытался пробраться к выходу и не мог – его давили ногами разбушевавшиеся моряки. Учитель и Ворона смогли пробраться к нему, взяли под руки и потащили на выход, в лазарет.
- Вассер! – заорал дневальный через несколько секунд, покрывая общий гул.
Тревога подействовала на всех отрезвляюще, и масса обезумевших людей моментально рассыпалась в углы роты, оставив на центральном проходе перед дверью десяток поверженных бесформенных тел.
В роту чинно вошел Сайфутдинов, лицо которого сменило выражение напускной строгости на изумление. Он подошел к пятачку, залитому кровью, и встал как вкопанный, обводя глазами всю роту по периметру.
Гарба, которому досталось больше всех, поднялся первый, поправил гюйс и повязку дежурного на рукаве, заплетающимся языком начал доклад.
- Отставить, старшина! – рявкнул каплей. - В умывальник шагом марш, приведите себя в порядок! Старший матрос Валаховский!
Командир второго взвода, предусмотрительно воздержавшийся от расправы, вытянулся перед командиром роты во весь свой двухметровый рост.
- Я!
- Командуй “становись”!
Покраснев от волнения, Валах объявил общее построение.
Четыре мятежных взвода стояли перед Сайфутдиновым смирно, и сотня пар глаз смотрела на него в первый раз по-геройски. Мы не чувствовали вины. Мы были горды тем, что заступились за товарища, тем, что прошли эти месяцы, тем, что перестали быть дрищами.
Сайфутдинов понял своим восточным умом, что теперь мы готовы к серьезным испытаниям.

2010-2011 г.г.


*”вассер” – жарг.(шухер, атас)


Рецензии
На это произведение написано 9 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.