Джоджр. 6-8 гл

                VI.

              Мы ехали  с братом,  который отвозил меня к месту добровольной ссылки.

Ни наши родители, ни он ничего не понимали. Первые сходили с ума от беспокойства, второй  был удручен моим самопожертвованием ради этого назначения.
 
Почему и зачем,  если я все уши прожужжала про литературу, если в Москве меня ждали маститые преподаватели поэтического мастерства.
   
Поэт Сергей Наровчатов посвятил мне в Литературном институте двухчасовой семинар, на котором я читала мои стихи, а потом он сказал своим студентам: понимаете, этой девочке нужна Москва, нужны все вы!

Так что же со мной случилось?

Мама была безутешна:

- В Дзинаге должны преподавать люди серьёзные, привыкшие к горным условиям. Ты обязательно опозоришься и опозоришь нас! - твердила она.

- Ты осенью замёрзнешь прямо на улице, как осенний цыплёнок. Ты ещё не человек, только  вздор и романтика! Глупая ты,  лучше бы я тебя отпустила в Москву! - причитала она.
 
Папа  молча курил, потому что они воспитывали меня так, что если во время колхозного сезона я появлялась у них в курортном городе Кисловодске, где  в центре города была богатая старинная библиотека с читальным залом, а в кондитерской рядом  роскошное пирожное,  они сразу же возвращали меня в колхоз.

Что всем, то и тебе, не имей привычки убегать от трудностей!

Я возвращалась в моздокский колхоз, где меня ждал  суп из жирной утки и лапши. Правда, были еще горы арбузов и звёздное небо, место моих прогулок.

Я ложилась  на траву, а невдалеке слышался смех и песни филологинь:
         
          О  поцелуй же ты меня,   
          Перепетуя, в кончик носа,
          Я тебя очень сильно люблю...
 
Все же назначение  молодого советского специалиста - это государственное дело, и это следует признавать, так что, по своей сознательности, родители не могли волевым решением отменить мое назначение.

Пока они, устав от моего  упрямства, оставались в  недоумении, так и не решив, как быть со мной,  подошёл срок.

И я отправилась в путь в сопровождении брата.

В дороге он продолжал меня переубеждать, просил подумать о родителях,  злился -  это не по городу носиться от читалки до института, не с книжкой  целыми днями валяться на диване, я должна подумать о родителях, я - зимой  в горах!

Тем временем мы проехали Дигору, затем въехали в Чиколу - последний крупный пункт перед глубоким Ирафским ущельем.

В отделе районного образования уже знали об обвале в горах, там погибли дорожные рабочие и их горный мастер.
 
Наш путь был прерван. Пока не расчистят горную дорогу от камнепада, Дзинага будет прочно отрезана от остального мира.

Тут меня стал выпрашивать  директор школы, но заведующий  районо посмотрел на меня и сказал:

- Нет, эта девочка в школу не пойдёт, я знаю, куда она пойдёт...

И направил меня в редакцию местной газеты. Значит, судьба - она и в Чиколе судьба,  быть мне отныне журналистом.

Брат же употребил остаток времени, чтобы найти украденную из нашего города в это село невесту, сестру его друга.

Оказалось совершенно невероятно, но их сад примыкал к территории редакции!  Так опять был найден выход с моим проживанием в семье.    

Для  потомства из этого дома это была неожиданная радость - они уже сидели у меня на голове, а я раздаривала свои жёлтые и  красные носки, которыми запаслась накануне в Москве.

Брат, успокоенный, уехал, а мне постелили в комнате с детьми.

Свернувшись калачиком под новым небом, я тихо заплакала  и  перед тем, как забыться сном усталости от длинной пыльной дороги и слёз,  выплеснула в чужую ночь:

- Джоджр, какой же ты стервец,  Джоджр!

                VII.

            Ираф, Миг-Моей-Юности!  Я обретала свою романтику среди редакционных будней  - их иногда скрашивал Рамазан-Ромашка, как называли в редакции юного наборщика нашей газеты.

Его  зеленоглазые с узкими личиками сестры и я были похожи, как четыре капли из одной пипетки, и когда он вел весь наш выводок в кино, никто не пересчитывал,  а  принимал меня за  «девочку Таваоста».

Однажды он привел  мне светло серую лошадь. Не скаковую под  английским дамским седлом, да и скакать мне, к слову сказать, было не в Булонском  лесу.
 
Я отправилась в центр села, где разъярённый от  невиданного в его  райцентре  поведения шофер рейсового автобуса стал в бешенстве кричать вслед: сейчас же слезь с лошади, ты же девушка, как тебе не стыдно!
 
Невежда, он не знал об амазонках – прабабушках своего племени савроматов, сарматов, алан и т.д.

Я заехала в школу, где жили мои однокурсницы, попавшие туда по направлению, там же  стоял во время летних учений военный полк.

Командир одобрил меня в седле, подтянул  подпругу,  и за Чиколой я  поскакала по полю к дороге, которая вела за холмы, в соседнее село.

Там жил объект моего любопытства - председатель сельского совета, окончивший вуз в Ленинграде. Он был худощав, поговаривали,  что был безнадёжно болен лёгкими, но строг  и аскетичен - близкий  мне по духу образ.
 
Сказок, подобно Джоджру, я  не писала, я жила в них. Поэтому,  вообразив этого человека классическим литературным героем, я смело отправилась на его  поиски.

Это был единственный повод направить куда-нибудь своего коня в незнакомой местности.

Выехав за  Чиколу, я обнаружила далеко в поле, где был выгон,  скамейку, на которой беседовали двое стариков.

Из уважения следовало сбавить ход, что я и сделала. Но, попав в поле их зрения, я тем самым прервала их беседу, и мгновение они молча смотрели на меня…

А затем оба одновременно  поднялись со скамейки! 

Это было совершенно явное выражение их уважения наезднице, как выражают его, наоборот, младшие старшим.

Один из них спросил:
 
- Чья ты девочка?
 
- Я - Ваша племянница! - назвала я свой титул, что  является информацией, несущей весть о сестре, всегда  дорогую для сердца  каждого осетина.
   
В тот миг я была наследницей утраченной традиции, в которой мы, племянники - не   наследники   фамилии, а дети дочери и сестры,  были более  любимы  и чтимы племенем.

Не детям сыновей, а детям дочерей осетины дарили белого, как мечта, коня!

И вот она я -  на серой колхозной лошади - проношусь живым ветром прошлого мимо старейшин на этой скамейке посреди мира.

До меня донеслись  их  пожелания, полные гордости, любви и нежности, как только могут в здоровом племени старшие любить своих младших.
 
И на всю  жизнь унесла в себе этот образ: я - на коне и два  старика, непонятно откуда  взявшихся,  оторванных от всего вокруг, существовавших в этот момент для того, чтобы заметить меня и  благословить за то, что  проношу мимо них нечто необычное  для их созерцания мира.

Мне свойственен бурный восторг от жизни,  но  ни один момент моей последующей жизни не приблизится по знаковой сути к этому мигу!

Возможно, вся история с моим пребыванием в том краю была  послана Богом для этой встречи.
 
Из-за  своего восторга я не поняла этого тогда, это наступит позднее. Через много лет я вспомню  благословение  старейшин как знак свыше, на который  стану ориентироваться,  сверяя свои чувства и степень значимости моего участия в том или ином событии.   

Второй знак  после моего имени – Аланка, он будет проявлен в тот момент, когда я  буду сидеть в центре Европы,  в зале  брюссельского международного конгресса миролюбивых сил - одна, уже  развесив по  стенам  фотографии со следами насилия над южными осетинами,  их расчленёнными телами и мёртвыми детьми - и обречённо ждать появления посланцев тех, кто учинил это.   

Вот тогда  толкнёт моё сердце Миг-Моей-Юности,  и далеко в поле на одинокой скамейке я увижу тех стариков, Бог знает с каких времён, с каких эпох сидевших там, они  снова встанут, приветствуя меня и благословляя, ещё не знаю, на что.

 И я твёрдо скажу себе - на этот день! - и останусь, внешне спокойная, ожидать, что же будет дальше.

И Бог спасет меня - безумный президент в последнюю минуту не выпустит из тбилисского аэропорта сорок своих посланцев, ранее заявленных для участия в конгрессе!

А тогда, по окончании  короткой, как вспышка света,  встречи,  я крепко сжала коленками бока лошади, физически ощущая  восторг души и тела, и послала её, как учил отец - шенкелями, вперед, туда, где не ожидал меня загадочный и строгий предводитель села с петербургской бледностью.

По длинной улице, спрашивая у сельчан, я подъехала, наконец, к дому моего героя. Он вышел,  и картина - я  верхом на коне - ужасно развеселила его.

Смеясь хорошим смехом,  он взял поводья, завёл нас с конём во двор, громко позвал сестёр, их оказалось две и обе по виду старые девы.

Он строго и торжественно велел  “принять гостя, напоить и накормить коня”, и тут же решительно отправился прочь со двора, даже не спросив, зачем  я приехала.

И в гордой посадке на коне я  оставалась чем-то  маленьким пушистым без названия, вызывающим  только улыбку или веселый смех!

Это не было горем, это было занудством тоски, когда ничто извне не удивляет, не ослепляет -  сколько же ждать чего-то невиданного, сколько?!
 
Сёстры были так удивлены, при этом так явно обрадованы, что горячо взялись исполнять веление любимого и глубоко почитаемого брата и принимать меня как дорогого гостя издалека.
 
Я была тронута   их взрывом гостеприимства, отвечала на бесконечные вопросы, но мне было грустно оттого, что их брат отчего-то не мог создать им более радостного дома с новизной и детскими голосами. Возможно, по своей обреченности...               
   
Через некоторое время, тепло простившись с ними,  я оторвала свой транспорт от мешка с зерном, заново взнуздала  и двинулась в обратный путь. За селом с громким криком вслед погнался какой-то  человек, я на всякий случай припустила коня,  затем  повернула и помчалась обратно.
 
-  Ты, кажется, девочка из редакции, - сказал парень, подобравший мой шейный платок.
 
Ночью я не могла заснуть от жуткой боли в ногах, мои кости разламывало изнутри, я плакала от боли,  и мне казалось, что  я навсегда сброшена конем  на обочину жизни. А мне хотелось сидеть в седле и нестись в необъятный простор, в прекрасные дали.
 
К слову, мой отец долго не выдержит, как только выяснится, что в редакции нет автомашины, а материал я должна собирать, бегая по горным дорогам или на попутках, он  немедленно заберёт меня оттуда.   

                VIII.
               
                В Москву я вернусь только через несколько лет, но все будет идти  в ином измерении, чем могло бы идти в ранней юности.

Я опоздала в Москве сама к себе,  к своим  творческим планам и начинаниям. Оттого я стану выплескиваться и из Москвы, и носиться, как неприкаянная,  по просторам  одной шестой части всей земной суши и  буду  достигать чего-то скрытого в тумане, а всякую реальность, столь необходимую для жизни человека,  упрямо отвергать.

Жизнь в столице давала мне мир, у которого относительно нашей державы не было границ, а моя работа журналиста торговой рекламы и пропаганды средствами массовой информации, отвечавшего за деятельность коллег на территории всей  Российской Федерации, воплощала полную свободу передвижения.

Хотя я много ездила и летала, читала и думала,  меня всегда томило тоненькое чувство одиночества.

Вечерами на сон грядущий я плакала, беспокоясь и тоскуя по родителям. Московские окна  уже начинали мучить меня отсутствием  родного очага.

В ту самую студенческую весну освобождения от джоджровского  влияния, запев, как все маленькие птички, я не поняла  что стала дичью - и на всю  жизнь. 

С тех пор внимание уверенных в себе мужчин отбивало у меня способность воспринимать их рядом с собой. А от неуверенных не ожидалось  той силы, которая могла  поглотить мою волю.

Я  смотрела на  них на всех  с какой-то отстранённостью, которую не могла ни  понять, ни объяснить другим.

Все справедливо считали, что я сама не знаю, чего хочу,  и было похоже, что меня пугала реальная  определённость, а успокаивала бездна пространства и времени.
 
Я перестала быть по-юношески диковатой. Я стала дикой...


Рецензии