Шуйский, проданный князь

Шуйский, проданный князь. Историческая повесть (черновики)

                Пролог.
Ясновельможному графу Кшиштофу Влодзимиру Потоцкому ночью спалось плохо. Это нисколько неудивительно: граф давно страдал бессонницей, а если ему удавалось уснуть, сны снились не самые веселые.
В тот раз во сне к нему пришла покойная супруга Эмилия, но не одна, а с бледным мальчиком лет 8-9, смущенно держащим ее за руку. Спящий сильно удивился: детей у них никогда не было, откуда ж тогда мальчик?
Заберешь его, холодно произнесла покойница, заберешь, воспитаешь в законе польском, и будет у тебя наследник. Она показала на мальчика пальцем. Затем оба они растаяли туманом.
Пан проснулся, вцепился длинными ногтями в резную спинку громадной кровати, прислушался к тиканью часов и больше не смог уснуть.
Тем же утром к нему пришел гость – давний знакомый по университету, иезуит Франтишек. Отношения у них всегда были необыкновенно доверительные. Франтишек мечтал, что рано или поздно, но будет воспитывать маленького Потоцкого, о чем они договаривались.
- Такие вот дела, произнес он, рассказав последние новости, такие вот дела, пан граф, добавил он. У меня давно к вам разговор, пан граф, разговор сложный, но, я надеюсь, вы меня выслушаете.
- Разумеется.
- Вы умрете (все когда-нибудь умрут, увы), начал иезуит, и что тогда произойдет с майоратом? С замком? С имениями? С деньгами, драгоценностями, антиквариатом, оружием? С библиотекой? Все перейдет мелкими частями дальним родственникам. Кому-то достанется этот прекрасный замок, озера, водопад и заповедный бор. Нет, вы слушайте, не сердитесь, пан! Кое-кто заберет ваши сундуки, заложит за сущие гроши.
У них не будет возможности поддерживать это в должном состоянии, пойдут свары, замок обветшает, средневековые фолианты попадут к букинистам и даже фамильные склепы разрушатся от небрежения.
Фамильные склепы! – с возмущением в голосе повторил он, и Потоцкому явственно представились разрушенные паутиной и плющом стены, омела, взбирающаяся на крышу, чтобы прицепиться к проросшему из старых гробов дереву, а так же уйма летучих мышей, вестников запустения. Он, едва не ощутивших их мрачную кожистость, вздрогнул.
- Но как избежать страшной картины гибели такого знаменитого семейства? Единственный выход – это передать имущество ордену иезуитов, они отличные хозяйственники, не дадут запустить.
Последняя фраза произнесена не то чтобы всерьез, но и не совсем в шутку.
- Я не говорю, чтобы прямо сейчас, нет, пан! Но придется держать такой расклад в уме, на всякий случай. Если бы у вас был ребенок, не обязательно мальчик, хотя бы девочка, незаконная девочка.… Бывают же такие дети от горничных, от экономок… Мало ли…
- Неужели ничего нельзя придумать? – развел руками Потоцкий. Ордену я, разумеется, отпишу некую долю, непременно, но….
- Есть еще вариант – усыновить чужого ребенка – нашелся иезуит. Мне такая идея не очень по душе, но если отыщется хороший мальчик аристократического происхождения, похожий внешне на вас, да еще с отличным характером? Чтобы не вызвать подозрений, дитя лучше привезти издалека, потому что здесь все отпрыски известных родов уже записаны…
Пан в отчаянии откинулся на спинку мягкого бархатного кресла.
- Нет, нет, что вы такое говорите! – в ужасе отмахивался он, выдать чужого за своего! Это безумие! Это преступление, наконец! Я всю жизнь несу тяжкий крест, не могу быть отцом, с этим надо просто смириться…
- Господи! Многие усыновляют детей, и чужих, и своих, вне брака прижитых, вписывают их в свои бархатные книги, объявляют наследниками, и никто, кроме них самих, об этом не догадывается! Смириться!
Таких случаев только мне известно десятки, но, как служитель церкви, я не имею права раскрыть их имена и подробности, доверенные в исповеди…
- Разве чужая кровь станет своей? Это безответственно, глупо, наивно!
- Еще глупее – дробить на десятки долей такой майорат и закрывать вашим светлым именем список в бархатных книгах. Последний настоящий Потоцкий - вы хотите остаться в памяти людской под этим прозвищем?
- Хорошо, я подумаю над этим, пришел к компромиссу пан, взвешу все возможные последствия. Ваше предложение не лишено здравого смысла, однако, есть вещи, которые меня смущают и даже тревожат. У нашего старого древа много ветвей и отростков, но давно уже не видно новых побегов. Придется искать наследника со стороны, быть может, даже не польской фамилии. Но кто знает, к чему это может привести?
- Положитесь на Господа. Он подскажет.
- Я буду молиться.
- Время не ждет – напомнил иезуит, вам уже 49 лет.
- Если я хочу, пусть оно подождет немного. Чего стоит времени сделать графу одно маленькое одолженьице?
В следующем году ясновельможная светлость пан граф Потоцкий по совсем другому поводу оказался в российской глубинке, в старом уездном городе одной из центральных губерний, где мещанские слободки незаметно переползают в нищающие усадьбы, и единственным местом для мало-мальски приличного общества остается дом предводителя дворянства. Там и польским гостям рады, и простыни накрахмалены, и «Вестник Европы» на столике лежит с костяным ножичком для разрезания страниц, только к завтраку подают мужицкий творог, и занавески в гостиной не новы, и житье немного сонное, не варшавское. Отдыхая после сытного обеда у гостеприимного предводителя, он разговорился с племянником хозяина, весьма бойким молодым человеком. Беседа незаметно перекинулась с природы-погоды на скользкую тему усыновлений и удочерений, хотя гость не упоминал и не намекал на это.
Просто тот молодой человек по службе занимался метрическими выписками, лично зная практически всех законных и незаконных детей в округе, тем более дворянских. И рассказывал, как он помогал одному бездетному аристократу подобрать сына из одной отдаленной ветви пересекающегося с ним рода, тоже не последнего, если судить по гербовникам. Авантюра удалась, а все причастные получили неплохое денежное вознаграждение.
Племянник небрежно отвернул манжету модной немецкой сорочки. Сверкнула алмазная запонка, ограненная в золотой круг из миниатюрных листиков плюща. Потоцкий прекрасно разбирался в камнях. Ему не понадобилось ничего объяснять. Но и сказать прямо граф не решался.
- Я так понял, вы хотите усыновить ребенка какой-нибудь отмирающей ветви старинного русского рода? Чтобы по всем задаткам дитя было настоящим аристократом? – прервал молчание бойкий чиновник.
- Если это возможно совершить законно, то да – еле слышно ответил граф.
И желательно большое внешнее сходство. Я хочу, чтобы все считали меня его отцом.
- У нас все законно, вопрос в цене. Но это уже зависит от того, сумеете ли договориться с родителями.
- И еще – мне нужен именно мальчик, наследник, не девочка.
- Мальчик? Сделаем-с, хороших русских кровей подберем. Князя Шуйского не хотите ли? Ваня, 8 с половиной. Правда, он не говорит по-польски, но это уже ваша забота, ополячите.
- Шуйский? Из тех самых Шуйских?
- Они ж. Прямые потомки, я в этом толк знаю, со столбовыми книгами каждый день почти вожусь.
- А родители у него есть? Думаете, я смогу с ними поладить? Отдадут?
- Родители? Вроде б и есть, но как бы и нет – в разводе они. Процесс был громкий, года три длился, дите у разных родственников жило. Полгода не прошло еще, как мальчонка у отца остался. Скажу вам откровенно: старому князю – он мизантроп из мизантропов – все живое обуза. Не нужен ему сын, вот крест, цыганам, ворам орал, продам за три рубля, или цыганам, но матери не верну. В бочке грозился замариновать, лишь бы ей насолить.
Чем дальше, тем горче ребенку будет. Пока отец не особо его замечает. А как подрастет, увидит, что за зверь его папаша? Ребенка жалко. Даром что род знатный, а все без гроша и ненавидят люто. Осенью его вроде в город отвезут, на ученье, но средств у них почти не осталось. И это Шуйские!
- Сколько же он, по-вашему, запросит?
- Ну, тысяч за 30 рублей – с потрохами отдаст, только заберите. Есть у вас такие средства? – подумав, произнес бойкий малый.
- Да что там 30, я 100 тысяч согласен, лишь бы он как можно ближе ко мне лицом был! Родинки еще какие-нибудь желательны, на попке, например, или еще где, куда не всякий полезет заглядывать – воскликнул Потоцкий. Своих детей у меня, к сожалению, быть не может, но ради скорейшего усыновления готов и на внебрачность намекнуть, мол, имел грех проездом… Глубоко копаться в подобных вещах у нас не принято, а выхода иного у меня, увы, нет. Прижали законы к земле. Майорат. Иначе слетятся коршуны делить, а то и в казну перейдет…
- Понимаю. Имейте в виду: болезней у Шуйских наследственных не замечено. Ни уродств, ни падучей, ни склонностей порочных. Характер отвратительный только у старого князя, уж не знаю, с чего он бесится, в кого пошел, остальные вроде незлые и неглупые. Бедноваты, но до высоких чинов дослуживались, значит, умом не обделены. Если сомневаетесь, спросите у дяди, он бабку Шуйскую помнит. Старуха была отменная, сейчас таких уже не встретить. У мальчишки задатки должны быть неплохие. А родинки – посмотрите сами, без стыда еще, дите, не понимает.
- Уговорили. Останусь, погляжу на младшего Шуйского. Интересное совпадение: в Смуту они сильно нашему роду насолили,  я думал, будто Шуйские вымерли давно, фамилия пресеклась.
- Не вымерли. Но вымирают. Я бы на вашем месте не поскупился бы мальчишку спасти. Главное, увезите тихо, ни матери, ни дальним родственникам – ни намека. Они сами виноваты будут и слова не скажут, если что вскроется.
Ночь граф Потоцкий опять провел почти бессонную. Ворочался с бока на бок, думал, похож или не похож на него тот князеныш Шуйский, что, раз достался ему жестокосердный родитель, правильно будет забрать бедняжку, зачтется это грешнику, зачтется там, на небе, простятся былые …
Бледный, не выспавшийся, он поднимается с высоких перин чуть ли не с рассветом, когда первые лучи обжигают сосновые полы, впитавшие ночную прохладу, и торопится подкарауливать мальчика.
Рано утром юный Шуйский, одичавший, своими лохмами похожий на гориллу, голышом бежит на речку по отлогому берегу. С размаху погружается в остывшую за ночь воду, рвет кувшинки, фыркает, бесится, никто его не зовет завтракать, не стоит у ивы нянька с полотенцем. Он один.
Граф видит – мальчик-то золотой, внешне, точно родня они кровная, и родинка на левой ягодице в форме надкушенного яблока.
- Ты почему в таком виде бегаешь? – схватил за мокрое плечико холеной мягкой рукой.
Мальчишка-то худенький, скелет один, добавил он не вслух.
Шуйский волчонком попытался укусить графа.
- Ну, не цапайся! Тебя как зовут?
- Выдроглаз.
- Врешь. Вытирайся, Выдроглаз, и одевайся. Зовут тебя Иван Дмитрович, князь Шуйский, а князю негоже голым бегать. Я – граф Кшиштоф Влодзимир Потоцкий, и то голым не скачу. Кстати, а где твоя одежда?
- Мигом. Я домой сбегаю, возьму.
- Вместе пойдем. У меня к твоему отцу важный разговор есть. Он дома?
- Дома, дома.
Граф крепко держал его за плечо. Вскоре они дошли до разваленного дома, казавшегося необитаемым. Жалкий падающий забор прикрывали желтые головы мелких, выродившихся подсолнухов.
Дом подпирали кривые тонкие сливовые деревца, и, если б не их колючие ветви, стены давно уже б обрушились. Окна были заколоченными грязными досками. Калитка не открывалась – ее пришлось перепрыгивать. В зарослях лопухов была протоптана узкая тропинка. В смородине закудахтала черная курица. Мальчик прошмыгнул в незаметную дверь. В доме что-то скрипнуло (показалось, будто кошка неудачно вступила на  дряхлую половицу) и перед Потоцким появился маленький сгорбленный человек, весь измазанный йодом. Глаза его смотрели зло и недоверчиво. Выражение лица – такое, будто весь мир что-то князю должен, но неблагодарно забыл. Если бы Потоцкий изучал психиатрию, он знал бы, что подобный взгляд бывает у больных манией величия, и, когда они так смотрят, это не предвещает ничего доброго.
- Прошу пожаловать, произнес измазанный Шуйский, и граф сразу понял, что ему предстоит абсурдное общение с сумасшедшим. Он увидел неуют, тщетные попытки навести порядок, бедность, кресла 18 века в рваных парусиновых чехлах, пыльные полки, проваленный паркет, разбитая посуда, во всю стену, шкафы резного красного дерева и столик карельской березы, испачканные самым пренебрежительным образом. Пахло в доме нагретой пылью, сухими яблоками и лекарствами.
Граф, пытаясь сохранять спокойствие, изложил дело таким бесстрастным тоном, будто речь шла о самом что ни на есть обыденном.
Старый Шуйский выслушал, не изменившись в лице.
Человек он или кто? - подумал Потоцкий, по-моему, нечто среднее.
- Гора с плеч. Забирайте. Заодно и бывшей отомщу, радостно потирает он руки, приедет навестить, а я выйду на крыльцо и скажу: проваливай, его нету! – отреагировал свихнувшийся князь. Документы подпишу хоть сию минуту, только деньги, пожалуйста, вперед. Сейчас настала такая пора, что никому нельзя на слово…
В дорожном несессере вместо бритвы и полотенец лежали заранее взятые из банка деньги. 30 тысяч рублей. Никто не поверил, что в маленьком чемоданчике может столько поместиться. Как он утрамбовывал деньги, да еще создавая видимость беспорядочно набитых вещичек вдовца?!
- А мать? – поинтересовался пан граф, передавая старшему Шуйскому засохшее царапающее перо.
- Что мать, видеть ее не желаю, ответил князь.
- Но, может, хочет попрощаться? – осторожно намекнул Потоцкий. Я ведь навсегда его увожу, они больше никогда не увидятся.
Мальчик стоял на пороге, вытертый и одетый.
- Мы к маме поедем в город, да? – с надеждой в заблестевших глазах спросил он.
- Поедем. Со мной. Завернем по дороге к маме.
Шуйский махнул рукой, даже не взглянув.
- Да, а вещи у него есть? – опомнился граф, но тут же осекся – дверь была уже захлопнута, заперта на замок и на засов.
Какая же сволочь, родное дитя отдает. У меня, человека стороннего, и то сердце прыгает, а он, не моргнув глазом, за 30 тысяч, сына единственного!
Потоцкий усадил мальчика к себе.
- Буду звать тебя Яном, это по-нашему Иван, ладно?
- Зовите как хотите.
Шуйский ничего не говорил, приняв его за родственника, к которому везут погостить. Они молчали. Лишь у губернского города граф спросил: ты дом, где мама живет, мне покажешь?
- Конечно. Он у площади, за водокачкой.
- Тебе у мамы лучше, правда?
- Нисколечко. Меня заставляют мыться с едким мылом, волосы расчесывают, одевают в смешные штанишки, да еще и ногти стригут. Бегать нельзя, прыгать нельзя, кричать нельзя, в носу ковыряться нельзя. Ужас. Однажды я в штору высморкался, за это отлупили, без десерта оставили.
- Разве у тебя нет носового платка?
- Был. Я в него червей заворачивал.
- Червей? Да ты, Ян, озорник!
Граф Потоцкий порылся в несессере, вытащил новенький батистовый платочек, широкий, с кружевами по краям и вышитым синими мулине гербом Пилявы. Странный крест удивил Шуйского.
- Держи. Только червей не заворачивай. Это очень дорогая вещь. Вышивала еще моя покойная жена, когда мы только были помолвлены.
Мальчик осторожно взял платочек, словно в нем таилась ядовитая змея.
- Да, а куда мы едем?
Он вздрогнул.
- Вообще-то мы едем погостить ко мне в имение за много верст отсюда. Но сначала -  город. К маме. Как и обещал.
Сорванец не обманул – дом, который снимала получившая свободу бывшая жена вреднейшего князя Шуйского, стоял за краснокирпичной водокачкой, напоминавшей раздутый минарет. Почему тогда строились эти красные башни во всех российских городах, позже будут ломать головы потомки, защищая диссертации по архитектуре начала прошлого века. А пока водокачка служила важным ориентиром.
Карета подкатила к дому. Звонок колокольчика, топот ног, дверь открылась, на пороге – кухарка.
- Барыни нет. Уехала – сказала она, вытирая мокрые руки о передник.
- А куда? Она не говорила? Сын очень хочет с ней повидаться, мы проездом в городе, объяснил Потоцкий.
- Ни куда, ни когда вернется – ничего не сказала, не знаю. Обычно она в эту пору с визитами разъезжает или кофейничает у агрономши. Если к спеху, поищите ее.
- Нет, очень торопимся, буквально полчаса в запасе, не больше. Поезд уходит.
- Жалко – растерянно улыбнулась кухарка, но я барыне непременно скажу.
- Жалко – растерянным голосом протянул Шуйский. Очень хотел маму увидеть…
Потоцкий ничего не сказал. Карета поехала дальше.
- А разве мы не домой едем? – удивленно спросил Шуйский, смотря в окно, или не по той дороге?
- Не домой. Сначала в губернский город, к вокзалу подъедем, возчика отпустим, на поезд сядем. Ты уже ездил на поезде?
- Нет.
- Вот и славно, проговорил про себя Потоцкий, будет ошаленно разглядывать новенький вокзал, носиться, расспрашивать, потом бархат щупать в вагоне Варшавской железной дороги, забудет думать про дом. Новые впечатления перевесят. А дальше уж как-нибудь само образуется. Лгать я не хочу, но и резко признаваться тоже не выход. Поймет, что ради его же блага…
Долгая дорога действительно увлекла мальчика. Он ничего больше не спрашивал, а только крутил головой. В поезде они заняли роскошное купе 1 класса. Когда к ним кто-нибудь заходил, Потоцкий разговаривал  по-польски, давая понять, что этим поездом и в этом купе он ездит часто, и все кругом – его знакомые. Шуйский не понимал ни единой польской фразы, но не огорчался. Все казалось ему интересным путешествием, не обещающим ничего, кроме радости. В вагоне барышни и дамы поочередно тискали «паныча», угощали зефиром, дорогими шоколадными конфетами, вафлями.
Магнат отвечал за него – «дзенькую, пани», уверяя, что перед ними – ангельски застенчивый мальчик. И впрямь он вел себя идеально, во все вглядываясь, всем улыбаясь.
Наконец они сошли на небольшой станции, где Потоцкого уже ждал свой экипаж. В дороге молчали. Растилась поля, леса и поселки.
- Чья это земля? – полюбопытствовал Шуйский.
- Моя.
Больше он ничего не спрашивал.

… - Нет! – отчаянно завизжал мальчик, нет! Мой отец не мог так поступить!
Потоцкий неожиданно отпрянул, ожидая, что тот маленьким стремительным зверьком вцепится ему в голову, начнет царапаться или расколотит старинную вазу. Но Шуйский резко обернулся и выскочил из комнаты. Плакать побежал, с грустью, не ощутив никакого злорадства, подумал граф. - Пусть поплачет, что еще ему остается? Детские слезы забываются быстро. А он несся по заросшему изумрудному склону куда-то вниз, к тонкому ручью, надеясь там, в одиночестве и тишине, забыть свое горе. Упав горячим лицом в колючую осоку, несчастный проданный ребенок оказался в странном оцепенении, какое встречается лишь у помешанных. Он ничего не слышал, кроме биения сердца и шума в ушах, не заметил, что на кончик левого уха села большая синяя стрекоза с прозрачными крыльями, что совсем рядом, у самых ног, медленно переливается чистая холодная вода, а дальше поют молодые жабы. Юный Шуйский просто старался не думать о родителях, где-то глубоко в сердце держа, что отец его – человек полубезумный, злой, или не злой, но крайне черствый, везде о нем говорят дурно, а мать предпочла уехать, долго, очень долго не появляясь, и, наверное, совсем забыла о нем. Привыкнув ездить от родственников к родственникам, мальчик не поразился, попав сначала в карету магната, а после отправившись с ним на варшавском поезде в далекое имение. Его часто забирали из дома, ничего не объясняя и не позволяя спрашивать, сажали на тарантас. Графа Потоцкого Шуйский воспринял очередным дядей, коему его сплавил отец, как сплавлял на зиму тете Ане. Первые подозрения закрались только тогда, когда граф дал вышитый платочек: у Шуйских был другой герб. Но, наверное, то очень дальний родственник, из Польши, успокоил он себя.
Оказалось, зря. Тихая легенда -  отец отправил его погостить к загадочному,  доселе незнакомому дяде, поправить здоровье и научиться польскому, а заодно латыни и французскому, без чего нельзя в гимназию, придуманная, греющая, умиротворяющая – разлетелась вдребезги.
Ненавижу тебя, проклинаю всеми видами проклятий, кричал он, плача, добавляя услышанные от деревенских ребят слова, но слова кончились, а слезы оставались. Зачем вообще я в это верил? Зачем считал, будто я нужен отцу, что за его холодом скрываются хоть какое-то сочувствие и понимание?
Зачем вообще я родился, убогий? Странно и жутко было слышать такие слова от мальчишки восьми с половиной. Даже сам он кожей ощущал, что это - не только его вопль, но вопль, взятый из трагической книги, вероятно, даже из истории былых Шуйских, в смутное время, когда везде таилось горе и смерти, а предательства свершались едва ль не ежедневно.
- Может, не стоило ему говорить об этом? – воскликнул иезуит Франтишек, уже примеряясь к тяжкой участи воспитателя наследника.
- Это неумышленно, сказал граф, мальчик целый день ходил вокруг меня и допытывался, на какое время я его увез. Боясь ранить, отмалчивался, потом брякнул нечто неискреннее, сам уже не помню, а он все понял, потребовал правду. Пришлось сказать. Лучше сразу, чем потом.
- Кошке не рубят хвост в два приема – вставил иезуит.
- Увы. Далеко он не убежит, не бойтесь. Вернется.
- Посылали за ним?
- Нет. Он должен побыть один.
Шуйский плакал долго, но, какими бы изощренными не были его страдания, настало время вытереть слезы. Пока рыдал, около мальчика выстроились жабы. Они глядели на непрошенного гостя круглыми наивными глазами.
Не взять ли в руки, подумал он, не погладить? От жаб вырастут бородавки, и тогда уж совсем никто меня, проданного, не полюбит. Мысль эта понравилась Шуйскому настолько, что он стал хватать жаб.
Но жабы ему не дались – убежали в густую осоку.
Все будут говорить обо мне, фантазировал он, продолжая мучение, вот, смотрите, идет проданный Шуйский. Никто не назовет меня по имени, а только так. Со мной никто не решится дружить. Я буду изгнанником. Изгоем.
Прошатавшись еще немного, Шуйский приплелся.
- Ну что, наплакался? Пойдем, покушаем. Голос звучал ласково, наверное, оттого что граф Потоцкий при всех своих недостатках – человек не самый плохой, долгие годы мечтавший о детях.
- Пойдем – согласился Шуйский.
За столом Потоцкий еще говорил с ним по-русски, но Марта, подавшая блюда, не понимала хозяина. Графу пришлось называть каждое слово дважды: сначала по-русски для мальчика, а затем по-польски для Марты.
А ведь надо его учить, спохватился он, я не могу всегда вспоминать русский язык. Но и Шуйскому все польское, наверное, видится искаженной родной речью. Интересно, кузины не играли с ним в игру, где надо передергивать названия предметов и отгадывать? Ковер – это диван, люстра – зеркало, стул - кресло и тому подобное.
Весь вечер Шуйский боязливо выглядывал из-за шкуры свирепого медведя, просунув голову в раскрытую пасть.
- Он еще не освоился, глазенки сверкают – заметил иезуит.
- Он стеснительный. Но ничего, обвыкнет – вздохнул Потоцкий.
… Трудно подобрать место, более пугающее и загадочное, чем обветшалый готический склеп на старом польском кладбище. Неожиданно, из-под занавеса зеленых кружев, вырастают два острых, утыканных шипами, шпиля, а затем уж показывается латинский крест над щетинистой ото мха и времени крыше склепа. Мелкие зубцы шпиля вырезаны из серого камня, если нагнуть их и сомкнуть, выйдет отличная крокодилья пасть. Сооружение, сколь мрачное, столь и нелепое, покойники все равно не оценят архитектурные изыски, решит путешественник, прибывший издалека, но тут же спохватится, отметив внушаемое строгой готикой уважение к погребенным.
В гробовец Потоцких вела низенькая, позеленевшей меди, дверца, закругленная сверху и украшенная круглыми шишечками. Кольцо-ручка была только слева. На холодном полу лежали мраморные плиты с выбитыми именами, под ними покоились многочисленные представители рода.
Шуйский прислонился к мраморной плите. Она отдавала ледяным холодом. Мальчик отодвинулся, но теплее не стало. Вечерело. Мысль спрятаться от пана графа в его родовом склепе и незаметно там проплакать всю ночь его уже не грела, хотя ни кладбищ, ни огоньков, ни покойников храбрец не боялся. Слишком темно, слишком холодно, а еще и сесть негде.
Шуйский стоял посреди склепа, наблюдая обычный весенний вечер. Еще не совсем тепло, но и не холодно, поют птицы, дует свежий приятный ветерок, вышли из зимней спячки нетопыри.
Что-то прошелестело, разрезало воздух, хлопнуло и повисло на стене.
Летучая мышь! – радостно воскликнул Шуйский, обожавший их бархатность и тихий писк. Она висела старой тряпочкой, только не на гвоздике, а на своих собственных крючках. Склеп Потоцких мышь выбрала за тихость и уединенность – здесь ей никогда никто не попадался.
Шуйский любовался мышью, но та закрыла мордочку краем крыла и не обращала на него никакого внимания.
- Мыша! – прошептал мальчик, мышечка! Ты кровь кушаешь?
Летучая молчала.
Шуйский расстегнул ворот рубашки и подставил ей щуплую шейку.
- На, кусай!
Мышь понюхала и отвернулась.
Укуси меня, попросил он, укуси, я умру.
- Отстань от бедной нетопежки – услышал Шуйский голос пана графа.
Вот ты куда залез! А я ищу…
- Пане Кшиштофе, зашелестел он, пане Кшиштофе…
Да не бойся! Никто тебя наказывать не собирается. Ужинать пойдем. А завтра к нам придут гости с девочкой Магдаленкой. Надо будет тебя постричь, помыть. Смотри, ты весь перемазался: тут жир дверных петель налип, а здесь копоть от свечек накопилась за триста лет. Попрощайся с нетопежкой!
Шуйский поднял на Потоцкого глаза, полные слез.
- Ну, полно, полно, наплакался. Нетопежка и то не рыдает, а ведь она, Ян, слепая. Все от нее шарахаются, а она живет…
- Он переживает все слишком остро – тихо докладывал Потоцкому иезуит, считает, что он, наверное, очень плохой мальчик, раз оказался без родительской любви. Предпочитает сидеть в шкуре медведя, свернувшись калачиком. Если честно, никогда еще не доводилось встречать маленького пессимиста! Ян всего боится, во всем видит только плохое, и даже то, что мы о нем заботимся, не очень-то его радует. Любит подолгу смотреть в окно или сидеть, скрючившись и сгорбившись, на ступенях винтовой лестницы. Молчит.
- Это пройдет. Ему нужно время, чтобы освоиться. К тому же мальчик не понимает по-польски. Ему, наверное, страшно с нами.
- Пан граф, он страдает не из-за того. Ян не такой маленький, каким кажется нам.
- Я знаю. Вчера отловил в склепе – он подставлял летучей мыши свою шею, чтобы та выпила всю кровь.
- Езус Мария!
- Он неплохой мальчик. И наследник Потоцких из него выйдет славный. Меланхолия – наша фамильная черта. Переименовав его в Яна, я невольно вспомнил о судьбе своего предка, тоже Яна Потоцкого. Чудак, масон, ориенталист. Много путешествовал, но застрелился, вбив себе в голову, будто он – вампир! Чтобы не начать пить чужую кровь, он отдал расплавить серебряную сахарницу, приказал отлить из нее пулю, освятить на алтаре с должными молитвами, заправил ей дуэльный пистолет. Он, кстати, лежит у меня в оружейной. Отличная вещь, инкрустирована жемчугом, как новенький.
Франтишек украдкой перекрестился.
- Единственное средство от меланхолии – это любовь, продолжил пан граф. Если Ян увидит, что мы не только заботимся о нем, потому что необходим наследник, а любим, любим искренне, такого, какой он есть, он оттает. Привяжется и ко мне, и к вам, он будет плакать, оставшись без нашего попечения. А через десяток лет Ян Потоцкий, поверьте, в крайнем случае, будет помнить нечто смутное о том, что плакал. Дети быстро забывают.
В этом их счастье. А нас вспомнит с благодарностью – добавил Франтишек.
- Дай Бог.
Пока шел этот разговор, Шуйский, отмытый и накормленный, уже спал. Ему ничего не снилось. А завтра будут гости, Яну подведут чудесную тоненькую девочку Магдаленку, кожа ее настолько белая и тонкая, что видно биение голубой крови. На лбу и за ушами завиваются змеиными кольцами золотые локоны. Длинный подол нежно-фиолетового платья шуршит по полу, падая на края серебряных туфелек. Глаза у нее огромные, серые. Шуйскому хочется без конца заглядывать в них, словно читая неизвестное послание, зашифрованное в этих точечках, лучиках и крапинках. Глаза - камушки. Пестрые, обкатанные.
Это – Ян, скажут Магдалене, сын пана графа Потоцкого.
- Что ты молчишь? Поцелуй девочке ручку – подсказывает Франтишек.
Ян неловко целует.
- Он только приехал из заграницы и не говорит по-польски. Ты его научишь, правда? – спрашивает у Магдаленки мама.
- Научу. Они пробуют болтать. Ян не сразу понимает, что у него спрашивает девочка. Он всего лишь смотрит на нее.
- Это пройдет. Они непременно подружатся – шепчет Потоцкому иезуит.

Из дневника Шуйского.
Первая запись – 24 мая 1913г.
Я начал вести эти записи не сразу после того, как пан граф привез меня сюда. Тогда мне было восемь с половиной. Я мог бы записать все раньше, но мой домашний наставник Франтишек, настоящий иезуит, всякий раз отговаривал вести дневник. Он хотел, чтобы я сначала выучился по-польски, а уж потом - пиши как угодно и что угодно. Поэтому только теперь сажусь за дневник. Постараюсь писать по-русски, хотя здесь все равно будет много польского.
Магдаленка – маленькая девочка, ее каждый субботний вечер приводит в гости мама, и, пока пан граф с ней кофейничает, мы играем в зале. Во что играем? Всю неделю меня учат танцевать, чтобы в субботу я взял Магдаленку за крошечные теплые ручки, поцеловал и сказал: ясна панна, потанцуете со мной? Она кивает. Мы кружимся, вертимся живыми волчками. Наш танец – это, конечно, не танец, не совсем танец, все что угодно, только не настоящий танец. Он не похож ни на один танец в мире. Просто мы балуемся и бесимся. Когда я с Магдаленкой, мне совсем не хочется плакать. Я даже не грущу о том, что было раньше. Наверное, я люблю ее. Но, кажется, мы понимаем под этим нечто иное, не то, что у взрослых.
Вчера задумался: что, если пан граф расскажет Магдаленке, что я – не Потоцкий, не его родной сын, а Шуйский, купленный за 30 тысяч рублей? Она перестанет со мной танцевать, и я никогда больше не увижу Магдаленку? Или огорчится, но, узнав, что Шуйские - древний княжеский род, вернется?
Если нет уроков, я поднимаюсь на самый верх и сажусь на выступ у окна. Смотрю на высокий выступ, на костельную башню с часами, на старые деревья, где свили себе гнезда вороны и откуда едва не свалился старый садовник. И думаю. Чаще всего о том, что мне надо смириться и забыть. Забыть все, что сделал со мной отец, забыть прошлое, полюбить пана графа, который очень хочет, чтобы все верили: я – его сын, а он – мой отец.

Молнией в лесу убило короткопалую норную собачку наших соседей. Она забилась с перепугу в ямку, а там бедняжку настигла молния. Потом я украдкой бегал смотреть на эту ямку. Там на самом дне лежала груда обугленных косточек, почерневший череп и комки паленой шерсти. На темной земле они почти не видны.

Ужиный день, сказал мне патер Франтишек, бывает раз в году, поздней осенью. Тогда все змеи – ужи, гадюки, полозы малые и средние, веретеницы и безножки – собираются вместе, сплетаются в один огромный ковер и медленно засыпают. Чтобы им легче спалось, змеиная королева читает особую сказку на змеином языке.

Я стараюсь ничего не помнить, иначе мне сразу станет очень плохо и одиноко. За что отец так ненавидел меня? Разве я виноват, что родился? Разве я сделал ему что-нибудь плохое? Почему он продал меня, словно мертвую вещь? Один раз, не выдержав, спросил у Франтишека. Тот ответил: ты не должен плакать. Забудь, пожалуйста. Все к лучшему. Ничего себе – к лучшему, что я остался без родителей? К лучшему, что мой отец – негодяй и подонок? Если пана графа я хоть немного, но понимаю, то этого иезуита – почти никогда. Он невыносимый. Где впору рыдать, заявляет: тебе повезло стать наследником рода Потоцких. Успокойся, радуйся тому, что Господь открыл для тебя одну дверь, когда все другие заперты. Это Франтишек почерпнул из какой-то восточной притчи, у персов, что ли, или у турок.

Мне все чаще приходит мысль, что нельзя высказать чудовищное отчаяние предательства, которое испытал тогда. Никаких слов для этого не хватит. Повезло, что я был маленький, а дети каким-то непонятным образом умеют быстро забывать плохое. Страдания стерлись из памяти, расчистив простор для моей новой жизни – пана графа, Франтишека, нареченной Магдаленки. Они сделали все, чтобы я забыл. Я настолько к ним привязался, что уже через несколько месяцев искренне дулся на пана графа, если тот уезжал по делам в Варшаву и не мог уделять мне много времени, капризничал, спорил с Франтишеком, таскал у Марты с кухни печенье, не дожидаясь ужина.
Мне так хотелось, чтобы пан граф любил меня настоящим своим сыном, что я был готов придумать о нем что угодно и поверить в это что угодно. Мне неловко спрашивать, любит ли он, и я не решался задать пану графу этот вопрос. Зато, какая дикая буря творилась в моем сердце, стоило оказаться без него! Если не приносили варшавских писем, превращался в хорька и шипел, ложась на диван и обняв руками любимую восточную подушечку пана графа. Я возвращался к воспоминаниям, где пан граф говорил, что любит меня и никогда не отвернется, до самой смерти будет рядом, что я его сын. Неужели он обманывал меня? Неужели он не любит меня, тяготится мною, видит, что я расту непохожим на него? – вопрошал в темноте, и ждал. А затем распахивалась дверь, раздавался голос Франтишека – почта из Варшавы, вам от графа письмо – и летел. Свет убирал черную полосу, и все начиналось сначала. В те мгновения мне очень не хватало, чтобы письма приходили быстрее, минуя почту, через какую-нибудь штучку вроде телеграфа, и я втайне ругал ученых, не придумавших пока ничего подобного.
Однажды я рассказал об этой фантазии пану графу. Он ответил, что лет через сто, наверное, так оно и будет, письма полетят быстро-быстро, но мы этого уже не застанем.
Поймите, шептал я, обнимая и ластясь, у меня в целом мире нет никого, кроме вас! Я жутко скучаю, я совсем один, а вы уезжаете, не пишите…
Бедненький мой Ян, ну что ты! Ты ж мой сын, я тебя не покидаю, просто у меня масса дел в Варшаве. Когда ты подрастешь, буду брать тебя с собой. И я слушал его, и верил, и ревновал, и обижался, и прощал.

Когда-то давным-давно я переболел воспалением легких. В горячечном бреду меня терзали кошмарные, очень даже натуралистичные видения – непонятные чудовища с вытянутыми хищными пастями, полными крупных, плотно примыкающих друг к другу, кривоватых клыков. Они были волки, но,  в то же время, гораздо страшнее. Глаза горели красными угольками, короткая темная шерсть дыбилась. Эти волки то преследовали меня, то надолго исчезали, но я помнил о них и с содроганием ждал их возвращения. Пасти почти догоняли меня, но всякий раз обнаруживались какие-нибудь спасительные ходы: я проваливался в яму, или перелетал по воздуху, или просто переходил в другой сон. Волки не могли появиться, если я не спал, поэтому еще долго после болезни старался засыпать попозже, отодвигая страшную встречу. Засыпая, обхватывал руками большую подушку,  лежавшую в изголовье. Чудилось, будто она защищает меня от волков, и, если усну, держась за подушку, они не посмеют явиться. Потом мне это показалось глупым. Дети, особенно дети несчастные, склонны изобретать всевозможные ритуалы, охраняющие их от злых сил и неприятных событий. В этом они мало чем отличаются от язычников – детей человечества, добавил бы иезуит Франтишек, с которым мы как раз изучаем историю древних верований – все то, что предшествовало христианству. Но ему я об этом не рассказывал.

А потом мы стали выезжать. Пан граф брал меня с собой, объезжая имения и беседуя с управляющими. Завидев его, все гомонили – Потоцкий, Потоцкий! – и низко кланялись, сняв шляпу. Мне это показалось смешным.
Я смущался, не знал, куда деваться.
Они ведь и тебе тоже кланяются – сказал он.
Странный обычай.
Просто тебя воспитывали в модных ныне демократических тенденциях. Внушали, что ты ровня. А ты урожденный князь, ветвь царствовавшего в Москве рода Шуйских, и одновременно – граф Потоцкий, мой сын. Так заведено. Они обязаны склонять перед тобой головы. Когда холопы перестану кланяться панам, произнес граф, немного подумав, тогда и Польша кончится. Запомни это, вдруг застанешь…
Я запомню – обещал ему.

Я догнал Магдаленку в развалинах. Она, шутя, убегала от меня, пряталась в зарослях одичавших слив, синевших мелкими кислыми ягодами, нежными на ощупь, но зеленый клок ее праздничного платья ярким пятнышком выделялся из груды рыжего кирпича, ржавеющих решеток и коричнево-серых, облепленных подтеками смолы, сливовых стволов.
Схватил ее. Осторожно, поранишься о шипы.
Раз ты проиграл, ты выполнишь любую мою просьбу – сказала Магдаленка, выбираясь из слив.
Говори.
Поцелуй меня как на картинке. Она достала из кармана смятую в несколько слоев рекламную бумажку. На ней бравый пан в модном котелке прильнул губами к лицу пани, которой явно мешала громадная, похожая на тропического жука, шляпная булавка.
А она что, его мучает? Булавкой в глаз хочет попасть?
Глупенький! Так целуются.
Ты же знаешь, я дикий.
Знаю. Но не дичись. Магдаленка села около меня.
А это не грех? – испуганно пролепетал я.
Не знаю.
Я обнял ее, погладил волосы, схватил за плечи, пощекотались носиками, а потом все-таки вцепился в ее сладкие губы. Магдаленка высунула свой язык, я пытался его откусить, но она уворачивалась, и чем дольше она пыталась не дать мне себя искусать, тем счастливее я становился.
Какой ты.… А я тебя поглажу.
Как котенка?
Магдаленка гладила меня по спине, целуя в волосы.

Старый парк, заложенный еще Сапегами, манил меня не только разлапистой роскошью конских каштанов, стройными рядами буков и одинокими средиземноморскими лавровыми деревцами. Каждую весну везде, необычайно пышно, кисейно-белым, цвел безымянный куст. То невысокий, то размером со средний лесной орешник, он усеивался мелкими изрезанными соцветиями. Они пахли терпким, пряным, собирая вокруг себя пчел, и я обожал стоять рядом. Но как оно называлось, это таинственное недо-дерево, переросший кустарник, не знаю. Наверное, путаю сорт боярышника, бузину и еще кучу различных украшений мая. Почему они распахивают белые накидки и плохими, дождливыми, холодными веснами, и отличными, теплыми, сухими? Что за сила заставляет их цвести столь пышно, если всякий раз белый ажур собьют на грязную землю затяжные ливни? И почему уже через неделю я не узнавал в заурядных, бледно-зеленых деревцах их, великолепных? Смотря на них, я поражался той невиданной энергии, заставившей распушиться, примириться, полюбить, сбросить пелену тяжелых воспоминаний, начать жить заново, как начинается любой весной это буйство белого и желтых пчел.

Иезуит Франтишек.
… - Зачем вы это рассказываете?
Вместо ответа о. Франтишек встал, подошел к книжным полкам, занимавшим все четыре стены графской библиотеки, поднял руки, на ощупь ища нужный том, и, найдя, взял какую-ту книгу в темной обложке.
Маркиз Астольф де Кюстин. Россия в 1839 году. Письмо семнадцатое – начал он. Книга запрещена к изданию и распространению в России. Почему? Сейчас станет ясно! «Императору помогают целые полчища солдат и художников, но, сколько бы он ни напрягал свои силы, ему никогда не наделить греческую Церковь  тем могуществом, в каком ей отказано Богом; ее можно сделать карающей, но нельзя сделать апостольской, проповедующей, иначе  говоря, цивилизующей и торжествующей в мире нравственном -  заставить людей подчиняться еще не значит обратить их в истинную  веру. Истинную веру обретаем мы сами, добавил иезуит от себя, но читаю дальше. В этой Церкви, политической и национальной, нет ни  нравственной жизни, ни жизни небесной. Тот, кто лишен независимости, лишен, в конечном счете, всего. Схизма, разлучив священника с его  независимым, вечным владыкой, немедля предала его в руки владыки  временного, преходящего: бунт, таким образом, наказывается рабством.  Когда бы орудие подавления стало одновременно и орудием  освобождения, пришлось бы усомниться в том, что Бог существует. Католическая Церковь и в самые кровавые исторические эпохи не  прекращала трудиться над духовным освобождением народов; пастырь-изменник продавал Бога небесного Богу земному, дабы тиранить людей во имя Христово - но сей нечестивый пастырь, даже предавая смерти тело, продолжал просвещать дух: сколь бы ни удалялся он от  пути истинного, он, однако, принадлежал к Церкви, наделенной жизнью  и светом истины; греческий священник не дарует ни жизни, ни смерти: он сам мертвец. Крестные знамения, приветствия на улицах,  преклонение колен перед часовнями, набожные старухи, простертые ниц  на полу церкви, целование руки; а еще жена, дети и всеобщее презрение - вот и все плоды, что пожинает поп за свое отречение; это все, чего сумел он добиться от суевернейшей на свете нации...  Каков урок! и каково наказание! Взирайте и преклоняйтесь: в тот  самый миг, когда, торжествует схизма, пастыря-схизматика поражает  бессилие. Когда священник желает захватить в свои руки временную, преходящую власть, он гибнет, ибо взоры его не достигают тех высот, с каких открывается путь, назначенный Господом.  Когда священник  позволяет, чтобы с кафедры его смещал царь, он гибнет, ибо ему не хватает смелости следовать этим путем: оба равно не могут исполнить высшего своего предназначения…»
- Российский царизм, произнес Франтишек, подчинил себе абсолютно все, даже веру, потому мы и зовем эту монархию абсолютной. Она погубила православие навсегда. Церковь превратилось в министерство.
- Ойче Франтишеку, а этот маркиз де Кюстин просто путешествовал по России, да? Он был иностранец?
- Де Кюстин – странствующий аристократ,  много повидал, в том числе и те области России, куда доселе не ступала нога европейца.
- Но ведь… Ян запнулся. Он француз, жизнь прожил во Франции, и ничего странного, что в России ему многое показалось плохим. Мне вот тоже…. Когда пан граф увез меня в Польшу, мне непривычно было. И язык, и люди, и одежда, и вера. Кое-что и сейчас не понимаю. Но я же не пишу таких писем, чтобы все в дурном свете выставить. И потом: разве плохо, что у православного священника есть жена и дети?
- Ах, пане Яну, пане Яну, что мне с вами делать? Одно из двух: либо у вас доброе сердце и потому всех пытаетесь оправдать, либо вы остаетесь во власти шиизмы (раскола, рольск.) Вы не можете примириться с правдой о своей родине – вздохнул иезуит.
- Но так нельзя, ойче Франтишку!
- Почему?
- Потому что этот маркиз пишет, наверное, не только о том, что увидел на самом деле, а еще и о том, что ему показалось.
- Но свидетельства маркиза принимают за непреложную истину! Даже некоторые соотечественники, например, философ Чаадаев… - начал иезуит.
- За непреложную истину письма де Кюстина они принимают потому, что сами никуда не ездят. А преувеличивать, зная, что многие поверят тебе на слово, не проверив, грешно.
- Больший грех, уклонился он, быть еретиком. Впрочем, оставим этот разговор. Я хотел, чтобы вы, пане Яну, прочли маркиза полностью. Думаю, там много любопытного…
- Я читал эту книгу еще в детстве. Любопытного в ней не столь уж и много.
- Да?! – удивился Франтишек.
- Дома были свалены разные книги, в том числе и эта, вся истрепанная, признался Ян, а, выучившись грамоте лет в 5, я хватал все, что попалось под руку. Одну историю из нее отлично помню – о злодее бароне Унгерн фон Штернберге, топившим корабли обманным маяком на своем острове.
- Не буду настаивать – произнес иезуит. В библиотеке пана графа еще много книг, которых вы не читали…

Иезуит Франтишек меня особо не стращал, уверяя, что описания мук ада ему не слишком хорошо даются, но один раз все-таки напугал. Он принес старопечатную книжицу, нравоучительный опус некого монаха из Люблина, изображающую мучения грешников в преисподней. Картинка первая: посреди бушующего моря горячей серы возвышалась живая горбатая гора с когтистыми лапами и зубатой недружелюбной пастью. Художник, догадываюсь, старался нарисовать морское чудовище Левиафана, поглощающего нечестивцев, но получился у него озленный кит. В пасть его стройными рядами, словно на прогулку, шли «шизматики» - православные, а так же пара индусов в набедренных повязках и группа мусульман в чалмах. Евреи мучились отдельно, особый иудейский ад, «шеол», нарисован на следующей странице.
Несимпатичные демоны – решил я, листая книжицу, перевернул еще пару страниц и неожиданно обомлел. В главе «слово гневное еретикам, пребывающим в расколе» из заглавной буквы S вылезало отвратительное змеевидное существо, голова которого – вылитые страшные волки из моих давних кошмаров. Те самые. От них я вцеплялся в подушку и часами не мог уснуть, со страхом вглядываясь в тени, падающие из окон. Их противные кривые зубы, длинные уродливые челюсти, маленькие красные глазки!
Неужели они приходили, дабы утащить меня в ад? Но если это так, то почему не унесли? Схватили бы в охапку и все!
О.Франтишек невероятно обрадовался, увидев, что я «узнал» здесь «своего демона» и жутко его боюсь.
А ведь они могут вернуться! – напоминал иезуит, укусят и затерзают! Защитить тебя может только наша святая церковь. Демоны ни за что не придут к мальчикам, причастившимся в костёле. Они смирно стану у порога дома, застучат когтями, захлопают крыльями, зацокают своими мерзко пахнущими слюнявыми языками, усеянными ядовитыми бороздками и шипами, завоют, застонут, но не пройдут.
Душа Яна останется чиста и свободна, говорил Франтишек, ни один демон, даже самый мелкий, не переступит защитной черты.

…. Другой раз на меня едва не навеяла холодный ужас история о призраке, гуляющем поздними весенними вечерами у монастыря бонифратов. Бонифраты, объяснял о.Франтишек, это малоизвестный и немногочисленный монашеский орден посвятивших себя бескорыстному лечению неимущих. Всюду, куда бы их ни  занесло, братья открывали свои госпитали, где старались лечиться даже самых тяжелых и заразных больных. Так было и здесь. Бонифраты упросили шляхту пожертвовать деньги на возведение монастыря с госпиталем при нем. Однако из-за совсем уж непонятных странностей госпиталь очень долго не получалось достроить и открыть. Около полувека шло строительство, то прекращаясь, то продолжаясь. Наконец госпиталь открыли.
А  вскоре после того, как монахи все-таки начали принимать больных, в один день 1844 года все они неожиданно пропали! Как сквозь землю провалились! Вечером были, утром – исчезли!
Крестьяне, проходя мимо бывших владений бонифратов, крестятся и вздыхают. Видать, темны были души этих братьев, что поглотила их нечистая сила! Даже самые здравомыслящие и то уверены: тут без чертей не обошлось. Так это или не так, я не знаю. Но непонятно: кто кормит тонкошеих черных лебедей, плавающих в небольшом рукотворном пруду? Сколько раз наблюдал одну и ту же картину: тишина, нет никого, внезапно один лебедь начинает яростно шипеть, изгибая шею и хлопать крыльями. Потом он словно срывается с невидимой цепи и быстро плывет, вернее, мчится, к кромке берега, где утыкается клювом в нечто съедобное и проглатывает. Кто бросает ему угощение? Тень монаха? Или лебедь подплывает к давно запримеченному, но оставленному на десерт, лакомству?
А вы когда-нибудь видели призрак монаха-бонифрата? – спросил я у Фратишека, волнуясь.
Ни разу, ответил он, но мне встречались достойные, здравомыслящие люди, видевшие это привидение.
Но почему монах бродит неприкаянным? Разве его не отпели, не похоронили со всеми подобающими церемониями?
Бывает, что человек внезапно умирает, не успев совершить нечто очень важное, или унес с собой в могилу какую-нибудь тайну, единственным хранителем которой он был. Его душа привязана к месту смерти, потому что она не попадает ни в ад, ни в рай, ни в чистилище. Чтобы осудить умершего, нужен полный список всех его деяний, но как поступать с теми, кто говорит: я должен был сделать то-то и то-то, и вдруг умер, дайте мне выполнить все задуманное. Из-за этого привидения часто пытаются нам что-то сказать, но мы их не слышим и не понимаем. Или они ходят, точно вспоминая, что им осталось сделать. Иногда призраки плачут и стонут, так как лишь после смерти они раскаялись в своих грехах, а при жизни нисколько об этом не задумывались. Быть тенью – это посмертное наказание. Знаете, пане Яну, братство бонифратов неспроста ведь исчезло, достроив кляштор и госпиталь! Была у них какая-нибудь провинность, заставившая убежать из нашего городка за одну ночь!
Конфликты, интриги – предположил я. Или в городок приехал светский доктор, отняв у монахов всех больных.
Возможно. Но, насколько помню, бонифраты враждовали с еврейским лекарем и с крестьянками-знахарками, пытались разжечь процесс о колдовстве, обвинить их в использовании языческих амулетов и заговоров. Но времена были уже не те.… Да и первый светский врач с медицинским дипломом появился тут уже много позже исчезновения бонифратов. Пане Яну, вы, если увидите тень монаха, перекреститесь и помолитесь. Он призрак смирный, никого не обидит.
Монах – это все глупости, вмешался в наш разговор пан граф, народные суеверия. Я его никогда не лицезрел и надеюсь, не доживу до таких галлюцинаций. Хотя не исключаю, что в мире есть вещи, которые мы пока не умеем объяснять ни с точки зрения религии, ни с точки зрения науки.
Но к кому же подплывают лебеди?
Лебеди ловят своими плоскими клювами мельчайших рачков, сказал иезуит, а нам кажется, будто они непонятно почему кидаются из одного края пруда к другому, опускают голову под воду, где вроде бы ничего нет.
Меня это объяснение не успокоило, но, признаюсь, о монахе я думал не столь часто, терзаясь совсем иными страхами. Тем более что это привидение, есть оно или нет, заинтересовало Магдаленку и я наловчился галантно провожать ее через парк. Встретили мы призрак монаха-бонифрата или не встретили, неважно. Он все равно являлся лишь ранними осенними утрами в тумане, или весной перед закатом, а те часы мы всегда лежали в своих постельках и мирно спали.
Магдаленка обрадовалась, узнав, что монах к ней не заглянет, и поделилась со мной сказкой своей кормилицы, неграмотной литовки. К спящим детям, уверяла та, приставлен свой ангел-хранитель, закрывающий их души завесой, и мало какой призрак сумеет сквозь нее прорваться. Монаху не попасть в наши сны, а сам он снов не видит.
Представляю, до чего это ужасно – никогда не видеть снов! – воскликнула она.
Это очень скучно – вздохнул я.

Страхи.
… Зато мучился страхом, будто пан граф почему-то решит оставить меня, и мы никогда больше не увидимся. Думая об этом, я чувствовал, что в мою душу вползает черный уж, сворачивается кольцами, надолго засыпает, а потом внезапно просыпается, разворачивается во всю свою длину и начинает жалить. Из-за чего пан граф мог разлюбить меня, я не понимал, и это пугало еще сильнее. Сначала мне чудилось, будто он мной недоволен, наблюдая, что, несмотря на все его и Франтишека усилия, я не становлюсь тем шляхтичем, о котором Потоцкий мечтал с женой.
Но и притворяться большим поляком, чем я мог стать, не хотел.
Пан граф отлично все понимал, он обязательно раскусил бы мою неискренность и огорчился пуще прежнего. Первые годы я занимался польским языком – начав прямо с абецадла (азбуки, польск.)  – практически с утра и до вечера, кроме перерыва на обед и воскресений. Мне нужно было быстро догнать сверстников, чтобы общаться не с одной Магдаленкой, снисходительно смотревшей на то, что я родился не в Польше и был почти иностранцем. Пан граф очень помогал мне говорить, много читал вслух, но, несмотря на это, страшно даже вообразить было, что он ни с того ни с сего мог разочароваться во мне.
Еще немало опасений вызывали у меня частые отъезды пана графа по делам. Я тогда еще плохо понимал, что шляхта в Западном крае – больше, чем просто дворянство и все эти союзы, общества, комитеты с их бесконечной болтовней, резолюциями, планами и сбором средств – не прихоть, не дань славному прошлому. А настоящая помощь нуждающимся, среди которых было немало обнищавших шляхтичей, детей и внуков которых нужно было накормить, одеть и отправить учиться. Этому Кшиштоф Влодзимер граф Потоцкий и посвящал время, считавшееся мной уворованным, из-за этого и роились в моем не слишком здоровом воображении черные картины ссор и разлук.
На самом деле именно усилия богатой шляхты позволили Западному краю сохранить свою относительную свободу и оставить эти места польскими, несмотря на более чем 100 лет в России. Но, повторюсь, в 9, 10, 11 лет я всю сложность этих проблем осознать не мог, сердясь на графа, если, просыпаясь утром, видел из окна спальни, как он уезжает затемно, надеясь успеть добраться до станции и сесть на утренний поезд в Вильно или в Варшаву.
Несмотря на напряженную учебу, ни пан граф, ни патер Франтишек не лишали меня прогулок по старому парку. Обычно я выбирал уединенный, тихий уголок между несколькими карпатскими буками, посаженными весьма близко друг к другу, и плоскими валунами, оставшимися от разобранной оранжереи гетмана Сапеги. Кора буков была до того гладкой, что напоминала шкуру нежного молодого животного. Я стоял, прислонившись спиной к покрытым зеленым мхом буковым стволам, гладил кору обеими ладонями, и мне чудилось, будто глажу не дерево, а кого-то живого. За буками земля немного уклонялась, образуя небольшой овражек, судя по правильным краям его, раньше он служил дренажным рвом оранжереи, а после зарос расползшимися из нее редкими папоротниками.
Их очень любила моя Эмилия – обронил однажды пан граф, показывая мне их салатово-изумрудное царство. Я запретил их трогать, хотя модные английские журналы считают в этом сезоне произвольно растущие папоротники немодными. Их советуют либо высаживать в центр круглой клумбы либо рассаживать в шахматном порядке. Но у меня, Ян, рука не поднимается приказать рассаживать эту красоту в шахматном порядке. Смотри, это страусник, вылитое страусиное перо со шляпы.
А это – сколопендровый папоротник, похож на сколопендру.
Я показал на один странный, очень узкий, папоротник.
Редчайший вид, даже не рискну подобрать ему название.
С бука сверху вниз сползал поползень, небольшая, толстенькая, словно надутая трубкой, птичка. Я никогда не замечал, чтобы поползни ползли снизу вверх.
Я читаю.
…. Вслушиваясь в разговоры, я заметил, что язык, на котором общается пан граф, мне менее понятен, нежели речь обыкновенных людей, разносимая по округе. О.Франтишек тоже говорил сложно, длинными фразами с обилием латыни. В конце концов, не выдержал и спросил об этом.
- А, это «просты». Проста мова. Просторечие обывателей. Обедненный польский язык повседневного обихода – объяснил Потоцкий. Ты не должен так говорить. Мы все говорим на высоком польском языке.
И велел Франтишеку засадить меня за классиков. Под классиками пан граф подразумевал не только Мицкевича со Словацким, но и уйму менее известных, зачастую вовсе не переводимых польских поэтов и хронистов прошлых веков. Их вирши мы читали и разбирали по словам вслух. Но вот что странно – меня не задевало мнимое польское искажение привычных слов, которое часто отпугивает и отвращает тех, у кого русский язык – родной. Но старинные стихи, даже любовные, отличались такой тяжеловесностью и скрипучестью, что я, признаться, их не смог ни полюбить, ни прочувствовать. Читая их, на ум приходили чудовищные сравнения – со скрежетом когтей филина о кровельное железо безлунной ночью, со щелканьем  клювов тропических птиц, раскусывающих кокосовых орехи, с шипением  громадных змей, со свистящими  звуками крапчатых сусликов. Вирши, читаемые строка за строкой, утомляли меня. Я воспринимал их своеобразным наследием, архивом, откуда можно вытащить неуклюжую, на мой взгляд, фразу для светской беседы, но которыми очень не хочется пользоваться каждый день. Ругаемые паном графом «просты» казались мне более близкими и удобными, но, раз проста мова – это низкий, не вполне настоящий польский, я ею не разговаривал.

…. О.Франтишек радовался тому, что я много и часто читаю, думая, будто сумел передать мне свою страсть к книгам, особенно старинным, на философские и религиозные темы. Отчасти иезуит заблуждался: читать я полюбил еще в России, но предпочитал закапываться в книги серыми дождливыми днями или зимой, в сильные морозы. Мне никто не мешал забираться в темную и пыльную «библиотечную» комнату, где в беспорядке валялись весьма разные книги, русские и французские, переплетенные в кожу или в дешевый коленкор. Франтишеку я был обязан открытием польской литературы – старинной и современной, потому что там, разумеется, ни одной польской книги, даже переведенной, не нашлось. Зато обширное собрание графов Потоцких не вместило ни одного русского издания. Кроме польских, имелись какие угодно, только не русские. Я знал, что здесь существуют русские газеты, и спросил, почему пан граф их не выписывает – надо же знать, что творится вокруг, может, вышли новые указы…
Потоцкий очень удивился моему вопросу. Ян, ответил он, а для чего?
я не читаю русских книг и не выписываю русской прессы, потому что мне она ничего нового не дает, а на русском языке мы не говорим и не читаем. Да, в Варшаве есть русские газеты, но их не любят даже русские, что уж сказать о поляках! Во-первых, эти газеты много врут и часто запаздывают, преподнося новости, которые я узнаю из польских заграничных источников. Во-вторых, у них дурная репутация глашатаев великодержавного официоза. У меня от них разыгрывается мигрень.
Я вздохнул и отправился рассматривать пауков, засушенных в аравийской пустыне около ста лет назад. Пауки выглядели как новенькие.

Ящерица.
… В лесу, поговаривали, живет необыкновенно дряхлая, столетняя ящерица с маленькой головкой, похожей на голову саламандры, и длинным, около метра, чешуйчатым телом темно-синего оттенка. Хвост ее, утончающийся, состоит из мелких пластинок или хрящиков, как у крокодила. Сама она беззубая, а потому обречена охотиться на мелкую живность или беспомощных младенцев, приноравливаясь сосать их кровь. Кухарка Марта, женщина, напичканная всевозможными суевериями, клялась, будто ее мать много лет назад, когда девочкой стерегла коров, наткнулась на эту ящерицу и удирала от нее с дикими воплями.
Ящерицы, по ее подсчетам живут около ста или даже двухсот лет, в зависимости от размера, чем крупнее, тем дольше. Раньше, в языческую старину, они жили в домах вместе с кошками, лакали из блюдец молоко, и были до того ласковые, что ящерицу преспокойно оставляли качать люльку. Они никому не причиняли вреда, их не боялись, более того, ящерицы покровительствовали семейному очагу. Горе, если своя прирученная ящерица уходила или погибала! Жди  пожара, голода, мора. Затем стану стали крестить, уничтожая все, что хоть немного напоминало о старой вере. Ящериц изгоняли, осеняя святой водой, убивали, сжигали заживо, на семью, еще осмелившуюся держать короткопалую покровительницу, насылали доносы. Оставшиеся в живых ящерицы обиделись и расползлись по самым глухим углам. К человеку они больше не подходят – боятся.

…. Несмотря на то, что я покинул Россию еще несмышленышем восьми с половиной лет и многое не помнил, а еще многого не понимал, мне сразу бросились в глаза различия между русским провинциальным дворянством и польской шляхтой Западного края. Русские дворяне (слово «русские» здесь, конечно, условно) четко разделяют Россию и Европу. В России они живут, в Европу ездят на учебу, воды и просто так, отдохнуть, сделать покупки, завести приятные знакомства. Польская аристократия, напротив, полагает себя не только частью аристократии европейской и стремится к родству с ними, но и видит свою особую миссию в том, чтобы продолжить ее традиции, утраченные старыми европейскими фамилиями. Шляхта постоянно подчеркивает свою причастность любому, даже ныне осуждаемому, делу немецких баронов и французских графов. Если предок русского столбового дворянина не участвовал в крестовых походах (потому что ни Киевская Русь, ни Московское княжество их не вели), ему и вряд ли придет идея приписать к своим предкам какого-нибудь крестоносца. Думаю, над таким сумасбродством все смеялись бы. Для шляхты славное прошлое – больше чем словное прошлое. Она бравирует ими, ничего не стыдясь – ни разбоя, ни гаремов, ни интриг. Приключения предков настолько напоминают романы Вальтера Скотта, что с трудом им веришь. Старая русская знать (например, моя тетушка Аня) в Европе видит едва ли не угрозу, постоянно ожидая, что немецкие монархи втянут Россию в ненужную войну. Что, впрочем, не мешает ей за обедом цитировать Шиллера, а нелюбовь к французскому фанфаронству не отменяет салонной болтовни на языке Наполеона.

…. Пан граф долго не хотел показывать мне бывшее имение князей ветви Шуйских, моих дальних-предальних родственников, хотя оно располагалось не столь далеко. Сначала он отговаривался тем, что после смерти последних представителей этого рода имение перешло государству и пока власти не решат, как им распорядиться, туда никого не пускают. Мы один раз проезжали мимо – я запомнил запущенный парк со старыми деревьями, липами и дубами, с некрасивой надтреснутой корой, очень шершавой, испещренной мелкими дуплами, мхами и лишайниками. Из дупел выглядывали глазастые беличьи мордочки с острыми пушистыми ушками. Ворота, ведущие через парк к старому облупленному дому, были закрыты на большой некрасивый замок.
Потом как-нибудь я попрошу нас сопроводить, обещал Потоцкий, но, Ян, ты сам отлично понимаешь, что мне не очень хочется лишний раз заводить разговоры с российскими чиновниками. Да и любоваться там особо не на что – мебель, картины, библиотеку вывезли в Вильно, в музей, таково было распоряжение последнего владельца.
Прошло немало времени, и наконец-то пану графу удалось показать мне то, что осталось от рода Шуйских. Мы прошли в парк. Деревья затеняли маленький узкий ручеек, вытекавший с вершины небольшого холмика, огибавшего дом и впадавшего в круглое, выложенное камнем, озерцо. У самого дома ручеек, который мог перешагнуть даже ребенок, украшал миниатюрный, в японском стиле, мостик из связанных веревками деревянных плашек, черных от сырости. У мостика вымахали одичавшие лилии и ирисы. Дом Шуйских выглядел крайне запущенным и необжитым. Уже довольно давно в нем никто не обитал, кроме стаи ворон, воронов и галок, свивших гнезда на его крыше. Галки облюбовали странные, похожие на приподнятый в изумлении миндалевидный глаз, слуховые оконца.
Мы подошли поближе, но зайти внутрь не смогли – дом охранял отставной солдат с ружьишком. Пан граф немного поговорил с ним и, убедившись, что ничего интересного в голых стенах не осталось, позвал меня обратно.
Наверное, вскоре имение передадут под какое-нибудь заведение общественного призрения, заметил он, уводя меня за руку, и в парке больше не погуляешь.
- Пойдем, Ян. Шуйских давно нет.
С тех пор  не бывал там, только проезжал или проходил мимо с щемящей тоской, сожалением и горечью, что пресеклась и эта ветвь рода, и та, к которой принадлежу…
… Несмотря на то, что пану графу принадлежал огромный дом, который уместнее было б назвать дворцом, он нередко оговаривался – замок. Намекая на северную сторону, куда выходили окна, на сырость стен, вынуждавшую постоянно сушить подушки, перины и одеяла, на то, что веками его предки обитали за толстыми замковыми стенами.
Замок – настоящий, но не жилой, довольно сильно поврежденный – располагался рядом, но мне не разрешалось туда ходить очень долго.
Замок пострадал еще при Наполеоне – его обстреляли – и с тех пор почти не восстанавливался. Его стены с одного боку прикрывали строительные леса, теперь уже почти сгнившие, валялись груды природных камней, подобранных для затыкания дыр, но в ход они так и не пошли. Время превратило замки в ненужные и смешные. Если их не удавалось переделать под хозяйственные пристройки, о замках безжалостно забывали, медленно разбирая на камень и отдавая жертву молодым деревцам.
Несмотря на запреты, я умудрился отыскать проход к одному из внутренних двориков замка, куда давно никто не заглядывал. Передо мной оказалось квадратное пространство, со всех сторон окруженное стенами, где сразу стало неуютно. Дворик зарос одичалым шиповником. На камнях нежились толстые гадюки. Ногой я нащупал деревянный круг с медной, прибитой крупными гвоздями, ручкой, и решил сначала, будто передо мной колесо. Дернув за ручку, увидел яму – то оказался заброшенный колодец, на глубоком дне его журчал тонкий ручеек. Кладка местами разбилась на круглые ячейки – большие пчелиные соты – и крошилась. По ней ползли мохнатые крестовики, а весной сновали острые кончики ласточкиных хвостов.
Устроившись на выступе стены, однажды я наблюдал умильную праздничную процессию евреев городка в белых шалях с синими кистями, впереди них шел раввин, держа на руках словно младенца, тугой свиток, обернутый в алый бархат.
Нельзя смотреть на церемонии еретиков – предупредил меня Франтишек, но я его не послушался.

… У пана графа валялось немало романов о приключениях поляков в России Смутного времени. Это казалось мне странным: ведь Потоцкие всегда оставались приверженцами «высокого стиля», а эти романы – и по сюжету, и по языку – предназначались не шибко образованному простонародью. Написаны они легко, увлекательно, даже я, еще не очень свободно читавший по-польски, понимал почти все написанное.
Романы обычно начинались с того, что в далеком 17 веке сын обедневшего шляхтича, совсем еще мальчишка, вступает в отряд под начальство какого-нибудь своего дальнего родственника или старого друга погибшего отца (отцы у таких шалопаев непременно гибнут, не на войне, так на охоте) и отправляется грабить московитов. Несмотря на осень, мальчик собирается в дальний путь без теплых сапог, шапки и тулупа, а из сюжета ясно, что ему доведется провести в суровом русском климате не одну зиму. Он прощается со своей невестой – или просто с девочкой, которую знает с пеленок, она просит его быть осторожным и возвратиться домой к ее совершеннолетию, и дарит ему какой-нибудь медальон. Вряд ли из этой истории выйдет что-то путное, думает читатель: взрослые авантюристы непременно погубят юного искателя славы, а нареченная выйдет замуж за какого-нибудь старого барона, живущего по соседству и давно на нее заглядывающегося.
Мальчик едет в Россию из Польши. Напрасно в этих книгах я искал описаний приграничных мест, какими они были в начале 17 века, срединных российских дорог, лесов и деревень, что лишь века спустя превратятся в города или совсем исчезнут с карт, разоренные лихими людьми. Видно, авторы никогда в России не были, а если и были, то непременно в сибирской ссылке. Потому что везде только холод, дикое зверье и снег, а людей и лета нет. Пробираются в глубь страны медленно, то и дело героев задерживают неожиданные обстоятельства – то стычки с другой бандой, то спасение знатной красавицы, то бородатые мужики с вилами и топорами внезапно преграждают путь.
Но, несмотря на все эти трудности, мальчишка с поредевшим отрядом необычайно скоро, точно на поезде, добирается до Москвы. Вот он уже спорит с вредными русскими боярами, хотя еще две страницы назад брел с обмороженным носом и простреленной рукой где-то в окрестностях Смоленска, вот, наконец, польский писатель снисходит до моего предка, недолго правившего князя Шуйского. Но какими мрачными красками он обрисован!
Темный, невежественный, ярко и роскошно одетый, с крошками в длинной бороде, с вытаращенными глазами, с огромными перстнями на толстых пальцах. Он не говорит на польском языке, смеется над европейским лоском и дипломатическими обычаями, моет руки после пожатий «с латинянами».
А я знаю, что многое здесь выдумано. Шуйские по тем временам воспринимались россиянами как династия просвещенная, хитроумная, тяготевшая к Европе. Попав на престол, Шуйский – задолго до Петра – отправил боярских сыновей учиться в западные университеты, и ни один из них не вернулся. Шуйские любили народные игрища и представления, жесты их отдавали театральностью. Шуйского считают малограмотным, а его попытки вести прозападную политику – чистым розыгрышем в надежде привлечь на свою сторону поклонников польско-литовских порядков.
Но на самом деле первым человеком, осознавшим губительность замкнутой русской жизни и пожелавшим медленно, не унижаясь, «ломать старину», был именно Василий Шуйский.
Ну а дальше роман весело описывал страшные месяцы битв и осад, когда тощая дохлая ворона казалась лакомством, счастливое спасение повзрослевшим мальчиком своего благодетеля, богатую добычу и триумфальное возвращение домой. Той же дорогой. В день совершеннолетия дождавшейся невесты, радостно кидающейся ему в объятия.
Песцы, соболя, горностаи, золотая утварь, украденная наверняка из православной церкви (это же у схизматиков, это не грех) и конец.
Так не бывает, вздыхал я и захлопывал книгу. А потом меня звал о.Франтишек зубрить латынь, но в голове все еще вертелась Смута…
Впрочем, историей болел я не один: в городке провели торжественную мессу, а затем дворянское собрание в честь событий 1863 года. Тогда на несколько дней городок вышел из подчинения Российской империи, и власть перешла к комитету восставших. Идея отметить этот юбилей, пока все заняты 300-летием правления Романовых, принадлежала пану графу Потоцкому, а так же нескольким другим знатным полякам. Мессу отслужил лично Франтишек. В костёле, рассказывали дамы, зажгли уйму дорогущих свечей неимоверной толщины – а было еще не темно…

- Скоро мы поедем на Элькину могилку – сказал иезуит Франтишек воспитаннику. Грязь подсохнет, дорога очистится и можно станет ехать в одно отдаленное местечко.
- Элька, объяснил пан граф Потоцкий, это наша местночтимая мученица за веру. Она была еврейкой, но тайно приняла католичество, за что бедняжку убили родственники, лет 50 тому назад. Ее задушили, а тело зарыли в сарае, прикрыв стогом сена, а чтобы отвести следы, объявили в розыск «как безвестно пропавшую». Полиция быстро нашла виновных – отца и дядю, они сознались и отправились на каторгу. Ксёндз настоял, чтобы Эльку погребли на католическом кладбище, у самого костёла, где рос старый-престарый шиповник, давно не цветущий и не дававший плодов. Он боялся, что озлобленные единоплеменники попытаются осквернить надгробие или ее безутешная мать решит под покровом ночи вырыть гроб и перенести на еврейское кладбище. Каково же было удивление, когда старый - престарый шиповник пышно зазеленел у ее могилы, а затем зацвел необычайно пахучими, яркими цветами, похожими на настоящие розы.
Прихожане сочли это за знак свыше. С тех пор каждую весну, к цветению шиповника, приходят со всего Брестского повета поклониться бывшей иудейке Эльке Каплан, в крещении Элеоноре.
- Кагал крайне нетерпим к выкрестам, заметил Франтишек, их если не убивают, то калечат и изгоняют из общины. Поэтому наша миссия среди евреев очень затруднена.
… Наконец стаял снег в полях, вешние воды высохли под лучами яркого солнца и мальчишка весело глядел на свои необъятные владения. Кричали, гомонили грачи, подлетая к большим растрепанным гнёздам, где уже галдели маленькие птенцы. Раскинула свои щупальца цепкая омела, высасывая первые весенние соки. Прорезались осторожные зубчики крокусов и первоцветов на освещенных склонах. Проснулись лисы, хорьки, барсуки и ласки. Воздух стоял легкий, теплый и прелый, казалось, будто по утрам с земли поднимаются облака пара.
Местечко, где произошло убиение Эльки и где теперь собираются паломники посмотреть на воскресший шиповник, небольшое и бедное. Одна улочка, застроенная убогими домишками, еврейская корчма со слепыми окнами, врастающими в землю, халупы бедняков, крытые соломой и зеленым мхом, лавка, где отпускают бакалею «под запись», разоренная панская «экономия», бывшая когда-то полной шума. Костёл и еврейская «школа», «шуле», там и учат, и молятся, и собираются, построены прямо напротив друг друга. Но выбегающие из «шуле» еврейские дети не сталкиваются с выбегающими из костёла детьми: одни занимаются по субботам, другие субботы проводят дома. Здание «шуле» приземистое, деревянное, с треугольной щетинистой крышей, тяжело положенной на древесный сруб. Щели законопачены войлоком. Костёл светлый, высокий, нарядный, с блестящей железной крышей и красивой статуей на арке кружевных ворот.
Летом здесь отличная клумба, говорит Франтишек, а у «шуле» растут какие-то блеклые, искривленные цветы.
Из распахнутых дверей разносится запах воска и звук органа.
Орган немецкий, подарок бывших владельцев, подмечает пан граф, жаль, они обеднели и выехали…
В костёле немного сумрачно, позолочено, торжественно, строгие святые смотрят с укоризной, горят свечи.
- Интересно, сколько свечей съела умирающая Стефания Радзивилл, чтобы отправиться на тот свет? Десяток? Сотню? И почему прислуга не убрала от нее опасное лакомство? – думает Шуйский, он даже пытается спросить об этом у иезуита на выходе из костёла. Но тот одернет – Яну, не забивайте свою память всякими глупостями, бедная Стефания Радзивилл умерла от острой чахотки. Мальчишке тоже хочется надкусить толстые свечи, и он с отвращением отворачивается.
Подходят к кладбищу. Шиповник на могиле мученицы Эльки уже покрылся яркими зелеными листочками, немного сморщенными, не совсем раскрывшимися. Шиповник огромен, растет от угловой стены и почти до ограды, якобы его посадили еще в прошлом веке, но точно не знает никто. Его ствол коряв. Шиповник ближе к дереву, чем к кусту, но дереву низкому, пригнутому, распространившемуся вширь, а не вверх. На могильной плите, белой и вытертой, стоят свечи. На иглах шиповника белеют записки, ветер колышет цветные ленты.
- Попроси, чтобы Элька обратилась к Господу с твоими мольбами, даровала тебе крепость в вере – шепчет на ухо Франтишек.
Но Шуйский думает совсем о другом. О том, что Элька могла убежать далеко-далеко, а он не может.
    
Лето 1914 года выдалось жарким и засушливым. По утрам пан граф объезжал поля, оценивая, сколько еще могут продержаться без дождя, и говорил, растирая в ладони горячие недоспелые зернышки – Езус Мария, если еще неделю такая погода простоит, все погорит.
В костёлах служили молебны о дожде. На крестьянские дворы приходили страшные, бородатые, с насупленными бровями филина, вещие старики, проводили некие темные обряды – звали тучи. О.Франтишек гонял их, грозя судом за колдовство, но деды не уходили.
Ливень начался внезапно, в конце июля. Утром я нашел в парке две мертвые пустельги, лежавшие в выгоревшей траве тесно соприкасаясь боками, кверху лапками. В них было что-то детское и жалкое. Сидел в кресле у распахнутого окна, смотрел иллюстрации в книге Брэма – хотелось убедиться, что мне попались действительно пустельги, уж очень они маленькие и тощенькие, оконная рама с треском захлопнулась. Порыв ветра сшиб со столика тяжелую медную вазу. Капли били по стеклу. Лило до позднего вечера, потом отпустило, а в середине ночи я проснулся от шума воды. Вдалеке доносился голос пана графа – он никогда не возвращался из Вильно в такие темные часы, и это меня напугало. Говорил он громко, но я засыпал, поэтому успел услышать лишь одно слово – война. Еще он упоминал, что завтра надо непременно купить свежую газету, там все объяснят, а он устал и ложится спать.
До утра, до утра.
Утром Потоцкий разбудил меня, легонько пощекотав, посмотрел серьезными глазами, и сказал: беда, Яну, вчера в Сараево убили эрцгерцога Франца Фердинанда с женой, задержан сербский террорист. Это очень опасно, я думаю, что впереди большая европейская война. Россия – союзница сербов. Господи, какая же глупость это убийство. Ведь год назад еле преодолели Балканский кризис! Все так надеялись, что не будет новой войны хотя бы в ближайшие лет десять!
Я перепугался настолько, что даже забыл про двух мертвых пустельг и дождь. Первая мысль: Польша не захочет участвовать в войне за российские интересы, Босфор и Дарданеллы ей не нужны, разгорится восстание, как в 1863-м, но его могут жестоко подавить. Тогда пана графа расстреляют, или сошлют в Сибирь, а меня вышлют под конвоем, с солдатами, обратно, потому что кто-нибудь наверняка знает подробности усыновления, напишет донос, представит, будто граф Потоцкий держит у себя русского мальчика против его воли или выдумает еще какую-нибудь ерунду, ведь мои предки Шуйские воевали с поляками.
Но вскоре все успокоилось и забылось – пана графа, как известного филантропа, назначили в несколько спешно созданных комитетов, он жертвовал сам и убеждал жертвовать других. В гостиной, где я по субботам учился танцевать мазурки с Магдаленкой, теперь сидели по несколько учительских дочек, шили солдатам. Одну из них, Ядзю, обедневшую шляхтянку, высокую и худую, с копной каштановых волос, я запомнил, потому что о ней шептались – жених пропал без вести, а Ядзю часто видели вечерами под ручку с аптекарем, у которого жил толстый котище по кличке Вильгельм. В глазах учительских дочек аптекарь казался германофилом. Впрочем, вскоре она пропала.
Мне доверили шлифовать курительные трубки, которые затем паковались в картонные коробки и складировались в библиотеке. Хорошо, если хоть одна из коробок дошла до фронта и порадовала солдат в минуты затишья. Сам Потоцкий давно не курил, убеждая, что от табачного дыма рано седеют, наверное, трубки были явно не его затеей. Везде говорили о махинациях с поставками фронту, о нажитых миллионах, возмущались и завидовали, но мало кто понимал, что творилось там и что в силах сделать для полуголодного, ограбленного солдата такой же не очень сытый простой мирный обыватель. Настроение у всех оставалось подавленным. Чего-то ждали, но старались об этом не распространяться.
Лишь однажды иезуит Франтишек, отвлекшись от темы урока, сказал мне – мы все очень надеемся, что война оторвет Польшу от России и потом, когда станут кроить новую карту, новая Речь Посполитая займет на ней подобающее место. Какое именно, я уточнять не стал.
Тем не менее, линия фронта все приближалась и приближалась. Женщин и детей из польских губерний начали вывозить в центральную Россию, причем
учащихся отправляли целыми гимназиями в один какой-нибудь город.
Здорово, что ты учишься дома, обрадовался пан граф, я никуда не позволю вывозить маленького Потоцкого. Ему нечего делать в России. Если придут немцы, мы останемся здесь. В конце концов, мы состоим в родстве с …  (тут он назвал несколько длиннющих немецких фамилий герцогов, баронов и ландграфов). Не прятаться же от них, в самом деле!
Мне хотелось возразить, что я уже не маленький, что среди немцев не все слышали про родство графов Потоцких с баронами и герцогами, что они могут сжечь и дворец, и развалины замка, или в них попадет снаряд, но так на меня взглянул, что чуть язык не прикусил. Да, бежать он не хотел, но кто знает, что произойдет завтра? Ожидание новых бед выматывало.
До нас стали доноситься странные ухающие звуки.
Это вдалеке неясыти свадьбу справляют – утешал меня пан граф.

                продолжение следует


Рецензии
Уважаемый автор,
Сейчас я буду на вас безжалостно нападать :)

1. Цитата: "Чего стоит времени сделать графу одно маленькое одолженьице?" недостоверна. Ну не мог граф Потоцкий разговаривать как еврей на Привозе: "... одно маленькое одолженьице ...".
2. Сумма в 30 тысяч рублей как-то несообразно велика. Не проверял, правда, сколько же это было в ценах времени, о которых вы пишете - и, конечно же, Потоцкие были в состоянии уплатить и побольше - но для тайной сделки, о которой никто ничего не должен был знать, это слишком много. Обмен скорее был бы сделан не деньгами, а недвижимостью - какая-нибудь деревенька вполне подошла бы.

Извините, что цепляюсь, но у вас хорошо получался "эффект присутствия", и жалко его портить ...

Борис Тененбаум   06.05.2015 13:49     Заявить о нарушении
Я не подумала об этом ): Была слишком увлечена сюжетом, забыв, что и оборот неподходящий для аристократа, и цена диковата. Но Потоцкий был очень богат, а отец мальчика просто мог назвать сумму с потолка, фантастическую по меркам его уезда, а граф, не думая, заплатить......

Юлия Мельникова   06.05.2015 17:38   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.