Рассказ под гитару

Я жил в Мексике полгода. Эта история мной не выдумана - она реальна. Впрочем, я никогда и ничего не выдумываю. Просто записываю то, что производит на меня особенно сильное впечатление.
Слушайте и не перебивайте.

По вечерам в Вилья-Эрмосе, главном городе штата Табаско, где много нефтяников,  находящемся на юге Мексики, шумно – на центральной площади играет оркестр, а на противоположной стороне выводят свои зажигательные мелодии гитаристы. Возле гитаристов народу собирается всегда больше, ведь все знают, что оркестр состоит из любителей, да и от дирижера-самоучки ничего путного не ждут, а среди гитаристов есть несколько чокнутых парней, и пальцы у них мелькают по струнам, словно скорые поезда по рельсам. Все гитаристы одеты небрежно, один только Мануэль Мора всегда в дорогом костюме – видно, что он человек состоятельный. К тому же известно, что он – композитор, учился в Варшавской консерватории. И все помнят его отца – старого Мора, жилистого старика с цепким взглядом выцветших глаз, некогда бывших карими. Старый Мора был губернатором штата Табаско. Он был одинаков с бедными и богатыми, не делал между ними различия, и за это его простолюдины любили. Он никогда не одалживал денег, но мог подкинуть бедняку две-три сотни песо, но при этом обязательно брал расписку. Впрочем, эти бумажки он всегда выбрасывал.

Старик-ирландец пытался сделать из своего сына юриста или банкира, но Мануэль уперся: он мечтал стать композитором. И обязательно учиться в Европе. Губернатор не терпел, когда ему перечили, однако сын настаивал на своем. К тому же на его стороне был весь город – все были в восторге от его игры на гитаре, чьи струны прогоняли тоску и вселяли надежду, а еще они заставляли не думать об осеннем дожде, нити которого были тонки и упорны, будто созданы для того, чтобы им никогда не рваться. Губернатор, кляня себя за мягкотелость (раньше с ним такого не случалось), пригласил сына в свой кабинет, надо сказать, довольно просторный, поставил перед собой глобус, закрыл глаза и ткнул пальцем куда придется. Выпала Варшава.

О Польше старик тогда ровным счетом ничего не слышал. Он попросил секретаря найти ему в библиотеке несколько книг – о старой Польше и новой. Секретарь был стар, толст и страдал отдышкой. Он принес требуемые книги, но перед этим сам внимательно их прочитал, проанализировал и составил короткую справку, из которой выходило, что поляки вспыльчивы, самоуверенны, но у них хорошая композиторская школа, ведущая свое происхождение от Шопена. Старый губернатор потратил на чтение весь вечер, а утром своему секретарю задал один вопрос: "Это тот Шопен, который придумывает разные мазурки?" – "Да, – прозвучал лаконичный ответ. – А еще полонезы и вальсы".

Мануэль пугал отца, что стоит последнему не выполнить его желание, он подастся в марьячос – бродячие музыканты. Или уедет в Мехико и придет к снежной вершине вулкана Попокатепетля со своей гитарой, чтобы... В таких случаях он никогда не доводил фразы до конца, но всем своим видом показывал – за словами обязательно последует реальное действие, как-никак в его венах течет половина горячей ирландской крови, да и мексиканская не менее упорна.

Отец Мануэля – Шон Мора – по утрам любил сидеть на верхней веранде своего двухэтажного дома, курить сигару и неторопливо попивать коктейль "куба либре" – смесь виски с кока-колой. В такие минуты он беседовал только со Святой Девой Гуадалупе, покровительницей Мексики, в свое время, как он считал, неоднократно помогавшей ему, ведь только с ее помощью он стал губернатором штата. Вечная Дева была лучшей советчицей, чем его жена Марианна. У Марианны было только одно достоинство: она никогда не вступала со своим мужем в пререкания. Скорее всего, потому что была моложе его на двадцать лет... Старческие пальцы губернатора дрожали, будто от холода, хоть было кругом душно – он нервничал. Но Святая Дева и на этот раз помогла найти верное решение. Вернее, она просто приказала ему отпустить сына в Варшаву.

В Варшавской консерватории Мануэль Мора был в середине 60-х единственным мексиканцем. За глаза сокурсники называли его "мексом". Он на прозвище не обижался. К тому же ему надо было прилежно изучать язык, что он и делал. К языкам у него была склонность – он одолевал их легко. Второй его склонностью было восхищение молодыми девушками. Сначала они все казались ему красивыми. Кроме тех, кто вместе с ним занимался композицией, – они были слишком увлечены постижением тайн сочинительства, на него почти не обращали внимания, а он, в отместку, ни одной из них не назначил свидания. И всегда им говорил не то, что они хотели от него услышать. Сначала, конечно, они ему все прощали – объясняли его поведение плохим знанием языка. Потом прощать перестали, но ему их презрительные взгляды не мешали, а, скорее всего, даже внушали бодрость и энергию.

Девушек для свиданий он находил на стороне. К тому же у него была двухкомнатная квартира прямо в центре Варшавы, в древнем доме на углу Козьей улицы и Краковского Предместья. Он писал матери, что его квартира замечательна во всех отношениях, к тому же у него появилась молоденькая служанка – его ангел-хранитель. В письмах он шутливо напоминал, что из всех студентов консерватории только он может себе такое позволить. Но он не забывал делать приписку, что у него с молодой паненкой нет любовного романа, ведь он платит ей деньги, а любовь не покупается. Он учил язык и писал свою первую сонату.

Соната начала складываться из рассказа одного из его сокурсников о том, что в Старом Городе варшавяне привыкли видеть древнюю женщину "голембьяру" – голубятницу. Многие десятилетия кормила она птиц. Во время войны немцы решили полностью уничтожить Старый Город, но "голембьяра" не покидала развалин, вопреки огню и взрывам. Она поклялась сохранить варшавских голубей, и сделала это. Мануэля увлекла эта история и он написал свою сонату "О голембьяре" для рояля, саксофона и ударных. Пять дней он писал, забыв обо всем на свете, – для него ничего не существовало, кроме музыки и этой старой женщины, сухой, со сморщенной кожей, зато улыбка у нее была молодой и бездонной, как небо над Варшавой. Профессор похвалил его музыку. Не исправил даже ни одной ноты. По лицу профессора, пережившего войну, участвовавшего в Варшавском восстании, текли слезы. А потом это произведение сыграли варшавские музыканты. Зал был взбудоражен. Все зрители просили выйти Мануэля на сцену, но он этого не сделал: ему казалось, что это отнюдь не его триумф, а "голембьяры", память о ее мужестве и стойкости. После концерта к Мануэлю подходили разные люди, но он вздрогнул только тогда, когда к нему подошла Эва Котинская. Она ничего особенного ему не сказала, просто поблагодарила за музыку, а он боялся, что она уйдет и они больше никогда не встретятся. Он страшился, что ему не хватит выученных польских слов, чтобы уговорить ее пойти с ним побродить по ночной Варшаве – мимо дворцов Красинских, Гнинских, Чапских, Пшебендовских, Сапегов. а потом вдоль Уяздовских аллей. Но она поняла его и сразу же согласилась. И в ту первую прогулку Варшава наплывала на них, а потом отступала, хотя им до этого не было никакого дела. Эва была красива – открытое лицо с прямыми классическими чертами, великолепная фигура, тонкие запястья рук... Потом он узнал, что она была чемпионкой Варшавы по художественной гимнастике.

Он ей рассказывал о штате Табаско – об озерах с крокодилами, пирамидах майя, о жадных чиновниках, стихах Карлоса Пестельера, друга его отца, а еще о стройных белокожих женщинах с мерцающими глазами, вбирающими в себя ночную и дневную сельву, вступающими с ним, Мануэлем Мора, в поединки, где они всегда одерживали победы. Его рассказы были сбивчивыми – он их не доводил до конца, неожиданно переходил на другую тему, но Эва этого не замечала. А потом он решил, что рядом с Эвой ему легко идти навстречу неведомому – она уже захватила его воображение, ему не хотелось с ней расставаться.

Эва была под впечатлением его музыки, и ей казалось, что над ними кружатся голуби – этого не было; голубь с голубкой уселись на карниз и начали ворковать – этого не было; им навстречу идет совсем старая женщина, а на плече ее сидит голубь – этого не было.

Мануэль несколько раз, оговорясь, назвал Эву сеньорой, а ей это понравилось: "Называйте меня так почаще, договорились?" – "Слушаюсь, сеньора Эва". – "Правильно делаете".

Он начал размышлять о последствиях этой прогулки, но потом неожиданно предложил Эве полететь с ним в Мехико, а потом в Вилья-Эрмосу – решение пришло интуитивно. Мануэль подумал, что Эва должна была обязательно отказать. Но она только сказала: "Оформлять визу так сложно". – "Оформим, сеньора, – пообещал он. – Вызов будет на государственном уровне!".

Они полетели сначала в Мехико. Над столицей самолет болтало из сторону в сторону, но Эва крепилась и повторяла только одну фразу: "Мне совсем не страшно!" – раз двести подряд. А он, чтобы ободрить ее, цитировал Марселя Пруста. "Я увидел на пляже красивую молодую женщину, тонкую, бледную, из глаз которой исходили лучи света, до того яркие в геометрической своей правильности, что взгляд ее напоминал созвездие". Ему казалось, что у Эвы, сидевшей с ним рядом, именно такие глаза, а ей хотелось прижаться к нему, но не только, чтобы загасить свой страх.

Мехико сразу же показался Эве городом опьяняющих желаний, бурных страстей, нелогичных поступков. Они провели три чудесных дня, растворившись среди его бесчисленных улиц, впитывая в себя его витиеватость, наслаждаясь предвкушением чего-то большего, чем происходило пока с ними. Они сняли один номер в отеле, но пока спали раздельно. Эва по утрам просила: "Не смотрите на меня, пока я не приведу себя в порядок!". Ее, по правде говоря, задевало, что он даже не пытался ее поцеловать, а он растягивал удовольствие как уверенный в себе охотник, продолжая посмеиваться: "Из глаз ее исходили лучи, больно ранящие его сердце". Потом он признался: "Я пытался пленить тебя изысканными манерами, но тело мое постоянно бушевало, а мне приходилось силой воли усмирять его бунт". Его слова иногда были загадочны – он бросал мимоходом: "Жду с нетерпением хецмек", но не объяснял ей, что хецмек – обряд, производящийся у индейцев майя через три или четыре месяца после рождения ребенка. В первый день в Мехико он стал называть Эву сеньорой Кецаль. Привезя любимую, показал птицу, у которой были длинные – почти с метр – хвостовые перья необычайной красоты: сине-зеленые с золотистым отблеском. Потом он пояснил, что у майя в древности перья кецаля служили украшением только правителей и знати; за поимку этой птицы виновный наказывался смертью. Но больше всего ее заинтересовало то, что кецаль не может жить в неволе. Она сказала: "В этом, по крайней мере, мы похожи".

Все три вечера они провели на площади Гарибальди, где марьячос исполняли веселые и траурные песни на своих гитарронах, харанитах и обыкновенных гитарах. Музыка была до того зажигательной, что Эва закрывала глаза и ей казалось, что кружатся все здания, окружающие площадь, – плывут в воздухе и делают разные замысловатые па. Мануэль понимал ее состояние и нашептывал: "Оставьте здесь свои обиды и печали".

Она почти не вспоминала, что вдруг перед получением визы ее вызвали в Варшаве в некое учреждение, где долго внушали: ее отпускают в Мексику только с одним условием – она не должна забывать о том, что Польша – социалистическая страна, и не надо поддаваться на разные капиталистические внушения. К тому же Мануэля Мора можно запросто выслать из страны под любым предлогом – это ей тоже следует помнить. И она должна вести себя в Мексике подобающим образом, а о том, что с ней беседовали – забыть. В ней были глыбы ненависти к этому серому несуразному человечку, инструктирующему ее трагическим тоном, но она сдержалась – только безучастные кивки головой, означающие – все понятно, ничего не пропущено, так она и будет поступать, как ей советует товарищ-государство.




А в Вилья-Эрмосе они сразу пошли в губернаторский дворец – огромное и несуразное (по слишком пышной архитектуре) пятиэтажное здание. Мануэль сказал: "Я хочу тебя познакомить с сеньором губернатором, сеньора Кецаль". Она засмеялась – думала, что он шутит. Старый Мора принял их сразу. Она была потрясена этим, и только это объясняет, почему она не сразу отметила, что они похожи – отец и сын. Мануэль сказал: "Познакомься с человеком, помогшим мне появиться на этот свет". Она потом долго не могла простить, что он ее к этой встрече заранее не подготовил. "Все в порядке, – шутливо говорил он, – у сеньоры Кецаль не получилось вида блудницы, она не виляла задом, не выспрашивала у дона Мора государственные тайны, а ее улыбка была ослепительной".

Старый губернатор спросил сына: "У тебя серьезные чувства по отношению к этой девушке?" – "Надеюсь, – ответил Мануэль. – Стал бы я иначе мотаться в Мексику, чтобы вас познакомить".

Была поздняя осень. Почти все деревья уже сбросили листву – их замысловатые остовы покачивались под порывами ветра, а редкие листья поскрипывали на ветру незамысловатые мелодии, переговариваясь с птицами и облаками в небе. Эва с Мануэлем были сближены этими тихими скрипами. Он говорил ей: "Мой отец – демократ по убеждениям", а она ему, отбросив все темные мысли: "Мне надоела твоя сдержанность".

Не дожидаясь его реакции на свои слова, она внезапно ускорила шаги, почти побежала – ей не хотелось показать свое лицо, внезапно вспыхнувшее, как солнце, избавившееся от тучи. Он быстро догнал ее, прижал к себе, почему-то провел ладонью по ее волосам, и ему показалось, что Эва – пятнышко, все более и более разрастающееся, как чернильная клякса в тетради, заполняющая дом, улицу, город, страну, но в первую очередь – его жизнь и его музыку, И она, эта молодая женщина, взрослая и одновременно, как ему кажется, наивная, моментально заставляет его сердце биться все быстрее, а еще она стремительно вытесняет из его памяти подробности прошлой жизни – успехи и неудачи, словно у них была одна колыбель, где он, младенец, качался, а рядом качели с ней, совсем крошечной. В это время вдруг, как по заказу, начался дождь – первые капли падают на землю, их все больше и больше – огромная рать, сосчитать ее воинов невозможно; все кругом заполнено запахом благославенной влаги, даже пожухлые листья начинают блестеть. Вполне возможно, что они ждали дождь с надеждой на новую жизнь – возвращение своей потерянной молодости. А Мануэлю жизнь уже не кажется книгой с захватанными страницами, а новеньким томиком, пахнущим типографской краской, а на красивом переплете два имени рядом – его и Эвы. И все боли уходят прочь, будто мыши юркают в темные углы. На лице Эвы губы растянуты улыбкой так близко, что нет возможности его губам увернуться от них.

Эти слитые в поцелуе губы – как у Родена; нет ничего прекраснее первого поцелуя, этот момент запомнится ему навсегда, а все остальное – даже разметанное на постели нагое, прекрасное женское тело Эвы – менее возвышенно, ибо поцелуй – обещание будущего блаженства. И зияющая пустота страха, что этого никогда не случится, отступает, превращается в прах, словно до конца вымыта этими бурными дождевыми струями. А Эва все теснее прижимается к Мануэлю – вдавливает в него свою боль, лишаясь ее, как ей кажется. А он шепчет: "Сеньора Кецаль, вам уже не выбраться из клетки".


Вечером они идут в гости к поэту Карлосу Пестельеру. Он сед и мудр. В его жизни, разменявшей восьмой десяток, было много кораблекрушений, но он все их превозмог.

По крайней мере, так он говорит Эве, а еще он читает ей свои стихи на английском языке, где красавица-героиня идет наперекор океану, а волны перед ней расступаются – перед ее любовью и отчаяньем. Потом эти расступившиеся волны укладываются в размер строки, а множество строк лепят тело молодой женщины. Такой же возвышенной и прекрасной, как Эва.

До нее не сразу доходит, что старый поэт импровизирует. О своей жизни он скрывает, что давно уже ее не желает видеть, ведь устал ее описывать; червивых плодов в этой жизни слишком много, а свет никчемный. И еще он, старый поэт, окружен вещами, до которых ему нет никакого дела, ведь среди них витает его вечное одиночество. И в нем давно уже сгорело все, что он когда-то любил. Ритм его сердца скомкан, а вода – сухая. И дни-паралитики бредут по всем сторонам

света, а он их не окликает. И сил у него осталось совсем мало – только для того, чтобы умереть. Но вот пришла красивая молодая женщина Эва и он уже не ТАМ – в своей памяти, воспоминаниях, а ЗДЕСЬ – в реальности.

Он высок и сух, этот знаменитый поэт Карлос Пестельер, а Эва, словно в трансе – так ей кажется, – приникает к его словам, как к волнам Вислы, но думает, что он об этом не догадывается. Его насмышливый взгляд говорит: это не так – я знаю, что с тобой сейчас происходит.

Сеньор Карлос Пестельер рассказал, что в Европе он был давно – целая вечность промелькнула, когда рядом с его шагами звучали шаги прекрасной женщины, не уступающей по красоте Эве. А потом – тяжелый вздох – эта женщина ушла в океан и не вернулась обратно. И с тех пор он забыл Европу, где они вместе были счастливы...

Неожиданно он начинает читать свои стихи на родном языке – метафоры вступают в схватки друг с другом, а солнце меняет свои обличья, как знатная дама платья; дождь напоминает иву с распущенными волосами. Эва тогда не знала испанского языка, но мелодии стихов ее завораживают; ей кажется, что она бродит среди высоких подсолнухов, а Мануэль Мора – пауза света, ее груди зреют под его взглядом. И неожиданно она становится легче воздуха и легче воды. Именно тут старый поэт обрывает чтение и говорит: "Эве и Мануэлю еще предстоит постигать лабиринты своих сердец".

Поэт сидит в кресле-качалке, на его ногах домашние тапочки. И думает, что сыну его друга повезло с невестой. Он предчувствует – роман их будет бурным, завершится он благополучно.


В Вилья-Эрмосе от Эвы отступили когорты плохих минут, где одно несчастье нанизывалось на другое, но эти минуты были в прошлой, отошедшей, словно ночь, жизни. Для нее начиналась новая музыка, озвученная не только гитарой Мануэля, но и его улыбкой, приковывавшей к себе Эву, словно невольницу, она была благодарна ему за эту неволю.

А по ночам Мануэль нашептывал Эве строчки Октавио Паса. "Я падаю на тебя в слепом падении воды, твое тело поддерживает меня как возникающая волна..."

Ливни отзвучали и наступила несносная духота. Пора было возвращаться в Варшаву, но Эва с Мануэлем все откладывали свой отъезд. Мануэль неистово писал свою "Поэму внезапной страсти", а Эва в соседней комнате сочиняла письма своим подругам – белые стихи о Мануэле и Мексике, а в ее ушах звучали струны гитары – нежные, как плоды манго.


Рецензии