Срывание Покровов, или я славно пишу и перевожу

       


     ДАР ЯЗЫКОВ: искусство перевода как ощущение жизни
 
   
      
                «Он славно пишет, переводит…»
      

     Сам себе удивляюсь. Оказавшись однажды в числе финалистов почетной британо-ирландской премии мастеров литературного перевода и получив возможность обозреть достигнутое с высоты птичьего полета, не могу избавиться от ощущения, что значение и заслуги перевода как полноценного и вполне оформившегося литературного жанра — как минимум изрядно переоценены.
     Давайте, я сразу выложу то немногое, что думаю о переводах. А всё последующее, мало добавляющее к существу вопроса, можно считать попыткой проникновения в некие иные области бытия, — а искусство литературного перевода — еще одним окошком в незнаемое.
    
     Итак, литературный перевод — дело, по своей сути, бессмысленное, бесполезное и, как всякий заменитель истины, даже пагубное. Пагубное, в первую очередь, конечно, для истины.
     Вряд ли такое заявление сочтут вызывающе неполиткорректным, бесцеремонным «срыванием покровов». Даже участники и организаторы процесса.
     Чего тут только не намешано: грубое самообольщение вперемежку с лицемерным формализмом, закоренелый снобизм, да и, конечно, алчность.
     Впрочем, это — лишь частный случай современной литературной жизни. Да, пожалуй, и российской в целом. Разве что в переводческом деле — артельный подряд, шабашка, халтура — практически узаконены, бесстыдно неприкрыты. Даже коммерсантам от литературы не приходит в голову выставить вывеску: «Цех по производству романов». Однако с переводами — сколько угодно: агентства, мастерские, бюро переводов. А сами переводчики низведены до литературных рабов и парий, — как в смысле попрания элементарного авторского права, так и ничтожной оплаты труда, просто за «харчи».
     Почему же переводчики берутся за столь унизительный труд? Где их человеческое достоинство?.. Уже сам по себе, подобный издевательский вопрос — пример повседневного цинизма, о котором я и веду речь. А почему трудятся рабы, к примеру, на кирпичных заводах в Китае? Приходит на ум маканинская характеристика современных литературных разборок, похожих на драку бомжей из-за куска селедки. Однако в данном контексте метафора приобретает совсем иное значение.
     Как говорится, жизнь такова, какова она есть и больше «никакова». Помните, как Остап Бендер показывал иностранному специалисту специальный такой ящичек «Для жалоб и предложений», куда каждый мог опустить свои жалобы и предложения, но их все равно никто не читал.
     Я человек не заинтересованный. Я человек случайный. Как говорил Швейк: вроде найденыша. Я не представляю ни издательство, ни школу, ни направление. Переведя с десяток книг, я не могу сказать, что среди них, при всей их «добротности», найдется хоть бы одна, которую я бы мог выставить как образец литературного перевода. И моя речь — не призывы и не обличения. Вы уж как хотите, а хороших переводов нынче не достать. Как заметил один уличный остряк-философ, о подобных явлениях можно высказываться лишь в форме безличностных предложений о природных явлениях. Вроде: «Смеркается...», «Накрапывает…» или «Тянет навозцем…»
     Теперешняя коммерциализация-узурпация-монополизация всего и вся, в т.ч. культуры, не говоря уж про какие-то там жалкие переводы, — напоминает мне «силу и мощь» советской промышленности, когда выпускалось по три наименования автомобилей, холодильников, мыла и т.д. Впрочем, промывание мозгов было в высшей степени эффективным: люди считали за счастье иметь то, что имели… Кстати, мне всегда претили высказывания, вроде «пипл-де хавает», поскольку тот, кто высказывается подобным образом, как правило, либо сам производит баланду, либо наживается на ней. А попав в ситуацию «пипла», «хавал» бы, как и «пипл».
    
     Как в «большой» литературе, так и в цеху переводчиков существуют два несмешиваемых явления: с одной стороны, застилающие белый свет громадьё коммерческих проектов, а с другой — штучные произведения искусства, одинокие «Циолковские», затерявшиеся среди городских сумасшедших и попрошаек. Как бывший союз писателей отстаивал не достоинство отдельных членов, а всей партии-организации, так и теперь — что может противопоставить одиночка-переводчик потогонной системе издательств, со всеми услужливыми агентствами, гильдиями, артелями? Ох уж, этот приснопамятный Союз Писателей, где детская литература была отдана на откуп женам литературных генералов-идеологов, а переводы их «продвинутым» отпрыскам.
     Если кто-то будет вас убеждать, что выдал полноценный продукт — не верьте, не верьте, не верьте. За два месяца и четыре минимальных зарплаты нельзя перевести книгу в шестьсот страниц. Даже вдвоем. Даже вдесятером. Если среди писателей (давным-давно забывших, что такое жить литературным трудом) нет-нет, да и попадаются уникумы, отстаивающие собственные убеждения, то переводчики, впрягшиеся в литературное ярмо, обречены угождать издателю. Проблемы перевода? Нет проблем!.. В конце концов, и Каштанка знала, что такое «плотник супротив столяра».
     Можно учреждать сколько угодно премий, сколько угодно уверять самих себя и других в высочайшем качестве наших переводов —  только промеж себя ясно, что в нашем деле, как в истории с котлетами: сколько ни подмешивай хлеба, а они все как будто пахнут говядиной. Понятно, на фоне такой халтуры любой бойкий синхронный переводчик, переквалифицировавшийся в литератора, будет выглядеть мастером пера.
     Вот говорят: в русской литературе всегда существовали две школы, две принципиально различные традиции перевода. Нет, не будем лукавить. Нет  и нет. Как ни называй — одна традиция — живое творчество, другая — вымученный педантизм-бюрократизм. По сути — самое что ни на есть кондовое начетничество и уравниловка, откровенное приспособленчество, единственная цель которого — отчитаться перед начальством, потрясая стоявшим на одной полке с уголовным кодексом словарем, «утвержденным последним пленумом». Что ж, угроза лагеря, а то и расстрельной статьи, требовала не творческой смелости, а формального соответствия текста партийно-цензурным нормам.
     Нет, никак не поворачивается язык назвать школой или традицией мертвые и узкие догмы советской системы. Хороша «традиция» — берущая начало от сталинских «вопросов языкознания», унаследованная от советской тоталитарной системы, навсегда похоронившая и продолжающая хоронить читательский интерес к сонму первоклассной литературы!
     Именно эта «традиция» отлично приспособилась к «новым» экономическим условиям и одержала верх — оказавшись так созвучна прагматике новейшего времени — эпохе всяческих импортирований и конвертаций… Вот только перевод литературного текста — не перевод денег из одного банка в другой, не перевод «фертингов» в рубли. Подобные технологии вряд ли пригодятся «мастерам художественного перевода». В лучшем случае — синхронистам, райтерам субтитров, экскурсоводам, журналистам, секретарям-референтам, переводчикам специальной литературы.
     У меня есть знакомый, вот уже на протяжении нескольких лет искренне убежденный, что не сегодня-завтра каждому в ухо, а то и прямо в мозг, вживят компьютерные чипы-переводчики. На этом основании, кстати, бросил читать не только переводную литературу, но и книги вообще.
     Впрочем, все это, пожалуй, тривиальные вещи. Не стоят разговора.Побоку их!
    
     Я собирался начать совершенно с другого. А именно, с забавного, но,в то же время, чрезвычайно поучительного эпизода, случившегося на встрече британских и российских переводчиков.
     Выступал английский профессор Бриггс, автор нового перевода «Войны и Мира». Лет шестидесяти, коренастый брит, с рыжеватой челкой и младенчески лучистыми голубыми глазами. Средоточие жизненной силы. Что-то от воодушевленного добряка Безухова, что-то от артиллерийского капитана. Словом, ужасно напоминающий какими-то черточками самого Толстого и его корневых персонажей.
     Объясняя, почему он решился взяться за новый перевод, несмотря на то, что существует шесть или семь других, профессор заметил, что все они были выполнены женщинами, причем женщины эти принадлежали к высшему обществу, — оттого их язык, литературный, изощренный, мало соответствовал языку оригинала. Сам же профессор — родом из северной Англии, где говорят на «самом понятном английском», необычайно простом и выразительном. Его устная речь естественным образом ложится на лист бумаги, преобразуясь в энергичный, полный жизни стиль, как нельзя лучше соответствующий крепкому, народному языку Толстого. К тому же, в молодости профессору пришлось послужить в армии, а следовательно, мог вернее понять и передать армейские мотивы произведения. И, в самом деле, английский язык профессора, о котором он говорил с такой любовью и жаром, показался мне куда понятнее, чем тот русский, на котором говорил - увы, увы! - кое-кто из моих коллег-соотечественников. То, что, "срывая покровы", я почти не называю имен, должно способствовать ответному толерантному аллаверды, не так ли?
     Председательствующая на собрании дама, влиятельная во всех отношениях, неожиданно бурно отреагировала на эти доводы. Она углядела в них даже нечто возмутительное. И совершенно недопустимое с точки зрения политкорректности. Это что же получается, встревожилась она, эдак можно дойти до того, что, прежде чем допустить переводчика к работе, его будут заставлять заполнять специальную анкету — о половой принадлежности, происхождении, социальном положении, национальности! То есть заподозрила профессора (хотя бы и с шуткой юмора) чуть ли не в шовинизме.
     Между тем, в словах профессора был заключен главнейший — мощный и, вероятно, единственный фундаментальный мотив, без которого было бы невозможно приняться за громадный труд; да и за более скромный тоже. Это мотив Языка.
     Как-то забылось, что литературный переводчик тоже писатель. И только в том случае, если он сподобился творческому прозрению о Языке, из-под его пера способна появиться настоящая литература.
     Хемингуэй не раз напоминает, что недопустимо писать о вещах, которые автор в том или ином смысле не пережил лично. Можно ли представить, что «Тома Сойера», к примеру, способен перевести человек, не бегавший в детстве на природе, не купавшийся нагишом в реке, не шаливший в школе? Тот же Хемингуэй, как сознающий свои возможности литератор, никогда бы не взялся за «женский» роман. Счел бы себя не вправе. Почему же переводчики считают себя вправе? Что же касается, Толстого, то он, безусловно, — «материал» никак не подъемный для литературных дам, независимо от масштаба их прочих дарований. Почему дамы из высшего общества, не нюхавшие пороху, не имевшие иной языковой практики, кроме светских бесед, берутся переводить «Войну и мир»?
     Самый выигрышный материал, будь то впечатления живой жизни или интересная книга, предназначенная для перевода, не имеют никакого шанса воплотиться в новой литературной ипостаси, если автор или переводчик лишены самобытного взгляда на вещи и чисто человеческого таланта.
     Об этом, кстати, не уставал напоминать замечательный советский критик-джойсовед Дмитрий Михайлович Урнов, человек необычайного обаяния и темперамента, знаток-англофил, постоянно мобилизовавшийся партийным начальством принимать живых зарубежных классиков, вроде Рокуэлла Кента. Рассказывают, что за рюмкой русской водки Урнов произвел на американца такое неизгладимое впечатление, что прославленный художник, специально привезший в дар советскому правительству собственную картину стоимостью в полторы сотни тысяч долларов, до того расчувствовался, что передумал и — подарил картину новому другу. Правда, после отъезда именитого гостя автору любопытнейшей монографии «Литература и Движение Времени» напомнили, что подарок предназначался отнюдь не ему, картину отобрали и отправили в Эрмитаж, и, говорят, она так и висит с размашистым дарственным росчерком на обороте: «Диме от Рокки».
     Филолог с изощренным чувством стиля, чувствовавший себя, как рыба в воде, среди отглагольных существительных, транслитераций и деепричастных оборотов, считавший наличие у литератора абсолютной грамотности само собой разумеющимся делом, Урнов, тем не менее, полагал, что никакие формальные познания не заменят проницательного и самобытного писательского взгляда — для адекватного воссоздания в новой языковой стихии самых простых поворотов оригинала. Эти-то, внешне простые, ситуации  зачастую оказываются самыми сложными для перевода. Куда проще подыскивать лаконичные, выразительные обороты при переводе идиом.
     Одним из любимых его примеров был эпизод из первой главы «Улисса». Пройдоха Маллиган, вроде нашего хитрована деда Ерошки, раздеваясь на диком пляже, чтобы искупаться, кладет рубашку и, чтобы ее не унесло ветром, просит у приятеля ключ — придавить, а заодно, для увесистости, выцыганивает еще и монету в пару пенсов на пиво. Маленькая деталь, так называемый «литературный жест», требующий от переводчика полновесного писательского дара.
     Удался ли перевод «Улисса»? Я бы не сказал. Для меня совершенно очевидно, что если западная культурная элита действительно прочла, смогла оценить, испытала на себе влияние легендарного романа, то среди русских литераторов лишь редкие одиночки смогли заставить себя прочесть его от корки до корки.
     Между тем, влияние «Улисса» на русскую литературу, как ни парадоксально, оказалось не менее значительным, чем на западную. По Урнову — феномен великих, но принципиально «нечитабельных» романов-мифов, — когда, вне конкретного текста, литературные идеи способны распространяться каким-то косвенными путями — сами по себе, вне границ, даже без перевода. На читателя действует одно лишь название, и, конечно, его неуловимая аура.
     К слову сказать, в отношении новейшей литературы, как отечественной, так и зарубежной, не говоря уж о переводах, Урнов был беспросветным пессимистом. Про "сейчас" уж и не говорю. По его мнению, современная литература закончилась еще в начале двадцатого века двумя до сих пор непревзойденными произведениями — «Швейком» и «Шерлоком Холмсом». Теперь мне кажется, что его мысль заключалась в следующем. Герои, вызванные к жизни творческим гением их авторов, принадлежат к чрезвычайно редкостной и весьма немногочисленной категории персонажей, к которым относятся, к примеру, Дон Кихот, Гулливер, Мюнхгаузен, Крузо, Гаргантюа с Пантагрюэлем. Утвердившиеся в сознании миллионов читателей, как абсолютно реальные личности, они, тем не менее, не имели никаких реальных прототипов, не были ни обобщениями, ни типичными представителями какой бы то ни было эпохи или прослойки. Они естественны, уникальны и неповторимы в той же мере, как естественен, уникален и неповторим являющийся созданием Божьим каждый отдельный человек. Такого рода вершинные персонажи, строго говоря, вообще не воспринимаются в качестве условных персонажей, привязанных к книгам, как тени к предметам, и не существующие в отрыве от них. Как о реальных людях, о них могли бы рассказывать те, кому довелось их узнать, — во многих книгах, на разных языках. Вероятно, удачные переводы книг, подобных «Швейку» и «Шерлоку Холмсу», воспринимаются в качестве оригинальных произведений. Можно сказать и по-другому: чем лучше перевод, тем меньше он имеет общего с оригиналом. А идеальный перевод — просто-таки абсолютно самостоятельное литературное произведение. Но ни в коей мере не «литературный «пересказ». Точно так же, как, скажем, о реальном человеке Наполеоне и его реальной жизни может быть написано сколько угодно книг, легенд, на каких угодно языках, однако ни одна из них, ни все они вместе, не смогут заменить его реальную историю.
    
     К чему я веду? Да к тому, что проблема перевода куда сложнее, чем я ее сформулировал. И дело не в том, что они, переводчики, такие уж беспринципные, законченные халтурщики, а в литературе, как в приличном гастрономе, не бывает «второй свежести». Похоже, проблема вообще не «решабельна».
     Словом, мое скептическое отношение к жанру перевода проистекает из ощущения его принципиальной невозможности. Даже помимо рассуждений о школах и традициях.
     Нет, видно недаром пришли мне на ум и «Улисс» и обаятельный литературовед Дмитрий Михайлович Урнов.
     Дело в том, что общая тенденция современных переводов — стремление убедить читателя, что литературный перевод есть нечто вполне аутентичное оригиналу. Может быть, даже «более аутентичное», чем сам оригинал. Переводчик все больше напоминает жалкую пародию Улисса-путешественника, тщеславного, заносчивого человечка, вернувшегося домой из дальних странствий. Будучи довольно бойким рассказчиком, он начинает уверять своих соотечественников, что его истории о том, что он видел в чудесных землях, до того хороши и живописны, что, по сути, ничуть не хуже самих чудесных земель и, следовательно, теперь соотечественникам нет никакой нужды самим пускаться в странствия: они вполне могут перебиться его аутентичными байками. В крайнем случае, прогуляться в местный «культурный» парк — покататься на аттракционах.
    
     Не знаю, как другие, но, по мере проникновения в язык оригинала, я многое переоценил. Даже самые лучшие переводы, которые так восхищали меня в детстве и до определенного момента представлявшиеся мне образцами переводческого мастерства, совершенно поблекли. Вот, к примеру, такая мелочь, элементарный диалог из «Тома Сойера».
      
      ‘Hello, Huckleberry.’
     ‘Hello yourself, and see how you like it.’
      
     Казавшийся таким живым перевод Дарузес, предлагает следующий вариант:
      
     ‘Привет, Гекельбери’
     ‘Привет и тебе, коли не шутишь.’
      
     Что и говорить, довольно-таки плоско…
     И бессмысленно искать решение проблемы перевода в наработанной изворотливости и стилистическом проворстве переводчика. Я уж не говорю о таких вещах, как «Алиса». Даже перевод такого изощренного стилиста, как Набоков, выглядит, по сравнению с оригиналом, мягко говоря, глуповато.
     В чем же дело?
    
     Философы знают, что мы никогда не имеем дело с реальностью — только с представлением о ней, а язык — как непосредственное отражение этого преставления — по сути, и есть полноценная реальность. Именно поэтому перевод с одного языка на другой есть не что иное, как попытка подмены, попытка выдать одну реальность за другую.
     К примеру, для русского человека представления, выраженные в самых простых словах, таких, как «трава», «небо», «солнце», никак не могут считаться идентичными соответствующим аналогам для англичанина, — как не являются идентичными обе эти реальности.
     Кстати сказать, подобные проблемы назревали и с американским английским. Язык, перенесенный на новую почву, открытый для новых реалий и представлений потребовал выработки новых языковых образов. К счастью, появление кинематографа, а затем радио и телевидения позволило в значительной степени воссоединить языковое пространство.
     Что же говорить о двух таких разных мирах — русского и английского! При всей интенсивности проникновения английского языка в русский, наблюдаемого в настоящее время, современный русский язык не имеет достаточных средств для изображения другого мира, и английская литература остается для русского читателя «вещью в себе».
     Помнится, в детстве нас кормили небылицами, что в будущем все люди не только построят всенародное коммунистическое общежитие, но и будут говорить на одном языке. Точнее, все языки, так или иначе, пройдя все стадии уравниловки, сольются в некую однородную феню. Идея вполне в тоталитарном духе. Теперь я понимаю, что для установления этого комфортного единомыслия и единообразия подразумевалось полное культурное, а то и физическое уничтожение одного из миров.
     Изображение чужестранных реалий средствами родного языка — неизбежно условность. Но она — так же и особый прием, помогающий автору решать свои внутренние задачи. Лучший пример, в этом смысле, Шекспир. Действие может разворачиваться где угодно — в Дании, Венеции, — но писатель никогда не идет по порочному пути стилизации. Если так можно выразиться, всегда остается в родной языковой стихии, в пространстве органичных для него реалий. Поскольку, как уже было сказано, перевод — тоже писательство, — а хороший перевод должен отвечать всем требованиям полноценной, настоящей литературы, — то и переводчик обязан избегать нелепых построений — плодить ряженых персонажей, изображать из себя «иностранца».
    
     В общем, как ни прискорбно, но единственная благородная и честная миссия, которую может взять на себя переводчик, это своим собственным примером воодушевлять людей для изучения языка и чтения оригиналов. В конце концов, если сложить деньги и время, затраченные человеком на чтение переводов, станет очевидным, что куда разумнее было бы уж сразу выучить язык.
     В этой связи любопытно оглянуться в прошлое. Литературный перевод куда моложе самой литературы. Каких-нибудь полторы сотни лет назад образованному человеку и в голову не приходило искать переводы. Разве что с редких и «совсем уж мертвых» языков. Первые литературные переводы появились именно на потребу плебсу. Я не имею в виду перлы, вроде Лермонтовского «Из Гейне» или Пушкинского «Из Корана», где оригинал был лишь вдохновляющим поводом. Известно, что Достоевский, к примеру, переводил с французского. Однако своих детишек, как прежде и его самого, с ремешком в руке заставлял читать оригиналы.
     Хорошо еще, что современные молодые люди, несмотря на все усилия департамента образования с его шизофреническими реформами, имеют немало возможностей изучать языки.
      
     Пожалуйста, коллеги мои переводчики! Не обижайтесь за высказанное! Вы делаете что можете. И как можете. Самые совестливые из вас скорбят, посыпают голову пеплом.  Разве ваша вина, что издатели наседают, отгружают книги «пудами». Да еще лицемерно рассуждают о качестве. Как кустари-торговцы, сидят в своей лавочке, сбывают свои плохо слепленные, с подозрительной начинкой пельмени.
     К счастью, всегда надутся исключения подтверждающие правило. Бережно и с благодарностью храню в своей библиотеке наиболее удачные работы старых мастеров — Чуковского, Маршака, Прозоровской, Кашкина. Фантастическими удачами, ставшими полноправными шедеврами отечественной литературы, можно считать также переводы, выполненные Аксеновым (Доктороу), Аптом (Гессе, Фриш), Треневой и Суриц (Олдридж, Гамсун), Сорокой (Фитцджеральд), Тарасовой (Вежинов, Райнов), Голышевым (Натаниэль Уэст, Фолкнер). Особенно замечателен для меня случай «расшитого бисером по канве» аксеновского «Регтайма», когда, влюбившийся в роман, я бросился искать другие вещи Доктороу, разочарованию моему не было пределов — такими посредственными оказались другие переводы, а Василий Палыч так и утвердился в моей сознании как законный автор «Рэгтайма».
      
     Наконец, о сокровенном, Помимо философского объяснения несостоятельности литературного перевода как такового существует и религиозно-мистическая причина.
     Все помнят?.. Снизошел Дух Святой на собрание апостолов и заговорили они разными языками, славя Иисуса Христа, а прохожие, с удивлением внимая невнятному многоголосью, думали, что перед ними напившиеся вина. 
     Дар языков, как вы помните, был отнят у человека во время возведения пресловутой Вавилонской Башни — в наказание за его непомерную гордыню, а возвращен — исключительно для того, чтобы один человек мог передать другому Благую Весть о Спасении и Спасителе. Поэтому неудивительно, что попытки использовать Божий дар — Дар Благовествования — не по назначению оборачиваются безобразным косноязычием, вместо откровения художественного слова. Худосочными миражами — вместо полнокровной живой жизни.
      
    

также здесь: http://www.peremeny.ru/blog/12295



Аппендикс. Неожиданно. Вот одна из современных реалий  http://eugenyshultz.livejournal.com/342752.html Это ли не  наглядная иллюстрация многих чисто литературных, художественных положений, изложенных в статье?
    
...



http://www.magomet.ucoz.ru


Рецензии
«Как говорил Швейк: вроде найденыша»
Ну, положим, Швейк в каноническом переводе говорил «вроде как найденыш», что в общем-то похоже на слова "настоящего" Швейка: jako nalezenec т.е. буквально "как найденыш"; вариант: "как подкидыш". Интересно, что русские переводы иногда выглядят и "красивше", и корявее оригинала одновременно. В том же переводе "Швейка" солдатская песенка звучит как "Жупайдия-жупайдас, нам любая девка даст! Даст, даст, как не дать, да почему бы ей не дать... даст нам по два поцелуя", хотя в оригинале (жупайдия-жупайда, кажда голка да. Да, а неда, да а неда, проч би недала...губичку) "пропадает" салдафонская двусмысленность, ибо наше "девка даст" однозначно воспринимается, как склонность барышни отдаться бравому солдатику. В оригинале же обыгрывается чешская идиома "дат губичку", т.е. всего лишь поцеловать. "Дать поцелуй" - это не русский язык.

«Хемингуэй не раз напоминает, что недопустимо писать о вещах, которые автор в том или ином смысле не пережил лично.»
Это надо довести до сведения всех писателей-фантастов и мастеров исторического жанра.

«Почему же переводчики считают себя вправе?»
Они ничего не считают. Им предлагают перевести, причем не бесплатно. Они и переводят. Переводят, чтобы читатели, не знающие языка оригинала, приобщились к творениям иностранных писателей, поэтов, драматургов и прочих деятелей.

«А идеальный перевод — просто-таки абсолютно самостоятельное литературное произведение.»
Идеального перевода быть не может, т.к. идеал не достижим, а языки, даже самые близкие, отличаются друг от друга по многим параметрам, включая объемы значений слов, логику и образность.

«Да к тому, что проблема перевода куда сложнее, чем я ее сформулировал»
Формулировку проблемы я не увидел. Если формулировка звучит как «литературный перевод — дело, по своей сути, бессмысленное, бесполезное и…пагубное», то это скорее иронический пересказ точки зрения некоторых филологов, считающих, что адекватный (аутентичный, идеальный) перевод принципиально невозможен.

‘Привет и тебе, коли не шутишь.’
«Что и говорить, довольно-таки плоско…»
Критик скажет «плоско», ничего не предложив взамен (мол, я-то знаю, сколь тонко сказано в оригинале, какая игра слов имеет место, но сам почему-то менее плоско сказать не в силах). Сколько ругали Маршака за переводы из Бернса или шекспировских сонетов. А лучше – ничего предъявить не смогли. Есть в «Гамлете» простая на вид реплика Горацио (a piece of him), которую не могут перевести на русский язык «неплоско». Доходят до того, что заставляют бедного студента утверждать «Я, только полусонный» или «Отчасти я, милорд» и даже очень даже по-нашему «Я за него». Или слова королевы о сыне «Our son is fat» - попробуй пойми, что Шекспир имел в виду потливость прынца, а вовсе не его дородность.

«Если так можно выразиться, всегда остается в родной языковой стихии, в пространстве органичных для него реалий.»
Конечно, шекспировские древние римляне или уроженцы Вероны говорят на английском языке (хотя не всегда: французская принцесса, невеста Генриха четвертого позволяет себе вякать на родном языке) рубежа 16-17 веков, но стилизация все-таки присутствует: так, римляне клянутся олимпийскими богами и поминают разные там «луперкалии»; пусть в Вероне вспомнят о "кольце олдермена", о чуждой итальянскому фольклору «королеве Мэб», но ряд деталей совершенно четко указывает на осведомленность автора, на знание им реалий веронской жизни эпохи Возрождения.

Алексей Аксельрод   28.03.2017 17:34     Заявить о нарушении
Спасибо за такие подробные и интересные коменты! Любовь к предмету очевидна и не поверхностна. Т.е. по сути верно, а по-существу нет. Конечно же, всё сказанное мной - имхо, и в разумных пределах)

Сергей Магомет   28.03.2017 17:03   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.