Бунтарь с облезлой макушкой

Опубликовано в журнале "Аврора" (Санкт-Петербург). 2012 г., №4.


До девятнадцати лет Евдокимов не читал. Даже не потому, что книги не вызывали в нём живого любопытства, просто чтение само по себе казалось ему постыдным занятием. В школьные годы, ещё не привыкший мыслить критически, Евдокимов безоговорочно принял незыблемый постулат своего поколения, провозглашавший «лохами» всех читающих людей. Родные тоже мало способствовали пробуждению в нём интереса к литературе. Домашняя библиотека Евдокимовых была крайне скудна и целиком состояла из запылённых советских изданий допотопных классиков, к которым годами никто не притрагивался.

Когда Евдокимов учился на втором курсе университета, из семьи внезапно ушёл отец. Как и любая женщина, на пятом десятке потерявшая мужа, мать Евдокимова, Наталья Игоревна, восприняла это событие болезненно и стала искать утешения в обществе полузабытых подруг юношеских лет. Большинство из них тоже были разведены, а некоторые к своим сорока пяти годам не успели побывать замужем ни разу. Теперь эти женщины, которых Евдокимов до этого видел только в детстве, заметно постаревшие и потускневшие, едва ли не каждый вечер сидели у матери на кухне, дымили ароматизированными сигаретами и сплетничали про начальников, сослуживцев и более удачливых сверстниц.

Одна из них занималась тем, что писала литературно-критические статьи для популярной газеты. От остальных подруг Натальи Игоревны её отличали меньшая озлобленность и довольно редкое сочетание большой эрудиции и обаяния. Под её влиянием мать Евдокимова начала выписывать толстые литературные журналы. Прежде она была столь же равнодушна к чтению, как и сын, как и покинувший семью отец, а теперь каждый месяц, принося с почты свежий выпуск, запоем читала произведения малоизвестных и начинающих авторов. За один год на низеньком журнальном столике в гостиной выросли две неровные стопки номеров «Октября», «Нового мира» и других изданий. Ни один из прочитанных журналов Наталья Игоревна не выбросила. Кроме того, в пёстрых джунглях книжных магазинов она то и дело находила старые номера прошлых лет и пополняла ими свою коллекцию.

– Советую читать молодых, – говорила ей подруга-критик. – Понятно, многие из них совсем зелёные, у многих нет мастерства, нет умения строить сюжет. Но чистотой и глубиной мировосприятия они меня просто сражают. Такого сострадания к людям, такого отчаянного стремления проникнуть в самые непроходимые закоулки бытия не встретишь даже у взрослых авторов.

Вскоре к чтению журналов пристрастился и Евдокимов. Он долго потом не мог объяснить себе, чем именно его привлекли рассказы, в большинстве своём пресные, нудные и не отличавшиеся яркостью сюжетов. Скорее всего, первый журнал он взял в руки машинально, по инерции. В квартире, где журналы сделались бытовым атрибутом, не заглянуть в один из них было сложно. Но Евдокимов на этом не остановился. Всякий раз, когда ему делалось скучно или когда было лень готовить сложный реферат, он брал наугад любой номер «Знамени» или другого журнала и, найдя в содержании рассказик покороче, принимался читать. Постепенно чтение таких рассказов стало занимать в его жизни то место, которое прежде занимали компьютерные игры и переписка с друзьями в социальных сетях. Читал он без особого удовольствия, но оторваться, не дочитав произведение до конца, почему-то не мог. Со временем Евдокимов стал носить журналы с собой в университет. Там он их читал, в основном, затем, чтобы убить время на неинтересных лекциях, на которых раньше играл в бестолковые игры на смартфоне.

Учился Евдокимов в Московском педагогическом университете, на факультете физики и информационных технологий. Студентом он был прилежным, пересдач после сессий у него, как правило, не оставалось. В отличие от многих своих товарищей, он твёрдо знал, в какую отрасль пойдёт трудиться после получения диплома, к учёбе относился ответственно и не терзал старшекурсников расспросами о том, какие преподаватели могут поставить зачёт на халяву, а какие нет. Он стоически переносил и недосып, и голод, и утренние мучения в набитых битком электричках, на которых он ездил в Москву из своего областного городка. На втором курсе Евдокимов уже подрабатывал продавцом-консультантом в магазине IT-технологий и не сомневался в своих перспективах.

В тот год, незадолго до окончания семестра, в одном из последних принесённых матерью журналов Евдокимов прочитал рассказ о жизни инженеров-оптиков. Написан он был, видимо, таким же инженером-оптиком, решившим побаловаться сочинением прозы. В этот раз Евдокимова привлекло не название и не маленький размер произведения, как бывало раньше, но имя автора – Г. Кащеев. Все авторы журналов, которых читал ранее Евдокимов, подписывались полным настоящим именем, а этот урезал своё имя до инициала, либо вообще взял псевдоним по типу О. Генри.

Главный герой рассказа Г. Кащеева, инженер, сотрудник недавно открывшейся частной фирмы, от лица которого шло повествование, рассказывал об удивительном человеке, пришедшем работать в его лабораторию.

«Поначалу мы не заметили в нём ничего необычного, – нудно и размеренно вещал главный герой. – Его биография была самой заурядной: окончил физфак московского пединститута…»

Вскоре после прочтения этих строк Евдокимов закрыл журнал. Смутило его вовсе не стилистическое плоскостопие автора. Прирождённый технарь, Евдокимов не умел оценивать стилистику. Поначалу он сам не мог толком понять, что же случилось, почему он не стал читать дальше, и почему перед его глазами несколько секунд клубилась фиолетовая тьма.

«Физфак пединститута – заурядная биография?! – полыхнуло в голове Евдокимова, и он, отбросив журнал в сторону, рассерженно засопел. – Заурядная судьба?! Ничего необычного?! Это значит, всё, чем я занимался эти два года – заурядно?! И диплом, который я потом получу, по мнению этого урода, сделает меня простым, сереньким человечком с заурядной биографией?!»

Как и любой технарь, Евдокимов не умел различать автора рассказа и главного героя, поэтому под «уродом» подразумевался как сам загадочный Г. Кащеев, так и его герой, инженер-оптик.

До конца дня Евдокимов ходил бледный и потухший, но потом утешился естественной и банальной мыслью, что не стоит каждого, возможно, вымышленного литературного персонажа равнять с собой. Проснувшись следующим утром, он не сразу вспомнил о Г. Кащееве и на пары ехал в привычном для себя хорошем настроении. Но стоило ему увидеть издалека приземистые очертания университета, как в подсознании опять всплыли злосчастные строчки. Проходя мимо охранников, Евдокимов впервые за два года учёбы ощутил себя серым, заурядным человечком, вошедшим в здание постылого, ничем не примечательного вуза. Первой в расписании была лекция по линейной алгебре. Оказавшись в аудитории, Евдокимов понял, что снизу доверху аудитория заполнена серостью. И что сам он, Евдокимов, вошёл в неё лишь затем, чтобы пополнить собой эту безликую массу. На каждом повисшем над конспектами сонном лбу проступали строчки из Г. Кащеева: «Его биография была самой заурядной…»

Прежде не знакомая Евдокимову навязчивая идея всё глубже вгрызалась в его сознание. Он решил всё-таки прочитать ненавистный рассказ до конца. Словно утешая своего чересчур впечатлительного читателя, Г. Кащеев на протяжении всего повествования только и делал, что доказывал, насколько незаурядной личностью оказался этот Игорь. Молодой инженер оказался поэтом и философом. Герой-рассказчик был пленён его обаянием. Они подружились, стали ездить вместе за город на рыбалку, и там, на берегу лесной реки, Игорь рассказывал, как можно, наблюдая за радужной каплей росы на травинке, понять суть мироздания. Заключительной сценой рассказа были похороны Игоря, на которых собралась вся безутешная лаборатория. Как и любому незаурядному персонажу, Игорю пришлось умереть не своей смертью, в трагической обстановке.

Евдокимов не утешился. Ни поэзия, ни философия, ни роса на травинке, ни трагическая смерть не расцвечивали яркими красками первые страницы биографии Игоря. Факт окончания пединститута, напротив, становился ещё более ничтожным.

Спрятав журнал под курткой, чтобы не увидела мать, отчаявшийся Евдокимов вынес его из дома и сжёг во дворе, возле мусорных контейнеров, огороженных обугленной кирпичной стеной. Чувствуя себя шаманом, творящим важный ритуал, он долго стоял возле костерка и с наслаждением смотрел, как шевелятся в огне серые лохмотья сгорающей бумаги. Маленький мальчик на цветастом самокате остановился рядом и с интересом спросил, что тут происходит. Ничего не ответив, смутившийся Евдокимов плюнул в опадающее пламя и ушёл домой.

Но и уничтожение журнала не прекратило мучений. Тот чёртов абзац был уже впечатан в мозг Евдокимова, подобно клейму. Он не только помнил его наизусть, но мог в любое время дня и ночи сказать, в скольких сантиметрах от края страницы было пропечатано слово «заурядной» или слова «ничего необычного». Ещё Евдокимову не давали покоя мысли о самом авторе. В самый неподходящий для таких размышлений момент, на занятии или среди транспортной суеты, он начинал мучительно гадать, как же зовут Г. Кащеева – Григорий, Геннадий или, может быть, Глеб. В такие минуты он ни в чём не нуждался так страстно, как в ответе на этот вопрос.

При всей серьёзности отношения Евдокимова к учёбе, особо выдающимся студентом он не был и любимчиком преподавателей за два года стать не успел. Когда он положил на стол учебной части заявление о добровольном отчислении, никто не стал его отговаривать. Инспекторша курса равнодушно пробежала глазами по неровно исписанному листу и пресным голосом сообщила, когда приходить за документами. Вскоре после этого Евдокимов уволился из магазина. Там его даже не спросили о причинах ухода.

Понимая умом, на какой безрассудный шаг он решился, Евдокимов обрубил все до единого канаты, связывавшие его с прежними местами обитания. Он разом прекратил общение с университетскими друзьями и бывшими коллегами, чтобы те не заставили его ностальгировать по миру серости и не помешали обрести свободу. А дальше государство позаботилось о том, чтобы остаток юности он посвятил самому заурядному из всех возможных занятий. Тёплым майским вечером, открыв едко пахнущий после весенней окраски почтовый ящик, Евдокимов обнаружил повестку из военкомата.

Отчисляясь из университета, Евдокимов не тешил себя иллюзиями и всё это предвидел. Служить он, конечно, не желал и некоторое время судорожно придумывал, как бы откосить. Советовался с приятелями, тревожил расспросами дальних родственников, чья работа была связана с силовыми ведомствами. Но после получения повестки неожиданно сдулся и отверг все предложенные ему авантюрные сценарии.

– Послужи, сын, послужи, – говорил отец, встретившись с Евдокимовым в ресторане. – Может, оно и к лучшему, что ты учёбу бросил. Армия тоже многому учит. Вернёшься совсем другим человеком.

Глядя на сильно изменившегося за два года отца, Евдокимов начал понимать, что бунт против собственной заурядности был бессмысленным, что и серость, и заурядность – это наследственное, отцовское. Заурядность сидела перед Евдокимовым в неказистом клетчатом пиджаке, сложив на страницах меню огрубевшие, состарившиеся руки. Закончив провинциальный физфак, отец за последующие тридцать лет так ни разу и не выделился из людской массы.

– После армии ты уж точно не будешь принимать вот такие необдуманные решения и резко сворачивать с выбранного пути, – грустно усмехнулся отец, совсем не знавший о подлинных причинах расставания сына с университетом.

Интеллигентный отец Евдокимова сам в армии не служил, однако рассуждал о ней точь-в-точь, как рассуждал бы матёрый солдафон – самый заурядный из солдафонов. При всём этом предсказания его сбылись.

На разных людей армия влияет по-разному. Кого-то она закаляет, укрепляет физически и морально, кого-то унижает, кого-то подталкивает к пересмотру ценностей и жизненных ориентиров. Евдокимов вернулся из армии не закалённый и не униженный, а полностью опустошённый. Его притупившемуся за время службы уму не было уже дела до философии, смысла жизни и проблемы заурядности-незаурядности. Ощущение внутренней пустоты, зудящей болью пронзившее Евдокимова на подъезде к Москве, стало единственным ярким воспоминанием, связанным с армией. Тот год, в течение которого он просыпался в пропитанной свинцовым запахом пота казарме, год, представлявшийся ему нескончаемой цепью долгих, тяжёлых, бесцельно прожитых дней, вдруг уменьшился в памяти до размеров крохотной бледной гусеницы, после того как дембельнувшийся солдат прожил первую неделю в родных стенах. Казалось, он и не покидал их.

Выписывать журналы мать прекратила, и это было главным изменением, произошедшим в их доме за время отсутствия сына. Недолгое увлечение Натальи Игоревны литературой теперь можно было объяснить простым желанием заполнить чем-то свою жизнь, опустевшую после ухода мужа. Но депрессия ушла, и вместе с ней пропала тяга к чтению. Евдокимов догадался, что произошло это, не в последнюю очередь, благодаря новому обитателю квартиры Жорику.

К сожителю матери и своему возможному отчиму Евдокимов поначалу испытывал лёгкую неприязнь. Само слово «Жорик», которым величала его мама, цепляло Евдокимова крюком за живот и едва не выворачивало наизнанку. С другой стороны, он понимал, что только эта ласкательно-собачья форма имени «Георгий» могла подойти рыхлому лысеющему мужичку. От пока ещё плохо знакомого Евдокимова Жорик настоятельно требовал обращения «Георгий Викторович». Евдокимову, который тоже был Георгием и тоже Викторовичем, это казалось неприемлемым и унизительным, но перечить он всё же не осмеливался. Армия сделала своё дело – теперь ему меньше всего хотелось оказаться в эпицентре конфликта.

Столь же безропотно Евдокимов себя вёл, когда этот мужчина заводил с ним разговор о матери, называя её по имени-отчеству.

– Ты чего посудомоечную машину утром не запустил? Наталья Игоревна же просила! Ну, чё, блин, за расхлябанность, Гоша? – бывало, принимался негодовать Жорик, вернувшись с работы раньше мамы. И неясно было, то ли он подчёркивал таким образом свою и Натальи Игоревны возрастную отдалённость от Гоши, то ли боялся, что Евдокимов заподозрит его в недостаточном уважении к матери. Изо всех сил стараясь не вспылить, Евдокимов цедил сквозь зубы оправдания и спешил исправить ошибку.

Жорик имел склонность к разного рода чудачествам. Как-то раз, помогая Наталье Игоревне проводить уборку, он обнаружил старые фарфоровые шахматы и с той поры каждый вечер играл сам с собой по две партии. Жорик объяснил, что уже много лет так делает, пытаясь одолеть своего «внутреннего гроссмейстера», но всякий раз неизменно ему проигрывает. Ещё большее недоумение вызывала его привычка уединяться на балконе и стоять там часами, слушая на мобильнике музыку. Случалось это в выходные дни, когда единственная в доме женщина была загружена хозяйственной работой и, как никогда, нуждалась в помощи. Евдокимов, валявшийся в это время в гостиной на диване, невольно прислушивался к доносившемуся из форточки мелодичному треску. Играла западная попса, неглубокая, полутанцевальная, воспевающая сытую, беззаботную жизнь миллионера – музыка, которую с одинаковым удовольствием слушают как беззаботные миллионеры, так и безмозглые миллионы. Один раз Евдокимов не выдержал и, заглянув к Жорику на балкон, предложил воспользоваться своим музыкальным центром. Дескать, это телефон, качества звука поганое, а у него в комнате нормальные колонки – совсем другое дело. Евдокимов ощущал себя хозяином, дающим гостю великодушное разрешение.

– Колонки – ересь! – отрубил Жорик. – Вы, молодые, не можете понять, насколько индивидуальным должен быть этот процесс. Слушая музыку, человек приобщается к хаосу. Сбрасывает цепи, в которые его заковывает беспросветная рутина. И начинает жить по-настоящему, для себя. Не надо думать, что соседи, которые эти колонки будут слышать, тоже готовы к настоящей жизни.

Евдокимов ничего не понял, но с каким-то внутренним содроганием отметил, что мыслит этот человек необычно и, наверное, много читает. Однажды Жорик обронил, что не просто много читает, но и сам пробовал писать. Когда ему в руки попал старый литературный журнал, Евдокимов из любопытства остался сидеть рядом, чтобы услышать его мнение.

– Нет, это не писатели, – прочитав несколько страниц из середины, твёрдо сказал Жорик. – Как их вообще журналы печатают… Знаешь, Гоша, чем бездарность отличается от таланта? Бездарные тексты не могут никого угробить – ни читателя, ни автора. Начитавшись плохой писанины, ты никогда не испытаешь озарения, не захочешь что-то резко изменить – например, убить всех вокруг и себя вместе с ними. Призвание таланта – доказать читателю, что он бездарен, бездарен как человек, что жизнь свою он проживает бездарно. 

Евдокимов не стал рассказывать Жорику, как один автор (неизвестно, правда, талантливый или нет) одним рассказом резко изменил его жизнь. Он уже почти не вспоминал ту историю и не имел к злосчастному рассказу и его автору никаких претензий. Конечно, всё произошедшее в жизни Евдокимова после отчисления из университета говорило о том, что своего юного читателя тот писатель угробил. Именно что угробил, намекнув, что живёт он бездарно, и вынудив сделать не менее бездарную попытку эту жизнь изменить. Со своей участью Евдокимов давно смирился и не калечил нервы сожалением о старых ошибках.

Но прошлое всё-таки настигло его. Первый раз – в Москве, когда он вместе с приятелем возвращался с любительского рок-концерта. Своего бывшего однокурсника Руслана, одиноко покуривавшего возле дверей клуба, Евдокимов узнал сразу же, несмотря на то, что его прежде неприметное лицо теперь обрамляли огненно-рыжая грива и огненно-рыжая борода. А вот Руслан долго всматривался в лицо Евдокимова, прежде чем признал в нём полузабытого приятеля, так неожиданно отчислившегося на третьем курсе. Рыжий Бес (такое у Руслана теперь было прозвище) оказался клавишником группы, отгрохотавшей только что на сцене клуба. Руслан также писал для этой группы песни, месяц назад опубликовал книгу стихов, и всё это ничуть не мешало ему продолжать учёбу в педагогическом.

Обескураженному Евдокимову не пришлось долго размышлять над судьбой удачливого Беса. События следующего дня шокировали его куда сильнее. Он вернулся с работы рано, когда ни матери, ни Жорика не было дома, и на лестничной площадке столкнулся с узкоплечим нерешительным опером угрозыска, звонившим в его квартиру.

– Вы из этой квартиры? – блеснув раскрытым удостоверением, спросил опер. – Скажите, а господин Кащеев у вас проживает?

– Кто-кто? – вырвалось у Евдокимова. При звуке этой до дрожи знакомой фамилии в его памяти будто открылась чёрная канализационная дыра.

– Кащеев Георгий Викторович, – повторил опер.

– А-а… этот-то! – Евдокимов тонул в захлестнувших его догадках и подозрениях, но всё же быстро сообразил, что следует ответить. – Да, жил у нас такой. Но он уж полгода, как уехал. Где он сейчас, не знаю, сразу говорю.

– Хм… ну, хорошо, поставьте вот тут подпись в подтверждение своих слов…

В одиннадцать вечера нетрезвый кряхтящий Жорик ввалился в прихожую, с третьей попытки защёлкнул замок, распахнул дверцу гардероба, и оттуда, как обычно, высыпались неаккуратно сложенные туфли, ботинки и щётки. Когда Жорик, чертыхаясь, наклонился, чтобы их собрать, Евдокимов хлопнул его по спине и кивком приказал следовать за ним в комнату. Остолбенев от такой фамильярности, Жорик резко выпрямился и хотел прохрипеть что-то грубовато-наставительное, но Евдокимов его опередил:

– Дело к вам есть. Серьёзное. 

Он успел всё обдумать и нисколько не сомневался в том, что имеет дело не с простым совпадением фамилий.

После того, как Евдокимов закончил свою исповедь, они долго стояли вдвоём на балконе, под ночным небом, не произнося ни слова, делая быстрые, судорожные затяжки и выпуская невидимые дымные струи. Багряные копья сигарет отгоняли темноту, освещали окаменевшее, решительное лицо Евдокимова и зыбкую, угрюмую, обезображенную трёхдневной щетиной физиономию Кащеева. Природа этого тягостного молчания была ясна – так молчат все, кто готовится к разговору пустому, бессмысленному, но при этом тяжёлому и откровенному.

Первым заговорил Жорик:

– С твоей матерью мы познакомились на литературной презентации. Моей презентации. Ты в армии был. Я тогда выпустил небольшую книжку рассказов за свой счёт. Одной публикации в толстом журнале было недостаточно для чего-то более серьёзного… но это ладно. Матушке твоей, Наталье Игоревне, очень понравился мой рассказ в журнале. Как она говорила, этот журнал потом таинственным образом исчез, потерялся. Она решила, что это некий знак… – Кащеев подавился дымом и, прокашлявшись, погрузил недокуренную сигарету в пепельницу.

Глядя на затухающее в пепельнице огненное крошево, Евдокимов ещё раз прокручивал в памяти свою жизнь в последний год перед армией. История, до первооснов которой он докапывался, заставляла вспомнить сюжетные переплетения телевизионных мелодрам. Но этот поворот отчасти даже радовал его. Человеческая жизнь всегда представлялась Евдокимову плоской, подчинённой бессознательному произволу, а в собственной судьбе он не предвидел изгибов и завитков, которые привели бы в восторг фаталистов и писателей.

– Я тогда был инженером, – хрипло говорил Кащеев. – Всю жизнь был инженером. Инженером-оптиком. Писать начал, когда за сороковник перевалило. Обычное хобби, но в какой-то момент стало казаться, что получается очень сильно. Тот рассказ, который твоя матушка прочитала… да и ты тоже читал, был написан уже не в развлекательных целях. Он был по-настоящему выстрадан. В нём я отразил все вопросы, что донимали меня в то время, все свои терзания и сомнения относительно собственной жизни. Я хотел доказать, прежде всего самому себе, что человек с моей судьбой, моим образованием, моей работой может быть не только обычным, безликим сотрудником лаборатории… но и поэтом, философом, бунтарём. Пока писал, я испытывал восторг – мне казалось, задуманное удаётся реализовать. Но потом, когда текст был опубликован, и я перечитал написанное… тут-то я и понял, что вышло нечто полностью противоположное задуманному. Сквозь каждую строчку просвечивал автор – ничтожный, ничем не выделяющийся из толпы инженеришка, со всеми своими страхами и сомнениями. Жалкий инженеришка, который в каждом абзаце, в каждой реплике главного героя униженно выклянчивал у читателя утешения… Просил читателя сказать ему: «Нет, инженер может быть не только заурядным человеком, но и гением». Вот как бывает, Гоша.

Евдокимов дружески, сочувственно хихикнул. И сочувствие, и смех давались ему в эти минуты нелегко, при этом он сам не понимал, для чего ему изображать сострадание. Некоторое время Кащеев стоял, упёршись руками в перила балкона, и тяжело, пьяно дышал. Затем достал новую сигарету, судорожно затянулся и продолжил:

– Твоя мать – широчайшей души человек, Гоша. – Кащеев нежно посмотрел на соседнее окно, освещённое изнутри тусклым дрожащим светом – Наталья Игоревна, как всегда, уснула с включённым телевизором. – Она по-настоящему прониклась моим рассказом. На презентации подошла, сказала, что в жизни не читала ничего более оптимистического, пробуждающего в читателе любовь к жизни. Ну, как у нас всё дальше развивалось, не буду рассказывать, ни к чему тебе это… При всей своей чуткости, она не поняла меня до конца. Не поняла, что этот оптимизм – вымученный, искусственный, что я окончательно похоронил себя этим рассказом. Тот самый абзац, о котором ты сказал… где впервые появился Игорь, как раз был одним из тех мест, которые разрушили мой замысел. Я написал, что, на первый взгляд, в нём не было ничего необычного, что биография ординарная и так далее… а дальше изо всех сил пытался доказать, что это не так. Пытался, но не смог. Я просто не знал, как выглядит мой идеал, какой должна быть яркая, неординарная личность. Воображение при отсутствии опыта оказалось бессильно. Образ Игоря – фальшивый насквозь…

Кащеев ещё много говорил в ту ночь. Говорил о том, как он в сердцах уволился из фирмы, где работал оптиком. О том, как хотел радикальным образом изменить свою жизнь, уехать к дальним родственникам в Коми, испытать себя тундрой. О том, как в конце концов смалодушничал и ухватился за копеечное вакантное место в государственной конторе. О том, как начал пить.

– Сегодня из уголовного розыска приходили, тебя разыскивали, – перебил его, наконец, Евдокимов, решив, что после таких откровений можно смело переходить на «ты».

Кащеев не выглядел ошеломлённым этой новостью. Он опустился на сложенные в углу балкона старые чемоданы и несколько минут сидел с поникшими плечами, печально вздыхая и покашливая.

– Я сказал, что ты полгода назад уехал, но опер, похоже, не очень-то мне поверил. Ты ему, говорит, передай, что чем скорее он сам явится в участок, тем будет лучше для него. Не понимаю, с чего они так уверены, что ты у нас живёшь. Ты же здесь не прописан…

Не взглянув на Евдокимова, Кащеев резко поднялся с места, толкнул дверь балкона и ушёл в комнату. Евдокимов долго смотрел сквозь стекло вслед уплывающему вглубь квартиры огоньку сигареты. Больше в тот вечер они не говорили.

А следующим утром Евдокимов с Кащеевым виделись в последний раз в жизни. Они всегда по утрам шли вместе – станция, откуда Жорик уезжал на работу в Москву, находилась рядом с торговым центром, где Евдокимов, благодаря матушкиным связям, с недавних пор работал охранником.

– Ты это… – неуверенно произнёс Кащеев, – если менты будут ещё ходить, говори им всё то же, что сказал вчера. Ну, ты парень сообразительный, сам всё понимаешь. Меня они уже точно не застукают – я сейчас кое-какие вопросы на работе решу, вещи заберу и уеду из города. Не поминай лихом.

– Наталья Игоревна знает? – словно передразнивая манеру Кащеева называть матушку по имени-отчеству, спросил Евдокимов. – И чего же ты такого натворил?

– А мент тебе разве не сказал? – искренне удивился Кащеев. – Приторговывал я кое-чем. Запрещённым. Чем конкретно, ты, наверное, догадаешься. Ты только не думай, что всё это ради денег. У меня после тех событий, о которых я тебе вчера рассказал, сформировалась наконец-то прочная жизненная позиция. Извлекать из жизни кайф любыми способами. И помогать в этом другим. Я ведь и сам наркотой не брезгую. Целый год уже. Ну, в умеренных дозах, конечно… Эх, Гоша, ты ещё молод и не ведаешь, насколько ничтожны и убоги те естественные радости, которые человек может испытать от любви, от вкусной жратвы, от физиологического облегчения, от мнимого успеха в какой-либо деятельности, чаще всего фиктивной и бесполезной. Мне в своё время они тоже казались вершиной человеческого счастья. Потому что я был такой же заурядностью, как и все. С инстинктами жвачного животного…

– Мать знает?! – резко остановившись, повторил свой вопрос Евдокимов. – Знает, что ты её бросить собрался?

Кащеев замер в пяти шагах от Евдокимова и боязливо оглянулся.

– Бросить! – с горькой усмешкой выговорил он. – Ты вот мужик, Гоша, а мысли и лексика у тебя бабьи! Что это за слово такое – бросить? У меня до твоей мамы три жены было. Три жены, понимаешь? – Он осторожно, нетвёрдыми шагами приблизился к Евдокимову. – Две официальные и одна гражданская. Во всех случаях конец был один и тот же. Любовь перетекала в безрадостное, утомительное сожительство, и я невольно начинал их ненавидеть. Твоя мать не заслуживает такого. И потом, менты на мой след напали, я никак не могу тут оставаться… Пойдём, тебе ведь тоже опаздывать нельзя.

Евдокимов не трогался с места. Он смотрел поверх облезлой макушки Кащеева на дома, на провода, на небо. Моросивший всё утро дождь кончился, через плоские редеющие тучи, точно пружины сквозь старый матрац, продирались настырные белёсые лучи. Евдокимов готов был целую вечность оставаться здесь, на мокром тротуаре возле перекрёстка, среди спешащих куда-то безликих людишек, и, любуясь, всматриваться в это серое синтетическое небо. Лишь бы Кащеев ушёл поскорее.

– Только один вопрос, – севшим голосом сказал Евдокимов. – Эти люди, которым ты свой товар продаёшь, они тоже в один прекрасный день решили, что их жизнь серая и заурядная, и потому сели на иглу?

– Философских бесед я с ними не веду, – простовато и честно ответил Кащеев. – С этим контингентом надо дистанцию выдерживать. Дело сделал, и никаких разговоров по душам. Ладно, я смотрю, ты уже язвить начал… Расстаёмся. Раз тебе торопиться некуда, то давай, бывай, сынок, всего тебе хорошего. Береги мать.

Кащеев скрылся за углом мебельного магазина и навсегда исчез из жизни Евдокимова. Гоша быстро перестал различать звук его шагов. Он с нежностью смотрел на асфальт и на небо, на людей и на машины, на старичка-оборванца, который стоял возле светофора и ощупывал пальцами воздух – не то просил милостыню, не то проверял, идёт ли дождь. Зачем-то Евдокимов вспомнил, как на одной тусовке ему предложили испробовать героин. Было это спустя два месяца после возвращения из армии. Он тогда отказался, несмотря на то, что был прилично пьян и испытывал жгучее желание ещё сильнее отдалиться от бренного мира. Отказался, потому что сохранил способность соображать и живо представил возможные последствия. Как самый заурядный человечек с инстинктами жвачного животного, Евдокимов испугался за свою жизнь.

После прощального разговора с несостоявшимся отчимом Евдокимов долго бродил в раздумьях по улице, прежде чем направиться в свой торговый центр. На работе его строго отчитали за опоздание. Начальник охраны был старинным другом матери, но не считал это поводом для поблажек. Увесистую порцию ругательств Евдокимов принял с поразившим  начальника смирением и даже испытал какое-то странное удовольствие, сродни мазохистскому. И затем, на протяжении всего дня, получал такое же наслаждение от снующих между бутиками посетителей, от своей декоративно-офисной униформы, от глухого шелеста рации – от всего, что составляло утомительную рутину заурядной жизни охранника.


Рецензии
Замечательный рассказ. Очень понравился. Спасибо!
Дальнейших Вам успехов и творческого вдохновения!

С уважением,
Карина

Карина Маор   23.08.2019 16:14     Заявить о нарушении
Спасибо.

С уважением,

Лобанов Александр   24.08.2019 12:20   Заявить о нарушении
На это произведение написано 38 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.