осколки

Примерно в середине апреля все мечты, да и  помыслы его, превратились в стеклянную пыль.
Рано утром, в четыре и тридцать две минуты стал таять снег и стекать ручейками с крыш. Отовсюду было слышно  равномерное: кап. кап. кап... Как часы, которые отмеряли его собственное время.  Когда же к вечеру похолодало - капель превратилась в сосульки. Оконная рама была старая, давно рассохлась и местами, сквозь краску было видно узорами красноватое дерево. Было оно здесь неуместным, как гусар накинувший на себя нищее рубище. Красить столь благородное дерево, а уж тем более делать из него раму, а не, допустим, гитару, казалось ему каким то кощунством. Он так и сказал: кощунство. Потом повторил: кощунст-воо. На последнем слоге подавил зевок и стал смотреть сверху вниз в окно. Пыльное стекло наискось пересекала трещинка и в конце ее на самой кромке этого мира и того, в который он безуспешно вглядывался примостилась синяя искорка. Сосульки за окном стали похожи на сталактиты той безымянной пещеры. Пещера была где то на дальнем севере и наверное в совсем другом мире. На совсем другой планете.  Она была в прошлом. А может и будущем. Ему казалось, что воспоминания пересекала именно эта линия, похожая на реку. По реке плыли льдины и кромка у входа в темный зал была слишком узкой. Там было холодно, пар шел изо рта... извилистые ходы делали полный круг и соединялись вновь. В большом зале было пусто и одиноко. Он хотел найти там хоть что нибудь стоящее, какие нибудь полудрагоценные камни или наскальную живопись... но ничего... тщетно, одни лишь серые сталактиты и унылое такое кап, кап. Кап... Было чертовски холодно. И так тонко звенело стекло покрытое изморозью что Рухлин целую секунду не мог понять: эхо ли это отраженных воспоминаний или пронзительный звук дверного звонка. Он был настойчив - этот металлический, звонкий треск. Как сухие пистолетные выстрелы тррр, та та тах! сливающиеся в   автоматную очередь. К нему примешивался цокающий звук гусеничного бульдозера, что толкал перед собой большую волну серой щебенки. Шум этот проникал сквозь воспоминания и продолжал трещать, замедляясь, вибрируя,отскакивая рикошетом, так что получался ромб и голова становилась квадратная и ромб в квадрате был похож на восходящую звезду на горе шихзад в Индии. Широкая линия был ярко синей как сапфир, который он видел однажды, в своем сне, и вот, наконец, спустя долгую, целую, казалось бы  бесконечно дробящуюся на сотые и десятые тысячные доли секунду, оборвался, словно бы его и не было никогда вовсе. Лишь стекло в раме некоторое время тонко пело неожиданно брызнув наружу осколками. Холодный ветер резанул, завыл.  Стреляли из длинноствольного револьвера за его спиной. Просто так чтобы не дергался. Знал, что так будет, но все же надеялся. Впрочем, зло рассмеялся: не ждал вас так рано, ребята.Было 4.36 пополудни.
Он обернулся и взглянув в холодные глаза тех двоих, в портупеях, хромовых сапогах, брюках галифе с синими лампасами, орден трудового красного знамени на груди, вишневый лак значка сверкал как немыслимая драгоценность, рубиновое стекло, и ниже тёмно-синий сапфир орден за немыслимые трудовые заслуги перед отечеством. Кощунство. Стекло в раме было старым, доре-во-люционным таким же древним, из другого мира экспонатом как и корабельная рында колокол, медная, блестящая. Очень звонкая. Висящая на деревянной балке в прихожей. Красноватый металл, с витой надписью, ещё  с ятями по кромке: Двенадцать Апостоловь.
Корабля нет, он затонул в цусимском сражении. Давно.
Бом! Бом. Бом. Два коротких, один длинный. А рында жива. Говорят, что память жива в сердцах людей. И тех
Следом, вереницей шли полным ходом крейсер Урал, Изумруд, вдалеке, оставая, пыхтя трубами вспомогательный транспорт Анадырь.  Бом. Пробоина. Кренится, пенится буранами вода заливая машинное отделение. Треск ломающихся переборок. Застопорил ход Урал и круто уваливающий, пытаясь выйти из-под огня  Изумруд.
Команду, сборную солянку из тех кто выжил подобрал дрейфующий в отдалении Анадырь.
А ещё он вспомнил себя сидящим в спасательной лодке в обнимку с корабельным колоколом и двоих матросов отчаянно загребавшими веслами по пенному морю покрытому обломками деревянных конструкций, всем тем, что уже не нужно, не пошло на дно но ещё долго и обречённо будет плавать, пока не прибьет его к русскому или тому берегу, на котором говорят ломаными английскими фразами.


Диссертация была на английском. За каким чертом надобно писать ее на враждебном языке. Быть может, в надежде опубликовать ее в старом свете. А этот, новый мир он не любил. Это был мир корой ему был непонятен и страшен своей железной логикой. В нем не было места людям с прежним укладом жизни.
 Впрочем, те люди не стали вдаваться в подробности. Статья изобиловала координатами мест, которые по их мнению были секретными. Этого было вполне достаточно. Быть может шпион. Быть может диссидент. Доказательство сей басни не проблема. Из двух возможных вариантов либо двадцать пять лагерей  либо расстрел,но следовало выбрать наименее безболезненное. Значит, расстрел.
Тем летом, когда гнус не даёт ни спать ни работать, почему то казалось что наилучший вариант побег, ведь леса таежные он знал прекрасно и смог бы продержаться сколь угодно долго.

Капитан в круглых (почему то у всех следователей были круглые очки) быть может они  всего лишь хотели походить на Главного или, в конце концов, это было лишь дань моде, он не знал, да и не ведал, да и не хотел знать, он хотел спать, а спать было нельзя, в лицо светил ровный, ослепительно яркий свет и когда мир начинал заваливаться набок, подходил кто то и поправлял, бил как в вату железным кулаком своим, а после, свет появлялся вновь и лицо капитана в круглых очках являлось как лик святого)
Он отечески улыбался. Ангел в круглых очках. Перед ним, на выщербленном столе стоял хрустальный графин, и очень хотелось пить, но пить нельзя.  Это была такая игра. Он понимал, что игра, но пить все равно хотелось. Это казалось кощунством - выпить прозрачной, словно слеза младенца или нет - невинного в чем виноватого, (ведь неважно какой ты нации, правда?) который и сам не знает в чем, а впрочем, какая разница... виновен или нет? Это значит лишь, что твоя вина еще не доказана. Пока не доказана. Значит покуда можно что то решать, решить как выкрутиться, доказать обратное, но вот незамысловатый вердикт: это не тебе решать ибо решает за тебя судьба. И по всему выходит по умолчанию теоремы виновен ты абсолютно. Молчать было бессмысленно, да и говорить что либо было так же бессмысленно. А значит плюс ли минус ли становились равны и все же на выходе получался лишь один ноль. Пустота. В которой нет даже тьмы. И лишь бы поскорей все кончилось. Поскорей. За мгновенье.
За долю секунды, за кратный миг, чувством неотвратимости, неотвратимого, невозможностью изменить, отвратить, поставить все и вся на свои места, холодным ветром, ледяные хрустальные брызги ожгли лицо. Вода в графине вдруг стала соленой и мутноватой. Она стекала мутными ручейками, капала с подбородка разбиваясь о каменный пол и растекалась маленькой лужицей.
Однажды он подумал, что в диссертации, в одной из сорока страниц вкралась ошибка. Сейчас он мог бы ее исправить. Но бумагу было достать проблематично. Разве что обрывки старых страниц книг, из которых удобно было скручивать самокрутки.
Бывает так: прочтешь страницу неизвестно откуда вырванную, кем и когда, и вдруг память участливо напомнит, ведь читал, когда то давно, в другой жизни, на той стороне, но продолжения ведь уже нет. Не станешь же спрашивать всех подряд, у кого следующая страница Майн Рида или Джека Лондона.
Далекий север. Тайга. Тысячи километров нехоженых троп. И лишь одна дорога - прямая как стрела. Без начала и конца. Как никому ненужная судьба. Сквозь болота и топи, мохнатый ельник и кедрач, каменные изваяния сделанные неизвестно кем и когда, взорванные что бы не мешали и уложенные мелким щебнем под гусеницы тяжелой техники.
Небо серое. Как бульдозер. Низкое как горшок надетый на голову. Дождь сыплет за шиворот телогрейки и воротник не то что бы не спасает, но было бы лучше иметь плащ палатку или вообще носа из теплушки не высовывать.
Но плаща никто не выдаст. Только серая телогрейка. Как небо. как бульдозер. Как остекленевшие глаза соседа по наре.
Одна нара на двоих. Один вкалывает. Другой спит. Потом просыпается тот и этот, готовый упасть, уснуть прямо там, у раскаленной, свистящей печки-буржуйки, пытается согреть руки, одновременно снимая онучи, кирзачи или что там у него. Есть валенки - но они одни на двоих и в сырость их лучше не надевать. Галош ведь нет, - говорит он и второй почему то молчит. Рядом сопят, толкаются, пусти погреться, не мешай, чего стоишь, раззява.
Почему ты молчишь, а? Друг... неужели умер.
А рычаги у бульдозера теплые, в кабине конечно тепло. Мотор могучий.  Длинная трещинка пересекает лобовое стекло наискось и на острой грани сверкала синяя искорка. Впереди просека, сосны вперемешку с кедрачом свалены вдоль дороги и гранитный щебень расталкивается, рассыпается тяжело переваливаясь и хрустя под кованными гусеницами. Здесь, дальше и позади будет дорога. Прямая как стрела. Как неотвратимость рока. Как... Он знает, он кашляет. Болен. Почти это наверняка скоро закончится. Здесь не принято болеть. Или ты абсолютно здоров или абсолютно болен. Третьего не дано. Хочешь жить - выздоровеешь. Захочешь, все сможешь. Сорок тонн ревущей стали. Почти бог. Он врос в них как в доспехи. Он равняет дорогу по которой следом пройдут сотни тысяч. Он первый. Один в вековой глуши. Здесь всюду и опять тайга. И еще камни. Отвалы, щебенка, крупная фракция, мелкая фракция. Могучие бревна валят туда где были бездонные болота. Но это не совсем верно. Болота не бездонные. Три, максимум пять метров торфа, а дальше глина или скала, дресва или песчаник. Какая разница. Сверху крупный щебень. Потом мелкий. Камни. Страсть собирать их, коллекционировать пришла как то неожиданно,
даже не на первом курсе, а где то гораздо позже, когда он будучи же полноценным специалистом, зная многое, умея практически все, отправился в одну из геологоразведочных партий, ничем непримечательную, но тем не менее принесшую некоторые открытия, пусть пока незначительные, но столь увлекшие его, что он отправлялся с геологами вновь, отрастил бороду как у них, научился петь под гитару, ставить палатку за две минуты, варить суп хоть из чего,хоть из топора, лишь бы был лавровый лист, соль и перец. Исхаживая десятки и сотни километров по тайге, редколесью, болотам и тундре, стремясь к новым свершениям, вершинам, кои манили его, не давали отступить ни на шаг, и блеск синих камней, оставался недосягаем и лишь отблеском, бликом, внезапно сверкнувшей искорки на лобовом стекле.

- Стой! Тпруу! Слышь, Хамса? Я те кричу. Стой, перекури покамест. - За боковую дверцу вцепился бригадир.
Рычаг в нейтрал. Все, встали. До обеда еще рано. Тогда зачем?
- Я те вот что... ты же там кем был то, геологом?
- Аспирант. Бывший. - Натужно, кашель вот вот нагрянет. Помял в пальцах папиросу. Курить бросать - не поймут. Ибо все курят. А папиросы крепкие, такие, что микробы враз дохнут. Уж и не знаешь как лучше... выпросил у одного геолога. - Аспирант в геологическом институте. Это должность такая.
- Да знаю я, сам... это вроде ж по камням здорово разбираешь? Ну, отличить от гранита сможешь?
- Смогу. - Смешно. Раньше ему казалось, что первая диссертация будет вершиной, мечтой, намеком на важное открытие, новое месторождение, но...
- Сходи туда, посмотри. На вид камни, но и не камни вроде. Как стеклышки синие.
На миг колыхнулось толкнуло сердце. Искорка на стекле стала осязаемой. Раздвоилась, размножилась, рассыпалась множеством осколков искря,  переливаясь на талом сером снегу, играя нерукотворными гранями. Случайно наткнулись на месторождение, то самое! Куда он так стремился всем сердцем... То, то самое в которое никто никогда не верил, даже тот, кому он доверял самое сокровенное. Сосед, который взирает сейчас сверху, вот, взгляни, друг. Видишь? Ведь здорово, правда? Волею судеб забросило его сюда, но не победитель он, но и не проигравший. Никто не ответил. Лишь бульдозер ровно рокотал за спиной выдыхая сизый дымок. Снежинки летят в открытую дверцу. Апрель. Снег тает. Будет капель.

Впереди, под ногами, за кучей серого щебня красные и голубые искры. Их было много. Очень много. Гладкие грани кристаллов. Поднял один, посмотрел на просвет. На тусклое солнце. Покачал головой. - Нет, это не то, Иваныч. Стекло. Осколки. - И отчетливо, веря все больше и больше в свои слова, - утром, в поселок в кабине вездехода везли стеклянную вазу. Так его в колее тряхнуло, она вдребезги. Ну и не склеивать же. Да и как все осколки найдешь? Тут видно и бросили.
- А, ладно, - покачал головой бригадир, - лады тогда. Ну, чего стоять тогда... поехали тогда чего уж. К вечеру еще километр освоить надо. Осилим, как думаешь?
- А то.
Покачал на ладони васильковой синевы кристаллик. Вздохнул. Опрокинул руку ребром, в жидкую глину и не оглядываясь взобрался по дрожащей стальной гусенице, взялся за успевшие остыть рычаги. Дернул от себя. Пое-хали!
Залязгал, зарычал могучий мотор, скрипнул щебень, перекатываясь, растирая в пыль синие сапфиры и красные как кровь рубины, простые камни. Лобовое стекло отражало лицо Рухлина. Синяя искорка легко сверкала грозя стать сверхновой. Потом. Погасла.
Голубые сапфиры, кроваво красные рубины превращались в стеклянную пыль под рокочущим как девятый вал каменным безразличием.
Пыль некоторое время висела в воздухе, а потом, вместе с голубыми снежинками, медленно осела на зеленые ветки упавших вдоль кромки сосен.










 


Рецензии