Русский пациент 2

«Фикс, ты когда-нибудь постираешь носки?», – сердится мать и шутит про тапки с лавандой для особо воняющих такс.
По мне, пес обязан вонять, оттого как живой. Тем более, что подпалины на толстых лапищах натянуты ровно, нигде не морщат, дырок нет, все достойно. Он вместо подушки, пёс. Упругая гильза уютно пружинит под ухом, фиксовы лапы утыканы рядком лакированных семечек, от них вкусно пахнет здоровой собакой. Я лежу на боку, образуя креветку, сверху бьется какой–то неистовый свет. Надо бы когти Фиксяре подстричь, думаю я.

 
– Представь, ты сидишь на столе без трусов.
– Почему на столе, – потрясается Инга, – почему без трусов?
– Гипотетически. Зачем бы тебе на столе без трусов, как ты думаешь? Затем, чтобы трахнуться, не котлеты же лепить.
– Короче, – наивная Инга пытается, – ты к чему это ведешь?
– К тому, что вроде бы ты истекаешь, готовенькая. И вдруг у тебя сводит ногу, жестоко так. Бывало такое? От свода стопы по внутренней стороне икроножной, и до колена. Нога каменеет, пальцы заклинило – в общем, крючит тебя. Недолго, но неприятно и больно. Бывало?
– Ну и что?
– В этот момент, Инга, в тебя между делом лезет большой и доверчивый член. Хотя все, о чем ты мечтаешь – это сползти как-нибудь, потянуть на себя большой палец, льда приложить и чтобы не трогали. Логично?
– Как же ты притомил. Почему ты все время надо мной издеваешься?
– Нисколько. В момент судороги твои мышцы находятся примерно в той же тонической фазе, что и язык эпилептика. Пихать человеку предметы в рот означает, что он либо забьёт этим глотку, либо сломает зубы, смотря что сунешь. Нельзя, ясно? Голову держать, чтобы не разбил, ну и набок, всех дел.
– Хаус ты наш доморощенный. Ни слова в святой простоте, это ведь надо…


Мы стоим, Инга курит снаружи, я притворяюсь, что все еще в ауте. В ухо гулко стучится родное собачье сердце, хочется слушать только его.
– Как ты, – он наклоняется, вытирает мне рот, – нормально? Пить? В этот раз три минуты, не страшно. Спи.
Я засыпаю с освежающей мыслью о том, что быстро закончилось, и в этот раз я даже не обоссался. Все пристойным пучком, камерады.


  ***

Поначалу я решил, что лысый – Хрущёв. Он торчал из трибунки свидетеля в зале суда Выборгского района и размахивал серой кроссовкой.

– Пидарасы, – сказал Захар Прилепин, – пидарасы не могут быть патриотами. Пидарасы должны кучковаться там, где они что–то решают. Соответственно, не лезть никуда во избежание. Цель пидараса – жить тихо и никому не мешать, тем более Родине.
Писатель неловко гнездился в защитной кубышке из дээспехи «под дуб», и, кажется, был нездоров. Топорщился пиджаком и рубашкой. Для медного бюста Прилепину недоставало бессмысленной ярости и слабых сосудов.
– ****ь, – возмутился Прилепин и ударил кроссовкой по тумбе, – ёбнуть-то как следует нечем. Всё китайское, всё отскакивает. Русскому патриоту важно одно – с кем ты пьешь. Я выступаю за чистоту и безопасность священного взаимодействия. Без вкраплений чужих элементов. Не хочется, знаете ли, опасаться. Когда ты с бодуна, записка «Здесь была оппозиция» в заднице явно излишний факт. Придется наносить ответный удар, а голова, между прочим, болит.
– Правильно, – сказал кто-то из зала, – задница патриота должна быть кошерной. Осуждаем кощунственный патриотизм пидарасов и вступление России в ЕЭС. Оба факта несут явные инсинуации до нашего бизнеса по пересечению человеком границ.
– Хлынут конфессии, – поддержали его, – кур в храме разведут. Будут резать российских бычков на амвоне золотыми, как зубы цыган, полумесяцами…
– Вы, пассажиры, почём сюда влезли, – удивился Прилепин и зачем-то понюхал кроссовку, – уж лучше тогда пидарасы, чем вы. Сколько у нас сейчас по стране пидарасов? – и он повернулся ко мне, – вот у тебя сколько боевых единиц? Две?
– Плюс сочувствующие. Оружием владеем.
– Маловато.
– Да мы, в общем, как люди живем…
– Че творится, – устало сказал писатель и стал уползать криво вниз. Трибунка всосала его за малые доли секунды, и вскоре откуда-то с пола раздался надрывно брутальный, патриотический плач.
– Лот продан! – заорал откуда-то взявшийся районный судья и треснул по моей голове молотком.
Я просыпаюсь.

  ***

– Ну и сколько ты уже со своим, – машина идет на мощи, ловит ровный осмысленный драйв, в салоне прохладно и тихо.
– Ты отлично водишь, – говорит Инга, – зачем вы меня с собой взяли, не понимаю.
– Тонкая грань паритета, Инга. Как рея. Или ты на ней балансируешь, или висишь. С другой стороны ты хотела в Кале, вот и приедешь. Ну так как? Жизнь семейная, получается?
Инга медлит, а у меня чешется ухо, нагретое Фиксом.
– Два года уже, – Инга явно горда этим фактом, – а почему ты спросил?
– Да так, в продолжение темы, – отвечают три четверти, – оповещаю тебя. Если ты расскажешь про Алекса в своей ****ой секте, то, Инга… Или если твоя ****ая секта Ордена Гламурных ****алищ продолжит мыть ему кости и пылить информацией, то я, Инга…

Машину кидает, но мы быстро выравниваемся.

– То клянусь, что выебу этого твоего, как его… Игоря. Неважно. Трахну у тебя на глазах. И опять же клянусь – ему это понравится.
Я не выдерживаю и злорадно хихикаю, а Инга начинает тузить по водительскому:
– Только попробуй! Да я …!
– А ролик повешу в ютуб!!! – орёт он и смеется.
Сквозь причитания Инги немного понятно, что мы однозначно уебища, дауны, сраные педики, ну и вы****ки, что доказанный факт.

– Ха-ха, мы такие, – ржет он, – Алекс, ку–ку, разгибайся. Пиво, славная рулька, легальное свинство. Ну, Ингусик, давай успокоимся, мы же тебя любим…
Это значит, что – Бремен, о, Бремен, земля.

  ***
 
Бременцы почему-то едят на ходу, у ларьков с мутноватыми турками очереди. Картошка, сосиски, сонмы фриттен-людей вызывают у грамотно жрущего русского пренебрежение. Грамотно жрущий из нас – это я, мне и решать, где обедать.
– Пауланерс, – говорю, – недалеко, вид на набережную. Пройдемте в трамвай, господа, разомнемся.

Инга роется в поисках мелочи, шарит глазами по стенкам трамвая, втыкаясь в рекламу.
– Фройляйн, платить вон туда, – помогаю ей я. – Зная три языка, игнорировать дойч ненормально. Тем более тут есть на английском.
– Вот приедем во Францию, я на вас отыграюсь!
– Да успокойся ты, Инга, – фыркает он, – здесь половина народа зайцами ездит.
– А суп в заведении есть, – вспоминает она, – горячего супчика хочется.
– Там есть загон для курильщиков, точно тебе говорю.

  ***

Не встречал ничего уютнее Бремена, честное слово. Ганзейский приют для меня – это, знаете, как любимый пиджак на заказ. Вроде когда–то давно ты приобрел его на первый заметный гешефт, ухлопав впридачу заначку, и, разумеется, правильно. В круто сделанной вещи ты и сам перекраиваешься, рассредоточив наколки и погладив наконец-то рубашку, и аж рукава. Для вечных футболок ты становишься вдруг чувачком с репутацией и нормальной работой, несмотря на позывы в желудке.
Вечность таскаешь, а пиджаку хоть бы хны – это не тряпка вам, граждане, из интернет–магазина. Надел, закрепился в комфорте, окунулся в былую значительность – такой же и Бремен.
Внутри Старого Города бродит тепло доброй искренней старости, однако же и с детским прищуром. Когда я был маленьким, то всегда удивлялся: как же нужно любить подкопченный английской бомбежкой тысячелетний кирпич, чтобы сохранить его в целости? Позже стал думать, что, при таком отношении к истории, немцы останутся без какой-нибудь адской нелепицы вроде таких, что рождают сенсации в архитектуре – без Церетели, допустим. И хорошо.

  ***

Заведение известный у туристов трактир – мы заседаем в прохладном кармане у Бремена, исследуя пищу – кроме Инги, которая рвется хлебать.
– Пить в Пауланерсе, – замечает он мне, – означает изменять Гиннессу.
– Пей кефир, старикашка, – отрубаю я критику. – Ты сегодня трезвый водитель, потерпи, на пароме начнем.

Инга по уши во вкусном, с капустой и сливками, супе. От него она глохнет на время, и можно не опасаться её унылых субтитров.

Колбаски с округлыми зернами сальца внутри, молодая картошка, политая чесночной сметанкой – забыл, как она называется, но румянится лишь по краям и припорошена мелким зелёным лучком; там же, на огромной тарелке, свежий салат под бальзамическим уксусом с перцем, прекрасный уже одним соком на срезах живых овощей, входит в цену, заметьте…
Оживить пищевод для начала – осторожный глоток, тут свой ритуал: по диаметру пены, на краешек кружки, кладутся кристаллики соли.
Торопиться не нужно. Все, теперь я готов...


– Смешно, – он восседает напротив с воздетым ножом, – по сути все очень банально. Пиво, картошка, сардельки. Убогие священнодействия лузера.
– Брожение бухтелок в твоем организме порождает сарказм.
– В старину, – он отставляет форель, приготовляясь витийствовать, – знать умела. Еда как парад превосходства – лебеди, медвежьи лапы. Аисты, хвосты там бобровые. Ел когда-нибудь хвост от бобра? Фазан, изрыгающий огонь – вот это блюдо.
– Это были фуд-инсталляции для поддержания престижа и демонстрации крутости, одна из форм внутрисословного общения. Эти штуки никто не ел.
– Именно. Тем более непонятно, к чему все эти телодвижения над простыми колбасками? Простая еда.
– Заткнись, дай пожрать.   

– А ты знаешь, откуда вообще все эти колбаски взялись? Из-за стоматологов все. Потому, что наука по сохранению наших бесценных обломков довольно серьезно дремала. А зубы…
– …
– Зубы, Алекс, лечили весьма незатейливым способом. В результате половина населения средневековой Германии ходила беззубой уже, – он поднимает очи горе, – годам к тридцати. Ты знал?
– …
– К тридцати работящий германец как раз нарабатывал столько, что мог позволить себе мясо. А позволять было нечем. Тогда мясо стали растирать в таких, знаешь, ступках…
– Гут, – я не слушаю, – это пиво прекрасно. Забил организм, есть не можешь и завидуешь.
– Удав, – сокрушается он и переходит на Ингу, – это неправильно, пиво на суп. Ингусик, ты решила пометить все автострады Европы?
– Алекс, – Инга в прекрасном расположении духа, – а как ты вообще живешь с этой осью зла? В школе он, помнится, педсоветы насиловал, а тут же тебя! Одного!
– Если копнуть его глубже. – я отзываюсь без всякой и задней, – то обнаруживаются некие бонусы. Что ржете, варяги, алё…
– За Ингу! – он поднимает стакан. – За освоение мещанами эстетики черного юмора, голубого сарказма и желтого пива!
Мы пьем и смеемся, кое-кто в зале удивленно поднимает стаканы, улыбаясь, приветствуя.
– Ты постепенно сечешь, – объясняет он Инге, – не безнадежна ты, Инга.
Они оживленно болтают, а мне жутко нравится, что Инга все же сняла с себя эту стервозную шкуру. Дочь степей и самая младшая ханша, пока не спаленная солнцем – на Ингу поглядывают, а она это чует.
Пауланерс гудит, мерный шум его не раздражает, кельнер ловок, подо мной расстелилась сосновая лавка, и даже три четверти доковырял свою рыбу. На везерском бреге сидел бы и пил бесконечно… но я понимаю – пора.

Потому что в полуоткрытой машине остался отринутый Фикс, надеюсь, что за цыплячью тушеную грудку пес выпишет мне индульгенцию.

  ***

Да и надо-то, собственно, в Лондон. Нам важно остаться одним, штука в этом. Только в Лондоне, больше нигде, как мы оба уже понимаем.

***

Для чего в писанине нужны описания пустопорожнего трепа в немецкой столовке, не знаю. Маркт-Платц, пирамидка из Бременских музыкантов, Роланд-охранитель – этим можно резвиться, составляя забавные диалоги по теме. Я бы, вероятно, сделал их живыми, порою остроумными, и даже с уклоном в историю Вольного ганзейского города - культурологию бы тоже приплел.

Но отчего-то мне смертельно надоело писать. Даже подумал: как-то неосмотрительно я во все это воткнулся.
Ощущение усталости накрывает обычно в состоянии скуки. Эта штука возникла тотчас, едва мы вернулись к машине, я ее сразу почувствовал.

Диффузия противоположных биологических сущностей – Инги и трех четвертей – состоялась путем общей трапезы, обмена слюнями в ложке общего супа. Драчка за место в тусовке завершилась распределением Инги в актив, и соперники встали на конгруэнтные рельсы, перекликаясь гудками, содержание которых известно заранее. Вот оно, общее будущее: впечатления из оконца машины, с последующим обсуждением увиденного, треп с элементами стеба, соль которого все еще плохо понимается Ингой, остановки пописать, перекус в придорожных кафе, и страх проебать съезд 47, ведущий к парому – все разговоры я знаю заранее.

Ничто так не режет по яйцам, как «общее дело» – мне тоскливо и маетно на заднем сиденье, я втыкаю наушники, мощную Кларксон, она без проблем кричит «Stronger!..», путь продолжается.
Он простой, восемьсот пятьдесят километров тому, у кого есть Шенген, что касается Инги.
Тонга-а-а-аа – тонга-а-а-а… – колокола Фландрии прокатятся между колес баскетбольным мячом, напоминая о пепле, который стучит; лопнут о борт и осыплются в рыжие шкуры фламандских бурёнок. Я их не увижу, но вспомню, я знаю, как это красиво – яркие фишки на зеленом сукне, не похоже, чтобы их кто-то сгребал.
– Смотрите, коровки! – крикнет Инга, казахская девочка, – коровки! О, господи, какая прелесть!
– Тебе повезло, – скажет он, – все население живет в городах, фермеры охраняются государством.
– Презираю Антверпен, - скажет он позже. – Иезуиты отрезали член статуе перед Het Steen.
– Расскажи! – ахнет она.
– Это случилось в восемнадцатом веке… – он отлично умеет рассказывать, это займет полчаса.

Их телеграммы долетают морзянкой, я снимаю одну за другой их рваные нитки. Я размышляю о том, что прошедшие зимы нанесли знакомым дорогам серьёзный визит. Ремонтникам несть числа, а колейность такая, будто мы очутились на питерской КАД. Еще вспоминаю о стекле триметина, засунутом неизвестно куда.
Факт пересечения границ не кажется мне новизной и ментально высвобождающим актом. Из всех достижений Вселенной безусловными мне представляются два – дикая природа и человеческое красивое тело. Когда их уродуют, я цепенею от ярости.
А вот тоски от контраста хайвея с асфальтовым буреломом псковской, скажем, трассы, я никогда не испытывал.

По-моему, есть просто шар, поделенный людьми не всегда оптимально. Пересекая границу, ты не вступаешь в другую страну, а лишь соглашаешься с фактом преобладания иной, не обязательно более совершенной, культуры, в чем-то отличной от той, к которой привык, и не более. Понимание настигает того, кто легко принимает чужую реальность; не бросаясь с родимого поезда, он слегка мимикрирует под местный формат. Человек без барьера может не знать языка, расположения улиц и назначения транспорта, однако же будьте уверены – он сориентируется без крови и пыли, поняв логику места, в которое попал.
Этот фокус - животная мудрость. Она заложена в генах, как навигатор у птиц, хоть применяется для обратного действия: сильный зверь живет прайдом, и не должен сбиваться в нелепое стадо. Что до последних, то их навигатор, безусловно, сбоит – перешагнув рубежи, быки ловят стресс от увиденного, по приезду мычат в интернете, подкачивая вышедший с газами патриотизм. Стервенея в процессе от чувства бессилия, от невозможности вздрючить к высотам свою несмышлёную, как будто несчастную – родину.
Сравнивать страны все равно, что критиковать чужой код ДНК, думаю я, и замечаю – в машине становится холодно.

…Европа имеет теплый, оранжевый цвет. После Ла-Манша кроссовки почувствуют густо-зеленый, окаймленный стальной полосой, остров-герб (если необходима метафора). Есть острова, например, испещренные граффити – их начертали живущие ныне японцы. Их страна балансирует на плато дрожащих разломов, и жители осторожно шуршат, семеня по осколкам вулканических бомб. Пишут японцы витиевато и мудро, все для того, чтобы когда-нибудь, когда нация упокоится под толщей воды, её опознала земная история. Другие причины такого поведения жителей кажутся мне несущественными.
При чем тут японцы, мать их…
Если черные граффити надоедают, то густое норвежское небо – никаких иероглифов, мощная кисть. Мир внутри Скандинавии, снежный и честный, вычищает червей суеты, дезинфицирует раны, как спирт. Ему все равно, кто ты, поэтому важно уметь согреться.
– А можно, пожалуйста, кондей загасить? – прошу я, но остаюсь неуслышанным. – Пилоты, але? Я замерз.

Русский мат – это то, что делает человека космополитом в истинном проявлении значения. Любой, матерящийся к месту и времени, есть Диоген, катающий бочку во время войны афинян с Македонским: «Все заняты делом, я тоже». Матерящийся напоминает об идее мирового гражданства, ставя общероссийские ценности выше интересов отдельной какой-нибудь, слегка заболтавшейся, нации.
– Варяги, ****ь! Загасите кондей, устроили пляжи Якутии, блин… – ору я.
Они реагируют, но по-прежнему густо дрожит недодуманной кашей в моей голове – скорее бы порт, думаю я, унылая нынче дорога.

 **

– Зевс, Леда, Прометей и Пегас врываются в Брюгге, – объявляет нам Инга, съезжая, – но сейчас все закрыто! Привал!
– Фикс, ты Пегас, тренируй лопухи…
– У него хвост тонкий, а аэродинамика вертолетная.
– Пропеллер привертим, взлетит.
Это правильно, думаю я. Дальше дорога идет вдоль железки, каналов, справа будут километры отбойников. Беру пса, тонкий плед, и походкой обкуренных зомби мы убредаем в траву, чтобы немного размяться.
Это предместья Брюгге – городка из каналов и пряничных домиков; вкус черного чая с клубничным вареньем чудился мне каждый раз, когда приходилось проезжать этот город. Не имевших жилетки прохожих я распределял в попаданцы из будущего, а разноцветные домики вдоль тихих каналов мечтал облизать.
Сказочный городок этот Брюгге, дрожащее озеро света вдали.

– Ты же ничего не видишь, – он гладит меня по спине, – держи, очки твои захватил. Фикс, не отходи далеко. Какова красота! Хочешь чего-нибудь?
– Потный.
– Да брось.
– Не хочу, блин. Думал сейчас, знаешь о чем? Об Олимпиаде.
– В Лондоне шумно, – он настороженно хмыкает, – хочешь попасть? Попадем, если с билетами повезет.
– У меня есть, – раскрываюсь, что делать, – но всего один. Еще в марте купил.
– Зачем?
– Хрен его знает. Из сопричастности, что ли. Подумал, что раз не увижу, пусть на память лежит. Даже представить не мог, что соберемся.
– В этом много дебильного, – он переваривает. – Или адски просчитанного. Трава не сырая, садись. На какие соревнования билет?
Чувство такое, будто я с****ил конфеты. И спрятал.
– Елки, Алекс. Да ты шизанулся. Балтиморская пуля, как это я забыл. Он, да? Ты поэтому согласился поехать, я тебя правильно понял? Из-за него?
– Угу.
– А остальное? Не в счет?
Он подскакивает, свистит, зовет Фикса – мельтешит, в общем.
– Дай псу на горшке прикорнуть, успокойся, ну…
– Тихушник ты ****ый, – плюет мимо меня, – вот я олень.
– Да успокойся ты…
– Что – успокойся?
– Да ничего, – я завожусь, – ты, ****ь, блондинку нашел на развод, я не понял. Ты что, хотел прощемиться по Лондону хрипящим от страсти дуэтом? Вася, ты помнишь, ****ец, наши встречи… белый мой бог, ну и шлак. За ручки держаться позвал? Молодость вспомнить? Да ебись в барабан ты с такими сюжетами.
– А ты, оскорбленная душа, не для этого разве ехал?
– Я ответил уже.
Когда мы приезжаем к парому, он стеклянно, устойчиво пьян и глумливо спокоен. Сквозь таможню мы сочимся с оттенком скандала: я кривляюсь, изображая слепого:
– Манифик! Офицер говорит по-немецки! – щупаю таможенника за лицо, – оно у вас доброе, герр офицер, это мой поводырь, извините, он немного нажрался… – я убедительно беззащитен и жалок, мне не впервой, и нас, как всегда, пропускают.
Он веселится и буйствует где-то там, во внутреннем своем микрокосме, а потом начинает доставать пассажиров. Я знаю, что делать: беру самый дешевый вискарь в местном баре и методично нажираюсь вдогонку – так, без каких-либо чувств, отмытые от конструктива и мыслей, тупо жующие резину из мяты, мы прибываем в Дувр.


Рецензии
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.