О СЕБЕ

         
                Из предисловия к книге "Забыть Кавказ?"

                Я рождена в том прежде счастливом Беслане, который теперь придавлен черной плитой происшедшего в сентябре 2004 года, когда нарядные дети с цветами пришли  вместе с родителями на свой праздник в школу, а оказались во власти жестоких террористов, потом были убиты или искалечены. Беслан стал жертвой всего современного мира, больного терроризмом. 

Но во всем заложен смысл жизни, а не распада, мы не можем разлюбить жизнь, несмотря на все беды, которые претерпеваем на протяжении всей своей истории.
Осознав себя в детстве, я, видит Бог, с любовью приняла свою  наследственность, соединение двух разнонациональных миров, осетинского и русского,  и мое творчество служит тому подтверждением.

Мой прадед по материнской линии, Алексий Уртаты, кинжалом решил спор со своим оскорбителем в Кахетии, где жил,  после чего его жена, кобийская Абайон, спасла  четверых сыновей от кровного преследования  в северной части Осетии и тут же  покинула этот мир.

Юноши и присоединившаяся позднее единственная сестра - грузинская вдова, обосновались в Тулатово, ныне городе Беслане, где через поколение на свет появилась я.   

Родилась я от десятого ребенка  рыжей и зеленоглазой Туайон из Хумалага, и я люблю эту туальскую фамилию по обеим сторонам Кавказского Хребта, напоминающую многочисленностью древний шотландский клан. 

             Русский мой дед, Николай Иванович Андреев, ушел вместе с остатками Белой Армии генерала Деникина через Турцию на Запад,  пел в певческом хоре в Германии, затем осел в Болгарии, а после 1926 года  след его в Европе затерялся. В России он был купцом первой гильдии, торговавшим на Дону мануфактурой.

Бабушка моя Ольга Липчанская была польских корней. Родственники по отцу – Липчанские, Сосновские, Алексеевы  - бежали  в гражданскую войну среди донских поселенцев в Чечню.

Там мой восемнадцатилетний отец побратался на крови с ровесником - Умар-Али, сыном знаменитого чеченского абрека Зелимхана из Харачоя.   

На сохранившемся фото побратимов Умар-Али  с тревожным, как у волчонка, взглядом, словно чувствует, что совсем молодым его растерзают свои же, чеченцы. У моего отца взгляд доверчивый и светлый, словно в мире совсем нет зла. Ему суждено было прожить много дольше.

20-летний русский голубоглазый и белоголовый, очень подтянутый юноша, жил один среди чеченцев в крепости Шатой  как  представитель Советской власти, был уважаем чеченцами, знал их язык. Однако след белогвардейского отца в списках НКВД  гнал его дальше.

Спасение к тридцати годам он нашел в Северной Осетии, там, где увидел юную дочь Ольги Туаевой и Сосланбека Уртаева - Терезу, ставшую моей матерью. Он  остался в Осетии навсегда и даже навечно, в конце концов.

После ВОВ, которую  он провел в седле кавалериста-разведчика, вначале в 1 корпусе генерала Белова, затем у генерала Хаджи Мамсурова, был под Сталинградом, форсировал Днепр,  вернулся домой тяжело израненным, с осколком в сердце и  наполовину без ноги.

Но он построил дом, вырастил нас - сына и дочь - и умер в 83 года глубоко почитаемым  человеком. С ним положили кавказскую папаху.

             Моя бабушка Туайон была отмечена долголетием, как говорили, ее отец Дзахот  жил 130 лет, она дожила всего лишь до 114 лет, родила свою последнюю дочь, мою маму, когда старшие дети были взрослыми, и до конца жизни вдевала нитку в иголку. Заполучить ее  в столь преклонном возрасте в свой дом бывало для любой семьи  большой радостью, тогда дом принимал в гости всех остальных.

В детстве у меня был  сад, полный фруктов, книги и ночное небо со звездами, которое я знала лучше, чем законы физики. Я засыпала под шум Терека, днем бегала  к  нему через колючее поле  босиком.

Мне повезло, что я еще застала старую учительницу по литературе - выпускницу Николаевского Императорского института благородных девиц в Москве, владикавказскую дворянку Ирину Георгиевну Акимову, и всю жизнь пробыла в статусе ее любимой ученицы. Она играла мне на фортепьяно американские блюзы  и поощряла в литературных  сочинениях. Ребята из осетинских  сел, которых она учила русскому языку, знали его гораздо лучше, чем в глубинной России.

В старости она жила у дочери  в Санкт-Петербурге, писала мне письма, не переставая беспокоиться из-за моей неприспособленности к жизни, но успокаивала тем, что доживет до ста лет. Ей исполнилось 100 лет, едва я успела провести во Владикавказе телепередачу, посвященную этому юбилею, как она ушла.

Как долго ни тянули свои жизни мои старшие, я ни в какой мере не исчерпала своего общения с ними.

                В детстве  было  мамино пение Лермонтова под гитару (“В глубокой теснине Дарьяла...”), книги,  пластинки с Вертинским, джаз из довоенного  приемника, сад с речкой посередине, звезды над нашим домом,  сон под шум Терека, добрые ласковые тетушки в осетинских селеньях.
      
И всюду присутствовал след могучего мира древней Алании: в садах  соседей и родственников я тянула из огромных черных котлов через соломинку пиво, такое же, какое варили еще первые человеческие пары  в  эпосах нартов,  германцев и скандинавов.

Я смотрела с ужасом на кровавые руна жертвенных овец, развешиваемые для просушки, на мужчин, сидевших плотными рядами на свадебных и поминальных пирах за бесконечно длинными столами -  с тех пор они  сами собой  закладывались  в художественные образы моих будущих новелл.

                Так и росла во мне будущая я же -  Аланка Уртати.
                Внешне маленькая и хрупкая, я была с несгибаемым стержнем внутри - всегда неожиданность для того, кто  испытывал желание покровительствовать моей беспомощности или воспользоваться ею.

Долго сохранялась и моя дикая привычка прятать глаза - коричневые крапинки на зеленом – наследство бабушки Туайон, и всегда просила  в школьной форме стоячий воротничок, чтобы спрятать слишком длинную шею. У меня была большая  русая коса, которую не разрешали отрезать.

Однако к 17 годам я перестала быть курносой и светловолосой русской девочкой,  внешность моя резко поменялась, оказавшись восточной - все это больше отвечало моему кавказскому образу.

Так как родители считали, что я была до невозможности наивной, то не дали  уехать в Москву, а заставили поступить на филологический факультет рядом с домом. 
   
Но в первые же студенческие каникулы они отпустили в Москву, где  поэт Сергей Наровчатов в Литературном институте посвятил мне два часа своего творческого семинара. Студенты слушали стихи, затем высказывались, а Наровчатов подвел итог: “Этой девочке нужна Москва, нужны вы - поэтическая среда”.

Позднее мой филологический  диплом мне помешал - был указ о дублирующем образовании. К тому же члену приемной комиссии Литинститута,  бывшей осетинской невестке,  что-то из вредности к осетинам не понравилось (“Об этой девочке звонит  вся Москва!”),   и она послала запрос в Союз писателей Северной Осетии, где никто меня не знал, никакого направления мне никогда никуда не давали.

А звонили  писатель Хаджи-Мурат Мугуев, поэты Павел Железнов и Григорий Левин. Старая поэтесса, секретарь Союза писателей России Людмила Татьяничева собственноручно отнесла ходатайство к чиновникам, прося  принять “талантливую девушку  с Кавказа в порядке исключения”, но и ей было отказано. Ректор Пименов утешал меня тем, что  когда-нибудь при  вступлении  в Союз писателей он будет голосовать “обеими руками”.

Впоследствии мне не раз говорили - хорошо, что никуда не приняли, никто ничему не обучал.

Я все пыталась найти для себя творческую среду,  прошла конкурс на сценарный факультет  ВГИКа,  но оказалось, что  мастер  не любил “дипломированных специалистов”,  в приемной комиссии предложили из-за фотогеничности   идти на актерское отделение, но это было не мое.

                Однажды я провела в Доме литераторов вечер с Булатом Окуджавой, которого просил об этой  встрече  поэт Григорий Левин.

Когда  я вошла в Дом литераторов, Булат Шалвович, ожидавший в фойе,  вычислил меня сразу. А  в конце вечера признался, что так и не понял, что же я есть такое - он не смог разобраться  в моем внутреннем  сумбуре, который вмещал весь мир  да еще в перевернутом виде.

Приняв это от лучшего из творческого  люда, который  увидела в Москве на тот период, я больше не приближалась ни к кому и стала жить вне профессиональной среды.
Инородность в нетворческой среде  тоже делала мою жизнь трудной, чаще всего у меня не было гармонии с окружением из-за полного несовпадения в миропонимании, его грубости и цинизма.

Я стремилась к людям, радовалась им,  а потом приходилось спасаться, потому что продолжала  подходить к окружающему миру с  мерилом   той  жизни,  из которой произошла доверчивой, восторженной и счастливой. Кавказская сторона моей жизни подарила очень много ласки и радости от моей  семьи и всех вокруг.

Мир я всегда  принимала очень эмоционально, но, при всей открытости,  с самого детства раздваивалась - частью участвуя во всем, частью утаиваясь, созерцая, я Близнецы по знаку Зодиака.

                Внутренний образ “Аланка”, который  четко обозначал мое  кавказское  мироощущение, доминировал  и в  жизни, и в  творчестве. Свое имя - Аланка - я получила  в тот первый самостоятельный приезд в Москву  за  романтическую любовь к древней Алании.

Это имя я несу  через всю свою жизнь,  в том числе и литературную, и больше не раздваиваюсь как Аланка и Татьяна. Разность имен-образов-национальностей перестали делить мое мироощущение - все стало единым внутренним пространством реальной и творческой жизни, которые абсолютно адекватны в моем  существовании

Теперь в Осетии каждая вторая девочка - Алана, много лет я была единственной. На тот момент я  объяснила моему русскому отцу: ”Татьян Андреевых в России очень много, а Аланка Уртати - я одна во всей Вселенной!”. Он  рассмеялся, сказал, что это серьезный аргумент,  и разрешил мне  быть Аланкой Уртати.

                В самом  начале моей московской жизни, в середине 80-х годов, уже имея опыт телевизионной и газетной журналистики на родине,  я стала журналистом торговой рекламы, отвечала по Российской Федерации за рекламу  в СМИ. Ездила по стране, как позволяла  работа в богатых столичных  министерствах, где можно было приложить палец к любой точке на карте страны, а назавтра сесть в самолет, и  видеть нашу необъятную землю - с людьми и достопримечательностями  - это было продолжением  моей внутренней свободы.

Однако  со временем это  становилось все более похожим на  метания в пространстве, потому что я не знала, что  предпринять в  своей жизни, как заземлиться, что построить - вернуться  в Осетию, остаться в Москве или еще где-то.

               Это была моя рутина - 80-е годы.  Я не была диссиденткой, не собиралась покидать родину, ни членом КПСС, не стремясь такой ценой к карьере, я  попросту всю жизнь жила в мире, который был  параллельным  реальному,  была   отстраненной и самодостаточной, как и тогда, когда  имела дома   книги, сад, звезды и мамино пение.

Но все чаще  я впадала в отчаяние от внутреннего ощущения одиночества и в провинциальной, и в  столичной жизни, замыкалась на  самой себе  в обыкновенных жизненных проблемах, не умея решить их.

Я не  писала, а вместе с тем  всегда была занята внутренним напряженным процессом творчества, который уже считала своим несчастьем, потому что не жила так, как могла бы жить, не имея такого странного ярма внутри, но уже ничто не могло  изменить моего внутреннего способа существования.

Будучи с самого детства совершенно оторванной от реальности, пребывая, порой, чуть ли не в ирреальном мире, по мере того, как  росла по возрасту, я сама почувствовала, как начала приближаться к  реалистическому отображению действительности.

Мне не приходится  прибегать к измышлениям, во-первых, потому что жизнь превосходит своими ситуациями любой надуманный сюжет, во-вторых, это путь моего сознания, отображения в нем окружающего мира.

                Через много лет мне захотелось, наконец, ответить Булату Шалвовичу,  что же я была и что я есть, насколько сама разобралась, повестью “Вечер с Окуджавой”,  но он в тот момент умер.

Вдруг  у меня сменилось ощущение времени, вернее, появилось - его у меня никогда не было, и я стала спешить писать, потому что всю жизнь меня сопровождали только наброски на клочках бумаги и предощущение, что буду писать.

Когда  московский абхазский писатель Фазиль Искандер, тоже  в нашу единственную встречу,  сказал мне о моем слоге, как о “сильном, мужском”,  то следовало признать, что в это воплотился результат  моего жизненного проживания.

Со временем я почувствовала, что опыт жизни вне Кавказа  скорректировал мой внутренний образ. Но я всегда ощущала свою собственную национальность, сложенную из счастливого союза моих родителей, их многонационального окружения, моей  внутренней радости  и возвышающей любви к Кавказу, России, ко всему человеческому миру.

                Конечно, нас формировало все лучшее, что принадлежит человечеству: литература, кино, живопись, опера, симфония, джаз. И еще много-много сказок и эпосов, которыми я заполнилась с детства, как конфетами.

Внутренней музыкой еще до моего рождения звучало сохраненное осетинами древнее  ираноязычие, которое на поверхность выходит русскоязычным, как я надеюсь, благозвучием.
Совершенно закономерно, что мой мир вмещает две  близкие мне  цивилизации - российскую и кавказскую. И это есть мое богатство, которое я принимаю как благо, данное Богом. 

                Я могу сказать, как Флобер: «Престранный мир – моя голова». Или повторить за Мариной Цветаевой, что моя жизнь – это роман моей счастливой и в то же время ужасно страдающей души с окружающим  миром, с которым я то нахожусь  в гармонии, то никак не могу совладать в силу все того же «престранного мира» во мне.

   


Рецензии
На это произведение написано 9 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.