Кронос и его дети

КРОНОС И ЕГО ДЕТИ
Главное – не сесть за стол, главное – из-за стола выйти
(мудрость шулеров, из фильма «По имени «Барон»)

Когда же она все-таки началась, эта борьба со временем? Может быть, началом были несвоевременные и трудные роды, когда будущий Арик уже как мог заявлял о своем несогласии появляться на свет? Физиологически это, конечно, зрелище на любителя – первичный покров там, мекониевая смазка. Но если вдуматься… Или свое недовольство его появлением выражало как раз время? По крайней мере, до определенного возраста говорить о наличии  проблемы оснований не было. Пожалуй, был только выраженный, истошный страх перед теми участками жизни, где время подло и страшно застаивалось, замедлялось и причиняло мучения, порой чудовищные. Однако родные, заметив странную, паническую арикову реакцию на школу (прежде всего, хотя были и другие еще ненавистные и страшные омуты времени) списали все на чрезмерную нервность. Ненависть к очередям (время останавливается) списали вообще на капризы и лень. Своего рода леность и вправду была, только с чертами необычными: периодически воля ослабевала настолько, что Арик не мог выполнить несложные действия, игры, выполнение треклятых уроков – да что угодно – прерывалось внезапно. Возникало какое-то странное равнодушие к миру. «Так от лени и штаны можно оставить, там где надеть хотел» - это голос бабушки, у ней с временем если и были счеты свои, то совершенно иного свойства. У энергичных, крепких, кряжистых людей их чаще вообще не бывает. По всей видимости, это и были начальные признаки столкновения со временем, только кто ж знал. Да если бы и знали, кто ж смог бы что-то сделать? Вот вы, граждане, знаете, как устанавливать правильные отношения со временем? Нет? Ну то-то. А эта странная черта: внезапные накаты ослабления воли – остались у Арика надолго. Пожизненно.

Аккуратные осторожные руки деда, блеск лобного зеркала над знакомым лицом, его собственный кабинет (календарь, канцелярский прибор с торчащими перьевыми ручками) – все это решительно не было страшно. И значение слова «онколог» Арику рано и доходчиво разъяснили. Остальное сделала дедова библиотека, учительница, наставница и только что не матерь. Впечатляли фотографии людей, особенно в знаменитой петровской «Онкологии». Экзентерация орбиты. Итальянская пластика. Резекция нижней челюсти.  Но раз узнав, что бывают и такие операции, которые хуже самой болезни, и прикинув, как с иными последствиями целительной хирургии потом жить, Арик навсегда успокоился, новое знание быстро впорхнуло в его обыденность. А как у этих оперированных по поводу раков, сарком и меланом дела со временем? Как они его ощущают? Или не ощущают вообще? Вот что интересно! И стоит ли ради шести месяцев давать себя уродовать, скрашивая дни наблюдением разлагающейся плоти соседних больных? Так что отношение к болезни у отпрыска медиков сформировалось рано и однозначно – научное, аналитичное и довольно-таки фаталистическое, с легким налетом красивой патины цинизма. Отсюда и спокойное отношение ко всем бытовым атрибутам, связанным со смертью. Но виделось в этом и нечто особенное. Смерть. Остановка. Финальный скрип тормозов. Время остановилось. Оно вообще закончилось, его нет. Так что если у кого с ним сложности, можно успокоиться – больше не будет. Если только уже там – за пределами этих дел, от магазинных очередей до плача над гробом и обычной возни по установке памятника (ну вот, и фотография хорошая получилась, и вообще…).

Кладбище однозначно было тем местом, на котором время усмиряло свой страшный нрав. Может, оно вообще у ворот оставалось? А раз так, то и памятники, и деревья кладбищенские, и все прочее – это союзники, это защита. А может, это особый шифр, о том, как спастись от времени, только вот не понять его что-то. Краткие упоминания в речи родных про некий «Йорцайт». Вот и могила деда появилась в том родном месте, где из-под разросшихся деревьев выглядывают необычные буквы на памятниках (тут и Шаликовский рядом лежит, конфликтовали – дед, кстати, был прав - а сейчас оказались неподалеку друг от друга). «Йорцайт». Год прошел. На могиле выросло надгробие. «Заслуженный врач……». Йорцат. Цайт. Цайт. Именно так. Это оно. Притаилось даже в названии дня поминовения усопших.

Порой бросались в глаза детские могилки. А вот что они чувствовали, когда время заканчивалось? Или ничего еще, просто не научились что-то такое ощущать? Время их милостиво пощадило, позволив соскочить с подножки раньше? Озадачивали подчас надрывные эпитафии на тех надгробиях, что подороже: «Уж сколько времени прошло Но это утро не забуду я» (забуду. Опять, значит, время), «Живые! Помните нас! Пожалуйста, помните!» (надпись вылезала из гранитной массы на реверсе надгробия, жалась как-то странно к боковой грани, странно, как будто камень прорвало изнутри и он орет). А вот и бабушка упокоилась неподалеку. «Тебе страшно?»» - «Нет». Думали, делать ли эпитафию. Если и делать, то что-то скромное, надрыв неуместен, его и при смерти не было.

Видимо, что-то передалось от деда, человека неторопливого, установившего со временем какие-то свои, индивидуальные договоренности. Оно его, судя по всему, не сильно осаждало и тревожило. Он ценил покой, единственной причиной того, что он отказался взять дачный участок, было опасение, что этот участок прикончит спокойное бытие. Конечно, присочинил, что боится слухов: мол, как что где пропадет, будут списывать на главврача, что на дачу себе утащил.  Наивно и неумело, но все, кажется, поверили. На пенсию дед вышел сразу, решив, что надо воспользоваться возможностью не ходить на работу, а пенсия обеспечит скромное существование. После чего стал медленно, но непоправимо опускаться. Его витальная склонность к пассивности проявилась совершенно зримо. Он мог часами лежать на диване, и не из-за дурного самочувствия – награжден был здоровьем и просто сильным организмом, а просто из лени. Часами смотреть в потолок – одно из любимых занятий. Как только исчез подхлестывающий бич работы, странная «восточная» созерцательность захватила старика, сил у которого хватило бы еще на десять лет работы главврачом, а то и больше десяти. Зато можно было предполагать, чьи склонности передались Арику.

А поступление в институт пришлось отложить. Арика накрыла первая в его жизни Большая Болезнь. Сдвиг всех планов на три года, впрочем, в ужасе сбитого времени, показавшего себя уже безо всяких масок, это не казалось слишком уж страшным, все перемешалось, ориентиры сбились. Интересно, что думают люди, когда лениво почитывают примерно следующее: «Больной такой-то… уложен в гипсовую кроватку на 2 года» (такими щебечущими отчетами старых докторов были полны с детства знакомые книги дедовской библиотеки). Дело не в съеденном туберкулезом позвоночнике, болях, горбе, параличах и недержании мочи. И даже не в гипсовой кроватке, хотя многие уже не представляют всех прелестей лежания в ней. Вы представляете, что такое эти годы? Да хоть бы и один только год! Вы, уважаемые, понимаете, что это и о чем это вообще? Если нет, то поговорим о погоде, на улице как раз прям климатический кризис.  Арик понял две вещи. Сначала – что не надо надеяться на понимание со стороны, люди многое не только не захотят, но и не смогут понять. Сам, сам, своими силами и под свою ответственность. Второе – что еще раз – и он не выдержит. И пусть говорят что хотят, что угодно и кто угодно. Он удивлялся, что не поседел после всего этого, но, видно, волосы были пигментированы очень стойко, бабушкина наследственность. Время выкинуло еще один фокус: страшно, он сам еще не подозревал, как сильно, отстав от сверстников, Арик во многом уже успел сделаться после перенесенного стариком. Даже во внешности соединились черты моложавого субъекта и черточки пенсионного человеческого индивида. Следы повреждений, полученных в столкновении с временем. Одни из многих других.

Романтизм, героизм и всяческое позвякивание металлом щита Арика более никогда всерьез не волновали, а порой раздражали, когда этими словесными приемами примитивно злоупотребляли. После всего, что было, после всего, что было понято и прочувствовано, после всего, что открылось, бросаться услужливо вставать по чужой мерке было бы преступно глупо. Сам. Основной противник известен, малые, но злобные противники известны тоже. Игра без правил, стратегии вычислены, а как их реализовать и совместить – вопрос иной. Ну, на то и анализ существует. Уже позже, став биохимиком в лаборатории при больнице, он ухмылялся тому, что и здесь приходится заниматься анализом. Хотя часто завидовал и тосковал: прекрасно знал, что у него есть клиническое мышление, что его место могло бы быть не среди, в сущности, подсобного персонала, пусть и высококвалифицированного. Но заводить приятельские отношения  это не мешало, хотя генетики и биохимики не входили в традиционную врачебную круговую поруку (туда – только клиницисты и патанатомы, ну диагносты еще). Впрочем, это еще один проигрышный ход, но надо смотреть, куда дальше понеслась вся эта борьба.
А на тот момент пришлось быстро осваивать то, что было пропущено за черное, затемненное время провала.

Арик так до конца и не понял, почему он остался жить. Но дальше надо было именно это и делать. И Арик уяснил, когда наступил черед, когда стало опасно, когда не увернулся – затопчут, уничтожат. Добро пожаловать. И границы эти, временные, временем установленные. Не спросили, поставили у стартовой линии, дали выстрел и приказали бежать. А то хуже будет. Начался кошмар времени, который не могли научить обойти ни Пруст, на заголовок которого Арик, которого уже частенько стали величать по отчеству, соблазнился, наивно ища точный и полный рецепт, ни учебники по биологическим и медицинским дисциплинам, ни кирпичи классиков, скапливающихся поверх дедовского книжного шкафа – какой спокойный, приятный, уютный запах, когда его раскрываешь – поскольку само вместилище книг о человеке уже было переполнено, а дедовское фронтальное зеркало, кстати, разбилось, свалившись с полки, когда дверцу очередной раз открыли.

Дальше был страх. Страх и тревога, тревога переходящая в страх. Пестрые этикеточки алкогольного отдела. «Хорошо принять лекарство!». А вот фиг, а вот не хорошо. Года через три после регулярного приема всем известного лекарства эффект его изменился. «Износ эффекта» - с тревогой подумал Арик. И правда, алкоголь стал давать неприятное опьянение, которое, что самое главное, не гасило как следует страх. Правда, на время действовало, но как-то странно. С определенной дозы (дозу стандартно измеряют или в «рюмках» или в «стаканах», павловские миллилитры так и не вошли в широкий обиход) оно начинало идти быстро, мягко, словно дорогущий скоростной поезд, а кресло превращалось в мягкий диван двухместного купе. Но тут еще один подарок: стал мучиться похмельями, которых не было никогда, причем на редкость тяжелыми и вызывающе атипичными, как будто бросавшими вызов самоуверенному аналитику и диагносту. Доктор-событульник авторитетно изрек: «почки».
Цепочка ассоциаций: почки – отказали – уремия – смерть…. От слабых почек ждал подвоха, искал спасенья во враче. Если бы! Время применило новый способ издевательства.
- Фух, еще по одной, воот таак. Что толку от таких почек? Весь день каждый раз не пойму, что творится, а больше никакой корысти! Больничный бы на месяц, вот тогда оно того стоило бы.
- Хе-хе. Рискну посоветовать на этот раз попробовать …

Как ни думал, и один, и с пьющими коллегами, как ни подбирал лекарства и сорбенты, сделать ничего было нельзя. «Изменение патоморфоза опьянения и метаболизма алкоголя». Изменение. Время, время, его проделки, очередные.

Не случайно его отчего-то невзлюбили часы, хотя он сам питал слабость к этим странным созданиям. Стоило им побыть рядом несколько месяцев, как они начинали останавливаться, безобразно отставали или уходили вперед, сбивался бой, менялся угол качания маятников, из-за чего они повисали в итоге вяло и виновато. Даже кукушка умудрилась как-то сломаться, что было уж совсем откровенным свинством и издевательством. И приглашаемые за немалое вознаграждение профессиональные мастера, выслушивавшие часы через медицинский стетоскоп, разводили руками. Неладное творится, мура какая-то. Все было просто, проще и ужаснее разбалансировки из-за танцующей половицы, усыхания корпуса от сквозняка и изменения критичности маятника. Просто время через своих посредников напоминало об их отношениях.

А дальше понеслось. Скорее на работу, не потому что дома плохо, но страх успел и туда залезть, через щели в окнах и дверях просочился, сквозь не очень толстые стены прошел (бабушкин рассказ из детства, соседка квартиру «протушила», сгоревшие грибы аж соседи почуяли. Вот и здесь). Скорее к середине дня, поглядеть лишний раз на часы. Скорее к концу. Скорее в  магазин. Скорее из него. А дальше? Скорее к следующему дню, чтобы вновь восстала постылая тревога, проклятый страх и обыденность. Иногда висел над пропастью, было тошно, а умный Шопенгауэр ухмылялся из какого-то иного мира: «Жизнь не стоит родовых мук», казалось, сейчас добавит: «Вы, сударь, сами должны были это давно понять». Обыденность никакая, просто. Арик бежал по жизни, стремясь быстрее добежать до конца, когда это подлое единоборство закончится.

И что, так и бежать теперь? Да, выходит, так и бежать. Где ты, детство, когда время еще не предъявило себя во всей сомнительной красе? Что же это?
И поверх всего этого, как бегущая строка:
Вот возьмут сейчас и, как щенка, зашвырнут в вонючее болото застоявшегося времени. Гипсовая кроватка, да на два года.

Разговоры о мужестве Арик делил на два вида: те, где нужно вежливо отмолчаться и те, где сразу надо посылать подальше, назвав в частности, как он привык делать, мужество «мужеложеством». Мне нет дела, кто и как думает и поступает. Мне нет дела до того, кем меня считают. И до того, кем я являюсь. У меня есть первичная, онто- и филогентически, задача – прожить и выжить. Все, вопрос, конечно, не решен, но четко очерчен. А кто я, тварь дрожащая али скунс вонючий, уж, жаба или сокол, меня не волнует. Кого волнует – пожалуйста, почему – не интересно, сами выясняйте. С игнорирования оценок начинается медленное прояснения взгляда на мир и сдирание чужой, насильно натянутой шкуры, которая, помимо прочего, не дает нормально видеть.

Уже в годы учебы он постарался получше изучить своего врага, внимательно, не без легкого ужаса читал о суточных циклах, возрастных изменениях, нервизме и химизме всех естественных циклов времени, все невнятное полупридавленное шмальгаузеновское бормотание касательно бессмертия. Кроме того, еще некоторые вещи открылись ему в дымке безобразия. Отвратна биологическая эволюция, как ее ни понимай. Отвратительны беременность и роды, не случайно отставной  и тоскующий по филологии доктор Вересаев брал в этом случае слово «физиологический» в кавычки. И подлинным кошмаром открылся вселенский срам: процесс адаптации к среде, процесс, захвативший всех и вся, а у человека переросший еще и в социальную мерзость. Даже смерть теряла свой пугающий отсвет, поскольку становилась просто финалом планетарного кошмара, приспособительного процесса. Арик методично выискивал нужные ему объяснения, умело и терпеливо цепляясь за скудные источники и хорошо запрятанные ссылки. Все, что нужно для возможного объяснения, от Флоренского, Бергсона  и  Икскюля до социал-дарвинизма, социал-ламаркизма, мальтузианства и заповедной лоренцовской этологии с еретическими проговорками современных генетиков. Тут ничего не поменять. Можно попытаться выкрутиться, но для этого сначала нужно понять. Арик если и не понял, то, по крайней мере, многое узнал. Как большинство скептиков с неявной примесью «гностицизма» свое «тайное знание» он не прокламировал, скепсис оставался на уровне ядовитых шуток (для окружающих и их было более чем достаточно), но за этими шутками не было никакого покоя, схватка не закончилась, шахматная партия продолжается, какой тут покой.

Иногда с радостным взыгранием души находил тайных сообщников. Как правило, это чтение биографий и переписок, то есть того, до чего массовый читатель не добирается. Как здорово узнать, что академичный, научно правоверный историк на самом деле полагал, что мир устроен уж скорее по Шопенгауэру. А вот кто бы знал. В письмах много чего найти можно.

Пили с давним знакомым пиво прямо из горлышек, расположившись в зарослях, возле заводи с утками. Комары, несмотря на близость воды, не досаждали, солнце красиво шло книзу, людей, оставшихся на верхней площадке берега, было почти не слышно.  Хорошо. А отчего? Время приостановилось. Нет. Не приостановилось, ибо это было бы ужасно. Оно исчезло! В самом деле! Но это оно ненадолго, сейчас о себе напомнит. Разрешило выпить бутылку. Или бутылка смогла слегка отогнать время.

Еще один раз время приостановилось и начало исчезать на мосту, опять выдалась закатная пора, шли по обшарпанному дальнему виадуку, куда их как-то занесло, с одногруппником. И тут все, скрепленное закатной розовостью, как химическим фиксатором, продолжая двигаться, тем не менее замерло, выпав из времени. Арику казалось, что не только будет это помнить всегда, но и сами эти несколько минут так и уйдут этой примитивной цветной картинкою-фотографией, схватившей красноватые тона, в вечность, сохранятся там, непонятно для чего.

Еще раз он ощутил странные перемены нрава этого существа, когда шел в гости, собственно, к тому же знакомому, с которым распивал пиво у заводи. Время свободное было, в теле ощущалась легкость, так что решение пройтись даже и не обдумывалось. С левой стороны старого проезда деревья, изрядно вымахав, сомкнулись ветвями и образовали настоящую аллею. С одной стороны аллейки шли машины, прохожих не было, а с другой были или заборы, или старенькие двухэтажные дома – они не производили впечатление брошенных, но и жизнь рядом и во дворах не кипела. Казалось, все убралось, что сейчас даже тихонько, невесомо и деликатно выйдут какие-нибудь сологубовские мертвецы, оживленные провинциальным Фаустом – Триродовым. Было не просто хорошо, оно опять не остановилось, а начало исчезать. А чего бы, в сущности, он хотел? А вот так и идти вперед. По тихой аллее, под ветвями, без встречных, без кого-то. Но и без времени, просто идти. И не думать, будет конец или нет, существует ли он вообще. В аллеях Кронверкского сада бредет в ничтожестве своем.

Все длилось минут 10-15, это если по обычному отсчету, аллея закончилась Домом культуры и остановкой троллейбуса, забитой отнюдь не тихими сологубовскими персонажами. Толпившееся на остановке радостно жило, адаптировалось и желало размножаться, как во всех прочитанных им институтских учебниках, от «Ботаники» до «Акушерства».

Иногда бывали вещи забавные, которые чаще всего другим забавными не казались. То, что он живет в сдвинутой системе координат, Арик понял давно, перестал этому удивляться, но иногда все же было забавно. В их счастье я не видел счастья, в их горе не видал беды – кажется, примерно так, если не переврал. Скрюченные пальцы. Натянувшаяся побледневшая кожа. Склеродермия, диагноз поставил сам, до всех врачей. Наползающая неподвижность, сочувственные присвистывания посвященных в позорную тайну неэстетиченой болезни. Эти дураки знают, что на фоне всегдашнего временного кошмара это сущие пустяки? И потом, какая возможность обойти время хоть в чем-то, когда физически не можешь совпасть с ним, когда выдаешь темп, с которым остальные принуждены считаться (а оно ведь хитрое, через других действует, как убийца со старых книжных иллюстраций, в маске, только на маске лица других, тех, кто окружает). Болезнь – в чем-то защитная грамота, ну или хотя бы скромный документ с прошением разрешить играть по своим правилам. Маленький собственный дворик свободы, огороженный клиническими подробностями из учебников и руководств.
Что? Неподвижность? Неработающие пальцы? Скрюченность? Маска болезни, если на лицо переползет? Да что вы знаете! Дурни, это такая ерунда, по сравнению со временем. Он злостно пренебрегал лечением, он на самом деле не боялся. Но и время сделало ответный ход: болезнь вдруг затормозилась, сбавила ход, приняла вялую доброкачественную форму. Поздравления врачей (надо же, как стимулятор помог – только Арик даже и не начинал инъекции этого зелья), «ждавших худшего» он слушал с ненавистью, это было настоящим издевательством, хотелось материться вслух. Даже здесь нет покоя и воли, даже здесь нужно выцарапывать все для себя – да и самого себя для себя же.

Но на всякий случай запасался выписками, подчас весьма живописными. Авось в нужный момент его все же снимут с очередного принудительного забега, ссадят с грузовика, набитого радостными знакомыми и сослуживцами, который сейчас тронется не только туда, куда ему не надо, но и тогда, это самое главное, тогда, тогда, когда ему. не. надо.

Да, это не со смертью играют в шахматы. Играют со временем. И неизвестно, кто хуже. Арик не прекращал партию, стараясь не смахнуть негнущейся от склеродермии рукой доску и стакан с чаем, хотя порой валился от изнеможения под стол, и часто требовало перерывов. Сколько еще осталось? Эта мысль пришла, когда перебирал непочатые бутылки в старом буфете. Физиология возрастная сделала очередную гадость, пить вообще перестало хотеться, но бутылки он все же копил, чтоб были.

Юбилей. Надо же, добежал. Господи, неужели это случилось? Не может быть, шутка, издевательство же. Так не бывает, сейчас елочный Дед Мороз должен ободряюще и добродушно улыбнуться, мол, а-это-была-игра. Арик, которого уже давно звали только по полному имени-отчеству,заявил, что уезжает, изолировался, даже занавески задернул так, чтоб ни щелки, как будто кто-то пойдет проверять (впрочем, могут, еще как могут!). Напились с коллегой, уже с другим, почечный диагност сошел с жизненной дистанции. Жизнь – сплошное кладбище, то одного туда волокешь, то другого. Кладбище… Да вся жизнь уже как оно, столько потерь. Каким пофигистом не будь, нельзя ничего не почувствовать. Да, он уже давно идет по этому кладбищу, просто иные его не видят. А как дойдем до ворот, воооот тех, да-да, тех самых, так увидят сразу все. И продолжим путь, но там уже близко будет, оставшийся путь займет минуты. И что тогда? Не будет и запруды, и уток, и пива? Время обмануло, опять подножку сделало?
Перепили, конечно, как ни сдерживались (не так как сброд, стремящийся казаться приличным, пьет внизу у подъезда; собутыльник предлагал разбить вечерком у них на столе вонючий антисептик Дорогова, Арик сомневался, мол, выветрится быстро, это ж не в закрытом помещении), сердце частило. А что же все-таки будет дальше? Как? Может так?

Некоторые не наблюдавшиеся раньше вещи он заметит быстро. Тазовая симптоматика – вещь страшно запутанная, но  того, что было, вполне достаточно для некоторого беспокойства. Время и вправду изменило свое поведение, атаки стали все же более редкими и не столь жестокими, но страх перед временем после пережитого Арик затаил. Сама мысль о возможном возврате кошмара пугала, а расписки, заверяющей в том, что возвращения не будет, никто не давал.
Тазовые симптомы. Понаблюдать. Так, понятно. Еще немного понаблюдать. А теперь к специалисту. К кому пойти? Онколог или невролог? Сколько старых ушло, молодежь вовсю подпирает, это надо ж. Кто тут поближе будет? Да, Нина Михайловна, вот такая картина. Седловидной еще не будет, но, кажется, к тому моменту уже будет намечаться.
Так, новый способ исследования, амбулаторно и без мучений. Никакого майодила или, грешно вымолвить, липиодола. Когда дед работал, говорили «липиодоля». Но еще прорваться надо будет. Придется слегка принапрячь знакомства, в итоге со второй попытки чудо-аппарат станет доступен. Бумажку на руки (еще попробовал бы он не выдать)……
Арик выждет паузу, оказавшись метров за пятьдесят от убогой пристройки, где располагалось и будет располагаться диагностическое отделение, вынет бумажку и развернет. Вздох облегчения. Время разомкнулось. Оно перестало оказывать сопротивление. Сколько же лет он, оказывается, плыл в какой-то клеевой массе, где каждое движение оборачивалось мучением! Это ж было плавание под огромным тягостно опускающимся поршнем. Но теперь все. Мой плавательный пузырь, граждане, отказывается далее работать, честь имею! Наступит свобода, а последний угнетатель утратит свое влияние, тиран больше ничего не сможет сделать («Истребление тиранов», это ж в каком году читано-то?). Время не просто разомкнулось, оно уже не сомкнется. Отмучился, как часто говорили тогда, в детстве. «Арик, прадедушка отмучался». Он пойдет в сторону дома, в сторону уже отобранного судьбой гроба, навстречу вдруг прорезавшимся  в летнем пыльном воздухе очертаниям старого кладбища (Петр Миронович, заслуженный врач…)прикидывая сроки и, наверное, едва ли не впервые за сознательную жизнь не только не думая о времени, но вообще не заботясь о нем.

И калитка загородного кладбища приветливо откроется уже для него. Впрочем, можно не через калитку, а через центральные воротца, украшенные поломанной символикой. Тогда тропинка будет мимо могилы Шаликовского, она останется слева.

Наутро никуда идти не надо, он же уехал. Похмелюга, но его личного, особого покроя, собственная. Слабость, столько раз испытанная, но удивительная по силе. Чай попытаться сделать? Или для начала отложенные со вчерашнего дня таблетки? Где они тут, нашарить на краю книжной полки. Пыли-то, пыли. А, плевать.
И где часы, который час-то?


Рецензии