Углы

Машина остановилась на обочине проселочной дороги, пролегающей вдоль редкого старого штакетника. От капота веяло жаром. Тридцатое апреля, вечер. Горобян, немного суетясь, открыл калитку и стал носить из багажника на веранду пакеты с продуктами. Рябинин тяжело выбрался с пассажирского кресла, закурил. Оглядев соседние дачи, поднял воротник потертого пальто и, поеживаясь, стал не торопясь безучастно таскать свой немногочисленный скарб: сумку с одеждой, сумку с утварью, два глухих подрамника – средний и маленький, небольшой рулон холста, вот, в общем-то, и все. Горобян отпер дом и они вошли. Внутри затхлый, но не отторгающий запах, довольно пыльно, но жилище не запущено, видно, что просто сезон еще не начался. Сруб был старый, одноэтажный, потрепанный, но добротный, даже несмотря на все это. Многое в нем строилось как временное, а в итоге, как это всегда бывает, стало постоянным. Сени, две комнаты: небольшая спальня и светлая и просторная то ли кухня, то ли столовая, то ли гостиная с печью, столом, креслом, шкафчиком, старыми «бирюсой» и «лысьвой». Дощатый пол украшает узкий длинный половик.

– Можешь тут все в углы посдвигать, и еще больше света станет, только возьми полиэтилен в сарае, чтобы пол застелить, ладно? Это если ты в помещении тоже работать будешь.

– Ладно. – больше кивнув, нежели сказав, ответил Рябинин и, немного после, добавил. – Спасибо. 

– Дров здесь хоть затопись, можешь даже баньку заделать, это запросто… Ах, да!

Он сбегал в сарай и еле как вытащил оттуда старый замшелый и покосившийся мольберт.

– На вот, дедов. – и поставил его посреди комнаты.

– Ага. – как-то виновато ответил Рябинин, оставив мольберт так и стоять.

– Ладно, все, я полетел, – сказал Горобян, хлопнув его по плечу, – недели через две приеду – гляну как ты тут, а так – доставать тебя никто не будет. Денег тебе не оставлю – сам понимаешь, да и не нужны они тебе – мы все купили. Все, прощевайте! Живите и процветайте...

– Ага, давай. – ответил Рябинин и пожал его большую руку.

Горобян стремительно направился к машине, помахав на ходу стоящему на веранде провожающему. Горобян был высоким и мощным бородатым армянином и трудился аспирантом на кафедре русской литературы в педуниверситете. Увидев этого человека впервые, о роде его деятельности никто никогда не догадался бы. Услышав его речь – тем более. Но все это было мнимым – он был очень умен, да и какая разница, ведь добра ему было не занимать.

Он сел за руль, потом снова вернулся – отнес забытые бутылку растворителя, ведро клея и грунтовки. Машина теперь развернулась, посигналила и исчезла. Рябинин вернулся в дом, поставил стул напротив печи, сел и чиркнул зажигалкой. Солнце зашло, комната заполнялась синевой. Дым медленно тянулся к потолку. Холодно. Укутавшись в пальто, Рябинин смял и выбросил пустую пачку в печь и теперь сидел, замерев, пока совсем не стемнело и пока не замерз окончательно. Щелкали часы, отдавая эхом в соседней комнате. Впервые за столько времени – тихо. Вспыхнула спичка, занялись дрова, отбрасывая на стену мнимый огонь. Постепенно становилось теплее. За окном вдалеке стучал поезд. Зажигались соседние окна и топились печки. Рябинин полностью забил топку, переместился в кресло, набросил на себя пальто и заснул.

Утро выдалось солнечным. Затекший Рябинин медленно, хрустя всеми костями, встал. Налил из канистры воды в чайник, поставил кипятить. Наугад сыпанул в кружку кофе. На улице шумели деревья, при всей своей кокетливости погода не сулила ничего хорошего. «Главное не начать думать. Смотри, вон сосед суетится, интересно, кем он работал? А кто его дети?.. Птица вон на колышек села, ты смотри на нее, на себя не надо…» От каждой мысли он шарахался в темном ужасе, бежал, но разум не слушался – так бежишь от зла во сне. «Вот кипяток растворяет гранулы кофе. Какова температура кипения?.. А гранулы слишком темные, должно быть – пережаренные… Интересно, кто придумал растворимый кофе? Не думай, не надо…»

Кажется, первый рубеж пройден, теперь легче – типичное состояние духа сменилось праздным и сонливым. Зашипела яичница, кружка снова наполнилась темной жидкостью. Солнце часто моргает – облака семенят и сменяют друг друга, жизнь движется.

Но вот и все – как удар кувалды из-за угла. Сколько прошло? Минут тридцать? Глаза рыщут за окном, а потом и вовсе замирают, даже дым и часы будто встали. И облака, и солнце. Кофе остыл на дне. Вроде бы и заслон уже поднят, и мыслей все так же нет, но один раз незаметно дашь слабину, позволишь сам того не ведая мимолетное проникновение… брешь – и все вывернуто. Пустой яд. «Ничего же нет, так откуда все это? В какой момент включилось, запустило этот водоворот?» А комната все больше выстужается, надо бы затопить снова, но сейчас это невозможно.

К обеду стало вроде бы легче. Рябинин немного передвинул мебель и застелил пол полиэтиленом. Натянул холст на маленький подрамник. Дальше дело не двигалось. Тело оказалось в кресле, в руках оказалась книга. Сначала это был тоненький томик Ходасевича. Старый и потрепанный. На внутренней стороне ровным крупным женским почерком было выведено: «С праздником Весны! От всей души желаю счастья!» И год, отдаленность которого заставляет усомниться в том, что он вообще когда-либо существовал.

Пробочка над крепким йодом!
Как ты скоро протекла!
Так вот и душа незримо
Жжет и разъедает тело!

«Боже, какой отвратительный ужас. Даже мушиное дерьмо выглядит привлекательнее и содержит в себе больше».

День медленно догорал, и если бы Рябинин мог, то добил бы его не раздумывая. За забором шел с электрички народ: те, кто работает в городе, но больше дачников: бабушки с внуками и сумками, женщины с пакетами, деды с досками и мешками; в движениях предвкушение нового сезона, сосредоточенные, но мечтательные лица, в мыслях – горячий чай и бутерброды. Что заставляет их снова и снова возвращаться в свои деревянные холодильники, на ночь глядя пытаться что-то с этим сделать, в перерывах раскалывая отсыревший сахар, претворяясь, что получаешь от этого удовольствие?

Он сидел на скамейке под окном, целиком укутавшись в ватное одеяло, губы вцепились в сигарету, не спеша дышащую, одна рука держит «Историю плавания В. Беринга на боте «Св. Гавриил» в Северный Ледовитый океан», а вторая греется в коконе. Нос замерз. Свет из кухни озаряет страницы. «Мыс Сердце-Камень был последним ориентиром, который Беринг видел до поворота на обратный курс: после 6.00 вечера 14 августа видимость ухудшилась, и моряки больше не видели земли…»

Когда совсем стемнело, Рябинин вернулся в дом. Часы все также перекликались. Вздрагивая, гудела старая «бирюса». В спальне было ощутимо холоднее. Он подбросил пару полен и лег, не поужинав, а чтобы согреться – не стал закрывать дверь в кухню.

Утро порадовало теплом. Нельзя было расслабляться, первые часы после пробуждения – самое уязвимое время. Рябинин положил в карманы пальто банку тушенки с гречкой, упаковку галет и бутылку воды, схватил замученный этюдник и вышел вон, едва не забыв запереть дверь. Вид у него был весьма нелепый и почти что хрестоматийный, но это все равно. Ведомый чутьем, он брел к лесу. Вокруг неспеша копошились дачники, занятые каждый своим делом, периодически кто-то из них мельком поглядывал на него, на незнакомый объект. Дачную жизнь он не особо понимал, как и любую другую, в общем-то, жизнь. Дома редели, и вскоре их не стало вовсе. Теперь дорога узко тянулась по возвышению между двух заболоченных впадин. Сырой морозец сквозняком обдувал спину. Коряги и изуродованные сухие лысые деревья молча глядели вслед. Их основания в некоторых местах до сих пор были покрыты грязным снегом. Чаща тонула в застоялой жиже, но дорога была сухой, ровно над ней возвышалась полоска света.

Пройдя с полкилометра, Рябинин вышел в поле. Летом здесь покос. Прошлогодняя сухая трава, одинокое дерево, ничего вокруг не совершает не единого движения. Солнцу ничто не может препятствовать. Стало жарко, он сбросил пальто, поставил этюдник и с титаническим сосредоточением стал писать первый со времен школы пейзаж, а было это очень давно.

К вечеру, часам к пяти, все было готово. Стараясь больше не смотреть на проделанную работу и отчего-то не желая возвращаться домой, Рябинин сходил обратно в лес, принес хвороста и теперь разогревал ужин. Все еще было тепло – май пришел прочно. Вдалеке шел человек с собакой. Рябинин сидел, облокотившись спиной о дерево, медленно ел и наблюдал за их исчезновением, а когда оно случилось – встал и сохранил. «Зачем люди становятся художниками? И зачем другие покупают или просто берут плоды их изысканий? Зачем им эта вторичность, если можно всего-навсего вылезти из кресла, выползти на улицу и увидеть то же самое лицом к лицу?.. Я могу прикрываться стремлением якобы постичь природу. Изучение в воссоздании… изнутри. Подобно тому, как начинающие писатели перепечатывают классиков, или такие, как когда-то я – копируют… бессмыслица, воссоздать – воссоздашь, но жизнь-то не вдохнешь… Или это стремление встать с природой вровень? Никакого постижения, а лишь подчинение? Подчинение правилам, сглаживание неровностей, всего того, что человека-властелина не устраивает, что не радует его нежный взор; выравнивание, исключение любых неожиданностей, такой упрощающий, укрощающий фильтр… Коррекция, упорядочивание и последующая искусственность, смерть… Я изъявил желание, совершил попытку и в итоге – заявил о себе, о своем присутствии, обозначил себя, вырвал из единства и общности – не только я вижу бога, но и МЕНЯ видит бог… но ведь я упорядочил и подчинил, значит, я и есть бог…»   

Почти стемнело. Рябинин, наконец, поднялся, закурил и снова развел костер. На этот раз он принес дров побольше. Дрожало во мгле высокое пламя – обозначил себя. Он лег на край пальто и укрылся остатками, а потом уснул.

На заре он проснулся. Весь мокрый от росы и лихорадки. Солнце, силясь, пробивалось сквозь туман и дымку. Рябинин попытался закурить влажную сигарету. Когда ничего не вышло, он встал, дрожа, сложил этюдник, надел сырое пальто и побрел домой. Встреченные им в дачах несколько пассажиров утренней электрички приняли его за пьяного.

Горобян, как и обещал, приехал через две недели вечером. Открыл незапертую дверь, миновал сени и вошел в кухню. В голову ударил спертый воздух. Пакеты с едой стояли почти нетронутыми. В углу пылились аккуратно составленные пустые бутылки. Мольберт стоял на месте, холст был пуст. Рябинин, укрытый пальто, спал в кресле. То ли мокрые, то ли просто грязные волосы спадали на лоб, лицо иссохло и отдавало синевой, сосредоточенная вокруг рта щетина местами была седой. Горобян поднял с пола этюдник и раскрыл. Картина будто залила комнату светом: стало тепло, свежо, запахло травой, а хозяин с собакой ушли в даль. Горобян чуть сотрясся дрожью, после чего все медленно убрал и аккуратно разбудил Рябинина. Тот чуть приоткрыл глаза, а вернувшись оттуда – улыбнулся и немного осипшим со сна голосом сказал: «Знаешь, а я, оказывается, бог…» И как-то грустно и слабо, как старик, рассмеялся. Достав сигарету, он долго не мог найти зажигалку. Горобян взял с печи спички и помог ему. Рябинин благодарно кивнул.

– Там в магазине за мной долг образовался…

– Да я уже понял, – грустно ответил Горобян и добавил, – зря ты так.

Собеседник промолчал и лишь медленно курил.

В комнате было холодно. Филолог сходил на улицу за дровами и затопил, предварительно вычистив золу.

– А почему ты бог-то?

Рябинин указал рукой в сторону мольберта:

– Упорядочиваю, подчиняю, создаю – играю в бога. – говорил он все с той же горькой иронией.

Горобян некоторое время посидел молча, потом ответил:

– Ты о репрезентации?

– Не знаю, наверное. – ответил Рябинин, посмотрев в потолок.

– Я как-то давненько решил для себя, в чем разница между филологом и тем, чей продукт он изучает – творцом. Это все настолько близко друг к другу, – он сложил параллельно указательные пальцы, – настолько рядом, как звуки в малой секунде, однако эта близость говорит только об огромном различии. Чтобы стать настоящим филологом или там – искусствоведом, нужно быть, так сказать, творцом, однако творец не станет филологом, потому как последний отрицает… божественное начало, отрицает волшебство, даже если и говорит, что нет. Художник не знает и не может знать как он создает, откуда это к нему приходит. И воспроизводя природу, ты, то есть художник, все равно не поймет ее… возможно, даже, скорее всего, так и есть. Но, может быть, ты – репродуктор, через который с нами говорит бог? Ты знаешь и чувствуешь больше условного искусствоведа, и поэтому ты необходим? Может быть ты не вторичен, а просто являешься взглядом с другого ракурса, помощью в познании? Тогда миссия высока…

Рябинин только отмахнулся, ему снова становилось невыносимо, глаза искали стеклянный обжигающий выход, но его не было.

– Мой дед, – продолжил Горобян, – как ты знаешь, тоже писал. Всю жизнь. И всю жизнь знал, что никаких способностей в нем нет, и даже постоянным трудом тут не поможешь, да и какой тут труд, когда ты еще и работаешь и семью имеешь – тут либо одно, либо другое… так вот, он это понимал и всю жизнь гнал от себя эти мысли, может быть веря, что роль когда-нибудь станет действительностью. Он умирал здесь, вот в этой комнате, за стенкой. – Горобян постучал по вагонке. –  И вдруг сказал внезапно: «Для приличия надо было повеситься или хотя бы спиться…» А потом выгнал нас всех и умер в одиночестве. Почти сразу. Только вот дед мой, прости господи, был не очень умный, но зато честный, особенно если учесть последний его поступок… и нельзя назвать его попытку благородной только потому, что она исключала вознаграждение… А ТЫ к его обществу не относишься, ты понял?!   

Рябинин молча курил в просевшем кресле, упершись взглядом в лысую ветку смородины, дрожащую за окном. А я обдавало его неуловимым дыханием, заглядывая ему за плечо - было как никогда рядом.

Весна, осень 2015.


Рецензии