Углы
– Можешь тут все в углы посдвигать, и еще больше света станет, только возьми полиэтилен в сарае, чтобы пол застелить, ладно? Это если ты в помещении тоже работать будешь.
– Ладно. – больше кивнув, нежели сказав, ответил Рябинин и, немного после, добавил. – Спасибо.
– Дров здесь хоть затопись, можешь даже баньку заделать, это запросто… Ах, да!
Он сбегал в сарай и еле как вытащил оттуда старый замшелый и покосившийся мольберт.
– На вот, дедов. – и поставил его посреди комнаты.
– Ага. – как-то виновато ответил Рябинин, оставив мольберт так и стоять.
– Ладно, все, я полетел, – сказал Горобян, хлопнув его по плечу, – недели через две приеду – гляну как ты тут, а так – доставать тебя никто не будет. Денег тебе не оставлю – сам понимаешь, да и не нужны они тебе – мы все купили. Все, прощевайте! Живите и процветайте...
– Ага, давай. – ответил Рябинин и пожал его большую руку.
Горобян стремительно направился к машине, помахав на ходу стоящему на веранде провожающему. Горобян был высоким и мощным бородатым армянином и трудился аспирантом на кафедре русской литературы в педуниверситете. Увидев этого человека впервые, о роде его деятельности никто никогда не догадался бы. Услышав его речь – тем более. Но все это было мнимым – он был очень умен, да и какая разница, ведь добра ему было не занимать.
Он сел за руль, потом снова вернулся – отнес забытые бутылку растворителя, ведро клея и грунтовки. Машина теперь развернулась, посигналила и исчезла. Рябинин вернулся в дом, поставил стул напротив печи, сел и чиркнул зажигалкой. Солнце зашло, комната заполнялась синевой. Дым медленно тянулся к потолку. Холодно. Укутавшись в пальто, Рябинин смял и выбросил пустую пачку в печь и теперь сидел, замерев, пока совсем не стемнело и пока не замерз окончательно. Щелкали часы, отдавая эхом в соседней комнате. Впервые за столько времени – тихо. Вспыхнула спичка, занялись дрова, отбрасывая на стену мнимый огонь. Постепенно становилось теплее. За окном вдалеке стучал поезд. Зажигались соседние окна и топились печки. Рябинин полностью забил топку, переместился в кресло, набросил на себя пальто и заснул.
Утро выдалось солнечным. Затекший Рябинин медленно, хрустя всеми костями, встал. Налил из канистры воды в чайник, поставил кипятить. Наугад сыпанул в кружку кофе. На улице шумели деревья, при всей своей кокетливости погода не сулила ничего хорошего. «Главное не начать думать. Смотри, вон сосед суетится, интересно, кем он работал? А кто его дети?.. Птица вон на колышек села, ты смотри на нее, на себя не надо…» От каждой мысли он шарахался в темном ужасе, бежал, но разум не слушался – так бежишь от зла во сне. «Вот кипяток растворяет гранулы кофе. Какова температура кипения?.. А гранулы слишком темные, должно быть – пережаренные… Интересно, кто придумал растворимый кофе? Не думай, не надо…»
Кажется, первый рубеж пройден, теперь легче – типичное состояние духа сменилось праздным и сонливым. Зашипела яичница, кружка снова наполнилась темной жидкостью. Солнце часто моргает – облака семенят и сменяют друг друга, жизнь движется.
Но вот и все – как удар кувалды из-за угла. Сколько прошло? Минут тридцать? Глаза рыщут за окном, а потом и вовсе замирают, даже дым и часы будто встали. И облака, и солнце. Кофе остыл на дне. Вроде бы и заслон уже поднят, и мыслей все так же нет, но один раз незаметно дашь слабину, позволишь сам того не ведая мимолетное проникновение… брешь – и все вывернуто. Пустой яд. «Ничего же нет, так откуда все это? В какой момент включилось, запустило этот водоворот?» А комната все больше выстужается, надо бы затопить снова, но сейчас это невозможно.
К обеду стало вроде бы легче. Рябинин немного передвинул мебель и застелил пол полиэтиленом. Натянул холст на маленький подрамник. Дальше дело не двигалось. Тело оказалось в кресле, в руках оказалась книга. Сначала это был тоненький томик Ходасевича. Старый и потрепанный. На внутренней стороне ровным крупным женским почерком было выведено: «С праздником Весны! От всей души желаю счастья!» И год, отдаленность которого заставляет усомниться в том, что он вообще когда-либо существовал.
Пробочка над крепким йодом!
Как ты скоро протекла!
Так вот и душа незримо
Жжет и разъедает тело!
«Боже, какой отвратительный ужас. Даже мушиное дерьмо выглядит привлекательнее и содержит в себе больше».
День медленно догорал, и если бы Рябинин мог, то добил бы его не раздумывая. За забором шел с электрички народ: те, кто работает в городе, но больше дачников: бабушки с внуками и сумками, женщины с пакетами, деды с досками и мешками; в движениях предвкушение нового сезона, сосредоточенные, но мечтательные лица, в мыслях – горячий чай и бутерброды. Что заставляет их снова и снова возвращаться в свои деревянные холодильники, на ночь глядя пытаться что-то с этим сделать, в перерывах раскалывая отсыревший сахар, претворяясь, что получаешь от этого удовольствие?
Он сидел на скамейке под окном, целиком укутавшись в ватное одеяло, губы вцепились в сигарету, не спеша дышащую, одна рука держит «Историю плавания В. Беринга на боте «Св. Гавриил» в Северный Ледовитый океан», а вторая греется в коконе. Нос замерз. Свет из кухни озаряет страницы. «Мыс Сердце-Камень был последним ориентиром, который Беринг видел до поворота на обратный курс: после 6.00 вечера 14 августа видимость ухудшилась, и моряки больше не видели земли…»
Когда совсем стемнело, Рябинин вернулся в дом. Часы все также перекликались. Вздрагивая, гудела старая «бирюса». В спальне было ощутимо холоднее. Он подбросил пару полен и лег, не поужинав, а чтобы согреться – не стал закрывать дверь в кухню.
Утро порадовало теплом. Нельзя было расслабляться, первые часы после пробуждения – самое уязвимое время. Рябинин положил в карманы пальто банку тушенки с гречкой, упаковку галет и бутылку воды, схватил замученный этюдник и вышел вон, едва не забыв запереть дверь. Вид у него был весьма нелепый и почти что хрестоматийный, но это все равно. Ведомый чутьем, он брел к лесу. Вокруг неспеша копошились дачники, занятые каждый своим делом, периодически кто-то из них мельком поглядывал на него, на незнакомый объект. Дачную жизнь он не особо понимал, как и любую другую, в общем-то, жизнь. Дома редели, и вскоре их не стало вовсе. Теперь дорога узко тянулась по возвышению между двух заболоченных впадин. Сырой морозец сквозняком обдувал спину. Коряги и изуродованные сухие лысые деревья молча глядели вслед. Их основания в некоторых местах до сих пор были покрыты грязным снегом. Чаща тонула в застоялой жиже, но дорога была сухой, ровно над ней возвышалась полоска света.
Пройдя с полкилометра, Рябинин вышел в поле. Летом здесь покос. Прошлогодняя сухая трава, одинокое дерево, ничего вокруг не совершает не единого движения. Солнцу ничто не может препятствовать. Стало жарко, он сбросил пальто, поставил этюдник и с титаническим сосредоточением стал писать первый со времен школы пейзаж, а было это очень давно.
К вечеру, часам к пяти, все было готово. Стараясь больше не смотреть на проделанную работу и отчего-то не желая возвращаться домой, Рябинин сходил обратно в лес, принес хвороста и теперь разогревал ужин. Все еще было тепло – май пришел прочно. Вдалеке шел человек с собакой. Рябинин сидел, облокотившись спиной о дерево, медленно ел и наблюдал за их исчезновением, а когда оно случилось – встал и сохранил. «Зачем люди становятся художниками? И зачем другие покупают или просто берут плоды их изысканий? Зачем им эта вторичность, если можно всего-навсего вылезти из кресла, выползти на улицу и увидеть то же самое лицом к лицу?.. Я могу прикрываться стремлением якобы постичь природу. Изучение в воссоздании… изнутри. Подобно тому, как начинающие писатели перепечатывают классиков, или такие, как когда-то я – копируют… бессмыслица, воссоздать – воссоздашь, но жизнь-то не вдохнешь… Или это стремление встать с природой вровень? Никакого постижения, а лишь подчинение? Подчинение правилам, сглаживание неровностей, всего того, что человека-властелина не устраивает, что не радует его нежный взор; выравнивание, исключение любых неожиданностей, такой упрощающий, укрощающий фильтр… Коррекция, упорядочивание и последующая искусственность, смерть… Я изъявил желание, совершил попытку и в итоге – заявил о себе, о своем присутствии, обозначил себя, вырвал из единства и общности – не только я вижу бога, но и МЕНЯ видит бог… но ведь я упорядочил и подчинил, значит, я и есть бог…»
Почти стемнело. Рябинин, наконец, поднялся, закурил и снова развел костер. На этот раз он принес дров побольше. Дрожало во мгле высокое пламя – обозначил себя. Он лег на край пальто и укрылся остатками, а потом уснул.
На заре он проснулся. Весь мокрый от росы и лихорадки. Солнце, силясь, пробивалось сквозь туман и дымку. Рябинин попытался закурить влажную сигарету. Когда ничего не вышло, он встал, дрожа, сложил этюдник, надел сырое пальто и побрел домой. Встреченные им в дачах несколько пассажиров утренней электрички приняли его за пьяного.
Горобян, как и обещал, приехал через две недели вечером. Открыл незапертую дверь, миновал сени и вошел в кухню. В голову ударил спертый воздух. Пакеты с едой стояли почти нетронутыми. В углу пылились аккуратно составленные пустые бутылки. Мольберт стоял на месте, холст был пуст. Рябинин, укрытый пальто, спал в кресле. То ли мокрые, то ли просто грязные волосы спадали на лоб, лицо иссохло и отдавало синевой, сосредоточенная вокруг рта щетина местами была седой. Горобян поднял с пола этюдник и раскрыл. Картина будто залила комнату светом: стало тепло, свежо, запахло травой, а хозяин с собакой ушли в даль. Горобян чуть сотрясся дрожью, после чего все медленно убрал и аккуратно разбудил Рябинина. Тот чуть приоткрыл глаза, а вернувшись оттуда – улыбнулся и немного осипшим со сна голосом сказал: «Знаешь, а я, оказывается, бог…» И как-то грустно и слабо, как старик, рассмеялся. Достав сигарету, он долго не мог найти зажигалку. Горобян взял с печи спички и помог ему. Рябинин благодарно кивнул.
– Там в магазине за мной долг образовался…
– Да я уже понял, – грустно ответил Горобян и добавил, – зря ты так.
Собеседник промолчал и лишь медленно курил.
В комнате было холодно. Филолог сходил на улицу за дровами и затопил, предварительно вычистив золу.
– А почему ты бог-то?
Рябинин указал рукой в сторону мольберта:
– Упорядочиваю, подчиняю, создаю – играю в бога. – говорил он все с той же горькой иронией.
Горобян некоторое время посидел молча, потом ответил:
– Ты о репрезентации?
– Не знаю, наверное. – ответил Рябинин, посмотрев в потолок.
– Я как-то давненько решил для себя, в чем разница между филологом и тем, чей продукт он изучает – творцом. Это все настолько близко друг к другу, – он сложил параллельно указательные пальцы, – настолько рядом, как звуки в малой секунде, однако эта близость говорит только об огромном различии. Чтобы стать настоящим филологом или там – искусствоведом, нужно быть, так сказать, творцом, однако творец не станет филологом, потому как последний отрицает… божественное начало, отрицает волшебство, даже если и говорит, что нет. Художник не знает и не может знать как он создает, откуда это к нему приходит. И воспроизводя природу, ты, то есть художник, все равно не поймет ее… возможно, даже, скорее всего, так и есть. Но, может быть, ты – репродуктор, через который с нами говорит бог? Ты знаешь и чувствуешь больше условного искусствоведа, и поэтому ты необходим? Может быть ты не вторичен, а просто являешься взглядом с другого ракурса, помощью в познании? Тогда миссия высока…
Рябинин только отмахнулся, ему снова становилось невыносимо, глаза искали стеклянный обжигающий выход, но его не было.
– Мой дед, – продолжил Горобян, – как ты знаешь, тоже писал. Всю жизнь. И всю жизнь знал, что никаких способностей в нем нет, и даже постоянным трудом тут не поможешь, да и какой тут труд, когда ты еще и работаешь и семью имеешь – тут либо одно, либо другое… так вот, он это понимал и всю жизнь гнал от себя эти мысли, может быть веря, что роль когда-нибудь станет действительностью. Он умирал здесь, вот в этой комнате, за стенкой. – Горобян постучал по вагонке. – И вдруг сказал внезапно: «Для приличия надо было повеситься или хотя бы спиться…» А потом выгнал нас всех и умер в одиночестве. Почти сразу. Только вот дед мой, прости господи, был не очень умный, но зато честный, особенно если учесть последний его поступок… и нельзя назвать его попытку благородной только потому, что она исключала вознаграждение… А ТЫ к его обществу не относишься, ты понял?!
Рябинин молча курил в просевшем кресле, упершись взглядом в лысую ветку смородины, дрожащую за окном. А я обдавало его неуловимым дыханием, заглядывая ему за плечо - было как никогда рядом.
Весна, осень 2015.
Свидетельство о публикации №215102001487