1. Этого города нет

ЭТОГО ГОРОДА НЕТ.

1.

Три папки. Три копны. Три никому не нужных, забытых в поле копны.
Чужая жизнь.
Зачем её ворошить?

Я сосредоточенно перебираю этюды. Некоторые подолгу рассматриваю.
Потом бросаю в корзину.
Кусочки прожитой жизни – летят в корзину.

Моя ранняя живопись, написанная ещё в студенчестве, - хранится в трёх папках – в трёх забытых копнах свалялось торопливое время.
Среди этюдов оказалась фотография довоенной Нарвы.
Большая фотография.
Увеличена не очень качественно, но всё равно – панорама старого Города завораживает.

Я пристально вглядываюсь в знакомые-незнакомые черты Ратушной площади.
Признаки другой жизни вполне различимы, - но отчуждены безвозвратно.

Где-то там, - за разделяющей чертой остался Город.
Чужой?
Нет.
Просто этого Города больше нет.
Нет обратного взгляда, - который так хочется оживить.

Дома, улицы, главная площадь – вид откуда-то сверху и справа.
В облике той, уничтоженной войной Нарвы, - я обнаружил неуловимое сходство со своей матерью.
Мне показалось на миг, что в руках у меня фотография матери.
Что неизвестный мастер утренним освещением проявил самые характерные её черты: светлые и добрые.

Но почему такой одинокой, растерянной увидел фотограф городскую площадь, - и эти дома, - и крыши, крыши…
Одинокий растерянный Город в отражающем мире.

Я помотал головой: навязчивый образ города На-рву не исчез с фотографии,  - хотя война-стерва смахнула его с лица земли.
Этого Города нет.
Я верчу в руках фотографию.

Как всегда, сталкиваясь со следами прошлой жизни, прямо или косвенно уводящими воспоминания в раннее детство ли, - в расточительную юность, - или в абсурд недавних событий, - я почему-то начинаю задыхаться от необъяснимой тоски.
Мне хочется бежать от себя, - забытого на пройденных дорогах.
Не хочу прилипать к потерянному времени – ни сном, ни духом.

Меня как будто отпугивает тягостная действительность прожитого.
Я до стона в душе ощущаю всасывающую силу невозможного времени, - горько-сладкого, как вкрадчивое обаяние смерти, - такого своего-чужого сна.

Нет. Не хочу углубляться в этот сон: он больше чужой, чем свой.
Разве, невзначай заглянуть в глаза необратимого времени, - и без оглядки, мгновенно перенестись в сиюминутную жизнь.
Перенестись в обжитую реальность, - пусть нерадивую, - пусть сдавленную в неласковых объятиях Эстонии-мачехи, - но до визга конкретную: палец укусил – больно.

Просто от усталого ума, как мне кажется, прячутся люди в воспоминаниях.
Для меня естественнее продлевать день сегодняшний: дрейфовать по глади морской, - раз уж хватило духу всплыть на поверхность дня.

И то верно.
Незачем расточать силы, - уплотняя тень несуществующей жизни своим присутствием.
К тому же, - мне всегда некогда.

Вот и сейчас: я смотрю на фотографию довоенной Нарвы, - и неприятное чувство досады растёт во мне с нарастающей силой.
И сами собой проступают из глубины несуществующего больше Города, - намертво приросшего к дну не моей памяти, - вопрошающие лики горожан, ушедших в мир иной – в том числе и лица моих незнакомых родственников.

Чем дольше я смотрю на фотографию, - тем явственнее ощущаю в груди саднящий ком непереносимой тоски, - преобразующейся в некую смысловую волну.
Эта волна, - силой обратного действия, - наползает на берег сегодняшнего дня, - пытается время утянуть вспять, - отбросить моё воображение на полвека назад – в сороковой предвоенный год.
Обратная волна – обратное время.

Штурмует чужеродный прибой берег земной.
А мне дела нет.

Я нервно курю.
Действительно: мой день только начинается, - и надо везде успеть.
Что я прилип к этой фотографии?

Но я не выбросил пожелтевший от времени снимок в корзину, - хотя руки чешутся.
Наперекор самому себе,  - с настороженным любопытством, - пытаюсь заглянуть за черту несуществующего времени.

Хоп.
Как будто слышу стук кованых колёс.
Провожаю взглядом кибитку, - озадаченно громыхнувшую по булыжной мостовой, - уже свернувшую за угол дома на Петровской улице, - где родилась моя мама.

Я и сам как будто растворился в сказках ветхозаветного сада, - окружившего родовое гнездо моих предков яблоневыми деревьями, - сливой, вишней, малиной.

Только нет больше ни родового поместья, ни улицы, ни ветхозаветного сада – ничего.
Что не досталось войне, - прибрали к рукам вороватые люди.
Всё растащили хапуги-чиновники, восставшие из сегодняшних дней – из девяностых.

Ибо так сложились обстоятельства.
Ибо в самом начале девяностых, - вороватые люди, ряженые «либералами», - под шумок площадных событий, - прибирали к рукам всю державу российскую.

Это ряженые либералы, выдавая себя за реформаторов, - узаконили «ограбление страны» на государственном уровне.
Это Ельцин, понукаемый всё теми же «ряжеными», - чтобы ускорить процесс распада советской империи, - принудил во время «закулисной встречи» перепуганных насмерть представителей трёх прибалтийских республик, - немедленно объявить о независимости Эстонии, Латвии и Литвы.

Гражданские права русскоговорящих людей, - живущих в Прибалтике, - при этом сговоре не учитывались.

Это потом уже, - по утверждённому «московскими политтехнологами» сценарию, - площадные человечки замутили «бузу» в Эстонии, Латвии и Литве.
Это потом уже состоялась «Беловежская тайная вечеря».
Это потом уже вывернул руки главам Украины, Белоруссии и Казахстана – властолюбивый Ельцин.   
И всё ради того, - чтобы «свалить» Горбачёва.

Ибо развалив Союз, - Ельцин лишал Горбачёва правового президентского статуса.
Ибо на правах российского лидера, - Ельцин автоматически становился главой нового геополитического образования.

А затем, - по задумке спецслужб западных, - надо было создать такие экономические условия, -  при которых гражданская война в России стала бы неизбежной.
Благоприятное завершение этой акции – дальнейший распад России на удельные феодальные княжества.
Вот главная цель бесноватого Запада.

Просто Ельцин, - желая узурпировать власть, - одним махом разрушил империю, - создаваемую усилиями многих поколений русских людей.   

И обрушился на страны новоиспечённой демократии – Потоп разорительный.
И дух вседозволенности, - предоставил националистическим ордам – свободу.
И этно-революционные массы, - в полной мере воспользовались своими правами.

А русскоговорящий народ, - брошенный на произвол судьбы в бывших советских республиках?
Поинтересовался ветер перемен.

Личное дело каждого.
Мгновенно отреагировал главный европейский поверенный по гражданским правам.

И кровожадно хохотнул двадцатый век, - узнав какие испытания должны выпасть на долю русскоязычных людей.

И мрак поглотил Прибалтику, - и море Терпения, - и город На-рву.
Так бы и шествовал беспрепятственно дух Холодной войны по российским земным просторам, - если бы не восстал против волны Затмения – святой дух.
 
И упёрся лбом в нарвский берег, - революционный порыв площадного человечества.
И ненависть к русскому духу: к русской культуре, моему языку, православию, - точно дожди кислотные, - затопила Эстонию – с головы до пят.

Впрочем, революционный Потоп разрушительный, - давно ожидался.
 
2.

Я снова верчу в руках фотографию.
Подумать только, ведь это надо как изловчиться, чтобы не поймать в объектив камеры ни одной нарвитянки?
Недоуменно шевельнулась мысль.

Почему не видно людей в Городе?
В этих домах, с фотографии, не живут люди?
Их нет и на площади?
Лишь пустота пялит испуганно глаза из окон.

Я недоверчиво смотрю на стены домов, обнаженными женскими телами, сбегающие к брусчатке.
Такие тёплые, женственные дома, - выстроились в единую городскую стену, - бегущую, бегущую куда-то.

Дома-бегуньи стекают сверху вниз – в объятия улиц.
Красивые.
Красивые нарвские дома-женщины, - ищут участливого мужского взгляда, - ищут надёжной мужниной ласки.
Неужели в эти дома никогда больше не вернутся запахи аппетитных застолий, -  беготня детворы, - вечное бурчание недовольных старух…

Где вы – признаки человеческой жизни?
Нет людей – нет уюта в облике Города.
Дома нежилые. Пустые дома.

Я терзаюсь страхами обречённого Города, - глубоко вздыхаю.
Но не прогнать отчаяние, - схоронившееся за окнами покинутых женщин.

Что это?
Предчувствие войны?

Кольцами сигаретного дыма повисают в воздухе сиротливые вопросы, на которые нет ответа.
Так вот он каков – Город, - приговоренный к распятию на кресте нежеланной памяти.

Обречённые женщины – распятые нарвитянки.
Год переломный, сороковой – облик отвременья.

Какая сила заставляет меня смотреть на эту фотографию?
Ну, закрыли плащанице нарвской глаза полвека назад.
Ну, скорбит земля нарвская, - погрузившись во тьму.
Мне-то какое дело?

Не хочу подставляться под удар обратной волны.
Не хочу сердечно прилипать к обратному времени – к потусторонним снам убиенного Города.
Мне больно.

А может быть, эта старая площадь своей застылой отрешенностью отпугивает начало войны?
Вопреки здравому смыслу, - я продолжаю искать ответ на непроизносимый вопрос.   

А может наоборот, - притягивает Город палача, карающего смертью?
Как притягивают обречённые люди, неслышными криками о помощи, - услужливого насильника.

Но безмолвен город На-рву.
И я – что могу?

Не удержать в руках то, - чего нет.

3.

Я выглянул в окно.
В глазах рябит, или мне кажется: то тут, то там колдобятся две фигурки шахматные на чёрно-белой доске – хромая и тощая.
То тут, то там прорастают из глубины городской очумелости виноватые лица знакомых ушкуйников.

Горожане привыкли к вечно поддатым археологам буден, проламывающим дыры в плащанице нарвской.
И я привык.

Из окон домов хорошо видать, - как даже при свете луны, - горбатятся Никакой и Прежний.
Пусть себе колупаются работники убитого времени в недрах человеческой памяти: археологи копали и копать будут – им пофигу.
Ведь напоминать о загубленной жизни Города – тоже кому-то надо.

Просто иной раз защемит сердце при виде цветов кладбищенских, - прорастающих из буден.
Но жизнь-то всё равно продолжается, - и время как-то само бежит – чаще мимо, мимо.
Ну и что с того.

Не хочешь – не смотри.
Я вздохнул, но фотографию из рук не выпустил.

Ко всему привыкают люди – никому дела нет.
Нет горожанам дела, что у археологов буден вместо масок лица, - поделённые муторным и похмельным на горько-кислое и свинцово-клязное.
К тому же лица никакие и прежние немногим отличаются от масок шутов, - имитирующих вопль Сына о Матери.

Подумаешь, любят люди ворошить память, - из которой только и можно выудить – заточение в прожитом времени.
Сколько их, любителей изводить себя пыткой памяти?
Вырвать из нутра крик вопрошающий, - всё равно что съесть «эскимо» в жаркий полдень.

Нет странного и в том, что кто-то схоронил боль, - в недосягаемых глубинах сердца.
Наверное, для того, - чтобы сердечная боль, - заставила поверить в отсутствие памяти.
Ибо всё кроме боли, - теряет значение, - когда закипает память от боли.

Скорее всего, по этой причине, - работники убитого времени стараются реже заглядывать в глаза своей совести, - иначе обуглились бы их сердца от сжигающей правды текущих событий.

И действительно, кто сможет таскать под сердцем очистительное безумие правды житейской?
Кто найдёт в себе силы, - изобрести новые крылья памяти, - взамен изношенной оси мельничной? 
Кто сможет в чреве своём, - подобно женщине, - вынашивать знание о себе – взаправдашнем?

Нет таких?

Нет таких.
Соглашается память, - приговорённая к распятию на кресте окаянного времени.

Я отошёл от окна, - вновь тереблю невидящим взглядом фотографию.

4.

А за окнами нарвских домов – июль.
На дворе – 1992 год.

Высунувшись из окна мастерской, - я наблюдаю за вороньём: стреляет по чёрно-зелёным коридорам аллей «картавое» племя.
Я вижу, как редкие, но хлёсткие порывы ветра срывают дурное настроение на прохожих.
Вижу, как молва глумливая бесцеремонно оседлала главную площадь Города.
Как тоска беспричинная молоточком Тора стучит по головам озабоченных людей – лечит назойливый дятел болячки, простуды, вопрос без ответа.

По улицам пристыженного Города бродит господин в фетровой шляпе: вопрос без ответа – растерян и дик.
Но и все, кто стал частицей городской стены, - обречённой на забвение, - не желают отвечать на вопросы распятого времени.

Горожане чувствуют «неладное», - когда им «власти» обещают скорые перемены к лучшему.
Поскольку на самом-то деле, - это означает, что «разграбление» Города продолжится, - на ещё более масштабном уровне.

А тут сорвался, - да повалил густой и бесшабашный снег: ватой устилают асфальт тополя-пустобрехи – дыши через раз.
Безвольные ноги «неграждан» упираются в лужи.
Осколки разбитого зеркала, - лимонятся криво.

А тополиный снег всё валит и валит.
Затыкает июль вязкой ватой рты лужам-событиям, - склонным посудачить о проделках местных реформаторов.
Люди от говорящих луж отшатываются, - хотя и любят послушать пахучие истории.

Однако не любят горожане, когда их обдают из лужи.
Правда, есть и такие, - которые любят – хоть самую малость поваландаться в луже.

Но мимо, мимо пробегают дни недели, - стараясь не заглядывать в глаза пахучим событиям.
Пряча глаза, - от нахального взгляда эстонского времени, - пробегают мимо, мимо июльские дни.

И горожане щурятся сушёной воблою, - украдкой озираясь по сторонам  – не узнают как будто родного Города.
Женщины обнимают себя за плечи, - мужчины жуют в карманах белые кулаки.
Как могут, защищаются люди от произвола городских властей, - посаженных «на кормление» в Нарве – эстонским временем.

Описав бесцельно круг по Городу, - спешат «ничейные» люди домой – к телевизору.
«Поедание» телевизионных новостей – придаёт хоть какой-то смысл обессмысленной жизни.

Уже ноябрь перевалил, - на вторую половину месяца.
И дни недели, - обворованные реформаторами, - стали вдвое короче.
И завывания осенних ветров, - обрели стальные нотки в голосе.
И неслышные просьбы нарвитян, - взывающих к «европейской» совести, - не найдя отклика в душах «правозащитников», - затерялись где-то в «гаагских» сумерках.

И ранняя луна послеобеденная, - стараясь не пугать горожан пристальным взглядом, - красноречиво помалкивает.
И одичавшие собаки и кошки, - не осязая бульварных запахов, - провожают затравленными взглядами, - одичавших людей.
 
Мимо, мимо дома шатаются, - улицы проседают в коленях.

Не доверяя «на слово» подлючей «европейской» совести, - обходя стороной приметы эстонского времени, чтобы не «вляпаться», - бродят по неухоженному Городу редкие прохожие.
Самые отчаянные, - доведенные до ручки, - простужено пялятся на предвыборные плакаты, - и как оглашенные, - вдруг перебегают невпопад улицы на красный свет светофора – ум-мор-ра.

Не реагируя на ойкающие вскрики сигнальных клаксонов, - не отвечая на беззлобные упрёки водителей, - стараются убежать от самих себя «неграждане» эстонского времени.

Но дышит Нарве в затылок, - угрюмый взгляд мачехи-родины.
Не убежать от «участия» Холодной войны – заложникам распятого времени.

5.

Как-то Святой Августин сказал, - а другие подхватили, - что церковь христианская построена на страданиях и крови мучеников.
Неужели поэтому идут люди в церковь со своей болью – желают добавить Христу от щедрот.

Куда идут люди, когда их переполняет радость?

Вы скажете: у человека две церкви – одна Христова, а другая по случаю…

Кто знает?

Я отыскал на фотографии купол Воскресенского собора: перевернута Чаша исканий земных – испил Иисус до дна.
Ему хватит.
Ну, а я – до сих пор пью из Чаши земной.
Мне ещё надо.

И вообще: мало людей на земле, - воскресших в духе.
Поэтому не верьте самозванцам, - сказавшим о себе: нам хватит.
И спесивым индюкам-англичанам не верьте, - когда они пытаются всех убедить, - что им хватит.

6.

В пепел был сожжён город На-рву, - и развеян прах его по земной столешнице – поминальной.
Но собор веры людской война-сука не посмела тронуть.
Знак страданий и крови земных мучеников не утоп в безумном потопе – высится красновеличавый Воскресенский собор над волнами моря человеческого.

Полувековая давность отделяет меня от взгляда фотографа на плащаницу нарвскую.
Я вздохнул. Сердце налилось тяжестью.

Почему, почему до сих пор скованна городская площадь гримасой обречённости, - почему и сегодня изрыто лицо Матери глубокими шрамами запустения?

Из окна мастерской я всматриваюсь в лик Ратушной площади.
Искажена икона Нарвской Богоматери болью.

И сами собой вырвались из моей груди, - слова молитвы ненадуманной.
Богоматерь – матерь моя, - я прощения прошу у тебя.
Прости меня, плащаница нарвская, - крещёная памятью горожан, - живущих в каждом обречённом дне.

Мать моя – память моя, - мама, мама…
Дай руку, – я выведу тебя из темницы обречённой памяти.
Я каюсь перед тобой, мама. Каюсь перед людьми. Перед Богом каюсь.
Но, если боль человеческой памяти и есть церковь, - я выведу тебя, мама, - из этой церкви – из западни нескончаемой боли.
Дай руку, мама, - я выведу тебя из церкви, - построенной на страданиях и крови земных мучеников.

7.

Притулилась территория памяти в ногах горожан.
Я виновато скольжу взглядом по площади, - исполосованной вдоль и поперёк канавами.
В ранах-изрытинах затаилось время, - упущенных возможностей.

В середину плащаницы нарвской вбит крест покаянный, - чтобы каждый мог подойти к кресту, - и посчитаться с совестью.
Бессмысленно кружит тень отчаяния возле столба позорного, - показывая точное время, - как будто бы каждому своё, - но всем – единое.

Нет, - это не время легендарного Понтуса де ла Гарди и его доблестных головорезов, - спешащих вместить в походный мешок воина, - предсмертные всхлипы защитников Города.
И даже не время крестоносцев, одержимых кровожадной верою, - огнём и мечом прорубающих в городе На-рву дыру на Восток.

Нет, – это не тупо-надменные «фашики» вбили железный крест в сердце Матери, - устанавливая «образцовый порядок» во времени, отвоеванном у Города.

Это стрелки нарвских часов, - хромой и тощей тенью ползут, - ползут изрытинами и колдобами по циферблату Ратушной площади.
Это услужники дня сего ведут раскопки на теле Матери.
 
Просто готовят археологи буден площадь Распятия к Событию.
Никакой и Прежний заняты ответственным делом.
Не будем им мешать.
Тем белее, - что они уверенны.

8.

Утопают в чёрно-белой отрешённости улицы Города.
Всё как всегда – небо осенне-синее.
Разве, - предчувствия какие-то невнятные,  - на ломанном русском, - штурмуют мою обитель сердечную.

Мне сверху, - из окна мастерской, - хорошо видать, - как ангелы пристают к прохожим: просят посланцы утренних мыслей горожан одуматься, - просят сохранить облик человеческий – по возможности.
Ибо нельзя допустить, чтобы дух Холодной войны, - стал проводником сердечных помыслов.
Ибо нельзя допустить всеобщего помутнения разума у людей, - толпящихся на площади городской, - на исходе второго тысячелетия.

Но не зря говорят люди бывалые.
Жизнь – не источник благолепия.
Жизнь в пределах иудейского трёхмерного измерения – море терпения.

Отсюда и мораль.
Не ищите близко то, - что лежит далеко.
И не зовите, - и не преклоняйтесь тому, - а нареките именем своим, - и останется оно безымянным.
Потому что не имеет «преходящее» – имени.

И человек не имеет имени.
Потому что имя человеческое – иносказательно.

Вот почему вселенский дух, - уповая на милость Бога, -  вылил слова истины из ковша Большой Медведицы на земные дороги.
И млечный дождь, - исполняя волю Мудрого, - заговорил на языке человеческом – иносказательном.

И услышали люди, одарённые пониманием – Слово.
И Нарова-река, - услышала голос космических высей.

И русских дух обрёл крылья вечности, - приняв крещение в стремительных водах Наровы.
Потому что благодать и благодетель – понятия одного корня, - одной судьбы.
Одно причина – другое следствие.
Одно вертикаль – другое параллель.

И вновь прошептал я слова молитвы, - умоляя Матерь Мира быть снисходительнее к людям площади, - лишённым не только «слуха», но и просветлённого разума.

И коснулось сердца Богоматери молитвенное эхо, - когда русские слова, - обрядившись в рифму иносказательную, - сошли на площадь Ратушную.
И всколыхнулась удивлением нарвская плащаница, - услышав молитву человеческую – сердечную.
И Господь удивился, - услышав молитву художника, - обращённую к Матери Мира.
 
Вот тогда и попросил Отец Сына, - навестить художника.
Возьми с собой Лето-Летопись, Иисус – отдай человеку послание вечности.
А на словах передай ему, - что уже приступили люди русской Повести, - к строительству церкви нового понимания.
Ибо церковь Второго пришествия – веление умного космоса.
Это важно.

И сошёл Иисус, - по воле Господа на землю, - в образе обычного человека.
А сойдя на берег человеческий, - огляделся Божий Сын по сторонам.
В осенней уличной гулкости, засунув руки в карманы, проносятся силуэты мгновений – нет ласки в воздухе.

Нарва.
1992 год.
Затравленность – едкое состояние, - верховодит в Городе.

Свинцово-тугая хлябь поздней осени навалилась на Город.
Девяносто второй год, - как лунатик, - шлындает по земле обездоленной, - отвоёванной Холодной войной у русской Мечты – иносказательной.

Что вы хотите: девяностые годы двадцатого столетия на всём постсоветском пространстве – крест позорный.
А двор изношенный – мутное время.

Что ж, вехи прошлых времен – мои ошибки – мой возраст.
Подумал пришелец.

И вздохнула Мать горестно.
И Часослов подогнал стрелки городских часов к дыханию нарвской площади.
И художник вскрикнул во сне.
И Рыська, - с виду обычная серая кошка, - на самом же деле – наставница художника, - вспрыгнув на кухонный стол, - потусторонним взглядом уставилась на луну.

И многие из обитателей распятого времени, - захотели оставить отметину, - в сердце лунного измерения.

И отражающий взгляд сердобольной луны, - не оставил без внимания намерения лунатиков.
И лунный Час протёр влажной тряпкой глаза площадных человечков.

Но утренний дух, опередив ночное время на час-другой, - коснулся изголовья креста-ответчика.
И прошептал Иисус.
Прости меня, Город-на-рву.
Прости меня, Мама.
За то прости, - что не смог противостоять волне Затмения.
Что призрак фашизма, ряженный под Певческий праздник, - правит бал в умах и сердцах несмышлёных людей. 

9.

Взойдя на крыльцо ратуши, - смотрит Иисус на длинный стол поминальный, - укрытый плащаницей нарвской.
Молчит в недоумении.

За столом жируют столоначальники.
Во главе – Голова городской.
Он мордатый.

Мордатый руководит раздачей.
Ублажает Голова граждан мутного времени – щедр до безобразия. 
И проворные горожане, - судьбы не стыдясь, - спешат урвать.
Жуют, жуют хапужники – насыщают нутро болью Матери.

Все знают: со стола поминального уносить далеко нельзя.
Надо пить, есть – здесь и сейчас.
Вот и запасаются граждане эстонского времени впрок смышлёной верою, - живущей в каждом дне.
Пожирают свой чёрный денёк – везунчики.

Но не все допущены к разграблению Города.
Отгоняют секьюрити от стола поминального незадачливых нарвитян, - лишённых гражданства эстонского.
Кыш, кыш отщепенцы, - убирайтесь вон, неэстонцы.

Зато людишек, - одарённых привилегированным статусом, - Голова городской подначивает.
А ну, навались.
На, - нате вам…
Ха-ха-ха, тебе говорю, гражданин в очках чёрных, - подойди ближе – и тебе воздастся.

Не отстают от жизни алчные человечки: сверив личное время в отношении двух сил, - тащат, тащат хапужники по своим домам всё, - что впопыхах отвалилось от суток недели – кто часок, кто минутку.
Спешат, спешат «граждане» украсть у «неграждан» даже то, - что негожему дню причитается.

Растаскивают вороватые человечки больную память Города.
Подопечные эстонского времени жадны и везучи – каждый по-своему.

Постарел город На-рву.
Обворован и сир.
Правда, морщин на душе Богоматери Нарвской – прибавилось.

10.

Наблюдает Часослов за очищением Города страстью.
Он не вмешивается в ход часов городских: пусть самочинно идёт крещение людей в водах отвременья.

Пусть себе: должен же кто-то разобрать по домам и это отвратное семя.
По любому, - отыщут стрелы огненные везунчиков, - меченных больной памятью Города. 

Утолив первый голод, - угомонились расторопные граждане.
Похоже, истёк срок, - отпущенный подельникам Холодной войны на разграбление Нарвы.

Понтус де ла Гарди, - легендарный шведский головорез, - губернатор Эстляндии, - мог бы позавидовать современным захватчикам, - которым эстонские власти, - вместо трёхдневной беспредельщины, -  предоставили карт-бланш на «зачистку» Города – вплоть до скончания подлого времени.

И началась «работа окаянная».
И в течении первых пяти лет эстонского времени, население Нарвы сократилось немерено, - зато нарвское кладбище немерено разрослось.

Но всему есть предел.
И ветры алчные сменили окрас.
И люди «больной памяти», - вдруг осознав, что за «эстонские привилегии» придётся держать ответ перед Ангельством, - повалили гурьбой на площадь Ратушную – просить снисхождения у распятого времени.

Спешат, спешат прихожане дня сего каяться.

И Божий Сын, - приговорённый верой седой к искуплению, - кается.
Прости меня, Матерь моя, - шепчет Иисус молитву скорбную.
Прости меня, Мама – память моя человеческая.
Я каюсь перед тобой, время площадное, - разделённое силой небесной на две половины равные – Явное и Возможное.

Я прошу тебя, Мама, - не гневись на людей площадного сознания.
Они всего лишь данники трёхмерного измерения.

И вышла из молитвы Сына Мать.
И свет Поклонной звезды сошёл на плащаницу нарвскую.
И волны рассвета омыли лицо Богоматери.
И призвал Господь людей площади прервать сон безумия.

И услышали многие, - и я услышал курление птиц перелётных, - прилетевших с русского севера.
И одинокие зёрна разума проросли в пространстве иносказательном.

Вглядываются нарвитяне в икону Нарвской Богоматери – каются.

А кто лица Матери Мира в лике Нарвской Богоматери не видит, - для кого свет русской Мечты противоестественен – продолжайте поклоняться идолам вчерашнего времени.

11.

Три папки. Три забытых в поле копны.
Тают свечи земной дороги – вчерашней радости.

Вот и ещё один виток времени отпечатался в моём сознании, - не униженном дикой страстью.
Просто спалил я стожки прошлогодней листвы, - разбросанные там-сям в моём саду.
И звезда Поклонная устроилась на ночлег в Липовой ямке.
И пороги нарвского водопада, поведали о чьей-то молодости огневой, - оставшейся в прошлом.

И поспешил досказать повесть дальних дорог солова-сказочник.
И я открыл дверь мастерской настежь, - чтобы слышалось лучше.

Я поражён вихревому кружению атмосферных волн, - захлестнувших берег моего молчания.
Уже полно лукошко словами русскими – небесного происхождения.
А я всё собираю и собираю слова иносказательные, - в рифмы белые.

Только когда протяжные гудки сирены приблизились к моей мастерской откуда-то со стороны «кренгольмских» окраин, - я будто пришёл в «себя».
Приструнив дыхание, - напряжённо вслушиваюсь в тревожные звуки, - издаваемые спящим Городом.

Топчутся на пороге вестники ночи – заглушают голос соловы-сказочника.
Топчутся-перетопчутся.

Я закрыл дверь мастерской.
И потоки чьих-то взвинченных снов, - не пробудив в моей душе сочувствия, -  пронеслись мимо.
Перекатываются стаи птиц ночных тёмными волнами – мимо, мимо.

Искреннее сострадание снам, - кающимся перед тишиной-ответчицей.
И мне – прощение.
И Спасителю – слово.
Ибо сущее слово – обедни не ищет.
Ищет – понимания.
Гласит правило.

Наводняется Город сновидениями поздней осени – полная чаша.
А я молчу – рот на замке.
Избегаю бесед с пёстрыми птицами.
Чтобы не проник в мой дом сон-приговор.
Не хочу, - чтобы мертвенный свет лунного камня, - утопляющий судьбы покорные в волнах обратного времени, - и меня утопил.

Впрочем, лунный потоп – кому-то дом родной.
Поэтому не будем мешать рыбам аквариумным, - жить по своему разумению.
Тем более, - что они уверены.
 
Я тоскливо верчу в руках фотографию довоенной Нарвы.
Сторожевая башня нарвского замка таранит взглядом в упор, - вырывает из моей груди вздох протяжный.
Кажется, соизмеряет Длинный Герман противостояние человека и обратной волны, - в отношении двух сил.

Неужели утонул я совестью растревоженной в предчувствиях обречённого Города?
Так вот он каков – приговор обратного времени?

Не оторвать взгляд от фотографии.
Лохматятся волны городских домов, - вовлекая меня в обратную силу прибоя.
Я уже чувствую на губах солёный вкус невозможного времени – утопляющего.

Но нет страха.
Да пошёл ты, потоп – мне некогда.

Я отбросил фотографию на пол.
А всё равно: не отвести смущенного взгляда от распятого вчерашнего времени, - отравляющего память моей совести, - нежеланными снами.

Да, кто-то один из нас: я или потоп леденящий, - должен одержать в этой схватке верх, - расплатившись за победу – чистосердечным покаянием.

12.

Я подошёл к окну: пустынный пейзаж.
Даже археологи, - хромой и тощий, - провались в сон бездонный.

Курю. Думаю ни о чём.
Зачем-то поднял фотографию с пола.

Всё равно – тут что-то не так.
Уничтожить Нарву?
Кому это надо?
Зачем должен жертвовать Город жизнью своей, - чтобы выйти из поединка со временем – с чистой совестью?

Нет, - не понять, - под чьей маской прячет лицо бесстрастный палач, - исполняющий приговор Истории.

Пусть трижды будет благословенна смерть, - очищающая сознание от бессмыслицы.
Ибо невежество – зрит.
Страсть – смеется.
А добродетель – лицемерит.
Гласит правило.

Я вновь уставился в окно.
Дождь струит в косую линейку.

Молись и жди, - когда Бог наладит поступь ног твоих – в путь дальний.
Ровный голос дождя прервал мои размышления.

Что ж, - в каждой капле дождевой скрыт намёк на истину.
А в каждой слезе – заточение.
Главное, не обманывать себя в сознательном выборе цели.

Зовёт меня дождь-пророк в край неведанный – наполняет новым участием духа.
И я пойду по дорогам исканий, - не спотыкаясь о камни – о судьбы, - рассыпанные рукой потерянной.
И нет мне дела до самоедства растревоженной памяти.

Пусть страдает ответственностью палач, - карающий смертью.
Трудяга даже во сне просеивает через ситечко совестливое время – собирает горемычный урожай справно.
Значит, есть ему дело.

Так неужели всё-таки Час пришёл?
Мой Час?

Тогда сверяй палач моё время в отношении двух сил.
Ибо блаженны перемены, - заставляющие отлепиться от городской стены,  - сорвавшейся с плача в потоп – леденящий душу.

Я согласно кивнул палачу, - и настежь распахнул дверь мастерской.
Расплата стоит на ступенях крыльца.

Почему так скоро?
Мелькнула мысль.
В ответ – тишина звенящая.

Человек и Расплата смотрят друг другу в глаза – душа настежь.

Расплата как пришла, - так и ушла…
Кошка спрыгнула с мольберта, - едва не свалив палитру на пол.

Звонко прокатилась кисть по палитре, - упала смачно – кадмий жёлтый такой дорогой.
Рыська безразлично посмотрела на жирный шлепок на полу, - и побежала, - вздрогнув хвостом – мимо, мимо…

13.

Я осторожно прикрыл дверь мастерской.
Присел на диван.
Тупо разглядываю фотографию – кручу в руках чужую-свою растерянность.

Даже сквозь прозрачную толщу фотографического взгляда чувствую тепло, исходящее от домов-женщин, - навсегда впечатанных в пожелтевший лик старого Города.

Сколько страсти скрыто в словах этих женщин, - так и не сорвавшихся с губ.
Сколько желания в стройных линиях.

Ведь как строили.
С любовью.

Как любили – так и строили.
Только нет больше этого Города.

Сожгли враги город На-рву.
Сожгли, - и пеплом усыпали плащаницу Матери.
Угомонились – дело сделано.

Я вздохнул виновато и выбросил фотографию в корзину, - почти до краёв набитую этюдами.
Отчужденно смотрю на отощавшие папки.
Этюды, этюды, этюды – осколки плащаницы моей памяти рассыпаны по полу.

Однако не любит свидетелей жертвенность – один дух знает все следствия цели.
Я собираю разбросанные всюду холсты, картонки, листы – запихиваю торопливо в корзину.

Три папки. Три зеркала.
Три отражателя глубины мастерской, - покрытых патиной времени.
Неожиданный взгляд на свою-чужую жизнь.

Подхожу к буржуйке.
Накидал в прожорливое брюхо печки дрова.
Горбыль вспыхнул радостно.
В печке загудело – добрая тяга.

Поднимаю с пола попадающиеся под руку работы, - не разглядывая, пихаю и пихаю в огонь никому не нужные главки прочитанной книги.
Уже корзина пуста.
Живопись горит хорошо – жадно.
Жадно сгорают странички отрывного календаря.

Да, принимают люди вместе с Городом, - очищение страстью.
А земля чистится, - верой человеческой.
Ну и что с того.

Исчезают в очистительном огне родимые пятна с тела моей любимой женщины.
Я отстранённо наблюдаю, как ритуально сворачиваются холсты в последний момент, - как рассыпаются чёрные трубочки – рассыпаются свидетели мой истерзанной памяти.

Глупо, отчего так глупо и пусто, так невыносимо тоскливо ворошить своё прошлое?

Что же я сейчас – ни то ни сё?
Как там у Арагона.
«Различается время настоящее и будущее, а мы живём в вопросительном…»

Нет, друг мой, - ты живи во времени вопросительном.
А я живу в своём имени – Виталий.
Хотя, с точки зрения вечности, - «Жизнь», наверное, - тоже понятие иносказательное.

Иисус с Часословом переглянулись одобрительно.

14.

А на следующее утро я долго смотрел из окна мастерской на белых чаек, - устроивших над сонными ещё водами Реки птичий базар.
Птицы укрыли белым снегом середину Наровы.
Чьи-то добрые руки укрыли стол речной белой скатертью.

А может быть, шумливые чайки просто-напросто расклевали мою бестолковую память – развеяли белым снежком мои угрызения совести?

Но отмолчался господин в фетровой шляпе: вопрос без ответа по-прежнему – растерян и дик.

Зато Час дождя, - не скрывая желания побеседовать, - сошёл на мой дом и сад – на землю мою обетованную.
Да, сошёл белолицый дождь-пророк на землю нарвскую, - где мне место нашлось в отстранённом времени.
Более простом в осознании, - чем слова благодарности. 

И отпил я от капли дождевой – возродил интерес к Жизни ещё не изведанной.
К той, что топчется робко в преддверье грядущего века, - зазывающей в путь дальний.

Застилает дождь-пророк половодье Наровы домотканой скатертью.
И я неспешно готовлю рабочий стол к заутрене.
Простодушным взглядом пишу по холсту – чистым золотом.

Я пишу, - но время от времени, - на Нарову поглядываю.
Ибо проповедует Река семь узлов памяти тем, - кто отпил из истока её Принципа.

Нетерпеливо вздрагивает Река серединой вод от взгляда моего человеческого.
Бьёт в воскресные колокола Час-пророк, - наполняет слуховые коридоры Города звуками Приближения.

это 
РУССКИЙ
ПОП ИДЁТ – ЖИВОТОМ ВПЕРЕДИ НОГ

ровно туча зычная 
важничает поп посреди неба людского
широко фарватер чистит в стаде овец
заблудших

кто слышит в воззваниях служителя культа
угрожающий гул
колоколов колесницы св. Георгия – тем ясно
КОЕ-КТО ДАЖЕ ТЯНЕТ РУКИ К МАНТИИ СВЕТА

иерихонским
БАСОМ И ЗНАМЕНИЕМ ВЗАШЕЙ
проповедует поп трубасто
в стане верующих в ГРЕХ БИБЛЕЙСКИЙ

и все уступают дорогу
Дню 
идущему в ногу с попом-горлохватом
ибо озарённость святого отца
чудесным образом СЛЕПИТ ОЧИ
НАРОДУ

ибо ВОСХОДИТ ПИРАМИДА огненных суток недели
в сердцах прихожан церкви каждого Дня

НА ВЕРШИНУ
ПРИЧИНЫ
взбирается вера людская
чтобы узнать о побуждении Бога
чтобы обнажилась женщина познанием мужа
чтобы муж обрядился
В НЕЗНАНИЕ ЖЕНЩИНЫ

И я, - заслышав шаги земного странника, - поднимающегося по лестнице ко мне в мастерскую, - спешу дверь открыть раннему гостю.
Ибо взаимодействие человека с посланцем четырёхдивного измерения – особый порядок событий.

1991 год.


Рецензии
Сильная вещь. Слова - как взмах кисти. Текст не читаешь - его рассматриваешь, как картину. Его чувствуешь, осязаешь.
Прочла перед этим два Ваших "Письма" - цепляет здорово. У Вас очень интересная подача мысли, Виталий

Инна Добромилова   05.01.2017 08:42     Заявить о нарушении
Спасибо, Инна за Вашу рецензию. Должен признаться, по первой специальности - я художник. Наверное, поэтому такое специфическое видение мира.
Удачи в новом году.

Виталий Ильинский   05.01.2017 14:49   Заявить о нарушении
Спасибо!
И Вам - всего доброго в наступившем году

Инна Добромилова   05.01.2017 20:22   Заявить о нарушении