Бабий яр

Написано на основе эпизода из романа Анатолия Кузнецова "Бабий яр".

Курт вел мальчишку со двора к телеге. Не вел даже, тот сам шел, послушно и безразлично. Как будто этот выворачивающий внутренности липкий страх, от которого невозможно дышать и соображать, сковывающий паралич которого можно преодолеть лишь нечеловеческим усилием воли, вдруг исчез, оставшись где-то в прошлой жизни, просто в жизни, и сердце уже напилось дурманящим, сверхчеловеческим, смертным спокойствием. И Курт понял, что, наверное, за то время, что мальчик сидел в хате и ждал его, Курта, все живое существо в нем скорчилось, подергалось, издохло и разложилось, как бы заблаговременно повторяя путь, который пройдет и тело. Курт привык к запаху смерти, свыкся с ним, запретил телу реагировать, но его упорная неубиваемая человеческая душа продолжала всякий раз визжать и биться в агонии, грозя вырваться наружу, разорвав грудную клетку. И эти мучения, сопровождающие в последнее время почти каждое действие Курта, доказывали, что он еще жив. А мальчик, идущий с ним как бы бок о бок, рядом, вместе, был уже мертв. И пахло от него не кровью и смертью, точнее, не только кровью и смертью, а уже трупным гниением. Курт поймал себя на безумной мысли – ведь если сейчас на смуглых худых руках расцветут черные язвы тления, в этом, пожалуй, не будет ничего странного и неестественного. Волосы у мальчика самую малость не доходили до плеч, были грязные, слипшиеся и чем-то вымазанные. Как будто сухую кисть слегка обмакнули в серую краску и мазнули несколько раз по голове, рвано выхватив отдельные вьющиеся пряди. Только приглядевшись (случайно, Курт и не думал разглядывать мальчишку, даже запретил себе акцентировать внимание на его внешности, но вышло, как всегда, само) можно было понять, что это седина. У четырнадцатилетнего мальчика голова была полуседой, и он клонил ее то к груди, то как-то на сторону, глядя при этом вроде бы перед собой, а видя на самом деле что-то совсем иное. Один Бог Израилев знает, что же он видит, если видит вообще, подумалось Курту.

Они подошли к телеге, Курт слегка сдвинул сено, освобождая место, чтобы мальчишке было удобнее. Тот взобрался, неловко, но и без видимых усилий, лег боком, опершись на локоть, да так и застыл. Курт уселся сам, положил ружье в сено, так, чтобы мальчишка не мог дотянуться первым, если у него такая мысль возникнет. Хотя Курт почему-то был уверен, что даже дай ему оружие в самые руки, отсутствующее выражение больших карих глаз не изменится, а пальцы не перестанут мелко и судорожно подрагивать. Курт взмахнул кнутиком, чмокнул, чтобы оживить понурую жалкую клячу, и телега тронулась. Страшно медленно, как будто скотина волочила за собой цельный стальной плуг. «На суп пора тебя» - думал Курт с какой-то злостью на животное. Ему бы хотелось успеть довезти мальчика вовремя, чтобы ему не пришлось ждать всю ночь своей очереди. Чтобы уже кончилось все, и эта острая режущая боль чуть левее центра груди утихла, стала бы ноющей и тупой, привычной и терпимой болью, той разновидностью страданий, которую Курт уже научился принимать со смирением. Пожалуй, это единственное, чему его научили в воскресной школе – принимать боль как должное, терпеть ее и в какой-то мере даже ценить. А подыхающая от старости и истощения лошадь тащилась нарочно медленно, и Курт понимал, что не успеет довезти вовремя, что темнота настигнет на полпути, и что придется мальчишке еще ждать до утра. Всю ночь! Да как же всю ночь, когда и каждая минута должно быть нестерпимая пытка?! Курт обернулся, выворачивая голову, чтобы рассмотреть лицо своего пленника. Он так привык видеть слезы и судорогу смертного ужаса на лицах, что это воспринималось даже легче, чем пустой и равнодушный взгляд. Курт успел узнать по опыту, что страшнее этого взгляда нет ничего. Потому что именно такой стеклянный и неподвижный взгляд буравит насквозь, пронзая живое, создавая такой ненужный контакт двух человеческих существ, замешанный на обоюдном страхе, ненависти, жалости и остром чувстве человечности. Когда бросаются тебе в ноги, ползают в пыли на коленях перед тобой, вжимаясь губами в сапоги, пытаясь выбить таким образом милосердие, это против воли рождает презрение. Когда плюют в лицо, гордо вскидывая голову с горящими глазами, пытаясь таким образом выбить уважение, это рождает ненависть. А вот когда просто смотрят, сообщая беззвучно, одним только взглядом: «Поймешь, все поймешь. Ведь и ты человек», тогда вдруг просыпается казавшееся мертвым сострадание и начинается ад внутри.

Огородное хозяйство уже давно скрылось из виду, осталась позади Лукьяновка и еврейское кладбище, ехали теперь вдоль лесной полосы. С востока ползла темнота, хотя на западе небо было еще окрашено нежным розово-персиковым закатным светом. Иной бы раз полюбоваться, ведь в Германии таких красивых закатов, пожалуй, и не бывает, а может просто людям там не до закатов… Курт изредка оборачивался и поглядывал на мальчишку – не изменится ли напряженно застывшая поза, не блеснет ли по-живому взгляд. Ну и дождался. Пленник почувствовал, видно, осознал в полной мере, что вот оно – урочище – рядом совсем. Зашевелился, сел, а потом встал на телеге, шатаясь и чуть не падая. Курт повод натянул слегка, а краем сознания сообразил, что нужно бы ружье взять, вдруг пацан бежать надумает. Но вслед за этим почти мгновенно осознание – да пускай бежит, не буду стрелять. Не хочу так, не хочу своими руками. Забавный ты человек, Курт, и наивный! Как будто везти на телеге к месту расстрела не значит своими руками убить? Мальчик стоял, обхватив руками плечи и шептал по-русски: «Здесь, здесь лучше. Здесь». Курт знал немного по-польски, успел выучить буквально пару основных слов и фраз на русско-украинском (разницы между столь близкими языками, он, естественно не воспринимал) и понял, что мальчик имеет в виду прежде, чем тот повторил на немецком это единственное слово «hier». Наверное, он понял бы и без слов. И что, он не хочет умирать? Хочет остаться в живых? Нет, это-то ему безразлично. Единственное, что пугает – сам овраг, сама хищная пасть этой ямы, страшный смрад начинающегося разложения, тяжесть навалившихся сверху трупов, стоны снизу, сбоку, сверху… песок забивающийся в рот и нос, режущий глаза. И даже если на этот раз убьют сразу одним или несколькими выстрелами, то опять же лежать в этой общей могиле, которая есть сама адова пропасть, хоть бы даже и мертвым лежать, а все равно ужасно. Вот он и просит, больше даже неосознанно, убить его здесь, на этом месте и наверняка, не везти в яр.

Курт резко поднялся, не вполне осознавая, что делает, спрыгнул на стан повозки, чуть запнувшись в сене, схватил мальчишку за плечи. Чтобы в темноте сумерек разглядеть выражение глаз, наклонился близко-близко, чувствуя его сбившееся дыхание на своем лице. Мутный, невыразительный взгляд, немного растерянный, расфокусировавшийся. Тот же самый, мертвый, или все-таки другой? Какая разница? Кто вообще придумал, что по глазам можно читать, о чем человек думает? «Он сдался, для него уже кончено все, он жить уже не хочет, только меня мучает!» - пронеслось в голове у Курта. Может быть, он даже это вслух произнес, и если действительно произнес, то хриплым злым шепотом. Дальнейшее скомкалось в воспоминаниях, превратилось в один пылающий клубок болезнно-чувственных переживаний, без единой ясной мысли. Поцелуй вышел жестким и жадным; Курт запустил пальцы в слипшиеся от крови и грязи волосы, второй рукой обхватил худое тело, притягивая к себе, и терзал податливо приоткрывшиеся губы. Мальчишка вдруг дернулся, как будто его током ударили, уперся руками в грудь Курта, скорее инстинктивно, чем осознанно, попытался отвернуть голову. Курт не отпускал его, игнорируя это слабое сопротивление, углубил поцелуй, проникая языком в рот, одновременно шарил рукой по спине и плечам в намеке на ласку. Мужчина остановился, когда ему самому стало не хватать воздуха. Ноги у мальчика подкосились, он начал оседать, и Курт вовремя выпустил его волосы, обнял обеими руками, притягивая ближе, так, чтобы чувствовать его дрожь и частое биение сердца. Понимал ли он вообще, что с ним делают? Курт сомневался. Он и сам не понимал, что делает, а главное – зачем и почему. Курт сорвал с себя куртку, бросил на сено в качестве подстилки, а сверху опрокинул мальчишку. Несколько быстрых влажных поцелуев – уголки губ, бьющаяся жилка на шее, ямочка между ключицами, опять губы, потом задрал тоненькую исподнюю рубашку и начал гладить хрупкое и костлявое от пережитого в детстве голода тельце. Было совсем не так, как с Идой или Хульдой, совсем не так, как с той полячкой. Курт ласкал мальчишку торопливо и грубовато, осознавая, что никакого удовольствия ему не доставляет. Пленник лежал безвольной тушкой, изредка слабо дергаясь, как от спазмов, пока сильные мозолистые руки шарили по его телу, поглаживая впалый живот, проводя по выступающим ребрам, сжимая и пощипывая темные соски. Никаких признаков возбуждения Курт у него, естественно, не вызвал, во всем происходящем вообще было мало собственно сексуального влечения, у самого Курта даже не стояло. В конце концов, ему всегда нравились полненькие пышногрудые блондинки или рыжие, а этот смуглый и субтильный еврейский ребенок, даже не юноша, не мог вызывать похоть. Курт дернул пряжку ремня, приспустил штаны, ровно насколько это необходимо, потом стянул с узких бедер мальчишки шерстяные рейтузы и белье. Тот заскулил и забился, пытаясь вырваться, когда Курт прикоснулся к его члену. «Ну что теперь-то трепещешься, как будто я не знал, что ты еврейчик!» - усмехнулся про себя немец, поглаживая обнаженную головку.
- Jude, jude… - шептал Курт, закидывая ноги парнишки себе на талию. Ничего подходящего для смазки под рукой нет, Курт только слегка растянул смоченными слюной пальцами задний проход мальчишки, а второй рукой дрочил собственный член, чтобы добиться устойчивой эрекции. Никаких мыслей о женщинах – вообще никаких мыслей. Не думать, что собираешься трахнуть парня, ребенка, еврея… Не было ни слез, ни крика; пленник просто захлебнулся на вздохе, когда Курт вломился в него резко и жестко, и не мог выдохнуть все то время, пока немец вгонял глубже, разрывая неподатливую плоть. Курт двигался в резком ритме, нисколько не жалея мальчишку, все время повторяя то ли вслух, то ли про себя: «Давай, покажи мне. Покажи мне, как ты хочешь остаться в живых». Тонкие слабые руки обняли его за шею, мальчик прижался к немцу теснее и начал неумело подмахивать, с молчаливым остервенением сильнее насаживаясь на терзающий его член. И не застонал, не всхлипнул ни разу, вообще никаких звуков не издавал, только кривил личико в мучительной гримасе и заходился беззвучным криком.

Наверное, все продолжалось не долго, не могло быть долго. Кончил немец неожиданно для самого себя, причем было это настолько опустощающе-ярко и почти болезненно, что он без сил навалился на мальчишку, но уже через несколько секунд пришел в себя и отстранился, его почти сразу же скрутила мучительная судорога отвращения. Курт перегнулся, свесившись с телеги, и его рвало полупереваренной пищей и желчью. Он хрипел, кашлял и отплевывался довольно долго. Он как-то думал, что может быть, когда он обернется, мальчика уже и не будет. Если бы он догадался спрыгнуть с телеги и бежать в лес… Но мальчишка лежал в той же позе с раскинутыми ногами и не двигался. Он уже не мог бежать, не только из-за того, что Курт ему все порвал, а просто не было уже сил сопротивляться тому, что казалось неизбежным. Как он, должно быть, бежал оттуда, из того места, из могилы к людям, в свой дом! Ну а когда понял, что опять окажется там же, в том же овраге, из которого вырвался с таким трудом, все силы, должно быть, покинули тело в единый миг. Курт натянул штаны, выдернул из-под сена грязную драную тряпку, обтер кровь на бедрах мальчишки. Потом одел его, поправил ему одежду, вертя при этом, как куклу или труп. Это ничего, что штаны пропитаются кровью. Даже в глаза не будет бросаться – он и так весь в крови: волосы, рубашка, сбитые израненные ноги. Только лицо и руки более или менее чистые – только и успел зачерпнуть ладонями дождевой воды из бочки и умыть лицо, стирая пот, чужую кровь, пыль и песок. Курт слез с телеги, взял мальчика на руки и понес в лес. Отнес его на несколько десятков метров от дороги и положил на хрустящие золотые листья. Вот так было правильно. Нужно было ему показать, что можно, нужно было разрешить ему этот шанс. Поступок Курта символически уравновешивал поступок этой женщины-скотницы. Так, по крайней мере, казалось, если допустить на минуту мысль, что жестокая череда совпадений и вероломных деяний вообще имеет хоть какой-то смысл. Курт подавил неясное желание еще раз прикоснуться к еврейчику или поцеловать его и поспешно вернулся к телеге. Мальчишка выберется. Теперь должен выбраться. Придет в себя, оклемается, полежит там, пока темнота не станет непроглядной, бархатно-чернильной, потом морщась и хромая потащится обратно в город. Теперь будет умнее, теперь не пойдет на свою квартиру, не пойдет на свою улицу и вообще в свой район. Лучше бежать туда, где нет знакомых, где никто не узнает и не выдаст. Может быть, ему повезет, может найдется во всем городе одна хата, где спрячут еврейского мальчика, накормят и нагреют воды, а после не побегут звать полицая.

Курта все еще трясло от отвращения. Он забрался на повозку, несколько раз ударил лошадь кнутом, и та двинулась довольно бойко. Произошедшее несколько минут назад помутнело в памяти, заволоклось липким серым туманом, казалось теперь больным и страшным видением. Наверное, так было нужно, чтобы не сойти с ума этой ночью. В глубине сознания чей-то человеческий голос шептал, издеваясь: «Это только начало… тебе еще многое предстоит пережить и забыть, солдат». Курт ругался и молился про себя, сильнее стегая лошадь, чтобы быстрее добраться до Бабьего Яра.


Рецензии