Карлик Петра Великого

I

Деда своего Роман Денисович помнил хорошо, но где берет начало род Елененых, доподлинно не знал. В летописях и старинных грамотах фамилия эта не упоминалась, а каких-либо преданий на сей счет никто в семье не хранил. Во всяком случае, не были Еленены в прошлом ни стольниками, ни воеводами, ни мужами именитыми, и ни о ком из них в Разрядных книгах не писалось с осуждением, что-де в горячем споре о местах с боярином князем таким-то учинил непотребное буйство перед лицом государевым и нанес великую обиду означенному боярину.

Но хотя не стоял у истоков рода Елененых ни славный Рюрик, ни царь Трапезундский, фамилия эта была, по всему вероятию, старинная, в чем Роман Денисович нимало не сомневался. Подобно предкам своим, послушно тянул он служилую лямку, из года в год уходя с пятком вооруженных холопов посторожить южные украйны Московского государства, за что при царе Алексее Михайловиче получил в новгородских землях небольшое поместье — имение Устье с полусотней крестьянских дворов; там и осел, чтобы умеренным кормом пополнить оскудевшие от походов животы.

К своим сорока пяти годам Роман Денисович был уже вдов, но телом крепок, нравом тих и богобоязнен, прилежно ходил в церковь, строго соблюдал посты, своих людей содержал в страхе Божием, зорко следил за хозяйством. Насколько мог он судить по деду и батюшке, Елененым вообще свойственно было долголетие, а потому надеялся Роман Денисович и свой век изжить не скоро.

Только с судьбой не разминешься.

Однажды, ранней зимой, охотился он на кабана вместе с двумя дворовыми людьми. Взятый след привел их к густому запорошенному ельнику, в котором Роману Денисовичу почудилось движение. Кивком головы и глазами он показал слугам, чтобы те заходили по краям и, ухватив покрепче рогатину, навострил лыжи к лесу. Но вместо кабана навстречу ему из-под еловых лап, взрывая снежный прах, вылетела исчернабурая, переливающаяся, как студень, туша с разверстой плотоядно-розовой пастью, извергающей вместе с клубами пара гулкий нутряной рев. В три прыжка огромный шатун оказался рядом с охотником, подмял его под себя и начал грызть голову... От немедленной смерти Романа Денисовича спас лисий малахай, не позволивший медведю расщелкать Елененскую голову, как орех; но когда подоспевшие холопы, в упор разрядив в зверя все имевшиеся самопалы и пистоли, высвободили хозяина из-под обмякшей туши, он уже едва дышал.

Бережно подсунув лыжи под переломанное, истекающее кровью тело Романа Денисовича, слуги доставили его домой. Положенный в сенях, он впал в полузабытье. Послали за священником. Отец Мелентий по прозвищу Двупалый прибыл тотчас. По скрипучим ступеням поднялся он в сени и прошел к раненому, по пути осеняя домашних Романа Денисовича изувеченной десницей, на которой, как, впрочем, и на другой руке, было только два пальца: средний и указательный. То был памятный знак давнего богословского спора со стрельцами-староверами, проходившими через Устье во время большой рати с польским королем Яном Казимиром. Побежденные доводами отца Мелентия в пользу троеперстия, они в ярости отрубили ему по три пальца на обеих руках и ушли, гогоча и выкрикивая, что теперь поп-никонианин при всяком крестном знамении будет исповедовать истинную отеческую веру. После этого случая в епархии поднялся было шум, кое-кто заговорил, что следует извергнуть отца Мелентия из сана, дабы вид его двуперстной длани не вводил в соблазн и смущение паству, но новгородский владыка положил конец пересудам, оставив его на приходе и пожаловав наградным крестом изумительной работы.

Сын Еленена нес службу в новгородском гарнизоне, дочери его были давно замужем за окрестными помещиками. Поэтому из близких у ложа Романа Денисовича встали только двое — дворовая девка Марфуша, с которой Еленен жил после смерти жены, и карлик-малолетка по имени Яков — плод их греховного союза. Они-то и приняли последний вздох умирающего, облачком слетевший с его застывших уст. «Вот и дух его отлетел, аки дымец малый», — печально заметил отец Мелентий. А может, просто в сенях плохо натоплено было.

После смерти Еленена-старшего Устье временно перешло под надзор управляющего. Марфуше и ее сыну позволили жить, как и прежде, на господском дворе.

Особинка Якова открылась не сразу. Лет до восьми был он вровень с другими ребятками, его сверстниками, вместе с ними играл в лапту, в свайку, в салки, водил лошадей в ночное, в одной ватаге ходил на соседских, нигде и ни в чем не был последним. А потом вдруг все другие мальчишки ушли в рост, а Яков словно заматерел в своем малолетстве и не возрастал с годами ни на вершок.

Как-то погожим сентябрьским днем по Заречному ехал мужик-яблочник с целым возом ядреной, наливной антоновки, покрытой рогожей. Позади него на возу, свесив ноги, сидел рыжий парень — не то сын мужика, не то работник — и с сочным треском обгладывал яблоко. Яков и еще несколько сельских ребят, скучавшие в это время на улице, с веселыми криками принялись кружить, как осы, вокруг движущейся яблочной горы, стараясь выхватить из-под рогожи спелый плод; при этом приходилось им увертываться то от мужицкого кнута, то от кулака сидевшего парня. Проворнее всех оказался Яков, который, улучив мгновение, внезапно вынырнул из-под телеги и выхватил яблоко из-под самого носа у рыжего, отбивавшего в тот момент ногой нападение с другой стороны. Тогда-то и прозвучало это роковое слово — «карла», сопровожденное смачным плевком и брошенным вдогонку Якову огрызком. По тому, с какой злобой и презрением рыжий выкрикнул короткое незнакомое слово, Яков понял, что это не пустая брань. Обиднее всего было то, что все его товарищи со смехом подхватили: карла, карла! Насупившись, он несколько раз кидался на них с кулаками, но они, не вступая в драку и не переставая дразниться проклятым словом, весело бросались от него врассыпную. Наконец Яков плюнул на них и пошел домой. Только тогда он вспомнил о зажатом в кулаке яблоке. Но оно показалось кислым и невкусным. Надкусив его, он страдальчески сморщился и что было сил запустил свою постылую добычу в стоявшую неподалеку рябину, целясь в тонкий ствол. Не попал.

— Кто такой карла? — сердито спросил Яков дома.

Марфуша озабоченно посмотрела на него и растерянно захлопала глазами, подбирая слова.

— Ну... Известно, кто... Мужичок с ноготок, кому Бог росту не дал.

— И я уже никогда не вырасту?

Марфуша принялась, как могла, утешать сына. Каким уродился, таким и сгодился. Всяк хочет выглядеть лучше, чем он есть. Да и то сказать, разве можно гневить печалью Отца нашего небесного? Вон другие карлы — рождаются с горбом, со старушечьим лицом, едва ковыляют на своих кривых ножках, хоть сейчас в гроб ложись. А Якову грех жаловаться — пускай и мал молодец, а хорош собой, все в нем ладно, все соразмерно. Бог даст, и хорошую жену себе найдет. Тут Марфуша поглядела на него с лукавой улыбкой. И вообще, продолжала она, отчего бы и не быть карлой? Карлы — народ сокровенный, под землей золото роют. Вот бы и Яков нарыл немного — глядишь, и не горевал бы так.

— Но почему я такой уродился? — не унимался Яков.

Марфуша потерла рукою лоб, вспоминая что-то далекое. Что она может сказать? Тот год, когда Яков появился на свет, был какой-то дурной. Зимой было багровое знамение на небе — ночами кровавая луна светила так, будто пожар во дворе. А летом ударили грозы, бури; град, словно снег, устилал землю по щиколотку. Один мужик еще сказывал, что ему во двор с неба упала кошка без ног — вилась по земле и орала, как резанная, а потом уползла змеей. Тогда по округе многие бабы уродов рожали, и скотина метала чудной приплод — коровы телились ягнятами, а свиньи поросились мышами.

— Неспроста все это было, а к чему — один Господь ведает, — вздохнула Марфуша и, подозвав Якова к себе, обняла, примолвив, что любит его, как никого другого. Но это Яков и так знал.

С этого времени он сделался тих и раздумчив, стал дичиться деревенской ребятни и общих забав. Бывшие его товарищи и знакомцы скоро забыли о нем и перестали звать на свои игрища. Теперь Яков подолгу пропадал в лесу. Лесовать не лесовал; впрочем, иногда приносил домой поздние грибы, но чаще — всякую мелкую живность: ежиков, птиц с перебитыми крыльями, отбитых у лисиц полузадушенных мышей. Правда, всех их приходилось в тот же день отпускать, потому что Марфуша решительно отказывалась дать им на прокорм хотя бы зернышко из скудных домашних припасов. Год выдался неурожайный, скотина мерла от болезней.

Марфуше не нравились долгие отлучки сына в лес, и порой она пыталась постращать его — то диким зверем, то лешим, который уводит непослушных детей к себе, в непролазные чащи. На это Яков обыкновенно отвечал, что диких зверей не боится, потому что знает их язык, а леший — что ж, леший? — встречались они уже на одной дорожке, — ничего, пронесло. И, насладившись Марфушиным удивлением, рассказывал историю, вроде следующей.

Идет он, значит, по лесу и чует — заплутал. Тропка вьется петлями меж деревьев и кустов или совсем пропадает в густой траве. Вдруг из самой чащобы навстречу ему зайцы — видимо-невидимо, несутся гурьбой, давя друг друга. А за ними бредет дед, опираясь на палку. Дед как дед — только бровей и ресниц у него нет, и кафтан запахнут на правую сторону. Иногда гикнет глухим голосом, свистнет, хлопнет в ладоши — а зайцы его слушаются, бегут, куда укажет. Увидел он Якова, подозвал к себе и спрашивает: мол, откуда, что в лесу делает? И говорит как-то чудно: вроде, слов нет, а все понятно. Яков рассказал ему про свою беду. «Хорошо, — говорит дед, — я помогу тебе выйти на свет Божий, только сначала в карты сыграем. Есть у тебя, что на кон поставить?» — «Нет ничего». — «Тогда сделаем так: я поставлю всех зайцев в лесу, а ты — себя и свою матушку». Ударили по рукам (в этом месте рассказа Якову приходилось уворачиваться от Марфушиного подзатыльника). Нашли старый пень, сели играть. И вот незадача — у Якова на руках все время одна мелочь, а дед знай ходит козырями. В общем, проигрался Яков вчистую. Дед встал, запахнул кафтан поплотнее и показал палкой: «Иди вон в ту сторону, там твой дом. И будьте готовы с матерью — ночью за вами приду».

Тут Марфуша, не выдержав, начинала со смехом гоняться за Яковом вокруг стола, стараясь достать его задницу скрученным полотенцем.

У Марфуши оставалась последняя надежда, что с наступлением Ерофеева дня эти прогулки прекратятся сами собою. На Ерофея добрые люди в чащу не ходят: в этот день леший с лесом расстается — перед тем, как до весны провалиться под землю, дурит, гулко ухает, хохочет, ломает с треском деревья, словно тростинки, валит их на лесные тропы, разгоняет зверей по норам, сдувает птиц с ветвей. Не дай Бог попасться ему в это время под руку — переломает все косточки не хуже медведя или утянет за собой в темное царство.

Но как ни стращала она сына, Яков только отмахивался да храбрился, что ему именно того и хочется — посмотреть, как леший будет проваливаться сквозь землю. И действительно, когда настал срок, он с нетерпением дождался, пока рассеется утренний туман, и, одевшись потеплее, выскользнул из дома.

В лесу было сумрачно и пусто. Облетевшие березняки и ольшаники сквозили на светлом холодном небе. Под ногами шуршала бурая, с охристой прожелтью, листва, из оврагов веяло пахучей сыростью.

После долгих бесцельных блужданий Яков вышел на бугристую поляну, обрамленную стеной темных елей. Внезапно сильный порыв ветра шумно всколыхнул их узорчатые макушки. Черный ворон описал полукруг и грузно сел на старую разросшуюся ель, тяжело качнув мохнатую ветку.

С верхушки пригорка на противоположной стороне поляны на Якова зло смотрела большая серая собака. Шерсть на ней вздыбилась; она хищно щерилась, обнажая клыки, и в глубине ее зрачков мерцал малиновый огонь, живо напомнивший Якову о варенье, которое так славно готовила Марфуша. В следующее мгновение его сковал ледяной ужас.

— А ну, прочь, ушастый! — раздался повелительный женский голос откуда-то из-за елей справа от Якова. — Именем владыки твоего, святого Егория, прочь поди, говорю!

Толстая суковатая палка, перелетев через поляну, грянулась о землю возле волчьих ног. Зверь отпрянул и, поджав хвост, в два прыжка скрылся в чаще.

— Кто там, покажись! — крикнул Яков в ту сторону, откуда пришла помощь.

Еловые лапы раздвинулись, и на поляну вышла немолодая остроносая баба, в драной козьей телогрейке и с корзиной в руке; голова ее была замотана линялым цветастым платком. Она несколько раз взмахнула свободной рукой вслед убежавшему волку, что-то бормоча под нос, и обернулась к Якову.

Теперь Яков узнал ее. Это была Манка Козлиха. На селе она слыла ворожеей, жила где-то в лесу, одна. Яков несколько раз мельком видел, как ее приводили к больным или роженицам, но никогда прежде не разговаривал с ней.

— Ну, сказывай, что ты за богатырь? — спросила Манка, подойдя поближе.

Яков назвал себя, добавив, что он благородных кровей.

— А в лесу что делаешь?

— Клады ищу, — соврал Яков, вспомнив Марфушины рассказы о занятиях карлов.

— Не там ищешь! — рассмеялась Манка. — Все клады лежат в глубоких пещерах да гнилых болотах. Эти места без крепкой ворожбы не открыть. А лесные сокровища — вот они: грибы да ягоды, да травы целебные. — И она показала Якову свою корзину, наполовину заполненную опятами, поверх которых лежали сухие ветки дуба, кисти жарко-красной калины, листья брусники, чабрец, душица и какие-то коренья. Потом, посмотрев на верхушки елей, ходящие ходуном под порывами ветра, сказала, что сегодня не обойдется без бури, и предложила Якову зайти к ней домой, чтобы переждать непогоду. Здесь недалеко. Яков потер озябшие руки и принял приглашение.

Еще на подходе к Манкиному жилищу на плечи им пали редкие крупные капли. Вскоре дождь хлынул стеной, но они успели забежать в дом, не промокнув. Внутри было темно; несколько куриц шарахнулось от них по углам, сердито квохтая. Поставив корзину на пустой стол, Манка зажгла лучину и принялась растапливать полукруглую глиняную печь. Предоставленный самому себе Яков присел на лавку и стал осматриваться. Закоптелая курная изба с земляным полом выглядела неуютно. Маленькие оконца и дымники, устроенные под самой кровлей, едва пропускали свет. В красном углу смутно темнела икона. Стены были сплошь увешаны пучками сушеных трав, листьев, корешков — их тонкий аромат мешался с неизбывной печной вонью, пропитавшей все помещение.

Легкое пощелкивание дров и поваливший из печи едкий сизый дым возвестили о том, что с растопкой покончено. Манка, морщась, кашлянула, потерла заслезившийся глаз и занялась Яковом.

— Вот, смотри, мои сокровища, — сказала она, указывая на заготовленное былье. — У каждого стебля, у каждого цветка своя сила. Выбирай, какая помощь тебе нужна — все исполнится, без обмана. Ты ищешь клады? Так вот папоротник, Иванов цветок, перед ним все клады открываются без утайки.

Яков отрицательно мотнул головой.

— Не хочешь? — продолжала Манка. — Тогда возьми другое зелье. — И она, прохаживаясь вдоль стен, начала показывать ему свои запасы. Была здесь плакун-трава, заставляющая нечистых духов с плачем покоряться ее обладателю; и разрыв-трава, сокрушающая любое железо, — ею откроешь самый крепкий замок и невредимый из темницы выйдешь; и трава галган, которая сушит раны; и трава колюка, хранимая в коровьем пузыре, — окуренное ею ружье никогда не промахнется; и трава прикрыш, охраняющая от свадебных наговоров; и одолен-трава — с нею легко преодолеть разные препятствия: и тяжбу выиграть, и сердцем девицы завладеть; и трава не чуй-ветер, дающая силу унять бурю на воде; и трава песий язык, отгоняющая собак; и кильная трава, избавляющая от злобы; и ятрышник, делающий бег лошади быстрым и неутомимым; и трава блекота — кто держит ее в руке, тот не боится никакой опасности; и много других трав, чье название и назначение Яков не запомнил. Но такой травы, чтоб прибавляла роста, в Манкиной аптеке не было.

— Ну, вижу, ты сам еще не знаешь, что тебе нужно, — сказала Манка, устав перечислять свой ведовской урожай. — Это потому, что судьба твоя от тебя сокрыта. Хочешь, открою, что тебя ждет?

Яков неуверенно кивнул в знак согласия.

Она деловито приступила к подготовке обряда. Выбрав какую-то траву, приготовила отвар и подала Якову: «Пей!» Пока он, обжигаясь, отхлебывал горьковатый напиток, Манка поставила перед собой на стол глубокую миску с чистой водой, осторожно выпустила туда свежее яйцо. Лицо ее посуровело, губы зашевелились, шепча ведомое одной ей заклятие. Яков понял, что она судьбу его видит, и замер. Вдруг перед глазами у него все поплыло, в ушах залег звенящий гул, сквозь который как будто бы доносились неясные голоса, обрывки фраз... Сколько времени продлилось это наваждение, он не знал. Когда же он очнулся от прикосновения Манкиной руки, в уме у него отчетливо звучали некие удивительные слова, вот только никак нельзя было понять, услышал ли он их из Манкиных уст или они были сказаны одним из голосов, сокрытых завесой звенящего шума.

Манка спросила, доволен ли он ее гаданием. Полусонный Яков безотчетно пробормотал «да», хотя и успел подумать, что сейчас знает о своем будущем ничуть не больше, чем перед началом ворожбы. Но расспрашивать Манку о том, что означает услышанное им предсказание, не стал, чуя, что ответа все равно не будет. Манка не спеша выпила из миски воду вместе с яйцом, подошла к окошку и сказала, что буря, кажется, утихла, и она проводит его до дома. Тут только Яков почувствовал, как пусто у него в животе.

Обратный путь он проделал, как в дурмане, не в силах отогнать охватившую его сонливость. Марфуша, увидев в сумерках из окна, как они с Манкой входят на двор, выбежала им навстречу. В ответ на ее тревожные расспросы Манка с важным видом заявила, что она ворожила на судьбу Марфушиного сыночка, что гадание было благоприятным и что Марфуша должна дать ей за это что-нибудь.

— Поди прочь, нет у меня ничего, — сказала Марфуша.

Они поругались немного, и Манка не солоно хлебавши побрела восвояси.

Марфуша накормила Якова и уложила спать. Все это время она нетерпеливо выспрашивала, что такого нагадала ему Манка. Яков неохотно отбрехивался, что ничего не помнит. Когда мать наконец оставила его в покое, он сразу заснул, едва успев повторить про себя Манкины слова: «Будешь жить в палатах каменных, повидаешь свет, а после смерти нетленным пребудешь».

Посреди ночи он проснулся от ледяного холода и в тот же миг понял, что не чует ни рук, ни ног. От ужаса он хотел закричать, но грудь словно придавил тяжелый камень, не позволявший издать ни звука. «Я умер», — неожиданно дошло до него. Однако каким-то образом он продолжал видеть и слышать все, что происходило вокруг. Наутро на крики Марфуши сбежались люди. Бездыханное тело Якова сначала положили на лавку, потом обмыли и к вечеру переложили в наспех сколоченный гробик. На другой день после службы прибыл отец Мелентий. Он велел поставить гроб на телегу и повез хоронить. На второй версте Яков очнулся, чем привел отца Мелентия в совершенный восторг. «С нами милость Господня! — восклицал он, чуть не отплясывая вокруг телеги. — Ведь едва тебя не сховал, но Всевышний не дал отпеть живую душу!»

Сочтя происшедшее истинным чудом, отец Мелентий подробно расспросил Якова и Марфушу об обстоятельствах этого дела. По итогам его расследования на стол новгородского митрополита легла бумага с обвинениями против злой колдуньи и еретички Манки Козлихи, которая наводит порчу на православных христиан и насылает мор на скот.

Арестованную Манку увезли в Новгород для розыска. Спустя некоторое время туда же затребовали и отца Мелентия с Яковом. Они выехали уже по первому снегу. В воеводском застенке с них сняли показания и велели не уезжать из города до конца следствия. Суд был скорым. В ближайший ярмарочный день Манку посадили в сруб, сооруженный на городской площади, и сожгли при большом стечении народа. В огонь бросили и все ее ведовские коренья и травы.

Яков наблюдал за казнью стоя позади толпы, предоставив отцу Мелентию одному протискиваться сквозь людскую толщу. Однако и с этого места ему были видны одни лишь колышущиеся спины да черный дым, внезапно поваливший в пасмурное небо.

От скуки он принялся оглядывать заснеженную площадь и сразу же заметил стоящие поодаль расписные сани, запряженные шестерней, в которых сидел какой-то важный боярин. Тот тоже приметил его и, подозвав гайдука, что-то сказал ему, указывая в сторону Якова. У Якова екнуло сердце. Однако ничего страшного не произошло. Гайдук приблизился с самым добродушным видом и сказал, чтобы Яков немедля подошел к саням, ибо боярин Кирилл Полуэктович Нарышкин желает с ним говорить.

Яков послушался и подбежал к роскошному экипажу.

— Знаешь, кто я? — спросил его Нарышкин.

Яков кивнул головой. Имя царева тестя было известно каждому.

Нарышкин сказал, что возвращается из своих вотчин в Москву и желает взять Якова с собой: «Будешь служить царевичу Петру Алексеевичу в потешных ребятках, а государь тебя за это пожалует. Ну и за мной не пропадет. Что скажешь, согласен?»

У Якова от восторженного ужаса перехватило дух. Он только попросил дать ему минутку, чтобы предупредить отца Мелентия, юркнул в гудевшую толпу и скоро вернулся.

— Теперь все, можем ехать.

— Тогда полезай ко мне в рукав, посмотрим, на что ты способен.

Яков нырнул в просторную медвежью шубу и устроился поудобнее в боярском рукаве. Так они и ехали до самой столицы. По слову Нарышкина Яков удивлял встречных путников: пугал их, внезапно выскакивая из рукава, или строил смешные рожицы. Гайдуки, следовавшие за санями, громко хохотали.

В Москве Якова приодели, измерили — в нем оказалось аршин и два вершка росту. Бояре, заходившие к Нарышкину в гости, хвалили его приобретение: всем нравилось, что Яков не безобразен, как другие карлы, а соразмерно сложен.

Яков прожил в нарышкинском доме всю зиму и весну, забавляя гостей и самого хозяина. Однажды летом, на Петров день, его нарядили в ладно скроенный алый кафтанчик и приказали сопровождать пешком вызолоченную маленькую карету в четыре лошадки пигмейной породы. Вместе с ним в свиту поставили еще три карлика, одетых под стать Якову, а на запятках кареты встал маленький урод. Этот потешный экипаж предназначался в подарок на именины двухлетнему царевичу Петру.

Царевич стоял в окружении мамок, держа за руку мать, царицу Наталью Кирилловну Нарышкину. Его маленькое лицо с большими черными глазами было совершенно серьезно; он молча смотрел на карету и посасывал палец. Яков, желая развеселить его, улыбнулся. Царевич отвернулся и заплакал. Наталья Кирилловна дала знак мамкам, чтобы дитя увели. Вечером Якова выпороли на конюшне за то, что досадил государю-царевичу.


II

История Якова Еленена известна нам по его собственным воспоминаниям (они были обнаружены и изданы уже в XIX веке под названием «Записки карлы Петра Великого»). Читатель найдет в них еще много интересных сведений о потешной службе и придворном быте последних лет Московского царства. Что касается самого автора записок, то Петр, взрослея, полюбил его и приблизил к себе. Расположением юного царевича Еленен был обязан своему воинственному нраву, который он обнаружил во время сражений на Потешном дворе в Преображенском — небольшом пятачке перед дворцом, окруженном земляной насыпью и рвом. Каждый день можно было наблюдать, как Петр с сабелькой в руке становился перед насыпью во главе нескольких карликов и дворовых «робяток». Над маленьким войском развевалось тафтяное знамя с вышитыми на нем солнцем, месяцем и звездами. Еще одна группа потешных, засев за валом, готовилась отразить штурм. По знаку Петра его войско палило из потешных пистолей и, нестройно вопя, храбро лезло на вражеские укрепления. Еленен, выступавший обыкновенно в роли знаменосца, всегда одним из первых оказывался на вершине вала, чем несказанно радовал Петра. После первого стрелецкого бунта воинские потехи юного государя продолжились уже в деревянном городке, возведенном на Воробьевых горах, а затем в Пресбурге — настоящей крепости на берегу Яузы, построенной по всем правилам фортификации. Когда же Петр заинтересовался корабельным делом, то Еленен и тут оказался одним из немногих, кто искренне разделил новое царево увлечение — он стоял вместе со «шкипером Петрусом» и у руля найденного в Измайловском английского бота*, на котором царь учился делать развороты и ходить против ветра, и на палубе красавца-фрегата, заложенного на Плещеевом озере.

       *Это судно принадлежало большому любителю заморских диковин — боярину
       Никите Ивановичу Романову, двоюродному брату царя Михаила Федоровича.

Во время мятежа Софьиного фаворита Федора Шакловитого Еленен был тем «карлой», который, по сохранившимся сведениям, вместе с постельничим Гаврилой Головкиным привез платье Петру, скрывающемуся в подмосковном лесу. Как известно, царь, разбуженный посреди ночи известием о волнениях в Кремле, стреканул из преображенского дворца в одном исподнем. С этого времени Еленен пользовался неограниченным доверием Петра.

Елененские воспоминания были записаны (или продиктованы, что вернее), по всей видимости, вскоре после возвращения Петра из первого заграничного путешествия. Еленен сопровождал царя в его странствиях, но эта часть «Записок» наименее интересна — записи становятся отрывочными и повествуют большей частью о событиях и предметах, более подробно описанных другими современниками. Например, краткая заметка о посещении Петром анатомического кабинета Фредерика Рёйса совсем не упоминает знаменитого поцелуя, подаренного царем забальзамированной четырехлетней девочке в роброне и золоченых туфельках, чья застывшая навеки улыбка поразила его своей одухотворенностью.

Записки Еленена обрываются на 1699 годе. В заключительных строках он предается размышлениям о своей судьбе и, вспоминая полученное в отрочестве предсказание, задается вопросом, сбудется ли оно целиком. Ведь для того, чтобы тело после смерти сохранилось нетленным, нужна святость жития, а откуда ей взяться, недоумевает Еленен, если в церкви он теперь бывает реже, чем на заседаниях всешутейшего и всепьянейшего собора?

Сегодня мы знаем, что некое подобие телесного бессмертия он все-таки получил. Зима 1699–1700 года в Москве прошла особенно весело. Петр словно пытался забыть недавние утраты — смерть дорогих его сердцу Лефорта и генерала Гордона. На Святках ряженая компания, человек до восьмидесяти, во главе с царем, посещала дома богатых бояр и купцов. Колядовали, выпрашивали угощение. Тех, кто давал мало, хватали и вливали в них бокала по три вина или одного «орла» — большой ковш: редкий скупец после этого наказания не падал замертво. Впрочем, и щедрых хозяев заставляли напиваться вусмерть. Так веселились несколько дней сряду. На Масленой Петр запустил фейерверк, изготовленный собственными руками. Три часа сыпали искрами над Кремлем ракеты, звезды, колеса, огненные картины. Одна пятифунтовая ракета не взорвалась и, упав на голову Еленену, пришибла его на месте. Петру сразу же пришла в голову мысль увековечить своего любимца при помощи искусства, усвоенного им из встреч с профессором Рёйсом. Бальзамирование Елененского тела стало первым опытом Петра в этой области. Подлинного мастерства он достиг значительно позже, после того, как Рёйс, уступив настоятельным просьбам царя, в 1717 году продал ему свой анатомический кабинет вместе с секретом изготовления liquor balsamicus — легендарного бальзамирующего раствора, позволявшего добиваться поразительной сохранности препаратов. В случае же с Елененым для обработки тканей и органов был применен обычный винный спирт. Впоследствии миниатюрная мумия «карлы Петра Великого» стала одним из первых экспонатов петербургской Кунсткамеры. Однако уже в 1840-х годах она пришла в негодность, в связи с чем была изъята из коллекции.


Рецензии