Софи. Гл. 1-6

                1


       Мой неудачный роман с Ирен лишь подтвердил пугающую закономерность, что проявилась в трех моих предыдущих любовных историях, а именно: все они были прерваны злым духом постороннего вмешательства. А может, дух был добрый, и все мои истории были лишь эскизами, из которых художник собирался создать полноценную картину? Ведь жизнь избавляет нас от иллюзий, а искусство их возвращает...
       Оставим сердцу отходную молитву:
       "Благословенная Венера, эрогенная и эректогенная вдохновительница любовного безумия! Да будет свято имя твое! Да будешь ты сиять в сердцах наших во все времена! Да коснется нас твоя милость, да снизойдет на нас твое благоволение! Введи в искушение рабов твоих, лиши их воли противиться тебе, дай им радость любить и возвысь до небес. Ибо твоя есть сила и слава во веки веков. Let it be.
       Воистину не устану прославлять тебя, светлую и непогрешимую. Нет более почести, чем быть тобой обласканной, нет выше славы, чем служить тебе. Ты одна противостоишь злу, ты одна восстаешь против смерти, и за это мы величаем тебя.
Прими назад мою любовь к Ирен, ибо нет ей более места в моем сердце. Каюсь: не хватило мне силы духа, ни мудрости сберечь и приумножить твой дар. Прости мне мою неразумность и самонадеянность и дай мне взамен что-нибудь рациональное и предсказуемое.
       Прости Ирен ее неразборчивое рвение, прости ее неумеренную тебе услужливость. Прости ее, как прощаю я, и в утешение щедро одари материнской любовью к чадам ее. Да будет так"
       Оставим отходную сердцу, а памятью вернемся в осень восемьдесят первого.
Отныне прекрасная половина человечества поделилась для меня пополам: на одной стороне девушки с историей, как Ирен и Натали, на другой - девушки для истории, как Нина и Люси. В употребление годились и те, и другие, но само употребление было теперь регламентировано их предназначением. Первой половине в любви впредь было отказано, а сердцу велено серьезных отношений с ними не затевать. Интрижка и флирт - вот все, что они заслуживали. Постель и эрзац чувств - вот участь, на которую они обречены. Во вторую половину предстояло влюбиться и выбрать там жену. Налицо крепнущие признаки разборчивости.
        В сентябре, как я уже сказал, Ирен указала мне на дверь. Я подчинился, и гулкое эхо расставания еще долго бродило по опустевшим коридорам моего сердца. Ситуации абсурднее трудно себе представить: моему свежему неутомимому телу шел двадцать первый год, мои гормональные цистерны были переполнены, моему квартету рукоплескали поклонницы, неистовые болельщицы на трибунах кричали "Давай, Юра, давай!", а я изводил себя грустным одиночеством. Иногда некий квартировавший внутри доброжелатель пытался меня сосватать. "Ты посмотри, какая прелесть!" - вкрадчиво шептал он, указывая на эмансипированную, богемного вида девицу, призывно взиравшую на меня из зала. "Да, конечно, но, к сожалению, она курит..." - притворно вздыхало мое сердце. Я и по сей день отношусь к курящей женщине, как к участнице некоего всемирного заговора - тайного и небезобидного. Женщина должна пахнуть цветами, а не табаком и участвовать только в заговоре любви, считал и считаю я.
       Вечером седьмого ноября мы собрались на квартире нашей однокурсницы. Не знаю, как вы, а я, приходя в компанию, первым делом любуюсь женщинами. Без сомнения, у каждой из них есть личная фея, потому что самые изощренные праздничные уловки еще нужно одухотворить. В такие минуты святятся новым светом даже знакомые девушки, а незнакомых я попросту поедаю глазами, словно аппетитное экзотическое блюдо. Отсюда тот неожиданный и неудержимый интерес, который возбудила во мне неизвестная молодая особа, представленная хозяйкой, как ее лучшая школьная подруга.
      "София. Можно просто Соня..." - с протокольной вежливостью сообщила незнакомка.
       Она и в самом деле заслуживала того, чтобы смотреть на нее во все глаза. Облик ее с пугающей полнотой и точностью удовлетворял всем требованиям моего привередливого вкуса. К тому же смущала ее схожесть с Валькой, ранее уже одобренной приемной комиссией моего сердца. Бледное тонкое лицо и укрощенные заколками роскошные агатовые волосы. Кажется, лишись она своего строгого, украшенного двумя нитками матового жемчуга платья, и они могли бы прикрыть ее наготу. Не волосы, а красиво упакованная шелковая мантия. Незнакомка вдруг отделилась от цветных говорящих пятен и затмила их своей лаконичной черно-белой красотой. Ощутив беспокойные покалывания в разных частях моего защитного поля, я занервничал и, натянув маску компанейского парня, растворился в веселом застолье.
       Рюмка, другая, слово направо, слово налево, улыбка туда, улыбка сюда - вы же знаете, как это бывает в молодости. Все говорят, у всех сильные, звонкие голоса, и тот, кто хочет, чтобы его слышали, должен кричать. И вот уже кричат все. Софи сидит на другом берегу квадратного клетчатого озера, затянутого круглыми листьями испачканных тарелок - сидит, непринужденно отведя прямые плечики и снисходительно отбиваясь от назойливого внимания нашего старосты. Ее изящные кисти порхают на уровне груди, ее сочные губы беззвучно трепещут, пытаясь ему что-то объяснить. Наконец все в изнеможении кричат: "Юрка, давай за фано!", и я, успев поймать любопытный взгляд, брошенный в меня двумя большими метательными орудиями, направляюсь к инструменту.
       У нас замечательная группа - другой такой нет. У нас содержательные традиции, которым мы до сих пор следуем, собираясь раз в году. Мы любим петь, мы поем, мы будем петь, и всякий раз наш сводный цыганский хор распевается громоподобным величанием самому себе: "Пускай погибну безвозвратно..." Я сопровождаю наш молодой, неистовый рев параллельными аккордами, и тут уж все, в том числе и лишенные слуха не могут не признать, что это хорошо. Вместо того чтобы держаться со снисходительной невозмутимостью заправского тапера, я дергаюсь, подскакиваю на стуле, машу локтями, словно ощипанными крыльями и мотаю лохматой головой, спиной чувствуя устремленный на меня черно-белый взгляд. Закончив, я оборачиваюсь и вижу, что мой силуэт отделился от цветных говорящих пятен и тихим поющим удивлением уселся рядом с Софи.
        Мы аплодируем сами себе. Возбужденные лица окружают меня и требуют продолжения. Мы исполняем "Дорогой длинною, да ночкой лунною...", "Что-то грустно взять гитару..." и, разумеется, "Цыганочку". Мы воодушевлены, как победители, мы едины, как формула заклинания, мы верны, словно слова присяги, мы святы, как текст молитвы. Попробуй не возлюби нас в такой момент! Твой выход, дерзость! И я, призвав к тишине, пускаюсь в сольное плаванье. "Апатит твою Хибины мать" - хорошая прелюдия к рискованным частушкам. Я заменяю сальности испуганными синонимами, прикрываю срамные места фиговыми листками нескладухи, невинным тоном презентую похабности, презираю цензуру и упиваюсь девчоночьим повизгиванием. Я рискую, но шальное вдохновение побеждает ханжество, и убойная лексика становится законной частью поэзии. Кто там смотрит  на меня со смешанным черно-белым чувством?
       А теперь еще по рюмке, и танцы! Разрешите вас пригласить? Да, пожалуйста.
       "Где вы учились играть?" - ангельским голосом интересуется белокрылая Софи, обдавая меня магнетическим жаром черных глаз.
       "В музыкальной школе" - говорю я и мысленно благодарю музыкального бога за то, что надоумил родителей отдать меня туда, отчего я теперь интересен этой необыкновенной, неизвестно откуда взявшейся девушке. Каким шальным, бесхозным ветром занесло к нам эту жгучую красавицу?
       "Я тоже играю, но мне до вас далеко" - признается Софи. 
Ее лицо находится на расстоянии короткого броска моих губ, и я не могу оторвать от него глаз: тонкая белая кожа, гладкий высокий лоб, ровные, сухие, с нежным розовым отливом щеки. Я держу в руках самый свежий и совершенный продукт ближневосточной цивилизации, известной мне ранее экономическими показателями, а теперь вот воплотившейся в породистый образец бесприютной, чужеродной, предосудительной красы. Вечная Суламифь на праздновании годовщины Великого Октября. "Прекрасны в подвесках щеки твои, в ожерельях - шея твоя! Глаза твои - голуби. Волосы твои как стадо коз, что сбегает с гор Гилада. Зубы твои как стадо стриженых овец, что вышли из купальни. Как алая нить - твои губы, и уста твои милы. Вся ты прекрасна, подруга моя, и нет в тебе изъяна!" - и мне нечего добавить к тридцативековому диагнозу. Хотя изъяны, видимо, были. Иначе сейчас она находилась бы в объятиях какого-нибудь лощеного ловеласа, а не искала знакомства среди однокурсников подруги.
       Софи не выдерживает моего взгляда и подставляет мне хрупкие завитки розового ушка.
       "У вас замечательная компания!" - роняет она в сторону. 
       Она деликатна, душиста и невинна от корней смуглых ног до пуантов волос, а значит, я обречен на чопорное ухаживание. Неужели я смогу когда-нибудь коснуться этих крылатых, налитых пунцовым соком губ?
       "А вы?" - спрашиваю я, и она сообщает, что учится на третьем курсе филфака. Отделение иностранных языков. Французский и английский. Ей нравится.
       "А вы читали "Рэгтайм?" - спрашивает Софи, когда мы устраиваемся после танца в укромном месте.
       "Я их не читаю, я их играю!" - отшутился я, не решаясь признаться, что понятия не имею, о чем идет речь.
       "Вы, как музыкант обязательно должны прочитать этот роман! - укоризненно говорит Софи. - Если хотите, я вам его дам"
       Более прозрачного приглашения к продолжению знакомства трудно себе представить.
       "Спасибо, Соня! - воодушевляюсь я. - Я обязательно вам его верну, можете не сомневаться!"
       И тут в наш разговор вмешивается Джо Дассэн. "Индейское лето". Привет от Люси. Ничего удивительного: после недавней смерти певца его романтичная душа вселилась во все отечественные магнитофоны. "О чем он пел, не знаем мы совсем..." Я встаю, приглашаю мою легкокрылую собеседницу и пружинистой игрой рук устанавливаю между нами безобидную дистанцию. Я наслаждаюсь ее осторожным любопытством и благосклонным взором, я ненасытной губкой впитываю черно-красную патоку ее глаз и губ. Знаменательное переживание, взволнованное удовольствие, когда новые черты, новое лицо, новая улыбка, новый голос с инфекционной бесцеремонностью устраиваются в нашей душе! В ожидании завершения инкубационного периода мне лишь остается попытаться предугадать вкус новой любви. Так было со мной всегда. И даже сегодня, с высоты моего опыта я не устаю себя спрашивать: что заставляет нас вручать сердце тому, кого не знаешь, тому, чья история загадочна, чья благосклонность всего лишь улыбчива, а намерения неисповедимы? Зачем нужно пускаться в рискованное предприятие, для чего, очертя голову, кидаться в отважную авантюру, финал которой непредсказуем? Ведь продолжение рода не требует пожизненной верности - ему достаточно кратковременного сердечного займа, каким являются брачные танцы у животных или медовый месяц у людей! К чему это фундаментальное ощущение праздника, это чувство бессрочного ликования, эти основательность и грузность, которыми наливается пустая душа, чтобы погрузиться на самое дно блаженства? 
       Софи разрешает себя проводить, и мы отправляемся в соседний двор, но не кратчайшим путем, а кругосветным - то есть, огибаем земной шар и попадаем туда с другой стороны. Нас сопровождают Дюрренматт, Сартр, Ионеско, Кафка, Сэлинджер, Умберто Эко, Воннегут, Теннеси Уильямс, Артур Хейли, Франсуаза Саган, Ирвин Шоу, Джойс, Базен, Гессе, Кэндзабуро Оэ, Олдридж, Фаулз и прочие малознакомые мне постояльцы журнала "Иностранная литература", до которых так охоча Софи, и с которыми отныне придется иметь дело и мне. Описав окружность радиусом не менее километра и незаметно перейдя на "ты", мы останавливаемся у ее подъезда и договариваемся встретиться завтра на этом же месте в два часа дня.
       Я смотрю на Софи, и мне кажется, что мы знакомы сто лет.

               
                2


      Основательному русскому человеку мало влюбиться - ему нужно до смерти полюбить.
       В отличие от Ирен, культурные и умственные достоинства которой находились в тени ее сексуальности, Софи представлялась мне безмятежной и прекрасной terra incognita, чьи богатые ресурсы следовало освоить и обратить себе на пользу. Гуманитарная начинка моей новой возлюбленной делала наш процесс сближения не только волнующим, но и чрезвычайно полезным, и его когнитивность (светлая сторона) надежно прикрывала собой его темную сторону (физическое влечение).
       О чем мы, студенты двух элитных московских вузов, могли говорить? Ну, разумеется, не о тенденциях развития мировой экономики. Возвышенное состояние душ требует возвышенных тем, и в этом смысле Софи оказалась в более выгодном положении.
       Грандиозные прорехи в моей начитанности открылись ей в первый же день. За плечами у меня, как и у большинства советских людей, была школьная программа и случайные книги из числа модных, прочитанных невнимательно и наспех. Более того, не придавая литературе особого значения, я сторонился умников, щеголявших звонкими иноземными именами и глубокомысленными цитатами, а если доводилось вступать с ними в спор, то переждав их самоуверенный напор, я объявлял, что музыка превыше слов, чем, сам того не ведая, подтверждал мнение несчастного Верлена: "Музыка прежде всего...". Но одно дело - давать отпор псевдоинтеллектуалам, и совсем другое - внимать очаровательному, нежному созданию.
        Когда на следующий день мы встретились, она сказала:
       "Я подумала, что "Регтайм" будет для тебя пока тяжеловат. Вот, возьми лучше Сэлинджера и начни с него..." - после чего по ее настоянию мы отправились смотреть "Христос остановился в Эболи". Лично я предпочел бы "Удар головой" или "Три дня "Кондора", однако всё, что мне тогда было нужно - это пребывать рядом с Софи, изнывая от переполнявших меня чувств. В таком состоянии всё, что вы ни скажете друг другу, обретает скрытое и волнующее значение. Можно обсуждать фасад или угол здания, фонарь или автобусную остановку, не говоря про ранний мокрый снег, от которого так хорошо прятаться в кафе. Ах, какие у нее по-лебединому изящные кисти рук, и как красиво и непринужденно она поедает облитое малиновым сиропом крем-брюле! Какое тонкое и одухотворенное у нее лицо, и как трогательно она облизывает пухлые, сладкие губы!
       Она хочет, чтобы я полюбил литературу и поэзию? Что ж, ей в свою очередь придется полюбить баскетбол и джаз. Через два дня у меня игра, и я тебя приглашаю. А в начале следующей недели прошу на репетицию джаз-квартета. Сейчас мы вместе с вокальной женской группой готовим программу для новогоднего вечера. Пойдешь? Тогда я за тобой зайду.
       Раньше Софи появится у меня на игре и на репетиции, чем я прочитаю "Над пропастью во ржи". И она была тут и там, и после этого в глазах ее зажегся теплый улыбчивый огонек. 
       "Устал?" - заботливо спросила она меня после игры.
       "В вашей вокальной группе очень даже симпатичные девочки!" - стараясь выглядеть непринужденно, сообщила она после репетиции.
       Наконец я одолел Сэлинджера, о чем и сообщил моей прекрасной наставнице.
       "Ну и как?" - с любопытством спросила она.
       Я помялся и сказал:
       "Может я чего-то не понимаю, но, по-моему, такую галиматью мог бы сочинить и я..."
       Софи рассмеялась:
       "Ты знаешь, мне и самой этот роман не нравится - ну, ни капельки! История зауряднейшая! Видимо, у них там подростковая тема актуальна, только к чему демонизировать проблемы переходного возраста? Кроме того, язык просто ужасный - ну, просто ужасный! Ни малейшего намека на художественность! Так что ты абсолютно прав - это роман для невзыскательного читателя!"
       Сегодня я скажу еще сильнее: этот роман похож на побывавший в смертельной аварии и не подлежащий восстановлению автомобиль.
       После Сэлинджера Софи вручила мне "Завтрак для чемпионов" Воннегута, который я через два дня вернул ей со словами:
       "Делай со мной что хочешь, но я это читать не в силах!"
       Она улыбнулась и выдала мне "Вечер в Византии".
       "Это должно тебе понравиться..." - ободряюще улыбнулась она, и я вместе с приятными ожиданиями был перемещен романом на юг Франции.
       Вначале там было упомянуто индейское лето, и оно напомнило мне о Люси. Не слишком ли часты эти напоминания? Может, песня Джо Дассэна родом с Лазурного берега? Хотя "золотистая дымка, неяркие осенние цветы" - такое можно видеть где угодно. Замечательные, должно быть, места! Море там пенится и бурлит под балконом, и купаться можно прямо напротив отеля. Интересно, какое оно, Средиземноморье - арена чуждых мне страстей?
       "Девушка стояла, шевеля большими пальцами босых ног в сандалиях", и я вспомнил носки туфель Натали и Ирен, оживавших в минуты волнения их хозяек.
       Вудсток, хиппи, наркотики, свободная любовь, публичные половые акты, американское матерное слово, исторгнутое во всё стадионово горло - таковы их нравы.
       А вот какие женщины проживают на Западе: "Прямая, смешливая, требовательная, непоследовательная, восхитительно чувственная, ласковая, нетерпеливая и предприимчивая". Вы можете объять такую женщину за раз?
"Лампы загорелись бледным, водянистым светом". Ну, бледный свет - это понятно. А водянистый?
        Жена героя - шлюха, и все-таки он ее любит. Оказывается, нет браков без изъяна, и каждый из партнеров должен чем-то поступаться. Весьма оригинальные представления о семейной жизни! Нет, это не для нас. Такое может быть только у них.
       Герой пишет пьесу и в число персонажей включает девятнадцатилетнего внука, одержимого первой любовью к девице на три года старше его. Значит, мы с Ирен всего лишь персонажи чьей-то пьесы?
       "Он сказал Констанс «Я люблю тебя» и сказал Гейл «Я люблю тебя» — и в обоих случаях говорил правду. Возможно, слова эти относились и к той, и к другой одновременно". И я бы понял героя, если бы первое признание от второго не отделял всего лишь день.
       И так далее. Словом, чуждые нам нравы и пороки буржуазного общества - такие отвратительные и такие притягательные. Непривычный, больной мир банковских счетов, квитанций и чековых книжек, где мои ровесницы влюбляются в больных стариков, а больные старики спят с моими ровесницами. Стакан виски здесь, стакан там, случайные связи, одноразовая любовь, финансовые проблемы, престранные отношения, и как результат - необъяснимая тяга к саморазрушению. Они что там у себя в Америке, действительно так живут?
       "Когда мне будет сорок восемь, я непременно должен перечитать эту книгу!" - сказал я себе и, представьте, перечитал! Правда, не в сорок восемь, а в пятьдесят. К тому времени я побывал во многих странах, в том числе и на Лазурном берегу, попытался приспособиться к заскорузлой расчетливости западных обывателей, попробовал восхищаться их улыбчивым, уважительным эгоизмом, проникся их нравами, пока не переварил их хваленое изобилие и не переболел собственным благополучием. Скажу только, что такие романы нужно читать в двадцать лет, потому что к пятидесяти они выдыхаются, как незакупоренное вино. К тому же мое былое почтение к литературе с тех пор изрядно поизносилось. Сегодня я спрашиваю себя: для чего пишутся книги? Зачем эти выдуманные герои с их вычурными страданиями? Для чего эти бесплотные художественные образы, что витают над нашим здравомыслием, как косноязычные духи над спиритическим столом? Короче говоря, роман откликнулся умирающим эхом, да с тем и почил. Одно смущает: герой романа, не внявший категорическому совету врача бросить пить, тем не менее, все еще жив, и "никогда еще виски не казалось ему таким приятным на вкус".
       Возвращая роман, я сказал:
       "Понравилось, только у меня такое впечатление, что они там у себя целый день хлещут виски, а между делом обсуждают дела и занимаются любовью!"
И тогда Софи вздохнула и вручила мне "Регтайм".


                3


       Я читал роман три дня. Читал в электричке, в метро, в перерывах между лекциями, вечером и далеко за полночь. Читал, разгребая нагромождения слов и увлекаясь скрытым в них очарованием, до которого мой вкус явно не дотягивал. Прочитав, я тихо, словно крышку рояля, закрыл журнал и прислушался к остывающим струнам строк. Впечатление было слишком звучным и навязчивым, чтобы отвязаться от него двумя словами. Скажу так: автору удалось передать технику рэгтайма, при которой пальцы отскакивают от клавиш, как от горячей плиты. Впечатлил ритмичный аккомпанемент коротких звонких фраз и синкопированное изобилие движения и красок.
       Роман сыграл со мной злую шутку: если до него я не допускал и мысли о постели, считая ее оскорбительной для утонченной красоты Софи, то теперь она проникла в меня и будоражила по ночам мое сонное воображение. Странное дело, но во всех женских персонажах, даже в молоденькой негритянке, даже в пропахшей рыбой эскимоске мне чудилась Софи. В таком вот томительном эротическом состоянии я и предстал перед ней холодным декабрьским вечером.
       "Ну как?" - испытующе взглянула она на меня, когда я протянул ей журналы.
       "Да, сегрегация - страшная вещь!" - бодро отвечал я.
       "И все?"
       "Нет, ну там, конечно, много еще чего... Например, откровенные сцены..." - поглядел я на Софи, ожидая, что она смутится и отведет взгляд. Но нет, Софи не покраснела, а взглянув на меня с оттенком жалости, предложила:
        "Пойдем где-нибудь посидим..."
        И мы направились в кафе-мороженое. Устроившись за столиком, Софи достала журналы и положила перед собой.
        "Давай-ка я тебе кое-что объясню, - уставившись на меня своими черными глазищами, мягко начала она. - Понимаешь, среди прозаиков есть рассказчики, и есть художники. И если раньше ты имел дело с рассказчиками, то в данном случае мы имеем счастливое и редкое сочетание того и другого. Для таких писателей слова - это краски, воображение - кисть, а замысел - полотно. Вот смотри, - открыла она журнал в нужном месте, - вот здесь, прямо с самого начала: "Тяжелая нудноватая угроза холодно поблескивала на скалах и мелях Новой Англии. Необъяснимые кораблекрушения, смелые спасательные буксировки. Странноватые дела на маяках и в лачугах, гнездящихся в прибрежных сливовых зарослях. По всей Америке открыто гуляли секс и смерть. Женщины очертя голову умирали в ознобе экстаза. Богатеи подкупали репортеров, чтобы скрыть свои делишки. Журналы надо было читать между строк, что и делалось". Видишь, как необычно и выразительно? Всего несколько строк, и ты ощущаешь вкус эпохи. Вот смотри, еще: расплескались аплодисменты... пассажирские лайнеры трубили в свои басовитые горны... ветер крепчал, и небо затягивалось, и великий океан начал метаться и разламываться, являя на свет божий вздымающиеся плиты гранита и скользящие террасы сланца... Чувствуешь разницу с предыдущими романами? Сейчас я тебе кое-что процитирую, а ты постарайся вникнуть"
       И Софи с удивительным проворством принялась листать страницы, с ходу попадая в нужные места и выдергивая оттуда женский профиль, который словно новое созвездие отчеканился в ночном небе, бесценные перья над кучей женских волос, веревки жемчугов, что раскачивались на шее и бились на грудях, и остроумие, лопавшееся на губах, подобно пузырям эпилептика. Там обещаниями взлетали из-под стогов краснокрылые скворцы и глаза выделяли влагу счастья, там мальчик смотрел, как его мама выходит из пятнистой колеблющейся тени кленов и как ее золотые волосы, кучей собранные на голове в непринужденном стиле ежедневного невроза, вспыхивают словно солнце. Дикие штормы там срывали камни с утесов, и ветры свистели бешеным бандитом, а вокруг царил опустошающий холод. Там полная луна появлялась в голубом небе и огромные ледяные бедра земли вздрагивали и вздымались к ней. Там глаза с голубыми, желтыми и зелеными пятнами напоминали раскраску школьного глобуса.
       "Он угостил ее несколькими банкнотами из своего бумажника" - прочитала Софи, и я тут же вспомнил скабрезный эпизод, из которого она извлекла эту фразу. Ну да, было тут что-то необычное и непривычное, но оно не восхищало меня, а скорее, беспокоило: так эксперименты Сесиля Тейлора заставляют морщиться поклонника Баха. 
       "А вот здесь, смотри, смотри! - с воодушевлением воскликнула Софи и прочитала почти с нежностью: - "Вдруг - толчок, и Гудини ощутил, что чувствительные крылья как бы обрели собственное самосознание, словно бы нечто сверхъестественное внезапно присоединилось к его предприятию..." Представляешь - крылья обрели собственное самосознание! - блестела глазами Софи. - Можно ли точнее передать момент отрыва от земли?! Вот это и есть настоящая литература! Слушай дальше!"
       А дальше длинные руки лежали на ручках кресла, будто сломанные в запястье, и маленькие чистые аккорды повисали в воздухе, как цветы, а мелодии складывались в букеты. В холодных роскошных закатах тени ложились на большие ступени, вода становилась черной, плиты мостовой — розовыми и коричневыми, луна гналась за поездом, и лунный свет мог согреть лицо, мрак и пустота с неслыханной наглостью колыхались возле бровей, и ощущалось засасывающее кружение пустоты. Выборные кампании прохлестывали взад-вперед через всю страну, вздувая в толпах надежды и уподобляясь ветрам, что ерошат великие прерии...
        "Ну и так далее! Короче говоря, этот роман хорош тем, что в нем живет поэзия! - подвела черту Софи и обратила на меня победный взгляд - дескать, вот что и как надо читать. - Только не думай, что я хвалю этот роман, потому что его написал еврей"
       "Причем тут еврей?" - искренне удивился я.
       "Но я ведь тоже еврейка..."
       "А я русский! - с вызовом воскликнул я.
       "Да, ты русский..." - погрустнела Софи.
       "Сонечка, ну причем тут это? - загорячился я. - Ты - еврейка, я - русский, а Луи Армстронг - негр! Так что же, я теперь не должен любить ни тебя, ни Луи Армстронга?"
       Софи быстро на меня взглянула и опустила ресницы. Щеки ее зарделись.
       "Да, я же не сказала самого главного! - спохватилась вдруг она. - В романе есть любопытное замечание. Вот послушай: "Он (дед) читал внуку наизусть куски из Овидия. Это были истории о людях, превратившихся в животных, деревья или статуи. Истории метаморфоз. Женщины оборачивались подсолнухами, пауками, летучими мышами, птицами; мужчины становились змеями, свиньями, камнями и даже «легкими дуновеньями». Так вот: эта мысль Овидия лежит в основе поэзии. Я не знаю, могут ли мужчины оборачиваться змеями, а женщины подсолнухами, но есть вещи и есть слова, и если вещи мы смешать не можем, то можем смешать слова и на словах обратить кого угодно во что угодно. Вот, послушай"
        И чаруя черным пламенем очей, забормотала нараспев:
       Сусальным золотом горят
       В лесах рождественские елки...
       И далее в том же духе. Я завороженно смотрел на блестящий шарик стихотворения, что раскачивался передо мной, словно елочная игрушка.
       "Ну как?" - оборвала гипноз Софи.
       Да, у нее определенно был свой подход. И терпение. Наверное, их этому учат. Ведь как аккуратно и ненавязчиво она подвела меня к стихам! Начни она с них в первую нашу встречу - и подозрение в манерности вместе с предвзятым мнением о поэзии было бы ей обеспечено.
       "Здорово!" - искренне откликнулся я.
       "Это ранний Мандельштам. А вот еще"
       Передо мною волны моря.
       Их много. Им немыслим счет.
       Их тьма. Они шумят в миноре.
       Прибой, как вафли, их печет...
       "Это Пастернак. А вот Бродский..."
       Осень. Оголенность тополей
       раздвигает коридор аллей
       в нашем не-именьи. Ставни бьются
       друг о друга. Туч невпроворот,
       солнце забуксует. У ворот
      лужа, как расколотое блюдце...
      "Нет, правда, здорово!" - гляжу я на нее во все глаза.
       "Пастернак, Мандельштам, Бродский - вот настоящие поэты!" - с воодушевлением восклицает Софи.
       "А Пушкин, а Есенин, а Маяковский?" - робко вставляю я. 
       "Ну да, ну да, они тоже... - снисходительно соглашается Софи. - В общем, как говорил Кропоткин: "Читайте поэзию: от нее человек становится лучше".
       С тех пор я читаю поэзию, но лучше определенно не стал.
Между прочим, после этого разговора я решил, что Софи должна вести себя в постели также целомудренно, как Мать Малыша. То есть, закрывать глаза и зажимать уши.


                4


       Рискну утверждать, что главным приобретением тех, кто заканчивал вуз при советской власти, являлась не специальность, а так называемое общее развитие с его приобщением к культурным и культовым ценностям. Широкий кругозор, историческая ангажированность, политическая благонадежность, масштаб и смелость суждений - вот визитная карточка советского студента. Именно эти качества отсутствуют у его нынешних собратьев. Притом что информация сегодня доступнее, чем женщина легкого поведения, их убеждениям не хватает универсального фундамента, каким был для нас пресловутый марксизм-ленинизм. Их религия - легкий и быстрый успех, их убежище - прикольный плюрализм, их мировоззрение и шатко, и валко, а суждения не превосходят границ здравого смысла. В том числе и в делах, где замешан еврейский вопрос. "Причем тут еврейский вопрос? - спросите вы. - Ведь мы же договорились: только любовь!" Да, договорились. Но в случае с Софи это любовь, освещенная и освященная еврейским вопросом.
       ...То были до чопорности интеллигентные, культурные, лишенные чувственной свободы отношения - полная противоположность тем, что связывали меня с Натали, Ирен и отчасти с Люси. Наверное, со стороны мы напоминали церемонных посетителей музея, где каждый из нас по очереди был то гидом, то слушателем. При встрече мы с тонкой, понимающей улыбкой перекидывались репликами, пока не нащупывали тему. Были четыре утоптанных площадки, на которых я чувствовал себя достаточно уверенно: экономика, музыка, спорт и любовь. В остальных случаях я, ища подтверждение своему мнению, обращал взгляд на Софи. Надо сказать, что при всём ее раннем, обширном и глубоком развитии, она была скромна и деликатна. В отличие от ее бойких, претенциозных соплеменниц (мое позднее наблюдение) у нее не было готовых рецептов на все случаи жизни и чаще всего она, подумав, мягко говорила: "Не знаю, но мне кажется..." И это выглядело ужасно симпатично. Женщина, даже еврейка, не должна быть безапелляционной.
       Софи начинала свою партию сдержанно, но затем увлекалась, и лицо ее озарялось перламутрово-розовым сиянием. Я любовался ею с особым, бесполым чувством, не представляя, как можно запятнать ее возвышенное воодушевление пошлым поцелуем. Впервые женская красота не искала уступок у моего вкуса, а напротив, ставила ему себя в пример. Прекрасная Софи, драгоценная Софи, я с нарастающим удовольствием погружался в ее утонченный мир, где отделившиеся от вещей слова жили собственной жизнью, а их неожиданные значения становились кирпичиками невиданных миров! Можно сказать, выгодой от новой любви я покрывал убытки всех предыдущих. 
       За неделю до Нового года Софи повела меня в гости к своей однокурснице. На смотрины, как я потом понял. К тому времени я прочитал "Немного солнца в холодной воде" Франсуазы Саган, "Портрет художника в молодости" Джойса, "Давай поженимся" Апдайка и заканчивал "Башню из черного дерева" Фаулза. Там, куда мы пришли, я обнаружил семь нарядных ироничных барышень и трех снисходительных, острых на язык парней, которым богемная фамильярность была к лицу. Как известно, в стране в то время царил культ печатного слова, и советские филологи были его истовыми жрецами. Компания встретила меня любопытными, оценивающими взглядами. Я почувствовал себя неуютно, но заметив в гостиной пианино, успокоился: последнее слово будет за мной.
       Хорошо филологам - для них всякое застолье есть праздник языка. После трех изысканных тостов, соединенных сосредоточенным звяканьем ножей и вилок, завязалась беседа. Пробные реплики подобно звукам настраивающегося оркестра цеплялись друг за друга, пока не вылились в единую мелодию: будущие переводчики внезапно, дружно и естественно заговорили о переводах. Встала одна из барышень - живые глазки, носик уточкой - и с энтузиазмом объявила:
       "Вот, послушайте, что я нарыла! "Летняя луна" называется!"
       А знаешь ли, что ты сама, царица ночи,
       Однажды прекратишь сиять с небес ночных?
       Умрешь, как род людской, что смерть себе пророчит,
       И одолеет мрак простор небес немых.

       От всех твоих красот, чей блеск богами явлен,
       От роскоши лучей, заполнивших эфир
       Остаться суждено лишь хаосу развалин
       Что поплывут в ночи, пересекая мир!      *)
       Ее отметили аплодисментами и потребовали подробности об авторе.
      "Алис де Шамбрие..." - приняв загадочный вид, обронила девица.
       "Кто такая, почему не знаю?" - вскинулся один из парней.
       Девица выдержала паузу и с удовольствием объявила:
      "Умерла сто лет назад в возрасте двадцати одного года... Можно сказать, наша ровесница..."
       "Иди ты..." - удивился тот же парень. Все на некоторое время примолкли.
       "Ладно, - сказал парень. - Раз уж речь о небесах, то и я туда же... Огюст Доршен, "Погасшие звезды":
       Когда вечерний час стирает, не дыша,
       На море парусов мазки,
       И на простор небес вступают, не спеша,
       Светил несметные полки,
 
       Не кажется ль тебе, что этот ясный свод
       Как море бедами велик?
       И, как суда во мгле во власти бурных вод
       Там звезды гибнут каждый миг?           *)
       "Браво, старик, браво! - похвалил товарища губастый сосед в очках. - А в оригинале могешь?"
       "А то!" - откликнулся тот и продекламировал то же самое по-французски.
       "То есть, размер один в один..." - задумчиво констатировал парень в очках.
       "Естественно!"
       Дальше было вот что: присутствующие по очереди отмечались поднятой рукой и читали припасенные стихи. Остальные, обратившись в слух, внимательно им внимали. Затем следовали комментарии, вопросы, уточнения. Впечатляющая, скажу я вам, демонстрация призвания и ранней зрелости. Я впервые слышал живую французскую речь. Может, далекую от совершенства, но достаточного качества, чтобы сделать вывод: мы говорим нутром, звук сидит у нас в горле, а у французов он катается во рту и отражается от нёба, как от неба. 
       Дошла очередь до Софи, и она объявила: "Артюр Рембо, "Ощущение".
       Летним вечером в синь я пойду по тропе
       Средь уколов хлебов, попирая траву:
       Фантазер, подарю я прохладу стопе.
       Пусть омоют ветра мне младую главу.
      
       Буду я молчалив, мыслям ходу не дам:
       Но любовь без границ вдруг наполнит меня,
       И пойду, как цыган, по горам, по долам,
       Сквозь Природу – блажен, словно с женщиной я...    *)
       Наконец круг замкнулся, и присутствующие, включая меня, принялись аплодировать, улыбаясь и переглядываясь.
       "А что же наш гость? - вдруг спросила хозяйка, и все, в том числе и Софи, уставились на меня. - Может, тоже прочитаете что-нибудь?"
       Я растерялся и приготовился промямлить, что не знаю стихов, но вдруг внезапная дерзость подхватила меня: "Да ради бога!"
       Стоит милый у ворот,
       Моет морду черную,
       Потому что пролетел
       Самолет с уборною...
       "А вот еще!"
       Говоря о планах НАТО
       Не могу, друзья, без мата.
       Да и вообще, друзья,
       Не могу без мата я.
       Я обвел компанию глазами - все смотрели на меня прямо-таки с научным интересом, а Софи покраснела и потупилась.
       "Ладно, шучу! - отступил я. - Я, вообще-то, по другой части. Если не возражаете, я сыграю..."
       "Да, конечно!" - повела хозяйка рукой в сторону пианино.
        Отставив мизинец, я выпил мелкими глотками коньяк, что был у меня в рюмке и направился к станку.
       "Расстроено" - тронув клавиши, укоризненно заметил я.
       "К сожалению!" - радостно откликнулась хозяйка. Остальные терпеливо ждали.      
       "Лорр" Эррола Паркера и "Танцующий бубен" Понса и Полла - две жемчужины моей коллекции. Именно ими я и решил угостить гордых филологов. Морщась и досадуя на лишенное слуха пианино, я принялся извлекать из его тусклого черного нутра глухие нафталиновые звуки. Уже в середине первой пьесы - яркой и энергичной вариации на тему a la Бах - кто-то позади меня обронил реплику, затем другую, и я понял, что далеко не все из тех, что прятались за моей спиной, способны были уловить мастерскую вязь мелодической линии, крепкой нитью связавшей многочисленные модуляции в единое целое. У меня возникло желание оборвать игру на полуслове, но я лишь умерил пыл. Окончив играть, встал, повернулся к публике и, присев с дурашливым видом на клавиши, извлек задним местом заключительный аккорд. Есть у нас, у таперов, такой выразительный привет невежам. В ответ невежи вежливо похлопали. Разочарованный, я вернулся на место и уселся рядом с Софи, которая ободряюще мне улыбнулась. Ну и ладно: главное, что я добился своего - отделил слово от звука, а музыкантов от филологов.
       Внимательному читателю уже давно пора спросить, где я брал ноты, если их у нас в то время не было и быть не могло. "Оттуда же, откуда и все советские люди. Из радиоприемника" - отвечу я.  Надо было только вовремя включить зарубежный голос, записать его на магнитофон и превратить в ноты. Даром что ли у меня абсолютный слух? Ах, как жалко, что мне не дали исполнить "Dancing tambourine"! Вы бы сразу поняли, что это совсем не так сложно, как кажется!
       "А я боялась, что ты начнешь петь эти твои ужасные частушки..." - сказала Софи во время танца.
       Ее подруги рядом с ней выглядели безликими простолюдинками. Сравнивать ее с ними - все равно, что унизить красивую тему бездарной импровизацией.
       "Сонечка, ты здесь лучше всех!" - пробормотал я ей на ухо, успев втянуть негромкий, сладковатый запах ее волос, прежде чем она порозовела и опустила свои гордые ресницы.
       Я провожаю Софи до дома. Мы входим в тускло освещенный подъезд и становимся друг напротив друга. Темно-серое пальто с норковым воротником, серая шапочка крупной вязки, светло-коричневый мохеровый шарф, бледное лицо, черное ожидание глаз. Гулкая восьмиэтажная тишина требует, чтобы ее нарушили.
       "Ну вот, пришли..." - говорит Софи, не глядя на меня.
       "Да, пришли..." - отвечаю я.
       "Ну все, до свидания..."
       "Да, до свидания!"
       "Ну, иди, иди!"
       "Да, да, сейчас!"
       Софи, помолчав:
       "Ну, иди! Ну что же ты!"
       Вместо ответа я беру ее руки в свои и, убедившись, что они не против, с великой предосторожностью подношу их к губам и дышу на пальцы. Софи делает то, что у нее получается лучше всего, то есть, краснеет и опускает глаза.
       "Замерзли..." - бормочу я.
       "Нет, что ты!" - быстро отвечает она.
       Я медленно, со значением целую холодные невесомые пальчики и чувствую, как высоковольтное исступление покалывает мои губы. Я страшусь лишь одного: вот сейчас хлопнет чья-то дверь, и Софи отдернет руки, лишив меня неземного блаженства. Я вижу устремленный на меня неподвижный взгляд широко открытых черных глаз. "Правильно ли я понимаю..." - спрашиваю я их. "Да, правильно" - отвечают они и прячутся за черной ширмой ресниц. И тогда я, продолжая удерживать руки, благоговейно касаюсь неподвижных губ. Наш поцелуй легок, чист и непорочен и длится столько, сколько нужно, чтобы часть моей души переселилась к Софи, а часть ее души проникла в меня. Завершив обмен, Софи быстро отстраняется, смущенно улыбается, говорит "Пока!", после чего разбегается и, помогая себе крыльями, взмывает на пятый этаж. Я стою, прислушиваясь к шелестящему отзвуку ее полета. 
       Она так торопилась, что не захотела узнать, как я ее люблю.


                5


       Когда через десять лет Софи приедет в Россию и мы увидимся, она поведает мне о метафизическом посыле нашей первой встречи.
       Однажды она спросила подругу, есть ли в ее группе приличный еврей, и та ответила, что есть и не один. Нашелся повод, пришли наши жгучие красавцы евреи - Венька Карман, Ленька Мишин, Оська Фридман, Гришка Семак и сразу же стали к ней клеиться. А она вместо того, чтобы выбрать кого-то из них, увидела меня и тут же влюбилась. И это притом, что ей с раннего детства внушалось, что русские мальчики - это плохо: шальная, видите ли, кровь, которой не место на земле обетованной. 
       Она долго сопротивлялась своему внезапному запретному чувству: забавлялась моим литературным невежеством, подмечала ошибки в речи, кривила губы от моих вульгарных частушек, старалась не придавать значения моим музыкальным способностям, порицала мой шумный, несдержанный характер - словом, убеждала себя, что я для нее всего лишь случайный и курьезный русский друг. А после того как мы впервые поцеловались, ее одолело такое смятение, что она несколько дней отказывалась со мной встречаться. И это было обидно и странно: будь я девушкой, которую накануне первый раз в жизни (а то, что это было именно так, не вызывало у меня ни малейшего сомнения) поцеловали, я бы не спал всю ночь, а утром сам бы искал скорых и радостных встреч.
       То была неделя горячечного недоумения. Забыв, что любовь неразумна и не подвержена логике, я обращался к той, что жила в моем сердце и требовал объяснить: почему, почему, почему?? Я заклинал ее сжалиться, взывал к милосердию, мостил мольбами уходившую из-под ног душевную почву, а исчерпав запас увещеваний, уединялся в мрачной келье обиды, куда не проникало это ужасное слово "зачет".
       Вечером тридцатого декабря Софи позвонила и спросила, где я встречаю Новый год. Находясь к тому времени на пороге депрессии, я никого не хотел видеть, а тем более куда-то идти. Не позвони Софи и не пригласи меня в свою группу, и я провел бы праздник наедине со своей тоской.
        На следующий день я, беззащитный и страждущий, ждал Софи у ее подъезда. Она вышла, быстро приблизилась ко мне, обняла, поцеловала, опешившего, и сказала глубоким, грудным, омытым слезами голосом: "Прости меня, Юрочка. Просто прости и не о чем не спрашивай". Она впервые назвала меня Юрочка, после чего взяла под руку и повела за собой на веревочке счастья. По дороге мы завалили друг друга новостями. Мы шли, переглядываясь, улыбаясь и сиянием глаз освещая наш путь. Перед тем как войти в чужой подъезд, я взял Софи за плечи, пронзительно посмотрел в ее притихшие глаза и сказал: "Сонечка, я люблю тебя до смерти...". В ответ она закрыла глаза и потянулась ко мне губами.
       Эта была трогательная, сказочная, насыщенная милыми нежностями ночь. Мы как два полюса магнита, разделенные ранее пластмассовой перегородкой неловкости и чопорности, проникли друг в друга и образовали единое любовное целое. Я обнаружил на лице Софи невиданное там ранее выражение. Как будто она решила для себя что-то очень важное и сигналила об этом мятежным огоньком глаз. Теперь-то я понимаю с кем и с чем она боролась...
       Мы сидели рядышком, намертво повязанные моим признанием и ее тайной, и будущее казалось мне пусть и не высказанным, но ясным и решительным. Ничто так не окрыляет, как нежный взгляд любимой женщины, и я, подобно всем влюбленным, искал способ подарить ей луну. С этой целью я поглядывал на сиротливо задвинутое в угол пианино, удивляясь, как много их, разочарованных и неразыгранных, стареет, подобно старым девам, в московских квартирах. И мало кто знает, что в каждом из них бьется тихая, гулкая, слабеющая жилка музыкальной страсти. Мне бы только добраться до него, думал я, и тогда всем придется оценить и признать выбор Софи. Ибо если саксофон - совесть джаза, то фано - его душа.
       Слава богу, в ту ночь обошлись без поэзии: водка сделала свое дело и превратила филологов в нормальных людей. А завелись они на "Сент-Луис блюзе", которым я, дорвавшись до си-бемоль мажора, угостил их на манер Эрла Хайнса, разогрев перед этим глупыми итальянскими песенками. Сначала притопывали, потом прихлопывали, и вдруг пустились в пляс, ритмичными и энергичными конвульсиями подтверждая ту истину, что свинг и секс - близнецы-братья и пульсирующей матери-Вселенной одинаково ценны. После парни с возбужденными потными лицами хлопали меня по плечу, а девицы обмахивались крахмальными салфетками и кричали браво. Такую отзывчивую публику, скажу я вам, редко встретишь. Но главное, что была довольна Софи.
       "Все были в восторге..." - сказала она, улучив момент.
       "А ты?"
       "А я больше всех!" - нежно глядела на меня Софи.
       "Сонечка, я играл только для тебя!" - воскликнул я.
       Признайтесь: что-то подобное вы здесь уже слышали. Ну, конечно: то же самое я говорил Натали, Люси и Ирен. А слепым копированием самих себя переживания мои и вовсе похожи на дежурное блюдо! Неужели же любовь - это универсальное чувство, доступное даже тем, у кого нет ни слуха, ни голоса, ни стыда, ни совести - неужели же Любовь есть не более чем хроническое навязчивое состояние с ярко выраженными экстатическими симптомами, регулярными обострениями и неутешительным прогнозом? И чем она тогда отличается от сна, в который мы каждую ночь исправно погружаемся? А может она всего-навсего род горючего материала, способного воспламеняться от любой спички, и тогда первостепенным для нас является вопрос, как экономно распорядиться ее ограниченными запасами? Так что же такое любовь - болезнь или лекарство, осложнение или ремиссия?
       Следующие два месяца мы купались в тихом медоточивом счастье. Я носился с Софи, как с хрупкой, драгоценной вазой. Заботясь о ее непорочности, я стреножил в себе всё грубое и плотское, не допуская даже мысли, что с ней можно обращаться также вольно, как с предыдущими моими вазами. Глядя на нее затуманенным взором, я испытывал возвышенное умиление. Я любовался, восхищался и гордился ею. Я видел перед собой ту же, что и у Нины застенчивую гармонию тонких черт, те же большие, ясные, роковые глаза и ту же нежную, смущенную улыбку. Я целовал ее самым невинным и деликатным образом и помыслить не смел о чем-то большем. Но однажды в начале марта, перед сном, я против всех моих зароков отпустил фантазию на волю, и передо мной предстали цветные подробности нашей будущей брачной ночи. Вот Софи неслышно входит в спальную, вот она ложится рядом, прижимается ко мне своим волшебным телом и... О нет, только не это! Я не могу, не могу надругаться над ее стыдом! Это все равно что устроить на Пасху в церкви пьяный дебош! Переведя дух, я понимаю, что пора делать предложение. 
       Через два дня, седьмого марта, я в назначенный час с гвоздиками в кулаке явился к подъезду Софи. Она вышла, я вручил ей цветы, прокашлялся и сказал:
       "Вот, послушай, что я сочинил"
       Рыба в море нерестится,
       Крокодил спешит домой,
       Вьет гнездо под небом птица,
       Соня, будь моей женой!
       "Что, что, что?" - растерялась Софи.
       "Соня, будь моей женой..."
       "Ты это серьезно или так... для рифмы?" - недоверчиво смотрела на меня Софи.
       "Сонечка, куда уж серьезнее! - воскликнул я. - Я с этим стихотворением два дня промучился! Так ты согласна?"
       Софи вспыхнула и опустила глаза.
       "Сонечка, ты согласна?" - наседал я.
       Софи подняла на меня смущенный взор и выдохнула:
       "Да..."
       Моя будущая жена легка и на голову ниже меня. Я обхватываю ее, приподнимаю до уровня глаз и покрываю ее лицо поцелуями.
       "Не надо, Юрочка, не надо! - отбивается она. - Увидят!"
       "Пусть видят!" - ловлю я ее губы.
       И снова я был счастлив, как когда-то. И снова мне хотелось подхватить мою женщину на руки и идти с ней по жизни, покуда хватит сил. Горемыка Вертер! Как жаль, что триумф терпения был ему неведом!


                6


       "Давай сначала к твоим! - решила Софи, когда зашла речь о знакомстве с родителями. - Вдруг я им не понравлюсь..."
       В ближайшую субботу я привез Софи в Подольск. Нас уже ждал праздничный стол и изнывающие от любопытства родители. Моя добрая, чуткая мать! Ее материнский и человеческий талант был и остается сродни природной постановке голоса: за всю жизнь ни одной фальшивой ноты. Громкий и жизнерадостный отец всегда оставался в тени ее мудрого, взвешенного темперамента. Она встретила будущую невестку в прихожей, жадно рассмотрела и тут же вручила ей свое сердце. Отец, в свою очередь, был за столом как всегда добродушен и безукоризненно вежлив. 
       Когда мы возвращались на электричке в Москву, Софи сказала:
       "Твоя мама - необыкновенная женщина! Как бы я хотела иметь такую же мать!"
       После чего отвернулась к окну и долго молчала. При расставании она попросила неделю на то, чтобы подготовить родителей, а середине недели сказала:
       "В субботу, в четыре. Семейный обед. Родители и пара родственников"       
       В назначенный час я был у подъезда. Вышла Софи, поцеловала меня и повела за собой. Мне она показалась бледнее обычного, а ее чудные агатовые глаза посверкивали лихорадочным огоньком. На площадке она остановилась и сказала:
       "Хочу попросить тебя кое о чем..."
       "Конечно, Сонечка!" 
       "Знаю: выпьешь – сядешь за пианино…»
       "Если можно. В смысле, нужно"
       "Нужно. Только прошу, без этой твоей цыганщины. Что-нибудь классическое"
       "Ну, Бетховен, Бах… Пойдет?"
       "Пойдет. И никаких частушек! Договорились?"
       "Железно, Сонечка!" - подписался я и пошел за ней туда, где еще ни разу не был.
       В большой прихожей нас встретила красивая, представительная дама с волнистыми волосами и недоверчивым взглядом.
       "Мама" - объявила Софи.
       "Белла Иосифовна" - протянула мама гордую, маленькую руку и окинула меня быстрым, предвзятым взглядом.
       Мне выделили тапочки и провели в гостиную, где был накрыт стол, за которым уже находились Сонины отец, брат и тетя с мужем. Меня усадили за стол и дали время оглядеться. Что ж, судя по гостиной - хорошая квартира, большая. На стенах фотографии, картины. Вдоль стен - новая мебель вперемежку со старой. Сидим, переглядываемся, улыбаемся. Женщины удалились на кухню, и тетин муж предложил:
       "А давайте по одной, пока женщин нет!"
       "А давайте!" - подхватил папа - красивый, добродушный, моложавый мужчина, шумной манерой держаться чем-то напоминавший моего отца.
       Выпили, и я тут же доложил все, что думал про американский империализм и его лакеев. Папа с дядей поддакивали, а брат тонко ухмылялся. 
       "А вы, Юра, сами откуда будете?" - спросил папа.
       "Из Подольска. Здесь, недалеко" - говорю.
       "И родители есть?" – говорит.
       "А как же! - отвечаю. - Все как положено – батя, мать, все при деле!"
       "А кем они у вас работают, если не секрет?"
       "Мать – плановик на заводе, отец там же финансами командует"
       "О, это славно! - радуется папа. - А сами где учитесь?"
       "В Плехановке. Четвертый курс"
       В общем, допросили по полной программе. Ладно, сидим дальше, говорим потихоньку о том, о сем. Старики - ничего, а брат Сонькин молчит, но вижу – не нравлюсь я ему. Ладно, думаю, видал я вас таких, кучерявых! Тут женщины окончательно пришли и к нам присоединились. Налили, сказали и выпили за знакомство. Я вдруг ощутил зверский аппетит и набросился на еду. Вкус у еды, можно сказать, специфический, но я мел все подряд. Софи только подкладывать успевала. Мама напротив меня сидит и такие, вижу, на меня скептические взгляды бросает! Отец – ничего. Подливает, шутит, глаза добрые. Брат посидел-посидел с нами, да и отвалил. "Ну и хрен с тобой" - думаю. Наконец в еде вышла пауза, и мама спрашивает:
       "А вы, Юра, сами откуда будете?"
       "Да из Подольска, - отвечаю. - Тут, недалеко. Я уже говорил"
       "А-а! Ну, я, наверное, на кухне была! А учитесь где?"
       "В Плехановке. Четвертый курс. Я уже говорил"
       "А-а! Ну, я, наверное, не слышала. А после института куда собираетесь?"
       "Это уж куда партия пошлет!" – говорю.
       "А вы что, партийный?" – испугалась мама.
       "Нет - отвечаю, - это у меня шутка такая! Но вступать все равно придется. Без этого сегодня никуда"
       "Кстати, насчет шуток! – говорит папа. - Вот вам свежий анекдот!"
       И рассказывает анекдот про старого еврея. Хорошо рассказал. Я от души посмеялся. Потом еще один, и тоже про евреев. У меня даже слезы выступили. Потом дядя загнул, потом снова папа. Все довольны, все смеются. Я тоже хотел, было, встрять, но не нашел ничего приличного.
       "А давайте, - говорю, - я вам на фано сыграю!"
       "Что это значит – фано?" – спрашивает мама.
       "Это Юра пианино так называет" - потупилась раскрасневшаяся Софи.
       "Вы умеете играть на пианино?" – удивляется мама.
       "А разве Соня вам не говорила?" - удивляюсь я.
       Открыли фано, стерли пыль, я сел. Чувствую, за спиной притихли. Эх, думаю, дай порадую компанию, а то пресно тут у них! Пробежал в до миноре снизу вверх и обратно, набрал воздуху побольше и застонал:
       "Ехали на тройке с бубенцами…"
       И так до конца, не оборачиваясь, всю песню и выдал. А в конце вскочил со стула, развернулся и задом на клавиатуру со всего размаху сел. Сижу и вижу – Сони нет, старики кислые, будто зубы у них болят, а на пороге гостиной Сонин брат стоит, скалится. Чувствую – не понравилось. Ладно, исполнил на бис вторую часть Патетической сонаты товарища Бетховена, но положения не исправил: женщины во время исполнения ушли, а мужчины стали шептаться. Вернулся я за стол, посидели еще немного, вижу, все неохотные какие-то стали - пора, видать, и честь знать. Распрощались, и Софи пошла меня провожать. Вышли на воздух, и она спрашивает:
       "Зачем ты это сделал?" – а сама в сторону смотрит.
       "Что сделал, Сонечка?"
       "Ведь я же тебя просила…"
       "Сонечка, но ведь я Бетховена сыграл, как договорились, и ни одной частушки! Что было не так?"
       "Поспеши домой, крокодил..." - обронила в сердцах Соня, повернулась и ушла, не прощаясь.
       А ведь я к тому времени прочитал и Дюрренматта, и Сартра, и Ионеско с Кафкой, и Умберто Эко с Кэндзабуро Оэ, и даже "Анатомию одного развода" Базена! А все дело решила какая-то псевдоцыганская песенка! Скандал, да и только!
       Через два дня моя печальная Софи поведала мне вот что.
       Когда она рассказала обо мне родителям, то отец сильно расстроился, а мать пришла в ярость. "Никогда, - кричала она, - слышишь, никогда ты не выйдешь замуж за русского!" Но Софи в порыве истерической решимости пригрозила, что уйдет ко мне жить и настояла на смотринах. Учитывая высшую степень ажитации, в которую впала их покладистая дочь, родители захотели непременно увидеть этого русского наглеца, который намеревается похитить из иудейского стада невинную тонкорунную овечку. Решили: глянется – будет видно, ну, а на нет и суда нет. Для объективности призвали тетю с мужем. Не глянулся единодушно. Даже Бетховен не помог. Наверное, потому что немец. Особенно злорадствовал брат - он с самого начала был заодно с матерью. 
       "Господи, ну что я такого сделал?" - стонал я.
       И в самом деле - какая муха меня укусила? Ведь я вполне мог прикинуться этаким высокомерно-утомленным салонным пианистом - что-то вроде белого Тэдди Уилсона. Всего-то и нужно было поменьше говорить, побольше улыбаться, а в конце окатить публику россыпью элегантных серебряных пассажей из "Розетты". Тогда почему я вел себя так вызывающе, так развязно? Да потому, что я с порога уловил крепкий запашок недоброжелательства. Неприятный, оскорбительный, между прочим, запашок. Это когда тебе еще до суда отказывают в презумпции невиновности.
       "Ничего ты не сделал! Будь ты хоть ангелом - они все равно бы не согласились, потому что ты русский ангел..." - шептала Софи, уставившись в пространство.
       "Сонечка! Ты меня любишь?" - горячился я.
       "Люблю..." - шептала Сонечка.
       "Тогда переезжай ко мне, и мы завтра же подадим заявление!"
       "Нет, я не могу разорвать отношения с родителями..." - шептала Сонечка.
       "Ну причем тут они? Что - деньги? Не нужны нам их деньги! Мы прекрасно без них проживем!" - кипятился я.
       "Ты ничего не понимаешь..." - шептала она, и слезы текли по ее безжизненным щекам.
       "Но тебе же жить со мной, а не с родителями!" - надрывался я.
       "Я так и знала, я так и знала, что все так будет..." - между тем бормотала Софи, блуждая по миру невидящим взглядом.
       Прострация есть верный признак несчастной любви. Если ваша любимая после ссоры впадает в раж, а не в прострацию, значит, она вас не любит, так и знайте. Софи безусловно находилась в прострации. Облегчая ее страдания инъекциями поцелуев, мне удалось узнать следующее: оказывается, ее семья всегда мечтала уехать в Израиль и увезти с собой память о близких и дальних родственниках, которых Сталин перестрелял, как куропаток. Ее брат к этому времени закончил физтех, и теперь ждали, когда она закончит свой филфак. Но документы поданы, и ответ может прийти в любой момент. Если она останется, она никогда больше не увидит свою семью. Если уедет - никогда не увидит меня. Если только я не соглашусь уехать с ней в Израиль...
       "Ты поедешь со мной в Израиль?" - спросила она, глядя на меня припухшими от слез, полными испуга и надежды глазами.
       Ах, Софи, моя прекрасная, желанная Софи! Да я поеду за тобой хоть к черту на кулички! И вдруг меня осенило.
       "Я знаю, что нужно сделать" - сказал я с мрачной решимостью.
       "Что?" - вскинула лицо Софи, и я вопреки горестным обстоятельствам залюбовался ею. Нет ничего прекрасней, чем заплаканное, озаренное надеждой лицо любимой!
       "Нам с тобой надо... ну... ну, это... ну, как его... - искал я приличный синоним слову "переспать", и вдруг выпалил: - Стать мужем и женой! Вот!"
       "Как это?" - округлились глаза Софи.
       "Послушай, послушай! - заторопился я. - Ты переночуешь у меня по-настоящему, а потом мы придем к ним и скажем - так, мол, и так, поздравляем, вы скоро станете бабушкой и дедушкой! Им же тогда некуда будет деваться, понимаешь?"
       "Не-ет, Юрочка, это не выход..." - разочарованно протянула Софи.
       "Ну, почему не выход, почему?" - кипятился я.
       "Так нельзя. Это перемудрин какой-то..." - вдруг твердо сказала Софи, подобрала последние слезы и спрятала их вместе с платочком в карман пальто.
Именно с этого дня ведет отсчет период полураспада (он же полупериод распада) наших отношений. Через четыре месяца состоялась наша последняя встреча, а еще через четыре месяца Софи уехала в Израиль. Со временем я успокоился и даже женился, но еще долго всякое упоминание об Израиле вызывало во мне тихую и светлую, как при отпевании грусть. Это когда заводишь глаза к потолку, чтобы не расплескать слезы.
       Но есть, есть на свете правда, и как это справедливо, что она хоть и поздно, но торжествует!


Рецензии