Лина. Гл. 13-17

                13


        В те поздние годы, когда мои приглушенные многочисленными изменами страдания если и влияли на чистоту умозрительного опыта, то в умеренных дозах, я ставил себя на место Лины и следующим образом представлял то, что с ней произошло. 
       Обычный майский день. Она идет гулять с сыном и когда отходит от дома, ее окликает глуховатый низкий голос, который невозможно спутать ни с одним другим. Она стремительно оборачивается и замирает на месте. В трех шагах от нее - ОН. На восемь лет возмужавший и со следами душевных страданий на лице. Обязательно со следами. Был бы без следов - гладкий, сытый, довольный - она бы мигом его отшила. Но следы - это серьезно, это требует участия. У нее сердцебиение, белое лицо и ком в горле (везет же мужику!). Она спрашивает, где он был эти восемь лет и почему не приехал, как обещал, и он выкладывает перед ней коллекцию корявых палок, которые разлучница-судьба якобы вставляла ему в колеса, мешая им катиться в ее сторону. О том, что там, куда он уехал его удержали заманчивыми посулами, он не рассказывает, так же как и о том, что через два года расчетливо женился на дочке начальника местного главка. Вместо этого он говорит, что добился, наконец, независимого положения и хочет теперь вернуть ее - свою единственную и незабвенную женщину. У него определенно есть гипнотические способности, и бедная Лина вновь попадает в плен его мрачного обаяния. Выясняются другие подробности, пока он вдруг не говорит:
       "Я приехал за тобой. Поедешь со мной?"
       Она вдруг вспоминает их горячие поцелуи на морозе, его широкое пальто, куда он, распахнув полы, прятал ее, а она стояла, прижавшись к его груди и, затаив дыхание, слушала, как бьется сердце большого и сильного мужчины.
       "Нет, я не могу! - вдруг вспоминает она обо мне. - У меня муж, и я его люблю..."
       Последние слова она говорит упавшим голосом, и этот незаурядный человек (а он обязательно должен быть незаурядным, иначе она просто похотливая дура) принимает ее неуверенность к сведению.
       "Я приехал на две недели, и буду приходить сюда, пока ты не согласишься" - говорит он с той необсуждаемой интонацией, которую она всегда у него так любила и боялась.
       "Я тебя прошу - не надо! - пугается она. - Все давно прошло, понимаешь?"
И поднимает на него глаза, в которых он читает нерешительность и мольбу и тут же понимает, что ничего не прошло, и его дело верное.
       Домой она возвращается потрясенная. Слава богу, дома никого нет, все на работе. Она подходит к окну и смотрит вдаль, как смотрела, находясь в прострации, восемь лет назад. Мало-помалу успокаивается и ждет моего прихода. Вечером ей кажется, что она ведет себя со мной как всегда, но ее выдает непривычная рассеянность. Перед сном она отдается мне наспех и без всякого удовольствия. Я замечаю отклонения и интересуюсь, что случилось. Она отговаривается тем, что устала. 
        На следующий день она выходит на улицу и сразу же ищет его глазами. Он тут как тут, и они забираются в соседние дворы. У него своя тактика, и все что ему нужно - это говорить. Говорить без остановки, ровным голосом и все равно о чем. Главное, вовремя вставлять коды мотивации. Она слушает и смущенно улыбается, а его назойливые, с волнующим подтекстом речи тем временем оседают на ее воле ядовитым шлаком. Сеанс гипноза повторяется каждый день и, наконец, он приглашает ее к себе в гостиницу на прощальный ужин. Она просит мать посидеть с ребенком, пока она сходит к подруге. Конец мая, тепло. Она одевается легко и неброско, как того требует встреча с подругой (свободное шелковое платье, тонкая кофта) и встречается с ним в условленном месте. Они идут в ресторан, и там он получает ее волю в свое полное распоряжение. Никакого гипноза - он лишь умело направляет ее реанимированное чувство в новое волнующее русло. Возможно, она даже выпивает для храбрости рюмку коньяка, притом что никогда до этого не пила ничего крепче сухого вина. В конце концов, ожившие воспоминания становятся материальной силой, прошлое ищет продолжения, и когда он предлагает подняться к нему в номер, она краснеет и опускает глаза. В номере он затяжным поцелуем сметает ее жалкие колебания и укладывает на кровать. Ну, а дальше и так все ясно. Слишком часто я впоследствии проделывал это с другими, чтобы не знать, что и как бывает дальше...
       А потом в двенадцатом часу ночи под распахнутым на улицу окном хлопает дверца машины. Я кидаюсь к нему, вижу отъезжающее такси и бегущую за угол Лину. Через минуту она прибегает домой, закрывается в ванной, пускает воду и принимается рыдать. Мы собираемся под дверью и уговариваем ее открыть. В ответ рыдания и шипение душа. Через полчаса она выходит - в халате, с распухшими блестящими глазами, красными пятнами на лице - и заплетающимся языком просит меня пойти с ней в комнату. Мы идем в комнату, и там я вслед за ней опускаюсь на диван. У нее неестественно прямая спина, глаза блуждают, пальцы на коленях никак меж собой не договорятся, от нее веет душистым банным теплом. Она пытается что-то сказать, и я, желая успокоить, пробую ее обнять, но она отталкивает мои руки и вдруг тихо и отчетливо произносит:
       "В общем, я была с другим..."
       "Что?" - застываю я.
       "Была с другим мужчиной..." - затравлено смотрит она на меня. У нее жалкое лицо и дрожащие губы. 
       "Была... с другим... мужчиной?" - отказываюсь верить я.
       Она опускает глаза и бормочет:
       "Да, так получилось..."
       Три ее скупые фразы, как три выпущенные вдогонку друг другу пули, и каждая - смертельная. Оглушенный до звона в ушах, я несколько мгновений сижу, затем встаю, свинчиваю с пальца кольцо и кидаю его на стол.
       "Юрочка, я все объясню!.." - вскрикивает она.
       Я достаю из шкафа пиджак и проверяю на месте ли паспорт и деньги.
       "Подожди, послушай, один мой старый знакомый позвал меня к себе..." - торопится она.
       Я набрасываю пиджак и выхожу из комнаты.
       "Подожди, ну подожди!.." - цепляется за меня ее рыдающий голос.
       Я прохожу мимо ее ошарашенных родителей в прихожую, впихиваю ноги в ботинки, еще раз ощупываю карманы и провожаемый закулисным визгом жены с грохотом покидаю эту трижды пр0клятую квартиру.


                14


       Подчиняясь приказу бежать, куда глаза глядят, я очутился в расположении трех вокзалов, где и провел ночь. Меряя бессмысленными шагами стороны бермудского треугольника измены, я натыкался на его острые углы и метался между молчаливыми вершинами. Кто, когда, как, почему - вот четвертушки, которыми я делил на такты мою тупую, безжалостную боль. Ими задавал ритм бессмысленному кружению, на них укладывал воющую мелодию моего скорбного реквиема, где один треугольник пути равнялся одному квадрату импровизации.   
       В схоластическом споре о том, что первично - вопрос (курица) или ответ (яйцо) я на стороне тех, кто стоит за вопрос. Хотя бы потому что в нашей стране главнее тот, кто их задает. С другой стороны, бывают ответы настолько опасные, что их боятся даже сами вопросы. Довольно скоро мне стало ясно, что из влекущей меня по треугольному пути квадриги самый важный и самый недоуменный вопрос - четвертый. Ну, почему она это сделала, почему? Я бы понял, случись это пять лет назад. Но сейчас! Почему сейчас?! Почему, почему, почему?! И вот что интересно: несмотря на мое близкое к помешательству состояние, моя бесцеремонная пытливость никак не желала примкнуть к общему строю чувств. Вместо того чтобы искать ответ на иррациональный вопрос, она нашла себе занятие попроще. Что ж, вести себя уклончиво в самые критические минуты моей жизни было свойственно ей всегда. Думаю, она не покинет меня и перед смертью и, добавив в процесс умирания холодные нотки любопытства, будет фиксировать панические моменты ухода своего хозяина. Вот и здесь.
       Помните шикарную сцену из "Отчаяния" Набокова, где герой убивает своего двойника? Помните: "Он повернулся, и я выстрелил ему в спину" и тот красочный водопад подробностей, который за этим последовал? Так вот, моя недоверчивая въедливая пытливость была занята тем, что пыталась понять, может ли человек в моем положении фиксировать окружающие его детали с подобной дотошностью. В пику Набокову она, видите ли, готовилась сделать вывод, что состояние стресса - не самая питательная среда для бациллы любопытства, а доводы свои собиралась подкрепить тем, что ее хозяин уже битый час не замечает никого и ничего вокруг, а если что-то и замечает, то не придает ему никакого значения. 
       В оправдание упомянутого всуе автора скажу, что я вовсе не был в положении его героя. Я находился, можно уверенно сказать, в противоположном положении: это мне выстрелили в спину, это мое безжизненное тело, отброшенное тремя пулями на пол, осталось лежать в квартире на Чистопрудном, а то что двигалось сейчас по заплеванной московской земле было не более чем призраком, которого холод отчаяния пробирал до костей. Вдыхая вокзальный, с привкусом теплого пива воздух и пустотой души сливаясь с равнодушными, гулкими залами, я бродил в подслеповатых железнодорожных пределах, находил зал ожидания, опускался в кресло и, не пробыв в нем и минуты, вскакивал и шел дальше. Мое оцепенелое отчаяние постепенно вытеснялось злобным возбуждением, и теперь я жалел только об одном: уж если я не смог ее задушить, то почему не обозвал подлой тварью?! Сдохни, подлая тварь!!
       Наконец я осел на втором этаже Ленинградского вокзала, где мне вдруг открылся плачевный итог моего земного, не пройденного и наполовину пути. Пять раз обездоленный, из них четырежды брошенный - не слишком ли много для того, кто явился в этот мир за счастьем? Очевидным также было то, что для моей мужской гордости нынешнее поражение - самое горькое. "Интересно, каким будет наш следующий мир?" - не унималась неисправимая пытливость. Под утро я умудрился заснуть и спал, вскидывая и роняя рогатую голову, около часа, после чего переместился на Киевский вокзал, а оттуда в Подольск. Мне не забыть вовеки эту ночь и мавзолейность залов трех вокзалов... 
       Вечером в нашу подольскую квартиру ворвались ее взъерошенные родители. Теща Наталья Григорьевна (вот человек! уважаю!) прямо с порога бухнулась мне в ноги и заголосила дурным партийным голосом: "Юрочка, прости эту дуру окаянную, прости ради бога, она сама не ведала, что творила!" Мы с бледным тестем подняли ее и усадили на стул. Мать побежала за водой и вернулась к теще, а мы с тестем прошли на кухню. Выглядел он растерянным и жалким, каким, по сути, был и я. Расхаживая по кухне, он выложил скупые подробности, которые они буквально выдавили из невменяемой дочери. С кем?! С Иваном... Где?!! В гостинице... Зачем?!!! Нет ответа. И из истерики в прострацию, как из огня в полымя. Собственно говоря, им достаточно было услышать имя совратителя, чтобы ахнуть и схватиться за сердце. Выяснилось, что за случившимся стоит одна старая, но как оказалось очень живучая история, а именно: совратителем их дочери стал тот самый иногородний, старше ее на пять лет студент Плехановки, с которым у нее на первом курсе завязался опаснейший роман. Как и чем он ее в то время приворожил, неизвестно, но голову ей заморочил до потери личности, так что тестю и теще пришлось приложить все свои партийные и административные усилия, чтобы их разлучить. Откуда он взялся в Москве через восемь лет и как они сошлись вновь, узнать не удалось.
       "Не буду рассказывать, чего мне стоило сплавить его из Москвы как можно дальше... Но с тобой она сделала то, что не успела сделать с ним, то есть, сбежала из дома. Прости, если это покажется тебе неприятным, но уходя к тебе, она попросту мстила нам... Эти молодые домашние дурочки, почуяв волю, теряют голову. Такие были всегда. Раньше они сбегали с подпоручиками, а теперь с заезжей шпаной. Жалкие, слабые, экзальтированные существа, и среди них моя дочь. Вот такая тебе попалась жена... - бубнил тесть. - Не думаю, что ты должен ее простить. Но как быть с ребенком? Сам понимаешь - безотцовщина..."
       Еще бы не понимать! Только как из обломков семейного кораблекрушения собрать жалкий плот отцовской любви к маленькому человечку, так непоправимо похожему на свою мать? Откуда взяться человечности в том выжженном, оглушительно пустом, необитаемом пространстве, в которое превратилось мое сердце? Одного до сих пор не понимаю: как я, безумно влюбленный и болезненно чуткий, не уловил крепнущие флюиды измены? Впрочем, в мужчинах недоверчивых и подозрительных любовь не живет.
       На прощанье я сказал, что пришлю за вещами двух моих друзей.


                15


       Кое-как дотянув до отпуска, я через две недели уехал в Алушту, рассчитывая найти там утешение среди величавого одиночества дальних скал. Пить я начал уже в поезде и продолжил, приехав на место и сняв комнату на самых дальних задворках цивилизации. Какая чудная рокировка: мое место рядом с Линой занял ее любовник, а меня они сослали на окраину приморского городка, где соленой, тухлой ложью пропахло море, сладковато-приторным жульничеством - цветы и кипарисы, душным, траурным обманом пропитался воздух; где потоки голубого вздора стекали с дымчатого неба, хитро щурилось безнравственное солнце, улыбчивым притворством несло от загорелых женщин, где лгали вино и хлеб, люди и птицы, рыбы и облака. Всё вдруг прояснилось, всё встало на свои скорбные места и всё стало ложью. В чудовищную ложь обратились наши клятвы, наша любовь и наш ребенок. Я словно окунулся в выгребную яму лжи. Казалось, еще немного, и задохнусь.
       Я погрузился в грубый мир пьяниц и подозрительных типов, в мир неопрятного застолья и тяжкого похмелья, в мир примитивного языка и животных желаний, в мир, лишенный любви и добра - словом, в мир, который как нельзя лучше подходил моему злобному отчаянию. Я напивался в сомнительных компаниях, и поскольку сама мысль об ухаживаниях была мне отвратительна, моими утешительницами стали синеватые шлюхи. Со спасательными кругами складок на животе, с провисшей грудью, слюнявым ртом и винным дыханием, с раздолбанными отверстиями, жадные и ненасытные в постели они были необъяснимо добры ко мне. Без возраста, с сочным, придыхательным гыканьем, бесстыдными глазами и руками, они почему-то звали меня Жора и уводили (пойдем, Жорочка, пойдем, сердешный!) в низенькие деревянные домишки с видом на серебристо-ребристое море, и там, подпахивая несвежей рыбой, пользовались мной на цветных засаленных простынях. Словно в сонном фантасмагорическом танце я переходил из одних женских рук в другие, пока, описАв большой круг, не возвращался к моей первой партнерше, имя и лицо которой уже не помнил. Предпочитая чужому лицу чужую спину, я злыми толчками сотрясал мощные крупы моих утешительниц и наблюдал, как содрогается чуткий холодец их жировых излишеств. Именно с ними мне открылось то тупое, равнодушное опустошение, которое следует за животным совокуплением. Я просыпался в чужих постелях, и на меня взирали с круглым, щекастым любопытством. Четырежды я там дрался, и с тех пор запах магнолий прочно связался у меня со вкусом крови. Признанный местной шпаной, измученный дешевым крымским вином, беспорядочными связями и бессонными ночами, я возвращался в Москву, добившись главного: моя жалкая воющая обида обратилась в холодную звенящую злобу и была готова видеть Лину, чтобы поставить крест на нашей семейной жизни.
       Договорились встретиться возле ее дома. Я явился раньше и устроился на детской площадке. Был спокоен и даже насвистывал "Марш тореадора". Немного погодя пришла бледная, немая тень прежней Лины и привела радостного сына. Завидев меня, сын бросился ко мне, а она встала метрах в десяти, и пока я с новым, болезненным пристрастием изучал лицо сына, стояла, притаптывая землю носком туфли как провинившаяся школьница. В очередной раз не обнаружив у сына своих черт, я поманил его мать - поманил, как какую-нибудь околоточную проститутку. Сцепив перед собой руки и опустив глаза, она неуверенно двинулась ко мне, я же с малодушным любопытством изучал ее осиную талию, страшась обнаружить у нее признаки пополнения. Она подошла и взглянула на меня. Видно, моя расписанная радужными синяками физиономия произвела на нее впечатление, потому что глаза и губы ее округлились, лицо исказила жалостливая мука, а на глазах выступили слезы. "Да, да, полюбуйся, что ты натворила!" - злобно щурился я в ответ, готовый гордо и презрительно отвергнуть ее жалкое сочувствие, пожелай она его явить. Она, однако, промолчала и опустила глаза. Вглядываясь в ее безжизненное, подурневшее лицо, я холодно поинтересовался:
       "Ну, и как тебя угораздило?" 
       Она стерла пальцем слезу и спрятала глаза.
       "Ну, и что будем делать?" - спросил я ее, как спросил бы чужого, неинтересного мне человека.
       Она смахнула вторую порцию слез.
       "А скажи, твой хахаль был так же аккуратен, как я или наградил тебя брюхом?" - заехал я ей под дых.
       Она норовисто обратила на меня вспыхнувшее лицо, но столкнувшись с моим злобным взглядом, отвернулась. Боже мой! И это та самая женщина, которую я любил больше жизни, и которая в свою очередь уверяла меня: "Я люблю тебя, Юрочка, люблю!"? Что заставило ее отказаться от меня, и как она могла променять мою вечную любовь на жалкую судорогу мимолетного наслаждения?
       "Я так понимаю, между нами все кончено" - обессиленный собственным воображением сказал я.
       Лина утонула в молчаливых слезах. Я смотрел на нее, как смотрят на приговоренных, отверженных и пропащих, а наглядевшись, спросил:
       "Скажи, чем я тебе был плох?"
       И тут она не выдержала. Бросившись вперед, она вцепилась в мою руку и заголосила:
       "Юрочка, миленький, выслушай меня, я все объясню! Ну, прошу тебя, ну, пожалуйста!.."
       Вместо того чтобы ответить ей пощечиной, вместо того чтобы отомстить за мое убийство несильным, неловким, кощунственным шлепком по щеке, о котором мечтал, утопая в винном дурмане и страдая муками похмелья, я отдернул руку, обжег ее умоляющий, слезный взгляд ненавистью, на которую только был способен и прошипел, процедил, прохрипел, простонал:
       "Что ты мне объяснишь, а, что?! Как дурила меня все эти годы? Как прикрываясь подругой, спала с чужими мужиками? Как притворялась, что любишь? Как подсунула чужого ребенка? Да знаешь кто ты после этого?! Ты просто блудливая, лживая, двуличная тварь, вот ты кто! Знать тебя больше не желаю! Катись к своим кобелям и ребенка своего забери!" 
       Она отпрянула, побелела, надломилась в поясе, как тонкое, надрубленное дерево и забилась в истерике.
       "Это... твой... ребе... нок... твой... ребе... нок..." - давясь икотой, выкашливала она.
       Обрушив на раздавленную фигуру изменницы гневную глыбу молчаливой ненависти и не взглянув на плачущего сына, я повернулся и почти убежал: не от нее, от себя, обманутого, жалкого, ничтожного...


                16


       Если попытаться выразить мое дальнейшее существование неким цельным и законченным образом, то первое, что приходит на ум - это пусть и заурядное, но заслуженное сравнение меня с потерявшим якорь, руль и ветрила судном. Этакий гонимый горестным недоумением пьяный корабль Рембо, с той лишь разницей, что свалившаяся на меня свобода была горше самого горького плена.
       Измена жены никак не укладывалась у меня в голове, какую бы форму я ни пытался ей придать. И тогда я, не мудрствуя лукаво, прибег к испытанным способам забвения - водке и разврату, которые, как показал мой крымский опыт, идут по жизни рука об руку. Поскольку к так называемым серьезным отношениям я отныне испытывал стойкое отвращение, то целомудренные девушки из коридоров Минфина на роль утешительниц не годились. Разумеется, я мог бы совратить любую из них, но мешала моя врожденная щепетильность, не позволявшая позорить добродетельного тестя корпоративными слухами о моей внебрачной связи. И я, живя у родителей, влился в компанию возмужавших друзей детства и их жен, с незатейливыми подружками которых и нашло утешение мое кровоточащее сердце. За три месяца я воспользовался благосклонностью четырех милых девушек нестр(о-го-го!) нрава. Видя в них всего лишь орудия мести, я ложился с ними, пьяный, в кровать и безжалостными пытками доводил их до животного исступления, надеясь анестезией стонущих криков заглушить боль по имени Лина.
       Весьма важный постскриптум к моим похождениям, которого, я уверен, так ждет чистоплотный читатель. "Как! - нервничает он. - Переспать с целым взводом шлюх и не заразиться?!" Да, именно так. Я и сам до сих пор удивляюсь, как при всей моей скотской неразборчивости не подцепил одну из тех постлюбовных болячек, которые циничные медики осеняют именем Венеры (впрочем, в разряд венерических болячек они зачисляют и саму любовь). Видно, бог пожалел меня и не стал усугублять мои душевные страдания физическими. Лучше бы он наградил меня гонореей, чем изменой: от нее хоть можно вылечиться...
       Меня полюбили видения. Я закрывал глаза, и на меня наплывала (господи, прости!) истекающая чужой спермой Линина вагина. Ее невозможно было ни прогнать, ни сморгнуть, ни смыть слезой. Смачная, волглая, отделенная от финального упоения еще дышащей, колышущейся временн0й кисеей, за которой некий Иван, доведя ее до ручки, "прыскал в нее гадючьим ядом". Да простит меня В.Набоков, за то что пользуюсь нетускнеющей краской с его палитры, но своей мне для выражения тошнотворной гадливости не найти. Мои образы куда проще и незатейливее. Брачная ночь, к примеру, представляется мне дополнением к свидетельству о браке, которое муж, откупорив девственницу-жену, опечатывает личным сургучом. Вот мне, например, удалось это сделать только через два года, а этот чертов сукин сын преуспел в первый же вечер. Не знаю как вам, а мне семейная идиллия видится непрерывной чередой любовных посланий, которые муж строчит справа налево и сверху вниз на пергаментном свитке жениной вагины. Это, в сущности, супружеская переписка, скрепленная все тем же мужним сургучом. В ней особенности почерка и стиля, в ней своеобразные ритм и мелодия, в ней данные дыхания и частота сердцебиения. Чужой мужчина, взломав и опорочив предыдущие эпистолы, строчит новые и опечатывает их своим сургучом. Всякий мужчина наполняет вагину не столько спермой, сколько смыслом. Для него это мета обладания, знак принадлежности, символ причастия, экстракт привилегии. Этот самодовольный ублюдок осмысливал ее целый вечер. Было бы крайне унизительно вернуться к свитку, чья неприкосновенность порушена, печати взломаны, а вдохновенный текст опорочен!
       Теща звонила каждый день. Намерения ее были по-христиански абсурдны (простить измену - это ли не абсурд!) и по-партийному незамысловаты. В подробный отчет о здоровье внука она не забывала вставлять сведения о моральном состоянии дочери. И выходило, что та пребывает в жуткой тоске, день и ночь плачет, проклинает того беса, который ее попутал и не представляет свою жизнь без меня. "Развод она не перенесет!" - таково было коронное заклинание тещи. Надо отдать ей должное: она верно определила главный вопрос повестки дня. Развод для меня был делом решенным, и только мучительные колебания по поводу родства с сыном не давали хода моей решимости. В конце разговора теща не забывала упомянуть, что Костик каждый день спрашивает, где его папа. Стоит ли говорить, что от ее тактики за версту несло запрещенными приемами. В конце концов, они сделали свое запрещенное дело: и так, и сяк выходило, что я должен быть рядом с моим чужим сыном, а значит, и с его гулящей матерью. И через три месяца я, жалкий, ничтожный рогоносец, вернулся, чтобы мучиться рядом с той, которую не мог от себя оторвать. Душевная боль к тому времени срослась со мной, как чага с телом березы (вот уж, воистину, стимулятор центральной нервной системы!), что, говоря словами булгаковского театрального героя, не избавляло меня от жестокой необходимости жить дальше. Решил - пока поживу, а там видно будет.


                17

 
       Меня встретили виноватые лица. Говорили вполголоса, ходили на цыпочках и всячески норовили угодить. Смех исчез из нашего рациона. Мне подсунули кольцо, а я в свою очередь сунул его в карман и с тех пор не надевал. 
       Лина похудела, и в ее ввалившихся глазах поселилась пугливая мука. Я с ней почти не разговаривал и спал в нашей комнате на диване. Наверное, если бы я ее унижал, она бы долго не выдержала, но я ее попросту не замечал и жил с прикипевшей  к губам змеиной усмешкой. Домой являлся непременно навеселе и часто находил ее в нашей комнате у окна. О том, что она плакала, я догадывался по коротким взлетам ее скрещенных под грудью рук, которыми она попеременно смахивала слезы. Судя по припухшим глазам, занятие это стало для нее привычным. А что бы делали вы, с каждым днем все более убеждаясь, что ваш муж, которого вы зарезали собственными руками, не Лазарь и воскрешению не подлежит?
       Все мои женщины плакали по-своему. Правда, Нина поплакать не успела, Люси не умела, а вот у Лары слезы текли по щекам свободно и безнаказанно. Натали отмахивалась от них, словно от назойливых мух - четырьмя плотно сжатыми пальцами, а то и тыльной стороной ладони. Софи подбирала их душистым платочком - истово и интеллигентно, а Ирен унесла слезы с собой, и как она ими распорядилась, мне не ведомо. Ну, а у Лины был свой стиль. Выделив из тонких длинных пальцев средний, она со скорбным достоинством проводила мягкой подушечкой под одним глазом, затем под другим. Сдвинув мокрое место к скулам, подставляла палец глазам (привычка из той прежней жизни, когда слезы набегали у нее только от ветра или от смеха и могли повредить тушь), после чего слезная жидкость растиралась между пальцами. Глаза она и раньше красила лишь по особым случаям, а теперь и вовсе перестала. И это правильно: с накрашенными глазами, обострившимися чертами и бледными впалыми щеками она смахивала бы на богиню деменции - что-то вроде "Музы" Врубеля. Перестала красить глаза, но не перестала следить за собой. Напротив: если в наши счастливые дни она, находясь дома, и позволяла себе небрежность (делавшей ее близкой, уютной, родной), то теперь одежда ее менялась каждый день. Появились новые, соблазнительные, на мой вкус слишком яркие платья, фасонистые кофточки, манерные блузочки и короткие юбочки. От нее заметно пахло духами, что было ей несвойственно. А однажды она вышла ко мне в том самом шелковом, голубом, пропитанном возбужденным ветерком платье, которое было на ней в мой первый приезд на дачу. Увидев ее, я скрипнул зубами и отвел глаза. 
       Не скрою, в своем ореоле великомученицы она выглядела потрясающе. Каллиграфическая фигура и прекрасный образн0й лик. Если бы с грешниц писали иконы, она была бы первая в списке. Этакая кающаяся сексапильная Магда-Лина. Ее питаемая скрытым страданием красота сделалась болезненной, прозрачной и утонченной - словом, роковой. Рядом с ней моя шальная, не просыхающая рожа выглядела матерным вызовом высокой поэтической мечте. Оскорбительный анабиоз пьяной матросни и венчика из роз - вот что такое наш союз! Я мог взять ее в любой момент и принудить к такому феерическому бесстыдству, после которого она перестала бы себя уважать, а мне пришлось бы признать ее законченной шлюхой. Это ли не симметричный ответ на хромой паритет! Оставалось только дать ход желанию - мрачному и похабному.
       Наблюдая за ее виноватым искупительным поведением, я честно пытался понять, почему она оказалась в чужой постели. Мне понятно, когда изменяет обделенная мужним вниманием женщина. Только ведь Лина имела его в сверхнавязчивом избытке! Не стану также упрекать женщину, чей муж при всем старании не доводит ее до затяжного удовольствия. Но Лина-то буквально захлебывалась им! Могу себе представить женщину, чей авантюрный темперамент не довольствуется тем, что имеет и ищет новые ощущения на стороне. Но Лина для этого слишком домашняя! Есть еще женщины с инстинктом бродячей суки. Такие женщины не знают ни покоя, ни привязанности. Может, все дело в этом? Может, ею двигала ее порочная природа, противиться которой все равно что пытаться встать на пути у поезда? Перебирая, однако, детальки нашего допотопного жития, я находил, что последние два с половиной года Лина определенно любила меня, ибо так притворяться днем и ночью не под силу никакой, даже самой органичной актрисе. Но если это не любовь, то что тогда есть любовь? А если это все-таки любовь, то как совместить ее с изменой? Впрочем, так ли уж теперь было важно это знать, если я жил с ней как на вокзале - с ощущением скорого отъезда?
       Как-то раз между нами вспыхнул разговор, который я привожу здесь только потому, что он содержит более двух фраз, то есть, далеко превосходит скудный рацион нашего ежедневного общения. Поймав в очередной раз ее покорный, услужливый взгляд, я не выдержал:
       "Ну, ладно я живу с тобой из-за сына, тут все ясно (а что ясно, что ясно?!)! Но почему ты живешь со мной? Это же не жизнь, а сплошное унижение!"
       "Потому что люблю тебя" - последовал давно заготовленный ответ.
       "Вот только не надо врать!" - взорвался я.
       "Прошу тебя, дай мне все рассказать!" - взмолилась она.
       "Все, говоришь? - ощерился я. - Тогда начни с того, что я у тебя не первый!"
       "Неправда, первый!"
       "Опять врешь! Думаешь, я не знаю, как это делается?!"
       "Что значит, делается?!"
       "А то и значит! Ты же для того и перенесла свадьбу на неделю, чтобы попасть на месячные!"
       "Господи, да что ты такое говоришь?! Да как я могла за три месяца об этом знать? Да и зачем мне это?!" - округлились ее глаза.
       "Затем, чтобы в очередной раз меня надуть!"
       "Я никогда тебе не врала, никогда! - зазвенел ее голос. - И про НЕГО ты знал! Я сама тебе сказала, что целовалась с ним! Целовалась, и больше ничего! А призналась потому что все было совсем не так, как ты думаешь! Ведь он меня..."
       Она внезапно смолкла, и я, не дожидаясь, когда она продолжит, подхватил:
       "Ну-ну! Ты еще скажи, что Костик мой сын!"
       "Да, Костик твой сын..." - подтвердила она упавшим голосом.
       "Ну, хватит! В общем, так - захочешь уйти к нему, скажи - я удерживать не стану"
       В ее глазах вскипели слезы, и она негромко и напряженно сказала:
       "Хорошо, я учту. Только и ты скажи: если ты меня ненавидишь, а Костик не твой сын - зачем живешь с нами?"
       Посмотри она на меня с ненавистью или хотя бы равнодушно, и я бы не задержался здесь ни секунды! Не выдержав ее пронзительного взгляда, я отвел глаза:
       "Могу уйти..."
       И стал одеваться. Она бросилась в ванную и заперлась там, а я отправился к другу-сокурснику, чтобы погреться возле его семейного очага.
       С пристрастием вглядываясь в черты сына, я пытался найти в них подобие своим, но его безнадежное сходство с матерью было похоже на заговор. Словно мать и сын сговорились держать меня в неведении как можно дольше. "Красивый мальчик" - думал я о нем, как о постороннем и тут же говорил себе, что он мой, ибо признать обратное - значит, жить всю оставшуюся жизнь с налитыми кровью глазами. Я перестал играть с ним и брать его на руки, а когда он пытался забраться ко мне на колени, говорил ему: "Иди к маме", чем доводил невинное дитя до слез. Одно слово - ирод...
       Однажды я случайно подслушал, как Лина уговаривала сына:
       "Ну, давай, ешь кашку! Будешь есть кашку - будешь такой же высокий и сильный, как наш папа..."
       "Папа плохой!" - капризно сказал сын.
       "Неправда, папа хороший, папа у нас лучше всех!"
       Что-то дрогнуло во мне, и я поспешил на лестничную площадку, где филейной частью большого пальца размазал по щеке предательскую слезу. 
       На Новый год мы были у ее подруги, и я до безобразия напился. Схватил гитару, заставил всех слушать "Ох, где был я вчера...", а на "Конях" сорвал голос. Меня увели на кухню, и из покосившейся карусели цветастых обоев ко мне выплыли ее страдающие глаза.
       "Пойдем, мой родной, пойдем, мой хороший, пойдем, мой милый..." - шептала она, подставив мне плечи и выводя на улицу.
       В такси я уложил ей на плечо мое головокружение и почувствовал, как ее рука гладит мое лицо, а губы с нежным шепотом тычутся в голову. Противиться не было сил.
       Проснулся я в ее кровати. Лина, облокотившись на подушку, с нежной печалью смотрела на меня.
       "Что?" - смутился я.
       "Ничего" - грустно улыбнулась она.
       Гладкие обнаженные руки, волнующий разрез груди, плавный изгиб бедра, тонкое, одухотворенное печалью лицо и еле уловимый рябиновый зов. Мутное желание вдруг оглушило меня, и я набросился на нее. Торопливо стянув с девчоночьего тела шелковый кокон, я жадно и грубо вцепился в грудь, смял ее, надкусил, затем рывком раскинул послушные ноги и припал к створкам раковины. Боже мой, все тот же первозданный моллюсковый запах, все тот же слякотный устричный вкус! Ее бедра напряглись и выгнулись мне навстречу, пальцы впились в мою голову, она застонала. Наливаясь звериной силой, я поедал набухшую влажную устрицу. Лина крупно и беспорядочно вздрагивала, но бедер не отнимала. Насытившись, я взлетел на нее и с размаху всадил мою горячую пулю в самое яблочко. Она дернулась, скривила губы и резко втянула воздух сквозь стиснутые зубы. Никогда не думал, что злоба может так возбуждать: отстранясь на вытянутых руках, выкатив желваки и побагровев от рыдающей ненависти, я насиловал жену, как последнюю шлюху. Я бил ее в нежное, беззащитное подбрюшье, доставал до самых почек, всаживал в нее все мое презрение, торопясь грубыми, непристойными движениями сообщить ей то, что невозможно выразить словами. Резкими толчками я встряхивал ее безвольное тело, как флакон с губительным зельем, и грудь ее испуганно колыхалась, словно прикованная ко дну волна. Ее короткое ахающее дыхание набирало силу и высоту и, казалось, вот-вот обратится в жалобный вой, который станет началом неукротимой истерики. И плевать! Я все равно доведу дело до разрушительного конца и заставлю ее познать настоящее бесчестье! Испытывая злобное удовлетворение, я отрекался от ее храма и крушил в нем все подряд, и мне казалось, что после моего визита там не останется ничего святого, а его блудливая настоятельница сможет ходить, только держась за стенку. "Так ей и надо, так ей и надо!" - ликовала моя святая ненависть, переживая лютое упоение. Да мог ли я еще год назад вообразить, что однажды примерю шкуру одичавшего насильника, и что жертвой будет моя когда-то горячо любимая жена?! Я взглянул на ее пляшущие черты, ожидая обнаружить в них признаки подступающего помешательства (ибо то, что я творил, ничем другим кончиться не могло) или, на худой конец, бледную маску животного ужаса. Но нет: она смотрела на меня широко открытыми, ликующими глазами, и на лице ее против всякого ожидания распускалась улыбка удовлетворения! Не выдержав позора капитуляции, я спрятал глаза и прятал их до тех пор, пока ее короткое ахающее дыхание не взобралось на вершину удовольствия и не огласило мир громким, победным стоном. Ответив натужным кряхтением, я сполз с нее и, обессиленный злобным похмельем, опрокинулся на подушку.
       Она села, по-детски развалила равнобедренные треугольники ног и, подставив мне плакучие рябиновые створки перламутровой раковины, спросила:
       "Хочешь кофе?"
       "Не сейчас" - уставился я на экспозицию бесстыдства. Боже мой, как долго я был разлучен с ее телом и как часто о нем мечтал! И вдруг порыв отчаяния налетел на меня словно порыв ветра на бесприютный челн и погнал к прощеному воскресению. Казалось еще немного, и я разрыдаюсь у Лины на глазах, она в ответ сделает то же самое, и конец кошмару! Но нет, порыв также внезапно стих, как и налетел. Не сводя глаз с беловатых потеков, я холодно подумал:
       "Надеюсь, она позаботилась о стерильности..."   
       Так закончилось наше семимесячное воздержание. Пришлось признать, что я потерпел поражение. Но я придумал, чем подсластить пилюлю. Дождавшись на другой вечер, когда она ляжет, я включил ночник, сбросил с нее одеяло, поставил ее, непонятливую, на четыре точки и закинул на спину подол ночной рубашки. Передо мной предстало не ее красивое, страдающее лицо, а безликий, разваленный пополам круп с темным срамным отверстием в центре. Злорадствуя над ее обсценным, обесцененным видом, я впервые в жизни взял ее по-собачьи - небрежно, с ямщицким потискиванием напрягшихся половинок, с пропущенной через кулак русой гривой, животными постанываниями и оскорбительными пошлепываниями. Словом, поступил с ней, как с крымской шалавой. После чего натянул трусы и ушел в ванную. Вернувшись, улегся на диван, и в наступившей тишине до меня донеслись ее деликатные всхлипывания. Вот и славно! Надеюсь, теперь ей ясно, какого обращения она заслуживает!
       Когда я в следующий раз попробовал взять ее тем же способом, она воспротивилась и тихо, но твердо сказала:
       "Нет. Я тебе не шлюха"
       А кто же тогда я? Кто был и как назывался тот несчастный, что влезал в шкуру ее любовника всякий раз, когда оказывался в ней?!
       Как бы то ни было, с тех пор я повадился навещать жену на ночь глядя. Ложился рядом и тут же приступал к делу. Занимался этим в темноте, с нездоровым и молчаливым ожесточением. Злопыхающий злопихатель, я обходился без поцелуев и плевал на предосторожности, а закончив, уходил на диван. Возможно, мучительно зреющее во мне прощение рано или поздно поставило бы худую точку в нашей войне, и тогда только один бог знает, сколько бы мы пролили слез и наговорили слов. Но ей не повезло - ее опередила Софи.


Рецензии