Лина. Гл. 21-23

                21


          Из командировок я, кобель поневоле, приезжал похожий на побывавшего в мартовских переделках кота. И хоть не обязан был отвечать на сочувственные вопросы жены, все же однажды объяснил, что виноваты в этом казенная пища и непривычная вода. Вернувшись из Нижнего, я и вовсе сослался на хроническое расстройство желудка. Возвращаясь домой, я невольно сравнивал рафинированные столичные прелести жены с теми свежими натуральными деликатесами, какими угощала меня провинция. Однако как ни хороши, как ни свежи были провинциальные розы (мятлевские, не северянинские), как ни радостен и пахуч их букет, у меня и мысли не возникало бросить их на могилу нашего брака. Я был прикован к нему какими-то невидимыми и тяжкими кандалами. Я был приписан к нему, как раб к галере, как Хеопс к пирамиде, как Эйфелева башня к Парижу.
       Отомстив жене в очередной раз и привезя с собой новое подтверждение ее неискренности, я испытывал усталое, неутешительное злорадство, отчего мое состояние было похоже на застрявший посреди осенней распутицы воз прелой соломы. Томясь в ожидании ужина и наблюдая исподтишка за ее подчеркнуто заботливыми кухонными хлопотами, я кривился: "Лгунья!" Перехватывая мой взгляд, она смотрела на меня с выражением тревожного ожидания. "Что?" - казалось, спрашивала она, словно боясь, что из командировки я привез решение о разводе. "Ничего" - отворачивался я, играя желваками.
       Между прочим, история Леры подтвердила ранее умозрительный для меня факт, что женщины, когда им изменяют, испытывают то же, что и мужчины. И однажды я подумал - а не заставить ли Лину познать мои муки, признавшись, что изменяю ей налево и направо? Я долго боролся с соблазном, пока не победил его - не из сострадания, а из нежелания превращать наш брак в законченный филиал ада.
       После своего памятного рассказа она стала вновь заплетать косу, разгуливать в рубашке и чулках, возбуждать меня стонами - то есть, попробовала второй раз войти в ту же реку. Увы ей: раздраженное течение не замедлило выбросить ее на берег. И все же она не уставала следить за собой, справедливо полагая, что в ее нынешнем положении внешность - ее главный и единственный аргумент (после сына, разумеется). Для меня же ее озабоченность была лишним подтверждением моих сомнений, ибо по мне правда хороша даже в рубище. Но видно Лина знала, что делала. Я приходил с работы, и меня встречали в коротком облегающем платье с оголенными руками, в ярком, стянутом на талии переднике и (мое самое слабое место!) с собранными в мягкий льняной узел волосами, открывавшими отягченные замочками сережек ушки. Сколько раз я, бывало, целовал их молочно-восковые завитки, умиляясь их хрупкости и изяществу, сколько раз! Двигаясь, Лина подставляла себя со всех сторон, прекрасно зная, что я по старой и неистребимой привычке слежу за ней. Она вставала на цыпочки, заглядывала в шкафы, тянулась в них руками, и ее тонкое гибкое тело становилось певучей струной, длинные гладкие икры красиво подтягивались, а короткий подол добавлял к белизне бедер добрых десять сантиметров. Я вспоминал, как в такие неправдоподобно далекие минуты не выдерживал, вскакивал и заключал ее в исступленные объятия, а она слабела, закрывала глаза и подставляла губы. Проходя мимо, она обдавала меня головокружительной волной моих любимых духов, а ее рука мимолетной птицей опускалась на мое плечо и, не дав мне времени поежиться, летела дальше. Она приседала перед нижними шкафами, и платье у нее на спине и бедрах разглаживалось, не обнаруживая под собой ни бюстгальтера, ни трусов. Я багровел, отводил глаза, едва сдерживаясь, чтобы не накинуться на нее и, пряча лицо с проступившим на нем преступным, искореженным, как моя жизнь чувством, взять ее. Жалкий скулящий пес - вот кто я такой! К ночи, однако, я становился сущим оборотнем и набрасывался на нее, но не для того, чтобы любить, а чтобы пить из нее кровь. 
       У нашей супружеской жизни, как у Луны были две стороны - видимая и невидимая. Никто кроме Верки не знал о наших баранах. Внешне мы оставались вежливой, улыбчивой парой - в меру приветливой, в меру скрытной. Люди пожившие считали, что мы буквально созданы друг для друга и что приветливая сдержанность - наш семейный стиль. Нелегкая это, скажу я вам, доля - быть мужем красотки. Оттого и не любил я ходить с ней в рестораны, на вечеринки и прочие мероприятия. Там, где она появлялась, мужья забывали про жен, так что я всерьез опасался женского дурноглазия. Окруженная тайным и явным вниманием, она вела себя сдержанно, поводов к ревности не давала, но я все равно ее ревновал. Сам я танцевать не любил и терпеть не мог, когда ее приглашали другие. Она же, получив приглашение, смотрела на меня, словно испрашивая разрешения. Я пожимал плечами, и она отправлялась с очередным поклонником в круг. Мне оставалось только наблюдать, как счастливый кавалер, забыв про ритм, держит ее за балетную талию и что-то говорит, угодливо заглядывая в глаза, а она слушает и благосклонно улыбается. Чужие завистливые руки делали ее за вечер мучительно желанной, отчего по возвращении домой я брал ее с извращенным пылом.
       Трудно поверить, что мы когда-то были безмятежно счастливы, еще труднее - что мы можем таковыми быть. Тем не менее, я по-прежнему был готов убить любого, кто посмел бы ее оскорбить. Я мог из-за нее ввязаться в драку, и пару раз ввязался, не считая еще трех случаев, когда нас развели. Однажды в ресторане мне досталось (один против двоих). Наглецы оказались крепкими, из деревенских и, выйдя с ними на улицу целым, я вернулся хоть и победителем, но с разбитым лицом. Пришлось уехать. В такси Лина поминутно поглядывала на меня и морщилась, как будто больно было ей, а не мне. Промывая мои раны, она смотрела на меня с превеликой жалостью. Ничего нового для меня. С тем же состраданием смотрела на мое разбитое лицо Натали, и также жалела бы меня любая из моих женщин.
       "Зачем ты с ними связался, ведь я даже не поняла, что они сказали..." - тихо упрекнула она меня.
       "Зато я понял" - шевельнул я разбитыми губами.
       Глаза ее вскипели пугливой нежностью, и она... потянулась ко мне губами! Я резко отшатнулся. Побледнев, она пронзила меня невыносимым упреком, бросила ватку, круто повернулась и ушла.   
       Честолюбием она не страдала и, несмотря на мои предложения взять ее в банк, продолжала работать там, куда ее после института определил отец. Мало-помалу наш монастырь приобрел устав. Я уходил на работу раньше нее и позже возвращался. Она могла мне позвонить и попросить забрать сына из школы, если этого не могла сделать теща или она сама, что было крайне редко. Думаю, никакой другой повод, даже собственная смерть, не заставил бы ее обратиться ко мне. Я никогда не интересовался ее делами, ни тем, что с ней происходило за пределами квартиры, а приходя с работы, обменивался с ней дежурными фразами.
       "Как прошел день?" - спрашивала она, собирая на стол.
       "Нормально" - отвечал я.
       "Устал?"
       "Да"
       Зная, чем меня можно увлечь, она принималась рассказывать о последних достижениях сына.
       "Представляешь, этот хулиган сегодня опять подрался!" - негодующе сообщала она.
       "Это нормально..." - отвечал я, не переставая жевать.
       "Что же тут нормального?"  - взлетали ее брови.
       "Мужчина должен уметь драться..."
       Не знаю, как ей, а мне короткая вспышка памяти освещала тихую неширокую улицу с покосившимися заборами, притихшими садами, червонной позолотой на сосновых куполах и тремя злопыхателями, преградившими мне путь к счастью. Эту историю, обросшую полусказочными подробностями, она сама рассказала сыну. В этой истории папа Костика спас его маму от трех ужасных разбойников, когда она возвращалась ночью в свой замок через заколдованный лес. У них были мечи, а у папы ничего. И тогда папа вырвал дерево и победил их. Вот так она познакомилась с папой, а потом полюбила его и вышла за него замуж, а потом родился он, Костик. "Врет: сначала вышла замуж, а потом якобы полюбила" - усмехался я про себя. А с тем, что Костик родился после, а не до того, не поспоришь. Только ведь после того не значит вследствие того: глядя на него, я по-прежнему смотрел в чужое зеркало. Материнские черты взрослели вместе с ним, а между тем моя мать и теща утверждали, что у него мои глаза, подбородок и рот. Половина из тех, кто видел нас рядом, признавали, что мальчик пошел в мать, другая половина, соглашаясь с первой, делала одолжение и мне. 
       Тем не менее, права оказалась Гошина Валька. Как-то раз я приехал к ним с шестилетним сыном, которого они не видели три года, и Гоша с порога заявил, что ребенок - вылитая Лина, на что Валька снисходительно хмыкнула. Когда же я шутливо ей пожаловался, что сын совсем на меня не похож, она (вот ведь ведьма!) тонко улыбнулась: "А что, есть основания сомневаться?" "Конечно нет, но ведь должны же быть хоть какие-то намеки!" - смутился я. И тогда она воодушевила меня, сказав: "Вы, мужики, все слепые. Твой он, твой, не сомневайся. Погоди, подрастет - сам увидишь"
       Смешно сказать, но именно ее мнением я изгонял - какой там червей - бесов сомнения! - пока не убедился, что она права. Как только сыну стали доступны футбол и баскетбол, я стал замечать в нем мои повадки. Наблюдая за ним, я видел, что он, избегая столкновений, изворачивается также как я, также бежит, замирает перед прыжком, поправляет пятерней потные волосы, поводит в нетерпении плечами, волочит усталые ступни. Отступая назад, выпячивает грудь и с вызовом, с показной ленцой ставит ноги, а руки его и вовсе порхают, как мои. В нем была свойственная мне вкрадчивая стать, в нем жил поджарый спортсмен. Не удивительно, что у него оказалась моя походка, а в играх он также как и я любил командовать. Если верно, что у каждого тела свой язык, то вот вам вывод: наши с ним тела говорили на одном языке! И пусть его детское тело было еще косноязычным, но я его понимал, только я один и понимал! Совпадение отдельных слов есть дальнее родство, витиеватая фраза есть родство кровное. Вне всякого сомнения его кровь совпадала с моей! Помню, изучив результаты анализа, я испытал победное ликование, за которым последовало долгожданное умиротворение: наконец-то я обрел отцовство, а жена - статус матери моего ребенка. Отныне, целуя его, я испытывал тайное, жадное и запретное ощущение, что целую его мать.


                22

 
       Откровенность - непреложное условие моих признаний, какими бы постыдными они ни были. Вернусь немного назад и дополню их исподнюю тональность одним сконфуженным эпизодом, который обогатил мое мнение о женщинах изрядной порцией растерянного недоумения.
       В начале августа девяносто третьего, то есть, ровно через два года после истории с Люси и за год до встречи с Лерой я приехал в Подольск проведать родителей и после них зашел в гости к Гоше с Валькой. Каждый раз оказываясь у них, я тепло думал: вот неожиданно счастливая пара, вот пример для подражания, вот повод для вдохновения! Обзавелись двумя мальчишками, живут дружно и радостно, продолжая любить друг друга вопреки всем химическим хитростям. Думается, секрет их неугасимого чувства таится в рыжей Валькиной гриве, ее белой коже, синих глазищах, пунцовых губах, вкрадчивом голосе и прочих невянущих ведьминых прелестях, которые с годами становятся только убедительнее. И самое главное в ней - это ее хамелеоновая способность быть той, о которой здесь и сейчас мечтает простоватый Гоша. Она может быть и развязной шлюхой, и властной матроной, и ребячливой пастушкой, и лишаемой девственности новобрачной. Редкой, элитной породы женщина!
       Более чем родственная обнаженность чувств, которой всегда сопровождались наши встречи, в этот раз усугубилась особым августовским светом, что придает жизни лирический тон и полноту. Немаловажно, что их малолетние сыновья вместо того чтобы путаться под ногами, пребывали в летнем лагере. Сердечная откровенность распустилась махровым цветом, и я не заметил, как хватил лишнего, а проснувшись на рассвете, обнаружил себя на разваленном надвое диване в тикающей тишине чужой гостиной. Попытался вспомнить, как тут оказался, но последние в очереди воспоминания распались на нетвердые слайды и сменились темнотой. С тем и заснул.
       Разбудило меня чье-то бесшумное присутствие. Разлепив веки, я успел разглядеть Вальку, которая в этот момент скрывалась в соседней комнате. Опознав себя во времени и пространстве, я почувствовал, что хочу пить. Натужно прочистил сухое горло и услышал:
       "О, проснулся, наконец"
       И тут же передо мной возникла Валька. Длинный, перетянутый поясом халат, распущенные волосы, улыбчивая физиономия. Я смутился и подтянул одеяло повыше.
      "Наверное, пить хочешь?" - улыбалась она.
       Хочу, но для этого надо было откинуть одеяло и предстать перед ней в майке и трусах.
       "Подожди, сейчас принесу"
       Она удалилась и через минуту вернулась с большой кружкой. Подошла к дивану, подала. Я сел по пояс под одеялом, утолил жажду и вернул пустую кружку. Она взяла ее, отставила на столик и осталась стоять, не спуская с меня улыбчивых глаз.
       "А где Гоша?" - прервал я смущенную паузу.
       "Это пьяницы спят до обеда, а трезвые давно уже на работе"
       "Сколько же сейчас?"
       "Десять"- щурилась Валька.
       "Тогда мне тоже пора!" - подтянул я ноги в знак подъемных намерений.
      "Подожди!" - вдруг стала непривычно серьезной Валька.
       Я вопросительно уставился на нее.
      "Не торопись..." - ярко покраснев, убавила она звук, и в следующий момент ее зрячие руки распустили пояс и скинули халат. Халат разлегся на полу, а то, что было под ним, осталось стоять, сияя аппетитной солнечной наготой. Счастливчик Гоша. Какой счастливчик! Я вытаращил глаза и, сглотнув ком, просипел:
       "Валька, что ты делаешь..."
       Она шагнула, нависла надо мной набеленным мелованным телом и велела:
      "Подвинься"
       "Валька, прекрати..." - вспотел я.
       "Ну, двигайся, двигайся!" - уперлась мне в плечо натурщица Боттичелли, требуя предать Гошу, меня, себя, наше прошлое и то святое, что во мне еще каким-то чудом сохранилось.
       И я, помедлив, подвинулся. А что я могу против рыжей ведьмы!
       "Сам снимешь или мне снять?" - бесстыдничала Валька.
       Не глядя на нее, я стянул майку и трусы. Горело лицо, бухало сердце. Прикрыв руками то, на что уже нацелились бесстыжие глаза соблазнительницы, я скукожился и опустился на спину.
       "Попался, наконец..." - не давая моей совести опомниться, плотоядно припала ко мне гибким белым телом Валька, и не успел я глазом моргнуть, как она опьянила меня хмельными чарами, легкими пассами вздыбила моего коня, вскочила на него и поскакала в сторону двойного адюльтера, а когда пересекла черту, за которой всё поросло трын-травой, мои органы чувств прозрели и сообщили, какая лакомая добыча мне досталась. Я взбрыкнул, скинул наездницу и принялся мять, месить и взбивать ее белую сдобу, отчего возбудился до утробного стона, до животного оскала, до скотства. Валька разогрелась, распелась вместе со мной, а когда отлежалась - прижалась ко мне и пробормотала:
       "Долго же я за тобой охотилась... И не зря... Ничего не скажешь - хорош..."
       "Какая же ты, Валька, бессовестная... - гладил я настоянную на розовом молоке кожу. - И бесподобная..."
       "Неужели лучше Люськи?" - скосив глаза, хитро улыбнулась она.
       "Однозначно! А кто меня раздел?"
       "Я"
       "И тебе не стыдно?"
       "Чего? Что раздела?" - недоуменно глянула она.
       "Что мужу изменила!"
       "Каждая женщина должна изменить мужу хотя бы раз. Так уж лучше с тобой, чем с кем попало" - не моргнув бирюзовым  глазом, ответила Валька.
       "Но зачем?! Тебе что, Гоши мало?!"
       "Какая тебе разница? - воззрилась она на меня. - Тебе что, плохо было?"
      "Разве с тобой может быть плохо!"
       "Тогда что?"
       "Просто интересно! Нет, ну правда, очень хочется знать! У меня ведь не жена, а ходячий соблазн, а я, может, делаю все не так!"
       "Логично. Только знаешь, у каждой женщины свои основания"
       "А какие твои?"
       "Не скажу. Скажу только, что твоей жены они не касаются"
       Мне оставалось только предаться задумчивым поглаживаниям. Видимо, они смягчили ведьму, и она заговорила:
       "Я ведь Гошке никогда раньше не изменяла... А когда вчера тебя раздевала, решила, что лягу с тобой... Гошка хотел тебя утром разбудить, так я так на него зашипела, что он мигом притих... А ты? Ты бы стал ко мне приставать, когда узнал, что мы одни?"
       "Ни за что!"
       "Я так и знала..."
       "Так ведь Гоша..."
       "Ах, перестань! Ты бы лучше подумал о жене. Кстати, давно хотела спросить, что у тебя с ней..."
       "А что у меня с ней?"
       "Ну... что-то не так?"
      "Нет, все нормально. Есть небольшие трения, но это пустяки"
      "Ну, не знаю. Из-за пустяков такой женщине не изменяют..."
      "У вас, женщин, свои правила, у нас свои..."
       "Ладно, мне-то что..."
       "Тогда дай-ка я тебя, сметановую, поближе рассмотрю"
       "Да хоть ложкой ешь, не жалко" - отозвалась она и, разбросав руки-ноги, стала иероглифом, который означал: бери меня и делай что хочешь.
       В чем, в чем, а в иероглифах я разбирался и для начала пустился в ароматное путешествие по благоуханной, салфеточной мягкости и кремовой белизны коже, помеченной ничтожным количеством трогательных веснушек и робким, как заря загаром. В дополнение к терпкой парфюмерии подмышек, волос и паха оригинальные запахи обнаружились на ладошках, ступнях, в пупке, на бледных сосках,  между ослепительных грудей и ягодиц, на сгибах рук и ног, между лопатками и на пояснице. У этой позолоченной белокожести каждая п0ра источала соблазн. Втянув запах, я удерживал его секунду-другую, а потом с наслаждением выдыхал: "Ах, что за прелесть..." Валька цеплялась за меня, одобрительно теребила мои лохмы и бормотала: "Где же ты такой понятливый раньше был..."
       Потом я томительно долго будоражил ее солнечный лобок, а она, запрокинув лицо и закатив глаза, возила по мне руками, беспорядочно вздрагивала и постанывала. Из уголков ее зажмуренных век выкатились слезинки и смочили виски, и тогда я, бывалый хирург, ввел в ее набухший, изнывающий разрез мой зонд и принялся неспешно и дотошно копаться в розовой ране, предлагая оценить мягкие, ребристые перекаты моего наглеца, его гармошечные приливы и отливы, телескопическую плавность хода и особую мягкость тычков. Валька раскинулась - шелковистая, сияющая, бесстыжая, а я гладил эмалевую медь ее волос, целовал гранатовые губы, лапал фарфоровую грудь и тискал снежные бемолины ягодиц. Ее роза была вся во власти моего шмелиного жала, и я жалил, жалил и жалил, а она, задыхаясь и сетуя, искала губами мои губы, пока не погрязла в сумбурных стенаниях и судорогах. Укротив ее лилейное буйство, я сполз с нее, а она осталась лежать, развалив розоватые коленки и выставив напоказ медвяной, истекающий сиропом бутон. Придя в себя, пробормотала: 
        "Ах, Юрка, ну, Юрка, такое со мной сотворил... Нет, я все правильно сделала... А иначе как бы я узнала, что бывают такие мужики..."
       "А я - какие бывают женщины... Нет, правда, Валюха, ты бесподобна! Один сплошной смертный грех!"
       "Ах, как хорошо было, как сладко, как горячо... Прямо летала где-то у самого солнца... С Гошкой я так не летаю... Наверное, потому что ты больше...  - накрыла она рукой то, что от меня осталось. - Я сразу это почувствовала... А еще говорят, что размер не имеет значения... Еще как имеет..."
       Я промолчал, и она продолжила:
       "И Гошка никогда меня так не заливает... Хорошо полотенце припасла, а то бы все на диване осталось... Смотри, что делается!" - сунула она мне под нос цветастое полотенце, после чего отложила его, закинула ногу мне на бедра, прижалась щекой к моей груди, уложила рядом ладошку и подставила моим губам пряный затылок.
       "Гошка нас не застукает?" - спросил я, желая знать, как долго продлится мое блаженство.
       "С какой стати... - бормотнула она. - Обедает на работе, а перед тем как идти домой, обязательно звонит..."
       Какая предусмотрительность. Видно, мой друг хорошо знает свою жену, раз допускает существование любовника. Мало того - готов мириться с ним. Что это - мудрость или трусость?
       "Надеюсь, ты ему не расскажешь..."
       "Что я, дура?" - вскинула она голову.
       Конечно, дура. Кто же еще может изменить такому мужу, подумал я.
       "Лежи, лежи, - стиснул я ее. - Ты такая вся мягкая, уютная, домашняя..."
       Оторвав голову, она окатила меня лазоревой иронией:
       "Ты Люське то же самое говорил?"
       "Нет, ей до тебя далеко"
       Мы притихли. Я бережно ласкал обмякшую, шелковистую грешницу, задерживался в нескромные места, будоражил их. Прислушиваясь, каким чутким подрагиванием отзывается ее послушное тело, думал: вот также гладит ее Гоша - нет, еще лучше, еще нежнее, потому что любит ее! Неужели же ей все равно, кто ее гладит?
       "Может, тебе неприятно?" - спросил я на всякий случай.
       "Нет, нет, продолжай, у тебя такие ласковые руки..." - пробормотала она и потерлась щекой о мою грудь.
       "Как странно..." - обронил я.
       "Что?"
       "Все. Я изменяю жене, Люське и предаю лучшего друга, ты предаешь лучшую подругу, изменяешь мужу и унижаешь мою жену. Какие-то беспорядочные пятиугольные отношения..."
       "Для тебя, может, и беспорядочные, а для меня самое то..."
       "Нет, правда, почему сейчас? Мы же могли это сделать раньше, и тогда не надо было бы никого унижать!"
       "В школе, что ли?" - вполне серьезно спросила Валька.
       Вместо того чтобы рассмеяться, я вспомнил, как в начале десятого класса Гоша вдруг признался:
       "Эх, чувак, никогда не думал, что это будет так классно..."
       "Так вы уже того, что ли?.." - покраснел я вместо него.
      "Да, чувак. Любовь прошибла нас, как слеза..." - вот и все что счел возможным сообщить мне мой закадычный наперсник юных и не только лет. Глядя после этого на затянутую по горло в коричневую монашескую форму Вальку, на ее комсомольский значок и гордый неприступный вид, я никак не мог представить ее за бесстыжим занятием. Сколько же за это время в нее из Гоши спермы утекло!
       "Да, в школе" - подтвердил я.
       "Гордячка Люська ничего другого не заслуживает, твоей жене я ничего не должна, Гошка никогда ничего не узнает, а ты..."
       "А я хочу тебя" - ткнулся я в нее окрепшим желанием.
       "Ах, как хорошо у меня день начался! - хохотнула Валька. - А можно с ним поиграть?"
       "Смотря что ты под этим понимаешь..."
       "Вот что"
       "Так можно"
       "А так?" - потянулась она губами.
       "А так нельзя!"
       "Но Люське же ты разрешал!"
       "Откуда ты знаешь?"
       "Между нами все как на духу..."
       "Господи, какие вы, девчонки, болтливые дуры! Или я чего-то не понимаю?"
       "Не понимаешь, Юрочка, не понимаешь... - любовно настраивала Валька мой гобой. - Ну, так что?"
      "Ладно..."
       "Тогда иди, мойся"
       Ее голубые фаянсовые глаза проводили меня и встретили.
       "Хорош, ничего не скажешь..." - одобрительно пробормотала она, принимая меня обратно.
       Бедный, униженный Гоша, он хорошо ее натаскал. Она трудилась, отгородившись медной ширмой, а я вспоминал ее монашескую форму с комсомольским значком на грешной груди, гордый неприступный вид и голубые ангельские глаза. Видно, я и правда чего-то не понимал. А может, в ее слиянии со мной было заключено что-то первобытное, оккультное, животворящее, что передается женщине из поколения в поколение и смысл которого, утратив живую веру, превратился с годами в суеверие? И все же правы были древние римляне, при всей своей распущенности ограничивая минет областью внебрачных связей, брезгуя им и не признавая за ним естества. Это, однако, не помешало мне пережить невообразимое потрясение. Вцепившись в простыню, я выгнулся дугой и содрогнулся с таким неистовым стоном, что Валька, не отрываясь от дела, обратила ко мне удивленное лицо с впалыми щеками и круглыми глазами. Еще некоторое время я бился под похожие на икоту стоны, а затем обмяк, обессиленный. Валька замела следы, пристроилась у меня на плече и заметила:
       "Какой ты громкий... Ты и с женой так?"
       "Она этого не делает..."
       "Почему?" - искренне удивилась Валька.
       "Я не разрешаю..."
       "Это еще почему?" - еще больше удивилась Валька, приподнявшись на локте.
       "Не разрешаю и все!" - вернул я ее на грудь.
       Она помолчала и сказала:
       "Тогда не удивляйся, если она захочет сделать это другому..."
       И потискав выдоенный сосок, добавила:
       "Эх, такое добро пропадает! Мне бы его в аренду..."
       Полежали, и я спросил:
       "Почему ты это делаешь?"
       "Ну, ты, Юрка, и зануда! - вскинулась Валька. - Я же тебя не спрашиваю, зачем ты меня лизал!"
       "Ладно, извини! - уложил я ее обратно на грудь. - Давай я тебя поглажу..."
       "Погладь..." - покладисто отозвалась Валька.
       "У нас есть время?"
       "Есть, есть..."
       "Тогда я сейчас отдохну и устрою тебе напоследок праздник. Хочешь?"
       "Хочу... Еще как..."
       Кроме обнаженного настоящего нас связывало общее прошлое, к которому мы, необремененные любовью (общая память делала нас скорее заговорщиками, чем влюбленными) и обратились. Объединив воспоминания, мы обнаруживали в прошлом зачатки событий, смысл которых тогда только проклевывался, а теперь вполне оформился.
       "В отличие от твоей курицы Нинки, я уже умела себя ласкать, и ты был первым мальчишкой, которого я представляла в моих мечтах. Просыпалась ночью, терла себя и шептала твое имя... А с Гошкой спуталась назло тебе. И легла с ним тоже назло. А уж когда залетела, пришлось замуж выходить..."
       "Ты была красивая, яркая, бойкая, капризная, а я робкий, неуверенный в себе чувак. Потому и выбрал Нинку, что она подходила моему нераспустившемуся темпераменту..."
       "Робкий и неуверенный?! Ой не смеши! Сначала со Светкой, потом со мной, потом на Нинку перекинулся! Мы с девчонками даже удивлялись: ну, Васильев, ну, бабник! Да, правильно, погладь там, погладь... Ох, Юрка, ты прямо какой-то колдун..."
       "Но ты во мне засела... Знаешь, в институте у меня была девчонка - ну, вылитая ты! Такая же белокожая, тонколицая и такие же волнистые волосы, только черные... Видишь, какая ты заноза..."
       "Так уж и заноза..." - млела Валька.
       "Сладкая заноза..."
       Прошлое уступило место настоящему, где мы были первобытно голые и изрядно искушенные. Я перевернул ее на живот, разгладил молочно-пенные плечи и спину, зарядил соблазном позвоночник, спустился к его казенной части и принялся ворошить сахарные ягодицы. Видимо, неумеренным вниманием к затвору я дал повод, и она сонно поинтересовалась:
      "Хочешь туда?"
       "Боже упаси!" - отпрянул я.
       "А я не против..." - пробормотала она, скрестив ноги, выставив по-пляжному локти и уткнувшись лбом в руки.
       "Тебе что, нравится?" - неприятно удивился я.
       "Нисколько. Но если ты хочешь..."
       "Между прочим, с Люськой я этим не занимался!"
       "А с другими?"
       "Никогда!"
       "Вот и попробуй..."
       И не услышав возражений, добавила:
       "Возьми на тумбочке крем..."
       "Нет, не могу" - опомнился я.
       "Как хочешь" - сказала она и перевернулась на спину. На губах ее играла тихая улыбка.
       Я встал на колени и предъявил ей мою готовность. Она ухватилась за нее обеими руками и смущенно сказала:
       "Ничего себе вантуз! Представляю, что со мной было бы... Спасибо, что пожалел. Дай, я тебе за это поцелую"
       "Только за это?" - наклонился я к ней.
       "А больше не за что" - припала она ко мне затяжным, как поднебесный прыжок поцелуем. Освободив, сказала:
       "Делай, как тебе нравится..."
       И я, уложив ее набок, прижался к атласной спине и мягкими, неспешными толчками принялся добывать любовный огонь, как делал это с операционистками, а еще раньше с Люси, Софи, Ирен и давно уже не делал с Линой. Перед моими глазами светлым месяцем круглилась грудь с темно-розовыми крупинками вокруг набухшего соска, левая рука женщины была безвольно отставлена, а правая вцепилась в мою руку, которой я теребил ее пушистый бугорок. Слегка запрокинутая голова покоилась на моей левой руке, ресницы сомкнуты, рот приоткрыт. Она вся была сосредоточена на удовольствии, которым я ее потчевал. Еще немного и она, свернув ко мне голову, будет искать меня губами. И вдруг со мной случилось то, что потом навязчивым наваждением будет преследовать меня во время моих измен: мне представилось, что со мной Лина, и что стоит мне обронить: "Боже, храни мою королеву..." - и она отзовется: "И моего василиска тоже..." Я зажмурился, сбился, и Лина в моих объятиях перестала стонать и спросила: "Что, мой хороший, что?" "Все хорошо, мой котеночек, все хорошо" И продолжил. Довел ее до одной точки, до другой, и тут Лина вывернулась и оказалась Валькой. Взгромоздившись на меня, она села на мой кол, закусила губу и принялась его обтесывать. Потом его обтесывал я, потом снова она, так что после получасового спряжения мы были совершенно мокрые. На лицах - слепая мука, зубы оскалены, дыхание как у загнанных лошадей. Заламывая руки, Валька с приглушенным воем корчилась подо мной в сплошном судорожном припадке, и когда я перевернулся и усадил ее на себя, она, раскачиваясь и подвывая, укачала до рвоты моего матроса, из последних сил доплыла до причала моих рук и там затихла...
       "Юрка, ты гад, ты настоящий гад... - было первое, что я услышал. - Что ты со мной сделал... Ты же мне второй раз жизнь поломал... Я же теперь о тебе все время думать буду... Ты же мне теперь сниться будешь... Мне же теперь Гошка поперек горла встанет..."
       "Вот также и Люська говорила, а потом уехала и забыла меня..." - пошевелил я губами.
       "И правильно сделала - от тебя надо подальше держаться..."
       Мы долго еще лежали, обнявшись, и перешептывались, как в засаде. Ее рука словно срослась с моим шкворнем, ворочая, тиская и заголяя его.
       "Скажи, тебе со мной понравилось?" - спросила она.
       "Валюша, да будь моя воля, я бы с тобой из кровати не вылезал!"
       "Ах, как заманчиво... - припала она ко мне поцелуем, и вместо того чтобы пойти на новый круг объявила: - Ну, все, хватит, встаем! Мне тебя еще кормить надо"
       Я попробовал возмутиться, но она выбралась из моих рук, накинула халат и ушла, бросив:
       "Собери диван"
       Было три часа дня, когда я собрал диван и пришел к ней на кухню. Она усадила меня за стол, велела: "Ешь!" и, глядя, как я жадно поглощаю вчерашние остатки, отгородилась усмешкой:
       "Любовничек..."
       И прищурив кошачьи сиамские глаза, процедила:
       "Да-а, Валентина Николаевна, никогда не думала, что ты на такое способна!"
       В прихожей я захотел ее поцеловать, но она уклонилась.
       "Давай встретимся на днях!" - предложил я.
       "Нет, не встретимся" - обдала она меня неожиданным голубым холодом. 
       "Почему?"
       "Потому что я была с тобой из интереса"
       "Какого еще интереса?" - растерялся я.
       "Такого, - подобрала она губы, и вдруг не выдержала: - Как ты думаешь, что я чувствовала, когда ты в школе меня сначала на Нинку променял, потом на какую-то шалаву, а потом на Люську? Правильно - дикую ревность и обиду! И все время переживала - чем я хуже? И вот теперь знаю, что я не хуже, а лучше, а ты - дурак. Все, уходи!" - отвернулась она.
       В полном смущении я взял ее за плечи и попытался обратить к себе.
      "Ну, Валечка, ну, Валюшечка, ну, конечно, лучше, в сто раз лучше... Ну, прости меня, дурака..."
       "Отстань!" - отдергивала она плечи.
      Я облапил ее и уткнулся губами в душистый затылок.
       "Прости, Валюша, я же думал, у вас с Гошей любовь..." - бубнил я.
       В ответ она шумно шмыгнула, своенравно освободилась, повернулась и утерла глаза:
       "Ладно, не обижайся. Просто боюсь к тебе прикипеть. Лучше уж с Гошкой... С ним как-то надежнее..."
       Она даже не поцеловала меня на прощанье, лишь взглянула с каким-то застарелым укором.
      Через неделю я опамятовался и в следующий раз оказался у них в гостях только под Новый год. Глядел на самодовольного Гошу, на сияющую, распиравшую грудью узкую кофточку Вальку, и меня терзала черная зависть. Знал: приложи я хоть аполлоновы, хоть зевсовы усилия, мне не оторвать ее от Гоши - таким неразменным благополучием дышало ее лицо. Во время скоротечного застолья мне удалось пару раз перехватить ее испытующий взгляд и, поймав ее на кухне, я солгал:
       "Валюша, я страшно скучаю!"
       "И все равно ты гад!" - полыхнула она бирюзовым пламенем, но тут набежали дети, и разговор прервался.
       Мне так и не удалось с ней объясниться ни тогда, ни после. Через полгода она неожиданно позвонила:
       "Не хочешь заехать в среду? Гошка в командировке, дети в лагере, можешь остаться на ночь"
       К тому времени у меня появилась Лера и оттеснила ее на задворки чувств.
       "Валюша, милая, если я приеду, со мной опять такое начнется! А у меня только-только с женой стало налаживаться! Пожалуйста, не обижайся! И знай, что ты для меня все равно самая лучшая! Я о тебе, можно сказать, только и мечтаю!.." - вдохновенно врал я.
       Дальше она слушать не стала, сказала: "Ясно" и бросила трубку.
       Да, я гад. Гад, не знающий дна собственной гадости. Что касается Гоши, скажу так: тому, кто предает любовь, горевать из-за преданной дружбы - все равно что плакать по снятым с плеч волосам. И все же, как глубоко и цепко пускают в нашей душе корни те, кто был рядом с нами в благословенные годы детского идолопоклонничества! 
       Вы думаете, наши отношения на этом прервались? Ничуть не бывало! Напротив: я не раз потом бывал у них в гостях и один, и с женой, также как мы принимали их у себя. Было забавно наблюдать, как Валька с Линой щебечут, забыв про нас. У них даже сложилось что-то вроде дружбы. Поначалу ее катализатором был я: каждая из них хотела получить от другой сведения о неизвестных этапах моей жизни, чтобы затем этапировать их в свое представление обо мне. Когда же они выжали друг из друга, что могли, в ход пошли их разноречивые предпочтения и взгляды. Обе были натурами женственными, яркими и самобытными. Во время наших встреч Валька всегда находила укромный момент, чтобы шепнуть мне: "Захочешь встретиться - позвони". Воровато оглянувшись, я быстро целовал ее и говорил: "Непременно!" Однажды она доложила мне, что в общем и целом Лина довольна мной, а когда она, Валька намекнула ей, что из всех баб только они, две дуры, не завели еще любовников, Лина отозвалась таким искренним возмущением, что Валька поторопилась обратить искушение в шутку. Иначе говоря, скрытная Лина оказалась ей не по зубам. Оставалось только дивиться артистичному лицемерию, с каким та и другая скрывала супружескую неверность. Скажу только, что тот, кто придумал "во многом знании много печали" хорошо знал женщин.
       И все же для меня, подопытного кролика, тут важнее другое: наша с Валькой школьная симпатия не была случайной, что и подтвердилось годы спустя, отчего Валька прилепилась к моему аккорду двумя белоснежными форшлагами - легкими, быстрыми и трепещущими, как рыжие волосы на ветру...


                23


       Мысль, погруженная в сознание, выталкивается вверх с силой, равной массе вытесненного ею сознания. Так выглядит закон Архимеда применительно к нашему рассудку. Измена жены сама была размерами с сознание. Эта мысль из тех, что подобно "Летучему голландцу" никогда не тонет. С годами, однако, мой пылавший возмущением разум остывал и, сжимаясь, освобождал место для философии. Я и не заметил, как стал жалеть жену: вскользь, с мимолетным сочувствием, как жалеют на ходу калеку. Почему она осталась со мной? - спрашивал я себя. Любовь? Но то беспросветное мертвящее равнодушие, которым я ее потчевал, не способна проглотить ни одна любовь! Здесь определенно какой-то расчет. Только не такой благородный, как у меня. Вот я, например, живу с ней ради сына. Она же, скорее всего, живет, потому что ей так удобно. Или боится начать все сначала. Или ждет, когда я ее прощу. Или просто не хочет покидать насиженное гнездо. А вернее всего и то, и другое, и третье, и пятое-десятое. Словом, не следует множить сущности сверх необходимости.
       Если бы меня спросили о моем семейном положении, я бы, не задумываясь, ответил: холост. Потому что холостым можно быть и числясь женатым. Потому что ту женщину, с которой я квартировал, столовался, спал, трудно назвать женой в том доверительном, сердечно-признательном смысле, который заключен в этом слове. Не с кем посоветоваться, некому пожаловаться, некому огласить свои мысли. Незнакомая операционистка была мне ближе, чем собственная жена. Я просыпался на заре и слушал, как городская птаха за окном не то пилит, не то раскачивает хрустальную тишину раннего утра, и грусть тяжелым бременем ложилась на мое сердце: впереди меня ждал очередной бесчувственный день. Не осталось ни заботливой нежности, ни бережного обхождения, ни ароматерапии, ни слезного умиления, ни сладких снов, ни радостных пробуждений, ни взаимных дневных звонков, ни сияющих глаз - ничего! Все сгинуло, все сгорело в огне смертельной обиды, не оставив даже пепла! А как иначе? Нет на свете деяния гнусней и коварней супружеской измены! Даже вероломство, даже убийство милосерднее, потому что измена - это и то, и другое. Она ломает под корень веру и убивает душу, на ней печать проклятия. Слово-пария, слово-скверна, слово-изгой. Продукт кривого, блудливого глагола изменить. Переходное, прямолинейное убить куда честнее. Оно указывает пальцем, оно предупреждает: я иду на ты, я тебя уничтожу. Глагол изменить юлит, прищуривается, прячет глаза, надеясь винительным падежом прикрыть творительную подлость. Она, видите ли, не убила, не предала, а всего лишь с кем-то там переспала. Обошлась со мной с дательной винительностью - дала винительно, убила дательно. Безнадежная дура - ей даже невдомек, что у глагола есть деятельная переходная форма и что изменив мне, она изменила нас, превратив в страдательные причастия прошедшего времени!
      Что ж, там, где нет любви, нет и всего остального. Лина была не права, когда говорила, что я обращаюсь с ней, как с проституткой: я поступал с ней куда хуже, ибо нет мучителя злее, чем обманутый муж. То, что она получала от меня, было не сердечным призрением, а милостыней, не дарами, а подачками. Я относился к ней в соответствии с той беспощадной правдой, которую извлекла наружу логика моего больного воображения - то есть, как к осквернившей себя самке, чей наскальный позор амнистии не подлежал. Потеряв надежду на возрождение, она сникла и стала вести себя так, будто ничего не испытывала. В ее лексикон вернулись "красные" и "опасные" дни, за которыми она по старой привычке пряталась от меня словно за крепостными стенами. Пару раз я попытался разрушить их силой, но она отбила мои попытки с яростной неуступчивостью, а когда я спросил, в чем дело, услышал в ответ: "Это мне делать аборты - не тебе!" Когда же я напомнил про таблетки, она взъярилась и прошипела, что не собирается портить фигуру и здоровье ради сомнительного удовольствия. И то сказать: совокупления наши стали до обидного прозаичны, физиологичны и предсказуемы. А между тем для меня они всегда были преддверием особого, восхитительного состояния абсолютного доверия. Вот почему операционистки были мне милее жены, вот почему я дорожил Лерой, а потом и Люси. С ними я выговаривался на месяцы вперед, с ними моим оргазмам возвращалось их истинное, первобытное предназначение - быть экстазом и катарсисом плоти.
       Я никогда, даже в крайнем раздражении не поминал причину нашего банкротства, боясь выманить наружу ту мутную, неспокойную обиду, что ворочалась в нас. Да, в Лине тоже созрела обида. Обида на мою обиду. Именно она таилась в глубине ее все более норовистых взглядов и реплик. Она устала от моего бездушного обхождения, это было очевидно. Пришел день, и мне стало ясно, что жить так дальше нельзя, и что нужны перемены. Конечно, я мог весьма обосновано намекнуть, что ее претензии на святость несостоятельны. Мог загнать неудобными вопросами в угол и без труда доказать, что ее "героическое" сопротивление было, по сути, бессознательным стремлением доставить своему таежному самцу острое, патологическое удовольствие. Мог обвинить ее в тайном аборте и, смутив ее чистую, монашескую красоту, заставить оправдываться. Мог смешать ее с грязью, утопить в презрении, сжить со света и вычеркнуть из жизни, и много еще чего мог. Но я поступил по-другому. Платили мне, дай бог каждому, и купив из отложенных денег недорогую "Ауди", я объявил, что через год-полтора мы сможем купить квартиру и что я делаю все, чтобы ей и ребенку было хорошо.
       Той же ночью она пришла ко мне, сбросила сорочку и улеглась рядом. Не долго думая, я стал к ней привычным образом пристраиваться, но она вдруг сказала:
       "Подожди"
       Я прервал приготовления и взглянул на нее.
       "Почему ты меня не целуешь? Поцелуй меня!"
       Я смутился и застыл в нерешительности.
       "Притворись! - вдруг накинулся на меня внутренний голос. - Ну что тебе стоит! В конце концов, целовал же ты операционисток!"
       Я притворился и спустя шесть лет после измены поцеловал изменницу. Конечно же, ничего похожего на мой прежний поцелуй. Зато она присосалась, словно вторая половинка сферы, из которой откачали воздух. Для надежности закинула мне на затылок руки и не отпускала, пока я не запросил пощады. 
       Я вновь попытался взобраться на нее, но она остановила меня:
       "Подожди. Поцелуй мне грудь"
       "Притворись! - снова накинулся на меня внутренний голос. - Ну что тебе стоит! В конце концов, целовал же ты грудь операционисткам!"
       И я стал целовать жене грудь, а она удерживала трепетными руками мою голову, чтобы та не убежала. 
      Я попытался атаковать ее в третий раз, но она удержала меня за руки и велела:
       "А теперь там..."
       "Еще чего!" - возмутился я про себя, но внутренний голос заверещал:
       "Целуй, целуй! Целовал же ты туда операционисток!"
       Подавив негодование, я подчинился и "лобзаньем разделил лохматый бугорок, что боги берегли так крепко сжатым впрок". Лина впала в раж: царапала простыню, выгибалась коромыслом и жалобно поскуливала, словно прищемивший лапу щенок. Хорошенько помучив ее и себя, я вскочил в седло и загнал ее лошадку до жаркой испарины. Она долго лежала, обмякшая, а затем подобралась и спряталась у меня на груди.
       "Пусть полежит!" - сказал довольный внутренний голос.
       Пусть, мне-то что. Только если она думает, что вернула меня, то сильно ошибается. Я-то знаю, чего стоят мои ласки. Они правильные, но неживые. То, что я ей подарил, есть не искусство, а мазня. Настоящее искусство - на той картине, что висит над моим диваном. Я знаю, как маленьким желтым пятнышком вдохнуть в неживой холст надежду. Мне ведома великая и поучительная тайна любви.   
       И снова женщина тонким пальчиком выводила иероглифы у меня на груди и благодарила судьбу за милость. Думаю, именно таким был бы их смысл, сумей я их расшифровать. То, что случилось, давало ей соблазнительный повод попытаться перелицевать наше прошлое. Слава богу, у нее хватило ума этого не делать, потому что если бы она спросила, простил ли я ее, я бы ответил: нет, и никогда не прощу. Вместо этого она велела перебираться к ней. Поколебавшись, я подхватив подушку и одеяло и занял место на кровати.
       В последующем я усовершенствовал технику притворства, и Лина расцвела. Лицо ее светилось умеренной радостью, а ночью, после моей очередной атаки на ее неотразимые прелести - атаки по сути нездоровой, извращенной, соединявшей  влечение с ожесточением - она робко устраивалась у меня на плече и тихо роняла в темноту: 
       "Я люблю тебя..."
       Вероятно, она ждала, что темнота ответит ей тем же. Но темнота молчала, и однажды она не выдержала и робко спросила:
       "А ты меня?"
       И я, Великий Магистр Ордена Притворства, не моргнув глазом, ответил:
       "Да, да, я тебя тоже!"
       Через год я купил неподалеку от дома ее родителей большую трехкомнатную квартиру, перевез туда ее и сына, а еще через год помирился с Люси. 


Рецензии