Лина. Гл. 28-30

                28


       Ноябрь 2001 года.
       Двадцатого числа меня, скрепя сердце, пригласили на день рождения сына. Мною манкировали до неприличия: не разговаривали, смотрели, как на пустое место, обращались через третьих лиц и при крайней необходимости. Я терпел. Я понимал, что это мой шанс, но смущал градус остервенелости. Наконец, мне надоело, я встал и обратился к жене:
       "Можно тебя на минуту?"
       Она помедлила, затем решительно поднялась и направилась вслед за мной на кухню. Закрыв дверь, я спросил:
       "Ну, и сколько это будет продолжаться?"
       "Когда ты ушел, я тебе таких вопросов не задавала!" - дерзко сверкнули ее глаза.
       "Ты знаешь, почему я ушел" - покладисто возразил я.
       "Вот и я по той же причине"
       "Что значит, по той же?!"
       "А то и значит, что у тебя теперь другая женщина, а к ней внебрачная дочь"
       "Кто тебе сказал?" - ненатурально испугался я.
       "Вот только не надо строить из себя дурачка!"
       Ах вот, оказывается, что: мне мстят за Нику и за дочь! Да, это серьезно. Здесь можно ожидать чего угодно. Женская обида безрассудней и ненасытней мужской.
       "Между прочим, сначала изменили мне" - угрюмо выкинул я затертый козырь.
       "Я тебе не изменяла. Ты знаешь, как все было" - ощетинилась она.
       "Когда ты мне изменила, я не жил с тобой четыре месяца, а тебя уже нет семь месяцев, - гнул я своё. - Где же равенство, где справедливость?!"
       "А если я не хочу с тобой жить!" - вскипела она.
       "Почему? Ну, скажи, почему?!"
       "А ты еще не понял?! - налились свинцовой тяжестью ее глаза. - Да потому что у тебя теперь и без меня есть, кому ноги раздвигать!"
        Я впился в нее взглядом и со злым посвистом произнес:
       "Если ты мстишь мне за дочь, то я тебе так скажу: у тебя тоже мог быть ребенок, но ты сделала аборт. Ты сделала, а мы не сделали, вот и вся между нами разница"   
       "Какой еще аборт?!" - округлились ее глаза.
       Мне почудилось, что она испугалась. Наполнившись праведным негодованием, я прищурился и подсказал:
      "Аборт от твоего любимого Ванечки!"
       "Шшшто-о-о? От кого-о-о?!" - покрылся мелкой рябью ее гладкий лоб.
       "От Ваньки твоего! Или забыла?" - с язвительной усмешкой смотрел я на нее.
       Несколько секунд она пялилась на меня с крепнущим выражением оскорбленной невинности. Видно выбирала одно из трех - рассмеяться, заплакать или убить меня. Наконец, выбрала: покраснела и гневно произнесла:
       "Ты дурррак, Васильев, ты безнадежный дурак! Ты так ничего и не понял, так ни-че-го и не по-нял! Госсссподи, лучше бы я тебе тогда изменила! Изменила и промолчала! Как ты! А я, честная дура, вместо этого столько лет мучилась! На ровном месте мучилась! Стыдно, видите ли, было! За что стыдно?! Ему за внебрачную дочь не стыдно, а мне за ровное место стыдно?! Ну, не дура ли?! Ну и ладно, и ладно... Зато теперь я вижу, что правильно сделала, что ушла от тебя..."
       Я ожидал, что она тут же повернется, и я никогда ее больше не увижу, но возмущение ее было так велико, что она осталась стоять на месте, словно не в силах вот так, с ходу проглотить и унести с собой тяжелое и нелепое оскорбление по имени "аборт". 
       "Надо же - я, видите ли, сделала аборт! - возмущенно покачала она головой. И воздев глаза к небу: - Господи, он так ничего и не понял, так ничего и не понял..."   
       При всей натуральности, возмущение ее показалось мне таким же наигранным, как и беспроигрышным. И в самом деле, чего ей бояться? Ведь правда известна только ей одной! Тогда почему она не уходит? Не потому ли, что встревожена моей уверенностью и хочет знать, откуда я ее почерпнул? И тут я подумал: вот он, тот самый подходящий момент, которого я так долго ждал, чтобы высмеять ее шитую белыми нитками сказку! Вот долгожданный повод объявить ей, что здравые и беспристрастные размышления дают мне все основания утверждать: ни затмения, ни истерики, ни героического сопротивления, о которых она с несравненным лицедейством поведала мне десять лет назад, не было и в помине, а была заведомая и неистовая измена. Ни малейшего сомнения: отправляясь в гостиницу, она уже знала, зачем туда идет. Не было никакого ресторана и, встретившись, они тут же поднялись в номер, где она дала себя раздеть, а затем отдавалась ему несколько часов подряд - до слезливого исступления, до щенячьего поскуливания, до мычащего косноязычия, до безвольного колыхания! Никогда, даже в наши лучшие годы ей и краешком тела не приходилось участвовать в таком изнурительном марафоне! Никогда ее, субтильную, изнеженную и заласканную, не брали так бесцеремонно, безжалостно и подолгу! В сравнении с его затяжными нещадными пытками моя завершившая наше семимесячное воздержание пятиминутка выглядела, как робкое, обремененное раскаянием богохульство. Не удивительно, что имея за плечами такой богатый опыт, она приветствовала ее ликующим облегчением!
       Получивший ее в свое распоряжение кобель в отличие от меня заботился только о собственном удовольствии. Он пользовался ею, как насильник, с той лишь разницей, что силу и путы здесь заменяла внушенная им любовь. Именно она заставляла ее вновь и вновь раздвигать ноги, закидывать руки, подставлять искусанную грудь и сливаться шелковой наготой с его грубым, звериным телом. Именно она принуждала не замечать бесчеловечные размеры и разрушительную бесцеремонность его оккупанта. Именно в ней находила она оправдание его изощренному надругательству над ее целомудрием. Никогда бы не подумал, что добровольное унижение может зайти так далеко! 
       Заплывая с ним на середину моря и становясь то дырявой лодкой, то вздернутым на крепкой мачте парусом, то воющим ветром, то мертвой зыбью, она к концу путешествия превращалась в бесчувственный обломок кораблекрушения, в игрушку неуемных мускулистых волн и, сраженная стонущим бессилием морской болезни, позволяла своему неутомимому насильнику то, что не позволяла мне, а именно: оставаться в ней до сопящего, рычащего, хлюпающего конца. Уже решив уйти к нему, о стерильности она более не заботилась и вела себя, как при зачатии нашего сына (и это я должен ей простить?!!). 
       Выброшенная судорожной волной на берег, мокрая и обессиленная, она липла к нему и лепетала, что никогда не испытывала ничего подобного. Твердила, что любила и любит только его и что сегодня же объявит об этом мужу. Сколько унизительных слов в мой адрес было ею сказано, сколько пролито слез раскаяния! Ах, как неистово отрекалась она от нашего прошлого и как радостно приветствовала новенький, глянцевый путеводитель по их будущей жизни! Она хотела знать, что ее мохнатый суперэректикус собирается предпринять для их скорого счастья, но он, уклоняясь от неугодных вопросов, отделываясь смутными посулами и поддерживая ее вином и шоколадом, нахваливал текущий момент с его спертым от пахучих испарений и жаркого дыхания воздухом, с их взмыленными, с резким запахом мокрых подмышек телами и слипшимися, пропитанными солидарными выделениями бедрами. Не пуская ее мыться, он смаковал ее безропотное потное тело, теша свой таежный нюх густым бесстыжим духом истекающей животными соками самки. Подчинившись его первобытной прихоти, она забыла о гигиене и, превратившись в скользкий пахучий обмылок, барахталась с ним в сырой и липкой от обильного пота и спермы постели.
       Он ослепил и оглушил ее, несведущую, фейерверком поз и приемов, придуманных мужчинами с единственной целью - проникнуть в женское тело и осквернить его. Перебрасывая ее с руки на руку, пристраиваясь к ней и так, и сяк и с каждым разом заплывая все дальше, он своим безразмерным, хищным интервентом довел ее нежное лоно до воспаленного состояния. Не находя в его всхлипывающей дряблости прежнего удовлетворения, он обманом поставил свою жертву на колени и вероломно напал на ее тугую утробу. Испытав спазматический шок, она вырвалась, кинулась на спину и посмотрела на него со строгой укоризной, как на любимого, несносного шалуна. Он лег рядом и с притворным смущением пояснил, что объятия ее лона вялы и недостаточно тесны для того чтобы довести его тротиловую шашку до взрыва. Пообещал, что будет предельно деликатен и заверил, что новое удовольствие ей непременно понравится. Шептал колдовские слова и, возложив руку на межу промежности, нежно и неотрывно массировал смугло-розовый лаз. И обхаживал его до тех пор, пока ее пунцовая от стыда хозяйка сама не встала на колени. Черпая смазку вершком ниже, его верблюд долго влезал в игольное ушко, пока, наконец, не возвел ее стиснутозубое терпение в ранг подвига. Освоившись, он отбросил деликатность и повел себя по-свински, забираясь в ее тоннель так глубоко и грубо, что у нее от боли перехватывало дыхание, а животный крик застревал в горле. Он испятнал синяками ее плечи, бедра, спину, бока, ягодицы - все, что рвалось прочь и удерживалось его железными пальцами силой. Не замечая ее жалобных стенаний, перекошенного лица, слепых глаз и промокших щек, он насиловал эту дуру до тех пор, пока не истощил запас ее рыдающих оргазмов и не вверг в мычащее состояние абсолютной покорности. После того как он ее покинул, она долго лежала, вытаращив глаза и хватая воздух немым ртом, словно выброшенная на берег рыба. Придя в себя, в голос расплакалась, а он, лежа рядом, лениво утешал: "Ну, не реви, не реви, привыкнешь..." 
       Вместо того, чтобы бежать, она осталась - потому что слишком далеко зашла. Вместо того чтобы оскорбиться, она простила его - потому что сама ему это позволила. Когда же он потребовал ее вновь, она, не желая повторения кошмарной экзекуции, решилась на равнозначную, как ей показалось, замену, для чего сползла к его бедрам, и там, распялив рот и взахлеб пожалев своего багрового мучителя, рассталась с жалкими остатками целомудрия... 
       Да, да, мои недоверчивые друзья, я точно знаю, что она ему позволяла, как его ласкала, куда целовала и в чем признавалась! Мне ли этого не знать! Ведь она пришла восстановить справедливость и возвратить себе того, кто по праву первой ночи должен был с головы до пят принадлежать только ей, а пропитавшись его гормонами и п0том, решила, что цель достигнута. Каково же было ее потрясение, когда он в конце вечера объявил, что связывать свою жизнь с ней не намерен и что ее статус московской наложницы его вполне устраивает! До нее вдруг дошло, что вся его прошлая любовь - не более чем искусное притворство, мечтавшее воплотиться в зятя чиновника Минфина. Оскверненная и обесчещенная, униженная и опозоренная, она поняла, что влипла, как муха в сперму и, добравшись до дома, впала в истерику. Только рыдала она не от стыда, а от бессильной злости на свою клиническую глупость и доверчивость, а за ее поздними, показными страданиями скрывалось смертельно раненное самолюбие. Когда же я вернулся, она сочинила для меня благородную сказку, превратив своего героя-любовника в Кощея-насильника, а себя - в невинную заколдованную царевну. Оставалось только заставить меня в эту сказку поверить. Что ж, она добилась своего и вынудила меня притворяться, отчего наша жизнь превратилась в одну сплошную ложь...
       Судя по негодующей гримасе, в мыслях своих Лина уже расправилась со мной и поскольку говорить было больше не о чем, приготовилась уйти. Так почему же я молчу? Мне непременно нужно кинуть ей в лицо: "И заруби себе на носу, что моя ненаглядная дочь и ее очаровательная мать есть лишь малая часть компенсации за причиненный мне моральный ущерб!" Вместо этого я дождался, когда ее взгляд прояснится и спросил, пряча испуг:   
       "Ты что, хочешь развестись?"
       "Я подумаю! - высокомерно объявила она. - У тебя всё?"
       "Всё" - обронил я.
       "Тогда уходи"
       Я повернулся и открыл дверь, чтобы убраться восвояси.
       "И заруби себе на носу: я тебе не изменяла! - увесисто бросили мне в спину и зловеще уточнили: - ПОКА..."
       Это означало, что отныне святошей становилась она, а великим грешником - я. Притом, что в монастырь она уходить не собиралась.
       Интересно, сняла ли она кольцо перед тем как изменить?


                29


       Я изменял, потому что изменили мне. Но если кто-то возразит, что наказание несоразмерно нанесенному оскорблению и далеко его превосходит, то я усомнюсь в эмпатической компетенции оппонента. Измена в ряду ветхозаветных напастей стоит особняком. Сказано: "Око за око, зуб за зуб", но никто не провозглашал "измена за измену". Измена заразна, и всякий рогоносец имеет право заразить ею то количество мужей, которое ему под силу. Среди преступных деяний лишь измена не знает эквивалента. В таком вопросе, как измена арифметика неуместна. Здесь даже неуместна высшая математика, которая лояльно относясь к претензиям отдельной функций на бесконечность, тут же спешить уравновесить ее амбициями числа n+1. Здесь нужна некая теория абсолютного неравенства, которая допускает, что последствия определенного действия D всегда будут превосходить последствия действия D', совершенного во время t+t', где t - время совершения действия D. Иными словами, сколько бы я не изменял, мои измены никогда не смогут уравновесить измену изменщицы. Или еще проще: нарожай я хоть сто незаконных детей, все их будущие слезинки не смоют нанесенного мне оскорбления.
        К началу две тысячи второго года мое вконец запутанное положение выглядело следующим образом: моя пока еще жена уже девять месяцев жила отдельно и в поступках своих отчета мне не отдавала. Отвергая мои мирные предложения, с разводом она, тем не менее, не спешила. А между тем с ее стороны логичней всего было бы потребовать у меня развод и половину моего добра. Впрочем, я ей отдал бы и больше, если бы этим смог ее вернуть. Да, мой левый грех перестал быть для нее секретом. Хотя, почему же левый? Очень даже правый! Ведь это не измена, а компенсация за измену. Я лишь вернул себе то, что она у меня отняла. Ибо если бы не ее глупость, у нас обязательно была бы еще и дочь. Именно так я ей в следующий раз и скажу, попробуй она меня еще раз попрекнуть!
        Теперь я мог наплевать на конспирацию и открыто переехать к Нике. Думаю, обе стороны только этого от меня и ждали. Вот именно поэтому я туда не переезжал, а продолжал большую часть недели ночевать дома. Решил: пока меня не призовут к разводу, буду жить именно так. И я жил так до июня две тысячи второго. Бездомные ветра собирали с сгоняли с неба учредительные собрания облаков, летучие поземки перебегали мне дорогу, на моих глазах располнели, похудели и сгорели сугробы, устыдились наготы и прикрылись зелеными одеждами деревья. Уже пошла, заговорила и назвала меня папой моя дочка. Уже в Нахабино был куплен и зарегистрирован на имя Ники дом, куда она с дочкой должна была отправиться на лето, на что Ника пока еще с робким нетерпением намекнула мне, что ей нужен не дом, а отец ее дочери, и я не нашел ничего лучше, как отправить ее на курсы вождения, пообещав купить ей машину. Уже мой сын вовсю крутил роман с девочкой Юлей, уже решительно встали на мою сторону теща с тестем и ежедневными проповедями загоняли свою дочь в семейное стойло. Словом, древо жизни обрастало листьями событий, и только ветка по имени Лина оставалась суха и бесплодна.
        Я закрыл глаза, заткнул уши и сосредоточился на работе. Думаю, звездный час моего профессионального куража пришелся именно на это время. Весь банковский организм открылся мне вдруг в таких нюансах и подробностях, а его скрытые возможности и ресурсы стали для меня настолько очевидны, что оставалось лишь их запустить. На совещаниях я был красноречив и убедителен, и моя интуиция никогда не подводила меня в том соревновании амбиций, каким является всякий спор. С ясным умом, холодным сердцем и обжигающим вдохновением я разрабатывал и пробивал свои предложения и с удовольствием выезжал на места. Там я, сторонясь сомнительных предложений, выбирал молоденькую сотрудницу и просил показать мне город. Мы гуляли с ней совершенно бескорыстно, если не считать платой ее милую, улыбчивую компанию, наивные и воинственные представления о жизни, ее молодой смешливый задор и исходящую от нее весеннюю радость жизни. Мы ужинали, я провожал ее домой и желал ее вопрошающим с затаенной стыдливостью глазам спокойной ночи.
       В июне жена снова обратилась ко мне по поводу Голицыно. Я ответил, что это ее дом, и она могла бы меня не спрашивать. Тогда меня попросили вывезти их туда в субботу, после чего сказали "Спасибо" и повесили трубку. Это был наш первый разговор за последние полгода. В указанный день я был у ее подъезда. Она вышла, поздоровалась, и я оробел перед ее строгой, безупречной красотой. Пока ехали, я без умолку говорил с сыном. Задавал ему каверзные вопросы, давая его матери возможность осадить его неспелые юношеские взгляды и сделать тем самым нашу беседу общей. Она, однако, терпеливо снесла задорные и подчас рискованные высказывания сына и промолчала до конца пути. Расставаясь, мне удалось заглянуть в ее глаза, и вот что я вам скажу: они были чисты! Клянусь банкирской честью, она была невинна!
       "Послушай, прости меня, ради бога!" - склонил я покаянную голову.
        "За что?" - равнодушно отозвалась она.
         "За все!" - ответил я и замер в ожидании своей участи.
         Она помедлила и сказала:
       "Я индульгенциями не торгую" - после чего повернулась и ушла в дом. Я молча проводил ее взглядом.
        Тем временем другое полушарие моей планеты купалось в жарком, сердечном лете. Его жители любили меня страстно и беззаветно. И мать, и дочь тянули ко мне руки. Первая звала меня "папочка", вторая "па-па". Я бывал у них каждый день, а в начале июня вывез за город. К тому времени Ника уже довольно бойко управляла небольшим универсалом БМВ 3 серии и в случае нужды могла сама вернуться в город. Раньше я, как и все мужчины, весьма скептически относился к женщине за рулем и даже едко шутил: "Если Ленин и говорил, что каждая кухарка должна уметь управлять государством, то про автомобиль он ничего не говорил". Видя, однако, как удачно резвый мустанг дополняет хрупкое изящество моей голубки, я признал, что был неправ. В то же время представить за рулем Лину у меня не хватало воображения.
       Это было томительное лето искушений. Загородное разнотравье пропитало Нику соблазнительными ароматами, солнце озолотило кожу, наполнило ее светом и здоровьем. Когда она босоногая, простоволосая и свежая, как домашняя выпечка встречала меня на высоком крыльце дома, глаза ее туманились, и она слабела в моих руках. Сраженный животным желанием, я подхватывал ее, поднимался с ней в спальную, бросал на кровать, задирал подол крестьянского сарафана и срывал трусы. Не имея терпения раздеться, приспускал брюки, закидывал ей за голову руки и, мешая короткие жаркие выдохи с ее интеллигентными стонами, утолял солдатский голод. Мне снова было позволено идти до конца, и я штурмовал ее с упоением новобранца, не снимая ранца, пока не падал, сраженный, у стен крепости. Дальше слово психоаналитикам. Скажу только, что сублимация есть ценнейшее свойство нашей психики, а счастье отдельно взятой женщины безусловно является общественно полезной целью. 
        Уступая моим фантазиям, сама Ника хранила благонравие, чем восхищала меня безмерно. И хотя ее послеродовые ночные ласки стали смелее и энергичнее, они никогда не завершались окончательным и бесповоротным знакомством с моим телом. Она словно зарок дала и, целуя меня, обходила мои лакомые места стороной, давая мне повод тайно ею гордиться. Очарованный ее врожденным целомудрием, я находил в наших отношениях все признаки семейного альянса. Доходило до того, что я услаждал и нежил ее, как когда-то Лину. Завороженный и заласканный, я боялся решиться на опрометчивый шаг. Добавьте сюда тяжелую артиллерию, и вы сможете себе представить, что я чувствовал, видя, как годовалая дочка, протянув ручки, ковыляет мне навстречу! Соблазн был посильнее Одиссеева: сладкоголосые сирены легкодоступного семейного блаженства пели из-за каждой занавески нашего райского островка!   
       Давно уже не интересуясь, что у меня с женой, Ника беззаветно и бесхитростно боролась за меня, рассчитывая только на себя и свою любовь, тем более что мое обращение с ней, мои внимание и забота давали ей все основания считать, что я ее все-таки люблю. Она не желала довольствоваться тем материальным, что имела, она хотела меня.
       "Господи! - сокрушалась она. - Как жалко, что ты не нищий! Тогда бы ты узнал, как я тебя люблю!"
       Когда я уезжал, она спрашивала:
       "Почему ты так часто ночуешь дома? Я не напрашиваюсь тебе в жены, но ведь жить вместе мы теперь можем, разве нет?"
       "Формально я еще женат. Вот, погоди, скоро меня выгонят окончательно, тогда и перееду!" - отшучивался я.
       Ника объяснений не принимала и надувала губки.
      Но миновали лето и осень, а жена по-прежнему оставалась глуха к призывам, которые я время от времени к ней обращал. Тошная, немая пропасть между нами разъехалась до пугающих размеров, и я понятия не имел, как ее преодолеть. К шестнадцатилетию сына нашей странной войне стукнуло двадцать месяцев. Неужели мать моего ребенка провела их в монашеском воздержании? Сообщения сына, как и другие косвенные признаки, свидетельствовали в ее пользу. Если год назад я правильно ее понял, она ушла, потому что не хотела делить меня с другой. Тогда мне было бы легче, если бы она удалилась в монастырь. Одно было очевидно: я ни в коем случае не должен был уходить к Нике. Жалкий, ненадежный и вместе с тем единственный способ заставить жену блюсти нейтралитет.


                30


        Пригласив двадцать первого ноября отметить день рождения сына, Лина встретила меня с невозмутимым, прямо-таки кошачьим достоинством и демонстративной небрежностью в одежде: никаких нарядов, перехваченные резинкой волосы, полное отсутствие косметики и подвядший запах духов. Это был, скорее, домашний ужин, собранный из остатков вчерашнего пиршества с участием друзей и одноклассников сына. Оживленная теща старалась создать видимость благополучия, для чего обращалась поочередно ко мне и к дочери, желая связать наши неохотные мнения в подобие разговора. Я, однако, был немногословен, Лина и подавно. Тесть слушал, слушал, а потом поднял рюмку и сказал:
       "Давай-ка, Костик, выпьем за то, чтобы твои папа и мама взялись, наконец, за ум и подумали о тебе!"
       Лина скептически посмотрела на отца, встала и вышла. Я нашел ее на кухне, встал напротив и угрюмо обронил:
       "Между прочим, тесть дело говорит"
       "Это невозможно" - ответила она с усталым равнодушием, но без прежней враждебности.
       "Почему? Ты же знаешь - я живу один и жду тебя!"
       "Слишком далеко все зашло..."
       "Все можно вернуть назад" - возразил я.
       "Назад уже ничего не вернуть..."
       "При желании все можно вернуть!" - настаивал я.
       "А у меня такого желания нет!" - отрезала она и шагнула к выходу. В панике я преградил ей путь и воскликнул:
       "Линочка, лучше убей меня, потому что я без тебя больше не могу!"
       Она будто наткнулась на невидимую стену. Быстро, исподлобья взглянула на меня, и мне показалось... нет, нет, точно: она смутилась! Но замешательство ее тут же сменилось иронией, и она усмехнулась:
       "А как же любовница и ребенок?"
       Дорогое милое лицо ее оказалось так близко, так близко, что, качнувшись, я мог бы уткнуться губами в гладкий, бледный лоб! Затаив дыхание, я жадно вглядывался в ее скованные усмешкой черты, пытаясь разглядеть хотя бы крохотный намек на пощаду, но вместо этого видел следы запущенной усталости, которую способен вылечить только долгий, безмятежный сон в моих объятиях. Она спохватилась, отступила на шаг, и я смиренно ответил:
       "Да, я бесконечно виноват, прости. Но ты ведь знаешь, почему это случилось"
       "Нет, не знаю!" - скрестив руки на груди, прищурилась она.
       "Ну... ты же знаешь, как мы жили все эти... проклятые годы..."
       "Интересно, как?"
       "Ну, в общем, не жили, а мучились..."
       "Вот как? - взметнулись ее брови. - А кто тебя, интересно, заставлял мучиться? Я, что ли? Нет, ты сам себя и заставлял! Вообразил бог знает что и возомнил себя обиженным! Так вот что я тебе скажу: не надо было делать из мухи слона и морочить себе и другим голову тем, чего никогда не было! Надо было просто жить и не фантазировать!"
       Мне бы согласиться, мне бы ступить на тот тоненький, шаткий мосток, который она мне бросила, и смиреной водой, низкой травой, тихой сапой, горячей слезой просочиться, прорасти, вползти, вкатиться в ее сердце, зацепиться и обжечь, а там, глядишь, и до худого мира недалеко, но вместо этого у меня от возмущения перехватило дыхание! Это что же такое делается, мои добрые доверчивые друзья?! Это что еще за апокрифическая ересь? Мне это снится, или прямо здесь и сейчас на моих глазах с невиданным цинизмом и преступным легкомыслием переписывается священная догма, в новой редакции которой мне отводится роль подкидного дурачка?! Переведя возмущенный дух, я тихо и вежливо уточнил:
       "Ты хочешь сказать, что номер в гостинице, спущенные трусы и мужчина между ног - мои фантазии?"
       Лина побледнела, неприятно усмехнулась и сказала:
       "К сожалению, это не фантазии. Только если бы ты меня и правда любил, ты бы мне сейчас об этом не напомнил"
       Я схватил ее за руку:
       "Прости, Линочка, прости, ради бога! Я сам не знаю, что несу! Лина, я устал, я не могу так больше! Прошу тебя, вернись!"
       "Ты же видишь, что это невозможно, - высокомерно ответила она и, освободив руку, велела: - Разреши пройти"
       Я вдруг вспомнил, как однажды перед сном, года через два после измены она, доведенная моим убийственным равнодушием до отчаяния, возникла передо мной, неожиданно и неловко схватила за руки, упала на колени и, обратив ко мне полные слез глаза, простонала:
       "Юрочка, миленький, хватит, не мучь меня, пожалей, прости, умоляю, прости!.." 
       Я смутился, растерялся, испугался. Что-то живое и виноватое шевельнулось под чугунной плитой злобы - шевельнулось и затихло. Я подхватил, поставил на ноги ослабевшее тело жены и угрюмо произнес: "Не смей унижаться, слышишь, не смей! Ты гордая, тебе нельзя!" После чего усадил ее, всхлипывающую, на кровать, а сам ушел на кухню, где и провел полночи.
      Подчиняясь бездумному порыву, я рухнул на колени и воздел на Лину умоляющий взгляд:
       "Линочка, хватит, не мучь меня, ну, пожалуйста, прости! Ну не могу я больше, не могу!.."
       Прямая и строгая Лина оцепенела, но почти тут же ожила, обогнула меня и проследовала к выходу. На пороге обернулась и произнесла в мою коленопреклоненную спину:
       "Как там в твоей тетрадке: "Хуже боли вопрос, когда знать не дано, как без гнева, без грез тесно в сердце от слез..." Вот до чего ты меня довел..."
       Прошел декабрь, затем январь, а за ними февраль - ничего не изменилось. Кто мне объяснит: если она не хочет возвращаться, то почему не разводится? Я ничего не понимаю, я устал и чувствую себя Ксюшиной игрушкой, из которой выпустили воздух. Вместо того чтобы засыпать в объятиях прелестной, любящей меня матери моей дочери, я возвращаюсь домой и, напугав тишину шаркающим одиночеством, проваливаюсь в тревожный сон. О, эти одинокие сны - поллюции подсознания! Не сны, а исчадия бессознательного ада! Такой, например, как этот: я мечусь по сонному лабиринту, натыкаюсь на преграды и вдруг оказываюсь в незнакомом месте. Пугаюсь, спешу его покинуть и попадаю в подвал, чем-то похожий на тот, в котором мы прятались в детстве. Тороплюсь выбраться наружу, к солнцу, но вместо солнца передо мной грязная кирпичная стена, на которой мелом выведено чужое мужское имя. Я в страхе зову Лину и просыпаюсь в глухой тишине от гулких ударов сердца. Лежу на спине и боюсь заснуть. Через час все же засыпаю. Утром говорю себе: хватит, надо разводиться и жениться на Нике, но тут же представляю, как свободная от обязательств жена начинает встречаться с мужчиной, который на первых порах будет поджидать ее у подъезда, как делал это я. Как рано или поздно поцелует его, после чего ляжет с ним в постель. Желудок наполнялся дурнотой, и мне хотелось грохнуть кулаком в стену, чтобы новой болью затмить старую. И однажды грохнул. Три раза. И вот что я с горя сочинил:

       Жил-был в Москве один козлина
       Любил жену, что звали Лина
       Не жизнь была у них - малина
       Но изменила ему Лина.

       Напала злоба на козлину
       Смешал он с грязью Мессалину
       И к ней добавив гуталину
       Блюсти заставил дисциплину.

       Была подмята Лина сплином
       Но запасясь адреналином
       Быть отказалась нафталином
       Как и безвольным пластилином.

       Не жизнь, а муки у козлины
       Бессильны звуки мандолины
       Один вопрос у кобелины
       Как заслужить прощенье Лины.

       Нет от любви на свете клина
       Стал он покорней пластилина
       Где взять теперь адреналина
       Чтоб превратиться в исполина?

       Мне вдруг стали близки и понятны муки умозрительного героя "Тошноты". Только в отличие от него я не страдал иррациональной тягой к познанию мира, я был скромнее. Мне всего лишь не хватало его ничтожной части - Лины, в которой и был заключен весь смысл моего существования. Моя Тошнота проживала не снаружи, а внутри меня, то есть, была не материальна, а интроэкзистенциальна. Я пережевывал и переваривал мое существование, и от него, отравленного одиночеством, и происходила моя Тошнота, а мои любовницы были пустыми попытками заглушить ее рвотные позывы.
       В конце марта две тысячи третьего Лина неожиданно позвонила и сказала, что хочет развестись. Вот ведь что делают с нами годы! Во времена Софи я, романтичный и пылкий, описал бы анафилактический шок души, в который она меня ввергла, тремя убористыми страницам, не меньше. Подстрекая воображение и выуживая из сценического пространства характерные и существенные детали, как-то: запущенные, неполитые цветы, пыль на полированных поверхностях, по-вокзальному нежилой, казенный воздух, грязные потеки на прозрачных лицах окон, холостяцкий хаос кочующей по квартире посуды и прочие приметы душевного одичания, я запасся бы заготовками троп и наточил бы из них неуклюжие балясины, которые соединил бы в тяжеловесную, невразумительную конструкцию, а в конце заполнил бы комнату, квартиру, дом, улицу, город, мир хрестоматийным звуком лопнувшей струны. Но нет. Сегодня я сообщаю об этом скупо и скучно: в голове моей помутилось, ватные ноги подкосились, и я опустился на стул. Я мог бы не соглашаться, только что бы это изменило? И я сказал: "Как хочешь". После чего напился до космической туманности.
       На следующий день я подрядил юриста, он подготовил и подал документы в суд, и через месяц с небольшим нас развели. Я хотел отдать Лине дом в Голицыно, но она отказалась. По выходе из суда я спросил ее неподвижное, бледное лицо, зачем оно разводится, и неживые, бескровные губы ответили, что им нужно устраивать свою личную жизнь. "А как быть мне?" - спросил я точно такими же губами, и мне ответили: "Ты свою уже устроил..."
       Вечером я пришел к ее дому, позвонил сыну и попросил его спуститься. Вышел незнакомый юноша и посмотрел на меня с молчаливой враждебностью.
       "Видишь, брат, как бывает..." - жалко улыбнулся я.
       "Это ты во всем виноват, и не звони мне больше!" - выкрикнул юноша ломким голосом и убежал. Воистину, нет человека более несчастного, чем вовлеченный в недобрые дела взрослых ребенок!
       Вернувшись домой, я... правильно, напился! И пил еще месяц, но смертную тоску так и не заглушил.
 


Рецензии