Колесница Ваал Зебуба

Повести и рассказы

КОЛЕСНИЦА ВААЛ ЗЕБУБА


-Хороший будет год,- сказал агроном Семенов, осторожно втягивая чуткими
ноздрями сухой, раскаленный воздух: - Ни черта не уродится!
-Стало быть и собирать будет нечего,- улыбаясь резюмировал председатель.
А в это время, по трассе №58,- «московскому тракту», в направлении города
Иркутска, толкая перед собой горячий воздушный вал, несся доверху
груженый шампанским КАМАЗ.
-In vino veritas,- кричал высунувшийся из окна КАМАЗа хохочущий,
взлохмаченный «латинянин», и прицелившись, насколько это возможно в
такой ситуации, выпускал в направлении стоящих на поле фигур
пластмассовые, реактивные пробки. Желтоватая, рассыпающаяся на мелкие
радужные искры, струя, вырывавшаяся из этого, достаточно необычного
оружия, мгновенно сносилась ветром и заливала дверцу и заднюю часть
кабины грузовика. Не в силах избежать столкновения, к КАМАЗу, особенно к
его залитой шампанским части, моментально припечатывались бесчисленные
крылатые насекомые, отчего красный, бешено несущийся по асфальту
грузовик, напоминал колесницу Ваал Зебуба.
-Вот такие Россию и загубили,- сказал задумчиво председатель.
-Точно,- привычно согласился с председателем агроном
За 900 км. пути пьяным «латинянином» было выпущено 38 пробок, ни одна из
которых не достигла цели. Я хочу сказать, что затраты были абсолютно
напрасными. Не было сделано элементарного: не учтены скорость движения
и сила заряда. Но это же ерунда. Стоит ли об этом печалиться?! In vino
veritas!
Я пожалуй не стану разглагольствовать о том, что «Веселие на Руси еси
пити», и не стану более вспоминать веселого «латинянина», который
вернувшись из «экспедиции» сидел у меня ночи напролет, и мы пьяные, в
десятый раз перечитывая «ту самую» книгу Булгакова кричали, и о чем-то до
самого рассвета спорили.
И о том, как собираясь «с кумпанией» в картинную галерею мы неизменно
оказывались опять же – пьяными, и ни в какой не галерее, а совсем даже в
городской бане. И о том, как возвращаясь из «галереи» в автобусе маршрута
№ 10, пели хором: «На поле танки грохотали», а едущие куда-то тихие
старушки в неизменно- синих драповых пальто с цигейковыми воротниками,
подпевали нам. А впереди, на стекле, отделяющем пассажирский салон от
кабины, истекал кислотными красками намертво приклеенный постер, с
изображенной на нем голой тропической богоматерью, и автобус с его
сводчатым потолком, гудящими и вибрирующими терциями, квинтами и
редкими унисонами, и с этой кричащей красками и похотью иконой нового
времени, изливающей на бледные старушечьи лица ядовитый свет
тропического ада, походил на странный передвижной храм. Храм Нелепости-
на-Колесах. Или на все ту же колесницу Повелителя Мух.
Не стану я вспоминать и о том, как черной, глухой сентябрьской ночью я
писал какой-то рассказ, сам весь обставленный бутылками контрафактного,
взятого «под реализацию» «Cherry» И мне все время казалось, что за моей
спиной стоит кто-то черный и холодный. Я оборачивался, и он быстро
прятался в тень.
Питие, как и курение гербариев,- это веселые нотки, решетчатые диезы и
лживые бекары, в совокупности составляющие одно красивое, мощное, но
очень печальное произведение: «Старинный траурный марш» Шопена. Не
станем же его слушать.


Софья Андреевна

"Самая громкая нота на кларнете – наподобие гусиного крика".
М.И. Глинка
Музыкальных дел мастеру Михаилу Рыбину по прозвищу Шалмей
приснился черный, просмоленный телеграфный столб, тянущийся в
сверкающее, словно густо посыпанное толченым стеклом, небо.
– Столб – он и столб, – привычно отмахнулся от сновидения Шалмей, – да
почему бы, собственно, и не столб?! – мало ли какая нелепица кому
пригрезится. Ведь снились же до столба: третьего дня – угол чьего-то
загородного дома, с прижавшейся к багровой железной крыше старой,
высокой, вскипающей листвой от внезапно налетающего ветра, липой (а за
домом, буквально в версте – непонятно как образовавшийся там древний,
нелепый, богомерзкий град Вавилон); дня четвертого – смеющийся беззубым
ртом и беспрестанно многозначительно подмигивающий щербатый кучер
Осип, в черкеске с серебряными газырями, держащий в красной мозолистой
руке странного вида курительную трубку с длинным чубуком. … Так что
черный телеграфный столб с торчащими на две стороны, похожими на
кошачьи усы, обрывками медной телефонной проволоки совершенно не
выбивался из ряда обычно-странных ночных образов, и поэтому никакой
настороженности у мало верящего в разные там дамские бредни (ну.. вы
знаете о моде на все эти сонники и пр.) Шалмея не вызывал. Черный столб
снился еще четыре раза. Все четыре раза Шалмей не утратил твердости духа,
и со свойственным, почитай, всему мастеровому люду равнодушием
игнорировал навязчивое видение.
На пятый раз столб появился в образе проступающей из мокрого и будто бы
даже скользкого, как разведенный крахмал, тумана (уж так ему привиделось)
темной римской колонны, в коей Шалмей, уж и неведомо как, узрел
вертикально стоящий кларнет. И тут на Рыбина сошло откровение – он,
наконец, понял, как по-новому можно крепить трость к кларнетному
мундштуку.
Веры в мистическую природу картин Морфея сие сошедшее откровение не
прибавило, но материальную выгоду принесло явную – слишком уж хорошие
стали выходить у Шалмея мундштуки. Когда спрос на продукцию мастера
пошел в гору, Шалмей начал ставить на чудесных мундштуках свое клеймо –
рыбу. Но рыба на клейменых мундштуках Михаила Егоровича вышла слишком
уж своеобразная: более всего она напоминала знак бесконечности, а если
повернуть, то, пожалуй, и цифру восемь. Мундштуки эти впоследствии так и
прозвали – Шалмеевскими восьмерками.
Софья Андреевна в это утро была необычайно тиха и задумчива.
– Скажи,– произнесла она, даже не взглянув на горничную Варю,
застилающую свежей, оливкового цвета скатертью, обеденный стол, – к чему
снится мышь?
Варя промолчала, то ли не услышав обращенного к ней вопроса, то ли просто
не зная, какого, собственно ответа от нее ожидают.
– Вот и я не пойму. Почему мышь? Мышь,– повторила Софья Андреевна,
смешно протянув шипящий звук, еще раз удивленно хмыкнула и, накинув на
изящные свои плечи легкую кружевную шаль, вышла в сад.
В саду, подле невысокого дощатого столика, некогда выкрашенного белой
масляной краской, которая теперь почти совершенно и повсеместно
облупилась, стоял молодой высокий мужчина, смешно щурился на яркий
солнечный свет и чистил разобранный кларнет. Увидевший это, наверняка
сказал бы, что перед ним человек аккуратный, основательный и, скорее всего,
военный.
«Так чистят ружья», – подумала Софья Андреевна. Это внезапное сравнение
показалось ей отчего-то уместным.
– А-а, вот и Софья Андреевна пожаловали… Доброе утро!
– Доброе утро, Антоша,– улыбаясь, чуть нараспев произнесла Софья
Андреевна. – Удивляюсь я вам, Антоша. И откуда в вас столько жизнелюбия?!
Скажите, не лень вам так рано вставать и упражняться в музыке?..
– Какие разные бывают люди: вот новый наш постоялец до полуночи со
светом сидят, все пишут и пишут чего-то, а потом спят до самого обеда. И все
они чем-то озабочены, и все им плохо. Хмурый они человек, хотя… – Софья
Андреевна быстро посмотрела Антоше прямо в глаза, – Хотя и весьма
забавный, – завершила она с чуть заметным вызовом.
– А вы, Антоша, совершенно другой. С вами весело. С самого рассвета в
саду… вот, на кларнете играете и всему будто бы рады..
Антоша взглянул озорно, как-то совсем по-детски, и рассмеялся.
– Полно вам, Софья Андреевна. О чем грустить?! Хороша жизнь! Бывало,
выйду я вот так... – роса – каждая капелька, что твой диамант, листья и трава,
все переливаются и всюду золотые пчелы, птицы…. Втяну я утреннюю
свежесть всею грудью, закрою глаза, и от счастья меня прямо распирает –
слезы от восторга и зависти – сам себе завидую, что на этом свете живу. И
передать все то, что чувствую, словами никакими не могу, сто языков я знай –
не хватит слов, потому и кларнет, и музыка.
Софья Андреевна засмеялась и пошла по узкой дорожке, грациозно вытянув
красивую руку и касаясь кончиками пальцев листьев цветущих яблонь.
– Я, когда слушаю ваш кларнет, Антоша, чувствую себя девочкой из
Гаммельна. И про себя подумала: как же ты не можешь понять? Ведь ты
совсем не понимаешь меня. Или понимаешь? Она пыталась разгадать это,
глядя в его глаза.
– Но позвольте, – вопреки наивным ожиданиям Софьи Андреевны иронично
заметил Антоша. – Скажите, что мне это послышалось. Вы назвали
Владимира Ильича забавным. И что же вы находите в нем забавного?
– Ах, не ревнуйте, милый Антоша. Ведь вы ревнуете меня?
– И не дождетесь, – улыбнулся Антоша.
– Хоть немножко, хоть капельку? Антоша, смотрите мне в глаза и не смейте
отводить взгляда. Ревнуете?
– Ну, так не честно, Софья Андреевна. Вы меня снова засмущали.
«Не ревнует», – грустно подумала Софья Андреевна, – притворяется.
* * *
– И куда она могла задеваться? – бормотала Варя, заглядывая поочередно то
за буфет, то под обеденный стол. – Софья Андреевна, у нас ложки стали
пропадать.
– Что за нелепица, Варя. Как же они могут пропадать? Поищи, быть может,
упала куда.
– Я уже везде посмотрела, Софья Андреевна, – нетути.
– А посторонних никого не было? Кто-нибудь заходил в дом?
– Молочник был, но он дальше крыльца никогда и не проходит. Черкес какой-
то приходил, с виду – сапожник, спрашивал Владимира Ильича, так я ему
сказала, что Владимир-то Ильич спят еще, чтобы он попозжа зашел, –
растерянно пробормотала Варя. И дальше уже совсем тихо: – сапоги вот
принес... и зачем Владимиру Ильичу такие сапоги, как у ямщика….
– Варя, ну не хочешь же ты сказать, что Антон Павлович украл у нас ложку,
или Владимир Ильич… интеллигентные люди ложек не крадут... Ищи. Ведь
где-нибудь рядом лежит, а ты, растеряха, ее и не видишь
– Интеллигентные, – проворчала обиженная Варя, – интеллигентные, может, и
не крадут. Вот Владимир Ильич давеча сказал мне, что вся интеллигенция –
говно.
– Варя, постыдись, ну что ты такое говоришь? – укорила горничную Софья
Андреевна. – И не верю я, чтобы Владимир Ильич такое сказал. Сколько раз я
тебя просила не придумывать ерунды и напраслины на людей не возводить.
-Вовсе это никакая не напраслина, Софья Андреевна. Это Владимир Ильич
ваш меня все время поучает, что говорить правду – предрассудок. А я
завсегда вам правду говорю.
– Ну, полно, Варя, ступай, – насколько могла, твердо сказала Софья
Андреевна, чтобы наконец прекратить этот глупый диалог. – Ты такая
упрямица, что порою с тобой просто невозможно разговаривать.
– Кстати, Софья Андреевна…
– Да уйдешь ты, наконец? – уже начала было сердиться хозяйка.
Варя сделала смешной книксен и, все еще притворяясь обиженной, поджала
пухлые губки. Софья Андреевна, едва сдерживая смех, махнула на Варю
красивой своей рукой:
– Ступай.
– Балуете вы горничную, Софья Андреевна, – сказал Антон Павлович,
выглянув из-за газетного листа. – И вот, что из такого получается... – Антон
Павлович зашелестел газетой:
– «Вчера вечером в театре "Олимпия" состоялся митинг прислуги.
Присутствовали в количестве до 500 человек горничные, няньки, кормилицы,
кухарки, белые, средние и черные, дворники, а также лакеи и коридорные.
Последних было немного. Преобладал женский элемент.
После этого собрание выслушивает и принимает резолюцию, которая говорит,
что они присоединяются к общей борьбе за волю, за землю и за труд; что они
в один день предъявят требования к своим хозяевами, если те требования не
будут приняты, устроят общую забастовку.
Поминают, далее, павших борцов освободительного движения пением
похоронного марша "Вы жертвою пали" и затем начинают расходиться».
– А вот еще: «6 мая проживающая в доме св. великомученика Георгия в
Кривом переулке мещанка Марфа Шолохова обнаружила, что у нее бесследно
исчезла накануне принятая прислуга, а вместе с тем обнаружена пропажа 400
рублей и разных вещей, всего на 806 руб.».
– Да, что вы, Антоша, – возмутилась Софья Андреевна. – Варя совершенно не
такая. Она хорошая и смешная... Она несчастная, совсем рано стала сиротой.
Батюшка ее… да лучше вам такого ужаса не знать.
Антон Павлович смущенно кашлянул и, стараясь сгладить возникшую
неловкую паузу, нарочито веселым голосом произнес:
– А далее и вовсе смешно: «28 апреля, в 9 часов вечера, крестьянин Иван
Андреев, проходя по Чистопрудному бульвару, быстро разделся и,
бросившись в пруд, стал купаться на глазах собравшегося народа, а затем
вылез, оделся и хотел скрыться, но был задержан. При расспросах Андреев
объяснил, что купался, потому что жарко, полагая, что "в этом ничего
особенного нет". Составленный об этом протокол передан мировому судье».
Софья Андреевна вначале было попыталась сохранить спокойствие, но не
выдержала и, прыснув в прижатую к губам ладонь, рассмеялась. Антон
Павлович, довольный, что сумел-таки исправить положение, улыбаясь,
закивал головой:
– Что за нравы! Кошмар!
– Вот такие нравы! – донеслось из за прикрытой белой двери столовой.
– Доброго дня, Владимир Ильич, – приветствовала еще не видимого хозяина
голоса Софья Андреевна.
– Варя, – позвала она горничную,– неси обед Владимиру Ильичу.
Владимир Ильич, невысокого роста, лысоватый человек с
непропорциональной телу большой головой и угрюмым заспанным лицом
быстрым шагом вошел в столовую.
– Все газетки почитываете?
– А вы, как всегда, не в духе? – обернулся к вошедшему Антон Павлович.
– Снится черти что, мерзость одна! – Владимир Ильич поморщился, отчего
стал похож на ордынского хана из исторической книжки. – Мышки,
представьте, всю ночь снятся. Все мышки и мышки, словно их тысячи и по
полу, и по постели бегают. К чему там мыши-то снятся, Софья Андреевна?
Хотя не нужно, не отвечайте, глупости все это, сказочки.
Говорил он быстро, безбожно картавил и притом отчаянно жестикулировал
правой рукой. Со стороны казалось, что он пытается разогнать ею видимых
только ему обступивших его эфемерных сущностей.
«Да, он так и сказал: «Мышки снятся. К чему мышки снятся?»
Софья Андреевна, словно янтарные четки, перебирала все эти давно
прошедшие дни, пытаясь восстановить события и найти хоть какую-то логику
в произошедшем. Как все началось? Где она, та черта, которой не следовало
переступать? И было ли всему виною ее девичье легкомыслие или же какие-
то неведомые силы встали на пути, разрушили все, смешали все карты и
омрачили даже сами воспоминания о тягостном ожидании столь желанного
счастья? Для чего я? Зачем я? – шорох легкого платья и вальсы Штрауса. –
Ах, милый Антоша, я, верно, создана быть счастливой. Мне легко. Я смеюсь…
Я знаю, что живу для любви… Слышишь, нам поют рассветные птицы… –
Ложь, – сухая, мертвая ветка проскрипела по стеклу окна, – открой глаза,
смотри – вот уже багровое закатное солнце покрыло медью верхушки старых
ветел, и скоро с чернеющего неба холодной изморосью опустится на землю
печаль. Вас обманули. Солнце незаметно для нас уже завершило свой оборот,
и впереди – только ночь.
Как случилось, что они трое оказались в одном доме в одно время: молодой
красавец-офицер, маленький, большеголовый не то адвокат, не то просто
заурядный московский жулик и она – девочка из Гаммельна, по
недоразумению не ушедшая вместе с другими детьми в горную страну
счастья, вслед за музыкой, льющейся из волшебной свирели, а так и
оставшаяся стоять посреди тесного, каменного, продрогшего на злом
ноябрьском ветру проклятого города. Тс-с. Не поднимай головы. Оттуда, из-
под черной высокой готической стрелы собора, ухватившейся тонким крестом
за серую рваную холстину чужого неба, за тобой с ненавистью следят
каменные глаза средневековых химер. Не упрямься, послушайся
останавливающего тебя ветра: возвращайся назад.
Золотая луковица летит над изумрудной листвой.
Косая солнечная полоска на оливковой скатерти.
Белоснежная, словно светящаяся изнутри, фарфоровая чашка с тоненьким
золотым ободком.
Изящная чайная ложечка с витой ручкой большой серебряной стрекозой
спешит к хрустальной розетке.
– Вишневое?
– Вишневое, Владимир Ильич.
– Люблю вишневое.
Она задерживает свой взгляд на его широком лбе. Она позволяет ему
прикасаться к своей руке. Она делает все, чтобы досадить тому, кто ей
небезразличен. Но тот, кто небезразличен, никогда не замечает или делает
вид, что не замечает. Часовая гиря со скрежетом провернула тусклую тонкую
цепь, и вот уже Солнце снова движется к закату. Синий квадрат ночного окна,
словно разделенный надвое черным телеграфным столбом. Утомительно-
желтый свет в столовой.
– Антоша, вы, пожалуй, скоро совершенно ослепнете от ваших газет.
Антон Павлович неизменно улыбается и откладывает газету.
– Да, Софья Андреевна. Пожалуй, что поздно. Спокойной всем ночи.
А после…
– Оставьте это, Владимир Ильич. Ни к чему это. Да вы ведь, верно, и женаты.
Какие нехорошие у него глаза – больные глаза.
– Для всех я далеко, для всех я в Женеве, – и смеется так зло.
Он будет настойчив…
………..Это потому, что в моих глазах одиночество……….
Как он противен, и как одинока ночь.
В ее спальне густая, как нефть, тьма…
Сон нейдет, и она слышит, нет, даже явно видит, как Владимир Ильич в
темноте своей комнаты быстро ходит из угла в угол, засунув большие пальцы
рук на груди под жилет.
Хочется закопаться под бессчетным количеством одеял, и забыть про все, и
не слышать больше мерный стук его шагов.
Она зажжет свет. Захочет позвать Варю, но вспомнит, что сама днем
отпустила ее...
А шаги все стучат.
– Зачем вы здесь? Уйдите немедленно.
Лицо его окаменело, скулы покраснели……….
Нет, ничего не вспомнить. Янтарная четка застыла в красивой руке... А потом?
Что было после?
Что-то черное промелькнуло над большим плешивым затылком Владимира
Ильича, – это Антоша страшно, с оттяжкой, словно саблю, обрушил на него
свой кларнет. Великолепный инструмент мастера Буффе хрустнул и
переломился, рассыпая по паркету свои причудливо изогнутые серебряные
клапаны. Владимир Ильич, как потревоженная черепаха, втянул в плечи
большую свою, в кровь разбитую голову и медленно, всем корпусом
развернулся в сторону Антоши. Взгляд Владимира Ильича был удивленный и
испуганный. Софья Андреевна стояла бледная как полотно, не в силах
сделать вдох, будто в груди застрял большой ватный ком. Черный кларнетный
мундштук, упав из разжавшейся Антошиной руки, стукнулся об пол и
медленно, по дуге, покатился по паркету, остановившись лишь в футе от
начищенного башмака Владимира Ильича. Через мгновенье взгляд
Владимира Ильича стал осмысленным, а затем в сузившихся калмыцких
глазах его запрыгали черти. Он сделал судорожный шаг в сторону застывшего
в ожидании Антоши. Но шагнув, он наступил прямо на маленький черный
цилиндр мундштука. Остальное произошло так быстро, что Софья Андреевна
даже не успела вздрогнуть. Ноги Владимира Ильича стремительно подлетели
вверх, и он, перевернувшись, ударился об угол массивной тумбы, затем
медленно, словно потерявший равновесие мешок с углем, завалился на
паркетный пол.
Крови было немного, да и то лишь в том месте, где о голову разбился
несчастный кларнет. От острого угла же осталась просто глубокая, чудно
выглядящая вмятина в районе височной кости.
– А-а! – вскрикнул Антон Павлович. – Пульс! Зеркало, где у вас зеркало?
Поднесите ко рту. Нет, не дышит... Софья Андреевна, голубушка, что же это?
Как это? – вдруг, всегда невозмутимый, Антон Павлович стал суетливым,
производил какие-то совершенно ненужные действия и никак не мог унять
дрожь в руках.
– Что вы, оставьте думать такое. Не нужно. Прошу вас, умоляю вас, не нужно
заявлять. Кто же нам поверит? Никто нам не поверит. Никто! – он с мольбою в
глазах смотрел на Софью Андреевну и говорил быстро, сбивчиво, и в его
горячечной речи порой было тяжело уловить смысл.
– Да, что же это такое, Софья Андреевна?! – на скулах Антона Павловича
проступил чахоточный румянец. Эти малиновые пятна и испуганные серые
глаза сделали его похожим на ряженного во взрослую одежду ребенка.
Софья Андреевна все еще не могла прийти в себя от происходящего, которое
все больше напоминало дурной сон. Она пыталась что-то отвечать, но
непокорные губы шевелились, не воспроизводя никакого звука. А стены и
потолок медленно плыли во тьму бесконечной комнаты и не могли
остановиться.
Антон Павлович схватился обеими руками за серую жилетку Владимира
Ильича и оттащил бездыханное тело к стене, потом зачем-то вернул его
обратно – к тумбе.
«Боже, что он делает?!» – подумала Софья Андреевна.
И словно……… далеким эхом:
– Что я натворила?!
Мысль вонзилась в самое сердце жуткой ледяной иглой и, спустя мгновение,
так же неожиданно ушла, растаяла. А потом, совершенно не к месту, вползло
в голову и застряло там невесть откуда взявшееся: «Самая громкая нота на
кларнете – наподобие гусиного крика».
Кто это сказал… Зачем это?.. Не нужно так?.. Это безумие.
Антон Павлович при желтом свете керосиновой лампы копал могилу, с
остервенением перерубая лопатой попадавшиеся на пути корни цветущих
яблонь. Могила в цветущем ночном саду – страшно. Или просто нелепо.
В чернеющий провал, в щели, образовавшиеся между накрытым скатертью
трупом и осыпающейся мелкими комьями сырой земли стеной, Антон
Павлович затолкнул книги, тетради, исписанные мелким нервным почерком,
блестящие ямщицкие сапоги, паспорт на имя какого-то Николая Егоровича –
все, что было найдено в комнате покойного.
– Словно хороним гуннского вождя, – Софья Андреевна поежилась, кутаясь в
кружевную шаль, то ли от ночной прохлады, то ли от эдакого дикого
сравнения.
«Но почему я не испытываю никакой жалости к этому человеку? – думала она.
– Только чувство опустошенности или, что уж совсем невыносимо, –
облегчения, да-да, облегчения. И далее уже не стоит пытаться быть другой –
не собой».
На Софью Андреевну вдруг нашло чувство, что она до сих пор жила совсем
не своей жизнью, словно играла театральную пьесу. «Только и всего, – думала
она, глядя на дрожащий желтый свет керосиновой лампы и звонко бьющихся в
ее стеклянный колпак глупых ночных насекомых. – Неужели смерть человека,
даже пусть такого человека, совсем не тронула меня? Даже наоборот,
принесла странное чувство освобождения. Сильная я или же просто
бездушная? Страшно».
Утром был туман. Дождавшись, когда солнце наконец разгонит остатки его,
прячущиеся в сырых ложбинах, Софья Андреевна заставила себя выйти в
город, куда-то ехать на извозчике, говорить с кем-то: просто для того, чтобы не
оставаться в страшном своем доме и хотя бы не надолго отвлечься от
лезущих в голову мыслей.
Когда она возвращалась, то увидела недалеко от ворот прохаживающегося
взад-вперед и беспрестанно задирающего голову, словно считающего
невидимых перелетных птиц, незнакомца.
Сердце Софьи Андреевны оглушительно стукнуло и остановилось. Она,
опустив глаза, попыталась незамеченной пройти мимо.
Но худой, длинный, как высохшая жердь, человек в инженерской фуражке,
отведя свои круглые, водянистые, почти бесцветные глаза от перекладины
черного, просмоленного телеграфного столба, ее все же заметил.
– Воруют ! – виновато улыбаясь, сказал он.
– Что? – вздрогнула Софья Андреевна. Сердце ее ожило и затрепыхалось так,
что уже готово было выпрыгнуть из груди, или даже разорваться от страха.
– Воруют проволоку.
Софья Андреевна, застыв на месте, неопределенно повела плечом, и было
непонятно, что это движение должно было выразить.
– Станем теперь цинковую вешать, – зачем-то продолжил инженер, видимо
считавший, что всем интересно знать – какую именно проволоку впредь будут
использовать. Молчание же Софьи Андреевны мужчина расценил как эту
самую вышеупомянутую заинтересованность. И он, перейдя на
заговорщицкий шепот, сообщил:
– Цинковая – она дешевле медной.
В глазах Софьи Андреевны рваными клочьями плыл белый холодный туман:
«Зачем он это мне говорит? Что за вздор?!»
Она отвернулась от инженера.
– Самая высокая нота…
– Что… Что вы такое говорите?
«Наподобие гусиного крика», – закружилось в голове. Стало горько во рту, и
тонкий аромат цветущих яблонь, который легкий ветер доносил из сада, стал
явственным, и невыносимо приторным.
Словоохотливый инженер порывался сказать что-то еще, но Софья
Андреевна, уже ничего не слыша, поспешно ушла.
Говорят, что скверные события никогда не приходят в одиночку, они тянут за
собой другие скверные события.
– Я ему устала объяснять, – чуть не плачет Варя. – Он и слышать ничего не
хочет, угрожает.
– Кто, Варя, про кого ты говоришь?
– Да черкес этот, сапожник, тот, который третьего дня к Владимиру Ильичу
приходил, да энтот, с сапогами.
– Ну ты бы и объяснила ему, что уехал, мол, твой Владимир Ильич, или
Николай Егорыч… как там его настоящее имя… в Петербург, в Женеву… к
черту на куличики... срочно, насовсем уехал.
– Он и слышать об этом не хочет. Угрожает, – повторилась испуганная Варя. –
Говорит: нынче-де барские дома горят, что твоя солома.
– Угрожает? – рассердилась Софья Андреевна, совершенно измученная этой
нескончаемой жуткой историей. – Ну, на него-то мы управу найдем.
К счастью, все разрешилось как-то само собой. По слухам, которыми
сограждане щедро делились друг с другом, черкеса, оказавшегося вовсе и не
черкесом, а неким известным в преступном мире громилой по кличке
Иванович, застрелили при попытке ограбления кассы городского вокзала.
Иные же говорили, что он, присутствуя на траурной панихиде, которую
устроили в связи с годовщиной гибели студента Маркова, был в суматохе
толпою повален на землю и там его насмерть задавила испугавшаяся чего-то
толстозадая жандармская лошадь.
В любом случае, об этом человеке больше никто ничего не слышал.
Антон Павлович съехал от Софьи Андреевны, совсем не заходил, и о нем
почти месяц не было вестей.
Но все же они встретились еще раз – в середине июля, на смотре 5-го
мортирного полка и 5-го и 6-го Восточно-Сибирских саперных батальонов,
перед их отправкой на Дальний Восток.
На прощанье она поцеловала его в лоб и перекрестила:
– Бог нам судья, Антоша. Прощай.
И не стало больше любви. А может быть, ее и не было.
Ее горничная Варя, прощаясь, долго, и совсем непонятно за что, просила
прощения, то смеясь, то плача, и все бормотала про какие-то ложки, про то,
что у нее и в мыслях не было их брать, но бес попутал.
Софья Андреевна, продав свой подмосковный дом, некоторое время жила в
Москве, в доме Ечкиной, на Мясницкой улице. Когда в России случились
тяжелые времена, была в иммиграции, в Берлине. И наконец, по прошествии
семи лет, когда жизнь на родине стала приходить в норму, вернулась. Никогда
больше она не вспоминали ни об Антоне Павловиче, ни о случившемся с
ними в том далеком, богом забытом мае. В старости она уже не задавала
себе вопросов, для чего она жила. Она просто убедила себя, что, наверное, и
в ее скромной жизни был какой-то, хоть наверное и крошечный, но – смысл.
* * *
– Там всего лишь старые пуговицы. Даша, ну не мешай няне. Ох, какая ты
баловница.
Но Маленькая дочка архитектора не слушается и, подойдя к столу, становится
на цыпочки, чтобы разглядеть содержимое таинственной деревянной коробки
с надписью «Российская чайная компания».
– Что это?
– Не знаю, солнышко.
– Дай, – просит девочка.
– Возьми, возьми. Поди, солнышко, поиграй, а няня пришьет тебе пуговицу.
Голос матери:
– Мне решительно не нравится, что ты сделал в саду. Это не беседка, это
черти что, языческое капище… нет, – вавилонский храм. Убери это, Христа
ради, мне и стоять с ней рядом страшно. И голос отца:
– Ну, что ты такое говоришь?! Архитектор знает, что делать. Архитектора не
нужно учить…
– Папа, папа, – вбегает маленькая дочь, и, смешно округлив глаза, переходит
на шепот. – Что это?
– Гм, – архитектор разглядывает находку. – Пожалуй, мундштук. От кларнета
или от саксофона. Видимо, в этом доме когда-то звучала музыка.
Пятилетняя Даша не знает, что такое кларнет, и не имеет представления, что
такое саксофон, поэтому смеется.
– На, играй, – говорит отец и возвращает находку дочери. Но вещь со
странным названием «мундштук» больше ей неинтересна, и Даша аккуратно
ставит ее на белый подоконник, где черный цилиндр в аккурат сливается по
цвету с просмоленным телеграфным столбом, стоящим за воротами,
невдалеке от дома. Даша прищуривает один глаз – смотрит на это нелепое
совпадение и затем убегает в детскую, к няне. Ведь в деревянной коробке
еще так много странных, непонятных, и потому интересных вещей.

Спасибо деду. Провинциальная история Z

Николая Сергеевича укусил человек. Не женщина. Не в порыве страсти и не
в пылу борьбы. Хотя доподлинно это никому не известно, но сам укушенный
почему-то был глубоко убежден, что укус не имел эротического или
гастрономического подтекста.
Случилось это так: Николай Сергеевич пешим порядком, привычно и
неспешно перемещался из пункта А в пункт Б, если точнее- из дома своей
тещи, расположенного на ул.Чудотворской, в отделение Сбербанка, что на
улице Сухэ-Батора....Был он задумчив, несколько рассеян и по обыкновению
своему грустил. Грусть Николая Сергеевича носила характер затяжной и
настолько въелась в его естество, что стало важной частью повседневного
образа.
Глубинная грусть щедро нарезала на его лбу и щеках каналы трагических
морщин, окрасила в цвет застиранных простыней его достаточно
симпатичное, но уже немолодое, лицо. Веселым Николая Сергеевича никто из
живущих не видел. Даже сам Николай Сергеевич. Или видел, но забыл.
... Там, в толчее, у автобусной остановки..Все произошло так быстро и так
неожиданно, что уклониться, или еще хоть как-то отреагировать возможности
не было.
-Человека зарезали ! -закричала какая-то толстая, громовая баба.
Низко и тяжело завыли автобусные тормоза и с затоптанного газона
вспорхнула пыльная стая воробьев.
Николай Сергеевич ничего, кроме синего пиджака и блеснувшей фальшивой
латунью медали с надписью «С днем рождения», не увидел -Глупость какая..
успел подумать Николай Сергеевич.. С днем рождения...к чему?..А потом что-
то навалилось на него, захрипело, дохнуло старым погребом и забрызгало
слюной.
-Человека зарезали ! -кричала баба , таращила глаза и пальцем тыкала в
сторону Николая Сергеевича.
Да кого зарезали-то?- мелькнуло в голове Николая Сергеевича. А потом вдруг
заломило в шее, потянуло, точно от удара. - Меня что ли?
-Дед взбесился, человека покусал..- ухмыляясь сказал мужчина в кепке и
джинсовой жилетке с неестественно-оттопыренными карманами, наверное
водитель одного из автобусов.
-Полицию нужно вызвать
-На кой ...она нужна?! Подумаешь...
-Нужна, - чуть слышно простонал Николай Сергеевич.
Пока ждали полицию дед не проявлял никакого буйства. Просто стоял и
смотрел. Он не трясся, не двигался и даже кажется не моргнул не разу.
-Что за деды пошли ?! -мысленно возмущался Николай Сергеевич. И ведь не
старый. Совсем ни к черту! Ни в какие ворота..
Приехал полицейский. С виду- помощник дежурного или еще кто-то, навроде
командира патрульного взвода. Ни на участкового, ни на следователя он
похож не был.
Николаю Сергеевичу почудилось, что полицейский подмигнул деду.
-На деда не серчай. Ты ему еще спасибо скажешь.
-Ерунда полная,- подумал Николай Сергеевич. -Ну ведь бред же собачий.
Меня покусали до крови покусали, быть может и заразу в организм занесли, а
я говори спасибо?!.
-Рану чем-нибудь прикрой. Инфекция попадет. В воздухе
столько...полицейский крепко выругался.
После - наклонился, разглядывая красные выбоины на бледной шее Николая
Сергеевича.
Подорожником можно, - сказал кто-то участливо.
-Да, рана неглубокая. Подорожник сойдет. - согласился полицейский
Сограждане гурьбой двинулись на газон,- искать подорожник.
Николай Сергеевич вернулся домой и долго сидел на табурете в прихожей, не
в силах собраться с расплывающимися как куски сливочного масла на теплой
сковороде мыслями. После- прошел в ванную и отлепив от шеи сморщенный
лист подорожника смотрел в зеркало . Кровь в ранках уже потемнела и
запеклась. Николай Сергеевич кривясь обработал ранки перекисью и закрыл
пластырем.
Ночью он спал тревожно. Его знобило и он два раза ходил пить.
-Это надо же...кусаться стали.- бормотал сонный Николай Сергеевич.
-Что? - спросила жена
Да так, ничего...
Любопытная жена , дождавшись когда муж все-таки уснул, потянув за кончик
пластыря смотрела при свете сотового телефона на ранение.
Явный след человеческих зубов. Это не собака. У собаки зубы не такие. И не
лошадь Да и где бы его собака покусала.? А лошадь, где ?... А потом...в шею.
Ладно бы в руку, ногу или даже живот. Но в шею.... Она пыталась что-то
придумать, найти какое -то простое объяснение. Но ничего не складывалось.
Вернее складывалось, но в то, о чем замужней женщине, за сорок, не
хотелось думать
-Коля ! Коля !
Она трясла спящего мужа и голова его безжизненно болталась на тонкой
шее и билась о спинку супружеской кровати.
Что?! Испуганно вскрикнул Николай Сергеевич, щурясь на пробивающийся
сквозь шторы солнечный свет. -Где горит? Кто горит?
-Коля! Ты подлец !
На второй день у Николая Сергеевича сильно болело от плеча до самого уха
На третий боль ушла и обнаружился небывалый прилив сил и подъем
настроения. Он вот так, ни с того, ни с сего, перестал грустить.
На четвертый день Николай Сергеевич стал видеть и осязать испускаемые
различными предметами излучения, или , как он сам это назвал — волны.
Волны он условно разделил на две категории, по цветам и по ощущениям.
Они были черными и желтыми. Черные волны доставляли ему дискомфорт.
От них чесались глаза и ломило в черепе: где-то там, в районе гипоталамуса.
Черные волны излучали: деньги, фотография тещи ,ноутбук дочери и
двухкамерный холодильник «Бирюса», а желтые,- волны любви и
удовольствия: телевизор, три пачки лапши быстрого приготовления и стоящие
в коридоре ношеные кирзовые сапоги.
Холодильник раздражал Николая Сергеевича более всего
и мужчина старался держаться от белого монстра на почтительном
расстоянии, не приближаясь к нему без крайней нужды. После он вытолкал
«Бирюсу» на балкон и уже там, в два слоя, обмотал пищевой алюминиевой
фольгой, закрепив ее для надежности скотчем.
Во вторник вечером жена застала Николая Сергеевича вертящимся у
зеркала. Он примерял какую-то серую, бесформенную телогрейку. Лицо
Николая Сергеевича светилось тихой радостью.
-Коля, что это?
-На холодильник поменял. Почти новая!
Интересные перемены произошли и на работе Николая Сергеевича. В цеху
возле него стали собираться люди.
-Сергеич говорить будет. Пойдем послушаем.
-Пальма- она хорошая. - изрекал Николай Сергеевич собравшимся.- Потому
как на ней -бананы. Банан дает желтую волну. И в питании он полезен и
форма у банана приятная. Хорошо лезет в рот.
-Сергеич, откуда это?
-Теперь я знаю все - выдохнул Николай Сергеевич.
-То есть ты теперь можешь на пальцах объяснить любому пионеру теорию
суперструн ?-спросил, сплюнув на пол, бригадир.
-Нет, не так. Я знаю кто прав, а кто виноват. В глобальном смысле,
понимаешь? Вот спроси что-нибудь.
-Что?
-Кто виноват спроси.
-В чем?
-Во всем...
День шел за днем. Николай Сергеевич чувствовал, что внутри него
происходит что-то важное и нужное. И его не очень удивило,когда ведущий
популярного телевизионного ток-шоу прервал свою речь и глядя сквозь экран,
подмигнул ему. Николай Сергеевич оглянулся. Почему-то его встревожила
мысль, что это могут заметить. Хотя в квартире он был совершенно один. Но
он оглянулся. Ведущий подмигнул еще. На этот раз явно, глядя прямо в глаза
Николая Сергеевича. Николай Сергеевич робко улыбнулся и подмигнул в
ответ.
Все чаще он стал часто ходить туда, где началось его чудесное
преображение. Наверное хотел встретить того самого деда. И сказать ему
спасибо. Как бы это не смешно звучало тогда, в далеком уже апреле. Он
закрывал глаза и бормотал :«Спасибо деду.»
-Спасибо деду..-вдруг отозвался какой-то человек. Николай Сергеевич открыл
глаза и с удивлением посмотрел на мужчину в футболке с олимпийской
символикой и в красных спортивных штанах. Мужчина улыбнулся ему как
старому знакомому.
После были и другие люди, много людей. Простые казалось бы прохожие, на
которых раньше Николай Сергеевич не обращал особого внимания. теперь
поравнявшись с ним подмигивали ему и тихо говорили «Спасибо деду»
Как Николай Сергеевич сам укусил человека? Произошло все неожиданно. Он
этого парня кусать не хотел но его словно примагнитило к загорелой шее.
-Ты чего?! Ты чего? -взвизгнул парень
-Ха-ха,- страшно и низко прохрипел Николай Сергеевич. -Ха ! Глаза его
налились темным стеклом и малиновый , чахоточный закат поплыл и
закрутился в них , как окровавленные лоскуты крутятся в круглом оконце
стиральной машины.
Ха-ха-ха!
Парень попятился и бросился бежать.
Ранним июньским утром жена застигла Николая Сергеевича
бодрствующим .Он тихо стоял в коридоре в своей почти новой телогрейке и в
сапогах. На вопрошающий взгляд супруги ответил просто: -Не могу дома
сидеть. Кость ломит.
Он знал, что у сквера его ждет уже заведенный грузовик.
-Чьих будешь?- хрипло спросил незнакомый голос из тента.
-Спасибо деду.- ответил Николай Сергеевич.
-Свои . Руку ему подай. Высунувшаяся рука втянула Николая Сергеевича в
темное , брезентовое нутро. Поехали. Первые пять-шесть часов ехали молча.
Потом кто-то прокашлялся и твердо скомандовал: -Песню запевай.
Слов песни Николай Сергеевич не знал. Но одна повторяющаяся фраза
врезалась в мозг так прочно, что выскакивала изо рта автоматически. «Мы
пойдем с конем. Мы пойдем с конем.» И когда Сергей Николаевич вступал
все вокруг вибрировало и звенело и сжатый в руке банан излучал золотые
волны, которые нежно омывали его , как волны теплого моря омывают тело
купальщика . Сергей Николаевич прикрыл веки и яркое летнее солнце,
пробиваясь сквозь листву пролетающих мимо грузовика деревьев отбивало
радостную морзянку. А потом солнце упало за горизонт и пришла ночь.


СЧАСТЬЕ

В здании вокзала так зябко, что стынут руки, и там мертвенный свет
люминесцентных ламп и неприязненные взгляды скучающих стражей.
И табличка «Счастливого пути», вывешенная словно в укор засидевшимся гостям…
– Пойдем мы отсюда, друг мой Александр.
Туда, где за расквашенной осенней слякотью дорогой, зияет чуть припорошенный
первым снегом пустырь, туда, где из остывающей глины торчит одиноким перстом,
указующим в цвет плохого вермута раскрашенное вечернее небо – ржавый швеллер,
туда, где свернувшись спящей собакой, лежит на мокром пригорке мокрый обод
старого колеса. Нет у нас ничего, Александр, и словно ничего, никогда не было.
– Наливай, Александр, наливай, – не томи душу, мы и так достаточно ее истерзали, и
она уже и не плачет, – съежилась озябшая и молчит..
Старый плафон конечно не фиал, но самое его прямое предназначение нести людям
свет, и нечего ему, друг Александр, валяться среди нечистот. – Посмотри, Александр,
как неблагодарны люди. – Посмотри! – А ведь раньше он освещал их бездарные
будни и украшал скучные, однообразные праздники, и их умытые, накормленные
дети неуклюже и трогательно танцевали под ним польку-бабочку.
– Мы омоем тебя и наполним чистым огнем, и ты снова станешь прозрачным, и грани
твои заискрятся как горный хрусталь.
– Ты возьми огурчик, Александр, – он зелен и свеж. – Понюхай его, понюхай, – в
краях, где люди светлы и радостны так пахнет ветер.
– Присядь, мой одинокий друг, нет в усталых ногах правды, – вот на ящичек и
присядь, а я разведу огонь, – плохо путникам быть без тепла.
– Не тревожься идущих сюда людей, – посмотри их одежды, они путники, как и мы.
– Сядьте возле огня и разделите с нами скромный наш ужин, – пригласил Устин
Афанасьевич.
– Владимир и Даша,– представились путники.
– И если вы не возражаете, мы останемся с вами до утра
– Оставайтесь, – согласился Устин Афанасьевич. Александр же просто кивнул, –
Оставайтесь.
И стали они говорить о счастье, о чем еще говорят усталые путники у ночного огня?!
……………………………………………………………………………………….
– Расскажи нам, Александр, какой из дней твоей жизни запечатлел на челе твоем
печать радости?
И слова его были вначале тяжелы, словно он не говорил, а бросал в темноту
обледеневшие мерзлые доски, но вскоре алкоголь возымел свое действие, и речь
его стала плавной и гладкой как скольжение легкой лодки по темному шелку тихого
лесного озера.
– На меня в равной степени действуют и центростремительная и центробежная
сила, потому я стою прямо. Хомо эректус ? –
улыбнулся Владимир.
Да, – ответил Александр несколько смутившись, – с этим у меня и теперь все
в порядке.
– С этим, собственно, и связаны самые счастливые воспоминания. Вернее, не
совсем с этим. Слушайте.
Я, как и старик Иммануил, всю жизнь провел на родине, все 40 горьких
безрадостных лет, так и не узнав, что такое счастье.
– А кто он – Иммануил?
– Не знаю, просто услышал однажды по радио: «Иммануил всю жизнь провел
на родине» – и как сосновая щепка вонзается в ладонь лесоруба, занозило
это мое сердце.
– Я иногда даже думаю, про этого Иммануила, представляю, как он
одряхлевший, одинокий, бродит среди деревьев по старому кладбищу и
всегда мне становится его жалко, до боли в сердце жалко.
-Налей, Устин Афанасьевич. Выпьем за печального Иммануила.
– Жалко, Устин Афанасьевич?
– Жалко, Александр!
– Ну, в общем, – продолжал Александр, стерев с губ своих расплескавшийся
огонь, – понял я, что нет счастья там, где дом мой, что обрыдло и гадко мне
все здесь, и потому я все чаще стал глазами своими елозить по старому,
потертому глобусу... И то, что я видел, удручало мой взор: в одном месте была
совсем уж война, во другом предвоенная ситуация, а в третьем – холодно, а
холод и счастье в моем понимании вещи совсем несовместные. Я все вращал
глобус, и пессимизм вновь и вновь вкрадывался в мою душу и завладел бы ей
полностью, если бы не увидел я как от пустынной, сморщенной, как
старушечье лицо Евразии, виноградной гроздью свисает над бушующим
океаном, невесть как оказавшийся там Индостан. И это было как прозрение,
как Божий глас.
-Всю ночь я слышал сквозь сон протяжные звуки ситаров и следующая ночь
моя была полна их влекущими звуками.
Через два дня, будучи, впрочем как всегда, абсолютно нетрезв, я легко и
возмутительно быстро продал квартиру со всем ее небогатым содержимым и,
никого не предупредив, и даже не попрощавшись ни с кем, поехал в эту самую
Индию.
То есть, я не помню процедуры приобретения билета и первые полтора дня
пути, потому как сознание мое вернулось уже к концу дня второго.
Я лежал на обитой синим грязным дерматином полке, и смотрел сквозь
пыльные, двойного стекла, окна вагона, и думал: какая она – Индия? И все не
давало мне покоя мысль: вот слон, он ростом с вагон или чуть ниже?
И все ехал и ехал, и, выйдя на какой-то небольшой станции покурить, глядел
на вагон и опять думал – неужели такой? И множил суточное потребления
корма, которое по моему представлению составляло никак не менее 100
килограммов всякой зеленой массы, сперва на месяц, а потом на год.
Получалось чересчур много. Из этого понял, как велика Индия. Это потрясло
настолько, что я надолго остался в Барабинске…
– Ну, хорошо, не только это потрясло, – слушайте.
– Железнодорожник стучит своим молоточком по буксам, то появляясь, то
пропадая в утреннем тумане. И все окружающее меня кажется лишь
градиентами серого и мокрого. Вынырнувшая откуда-то из измороси
незнакомая, чужая тетка трясла отвратительно- вяленой рыбой и совала ее,
дурно пахнущую, под самый мой нос: – Да ты смотри сам, – свежая, свежая. –
А какая речка у вас? – спросил я ее. – Стикс, – пошутила барабинская старуха
и, хрипло захохотав, вернулась в туман. От ее смеха стало как-то совсем
тревожно. Ситары в моей голове поперхнулись на половине ноты, словно
невидимый, смуглый музыкант, не рассчитав силы, зараз оборвал все струны.
– Уважаемый Александр, наверно, путает – Индия совсем в иной стороне
от Барабинска. То есть, я хотел сказать, что отбыв с вокзала г. Иркутска в
вышеуказанную Индию, в Барабинске очутиться никак нельзя, – сказал
Владимир.
– Перестаньте, – перебил Устин Афанасьевич, – не нужно, слушайте.
– И стоял я на перроне впервые так глубоко, усомнившийся, раздавленный
размерами Индии, и дышал туманом, даже не заметив одинокую женскую
фигуру, проходящую мимо меня. А женщина, удалившись еще на пару шагов,
словно в раздумье, остановилась и, повернув ко мне лицо свое, чуть слышно
спросила:
– Ваше отношение к книге Нилуса о скором пришествии антихриста?
–Хорошее, – не задумываясь, ответил я и взглянул в ее утомленные глаза.
Она печально улыбнулась и на ее некогда красивом, но уже увядающем лице
я увидел отчаянье.
Потом мы брели вдоль перрона вдыхали туман и молчали. И я поймал себя на
мысли, что мне до странности хорошо, хорошо вот так идти рядом с ней и
молчать. Понимаете?!
А потом была ночь.
– А что душа моя, близится царствие антихриста на земле? – тихо спрашивал
я ее между поцелуями. – Близится, нечаянный друг мой, близится. – Древний
магнитофон выл страшными голосами, а демоны плясали на грязном
подоконнике и корчили рожи. – Ой, близится. – Налили спирта. – Как, горит
еще душа? – Горит! – Так мы, пожалуй, сейчас ее пивом. Плеснули пива,
заливая пенными струями цветастые обои, которые в темноте казались
хитросплетением лиан непроходимых индийских джунглей. Облитые теплым
пивом, демоны позорно отступали.
И была ночь первая, с мрачным пространством маленькой квартиры. И рев
разгневанных демонов – будто волы орали, и топот их ног по узким
половицам, – словно ослицы паслись подле них.
И была ночь вторая – безмолвия, с узкой дорожкой, будто прочерченной по
полу светом луны. И была третья, когда умножившиеся светлые дорожки
пересекались сияющими крестами. И с каждой прожитой ночью светлых
дорожек становилось все больше и больше.
– И никто из живущих не тревожил вас? – спросила Даша
– Только один раз из тьмы внешней было нам беспокойство.
«Мир этому дому», – только и успел произнести стоявший в дверях
улыбающийся очкарик в широком, подобном свисающей лопате, галстуке,
протягивающий мне какой-то отвратительно-пестрый журнал: страшным
ударом в челюсть я отправил его в глубокий нокаут.
После же всегда была тишина.
Александр замолчал, глядя на цветущие красными маками угли.
– А дальше? Что было дальше? – снова спросила нетерпеливая Даша.
– И настало утро седьмого дня. На залитом солнцем вокзале она поцеловала
меня на прощанье и улыбнулась. И увидел я, что отошел сатана от лица ее.
Устин Афанасьевич мокрой веткой поправил тлеющий костер.
– Извините, уважаемый Александр, но почему вы не остались там, с ней?
– А почему расстались Эрих и Мария Ремарк? Чтобы сохранить любовь, мой
друг, чтобы сохранить любовь.
– Огонь в костре почти угас, – прервал вновь возникшую тишину Устин
Афанасьевич. – Не будет ли это дерзостью – попросить вас, любезный
Александр, пересесть на доску, что рядом со мной? А ящик, на коем вы
сидите, мы сломаем, дабы поддержать угасающий огонь.
– Мой рассказ покажется вам несколько странным, – сказал Владимир. –
Слушайте.
Еще в ранние свои годы я понял, что гуманитарные науки, заботливо
вбиваемые в меня строгими моими учителями, приведут к раннему
разочарованию и томлению духа, и искусно минуя обучения вышеуказанным
наукам, я посвятил себя всего одной лишь коммерции и на нее одну уповал.
Копеечка к копеечке, фанатично набивал я ухмыляющихся глиняными
пастями крутобоких свинок и вел строжайшую бухгалтерию. Родители молча
поощряли мои старания, но недоумевали и обижались, когда в дни их полного
безденежья я отказывал им даже в малом кредите. Мой слабовольный,
добрый отец угрожал физической расправой, а мать уходила в спальню и
возвращалась с уже покрасневшими глазами. – Странный ребенок у нас
растет, Егор, – говорила она отцу, – откуда это у него? – И долго, задумчиво на
меня глядела.
Время шло, я, пожалуй не стану, рассказывать о моих юношеских забавах,
которые, впрочем, сводились к одному– накопительству.
А после у меня было все, о чем мечтает недалекий человек: и влияние, и
большая квартира в центре, и черный, большой, как самоходная баржа,
автомобиль, три великолепных продовольственных магазина и красавица-
жена.
Враги мне не докучали, потому что не было вблизи меня отважившегося
назваться моим врагом.
Но все изменил человек со смешной фамилией Лупа. Был он с виду немолод,
в седеющих усах, неряшлив, эрудирован, всегда весел, показно-
доброжелателен и носил короткую, не по размеру, рваную джинсовую куртку с
железной, от сливного бачка взятой, цепочкой, накрученной на единственную
уцелевшую пуговицу, потому как из-за чрезмерно выпирающего живота
пуговицу застегнуть он не мог, а цепочка давала ему те недостающие 10-12
сантиметров. Лупа просто вдевал ее в противоположную прорезь и завязывал.
Я до сих пор теряюсь в догадках, откуда он пришел, кто привел его в дом мой,
почему я не прогнал его? Ибо странно мне было видеть его среди своих
гостей.
– Моя фамилия шведская, мой предок служил Карлу XII, – обычно начинал
разговор Лупа.
Если бы вы попросили меня охарактеризовать Лупу одной лишь фразой, я бы
пожалуй сказал:
«Он входил в любую дверь, и карманы его всегда были полны ключей…»
День шел за днем, и привык я к новому гостю и, что совершенно не
свойственно мне, искренне к нему привязался.
Лупа же был естественен, как летний ветер: ел семгу, читал стихи, пил
«Мартель» и пел надтреснутым голосом о дружбе, верности и чистой любви.
На меня это действовало странным, гипнотическим образом.
Дело в том, что с его появлением изменилось во мне что-то, треснуло.
И стало мне все чаще видеться, что я – маленький, ничтожный, оставленный
посреди бескрайнего пустыря, заросшего ковылем и иван-чаем, а чуть
поодаль проносится с грохотом локомотив, и вагоны, вагоны, груженные
черными полированными роялями и бешено вращающимися балеринами, и
арфы блестят на солнце золотом лебединых шей, и там пение невидимых
хоров, и смех, и это все мимо-мимо-мимо. А я стою, и держат меня сухие
стебли земной травы, сцепляются, обхватив щиколотки, и до крови режут
беззащитную плоть. И силюсь я вздохнуть, но нет для меня воздуха, и слезы
по моему лицу льются ручьями: жизнь мимо пролетает, с грохотом, звуками
оркестра – настоящая, звенящая, большая.
И тысячи раз, захмелев, говорил я ему:
«Завидую я тебе, мой гость, ибо с камнями полевыми у тебя союз, и звери
полевые в мире с тобою».
И как легкий газ из прохудившегося дирижабля уходит с шипением, ушел
покой из жизни, осознал я – бардак в голове – силосная яма.
Потому что все дни мои – скорби, и мои труды – беспокойство; даже и ночью
сердце мое не знает покоя. И это – суета!
И узрел я ,что пуста моя душа, как похоронный барабан, а состояние моего
банковского счета велико весьма, но какой в том прок, если то, что я принимал
за путеводную звезду, были лишь бледные болотные огни, заведшие меня в
трясину безысходности.
И оглянулся я на все дела мои, которые сделали руки мои, и на труд, которым
трудился я, делая их: и вот, все – суета и томление духа, и нет от них пользы
под солнцем!
А Лупа все пел и пел, о любви, о дружбе…
Маялся я и впадал поочередно то в алкоголизм, то предавался неясным
мечтаниям, пока однажды ночью, вернувшись в дом мой, не услышал
случайно:
…Шведская……………. Карлу XII.
– Да не боись ты, этот дурак все оформил на меня.
– А тело-то куда денем? – Куда денем тело-то?
И смех моей жены, и омерзительный шелест простыней.
Все происходящее потрясло меня своей простотой и ничтожностью. Я
услышал внутри себя: «безумный, в эту ночь душу твою потребуют у тебя, а
то, что ты заготовил, кому достанется?»
И было сердце мое, словно залито горчицей – все в обиде.
И отчаянно возжелал я отвезти гостя моего на тот далекий, заросший иван-
чаем пустырь, и не колеблясь, и не мудрствуя, застрелить.
Но услышал я слова будто сказавшего во мне: «Не ты судья».
И возненавидел я весь труд мой, которым трудился под солнцем, потому что
должен оставить его человеку, который будет после меня.
И ночью сжег два своих магазина… на улице Багратиона и один на улице 1-й
Советской.
А наутро не вернулся домой, а пошел прямиком на вокзал, и сидя на
привокзальной скамейке, терзал себя сомнениями, и скоблил себя черепицей,
как прокаженный Иов.
И горевал я и лил слезы оттого, что за всю мою паскудную жизнь я ничего так
и не узнал про рябину под окном и всякий вечерний снегопад.
И никогда не любил никого и никого мне было не жаль, никого, – даже
печального Иммануила.
И ушел я вдаль, как ушли вдаль Нансен и Амундсен, – туда, где небо
начинается у самой земли.
И лишь там сошел на меня покой. И было это Счастьем.
Потому как Счастье человека в достижении гармонии, а гармония есть
приведение в согласие внутреннего и внешнего.
Окончив повествование, Владимир решительно встал, взял ящик, на котором
сидел, и, разломав его, аккуратно сложил дощечки в угасающий костер. Языки
пламени облизнули их жадно, огонь разгорелся и снова согрел замерзающих
путников.
Устин Афанасьевич улыбнулся, непонятно чему улыбнулся – каким-то своим
мыслям.
Дашин рассказ был сбивчив и короток.
– Я мечтала, чтобы герань на белых подоконниках, и на кровати вышитые
розовыми бутонами покрывала.
Чтоб фиалки на обоях и мягкий свет зеленой настольной лампы, и тихое
тиканье часов, и спящая на коленях кошка.
Но жизнь, как заправский шулер, всегда подсовывала совсем иное: все стены
белые, как в больнице, и от них веет стерильностью и высокомерием, –
привыкайте Даша, это дизайн.
– Кто он? Почему Евграф, зачем Евграф?
– Евграф, – плакала ночами я, – не могут так человека звать, кличка это
собачья, погремуха.
«Даша, я очень надеюсь, что вы не станете возражать, если я поцелую вас». –
Тьфу!
Я ему, как смогла, объяснила: я не тургеневская девушка, я девушка
паршивая, да и не девушка вовсе, а совсем даже женщина, и мне его эти
сальные любезности ни к чему.
Даша замолчала и смотрела на огонь.
– А что было дальше?
– А потом была осень, и дожди, дожди. Я стояла у окна и смотрела на серую,
обезлюдевшую улицу , на одинокий серый столб фонаря – осенью особенно
невыносимо одиночество. Именно потому появился другой – тот, который все
молчал и читал. А начитавшись, писал и писал. «Это все уведь-о-о -т нас в в-
у-е-е-ечность, Даша. Поним-у-а-аешь?» – в вечность.
Не пойду с тобой в такую вечность, – сказала я, – сам туда иди, а я здесь
останусь. Он ушел. Пишущих легко прогнать, просто откажи им в вечности.
– Это все. Весь мой рассказ.
– А где же в вашем рассказе счастье, Даша?
– В моем рассказе счастья нет, – грустно ответила Даша. – Счастье – в
ожидании хорошего.
Все ящики были давно сломаны и прогорели дотла, а путников, прижавшихся
друг к другу, забрал сон, только Устин Афанасьевич долго еще глядел на
созвездия Ас, Кесиль и Хима, и губы его шевелились беззвучно, словно он
говорил с кем-то невидимым.
И одна-единственная искра, вылетев из умирающего костра, тихо поднялась в
холодное ночное небо, и то ли погасла там, то ли осталась на нем маленькой
мерцающей звездой.

Кладбище литературных героев

Семен Семенович вошел, и сразу, как-то очень уж по-хозяйски уселся в
кресло.
- Пишешь?
-А что ?
-Да нет, я так. Можно сказать – проявляю профессиональный интерес.
-А вы не могли бы проявлять ваш профессиональный интерес где-нибудь в
другом месте.
-Вы чем-то раздражены, мой друг?
-Ничуть. Хотя – да, я страшно раздражен, Семен Семенович. И не "чем", а
совсем даже "кем". Вы догадываетесь, кем?
Семен Семенович изобразил глубочайшую заинтересованность.
-Вами, Семен Семенович. О, как я вами раздражен. Вы себе и представить не
сможете, при всем вашем наипрофессиональнейшем профессионализме, как
я вами раздражен.
Семен Семенович поглядел на меня взглядом умудренного долгой
ветеринарной практикой доктора Айболита.
-Вы помните мой совет, дружище? Вам нужно отдалиться от литературы. Нет,
успокойтесь, временно, временно. Перестаньте писать, голубчик, займитесь
чем-нибудь для себя новым, неожиданным. Физические нагрузки в сочетании
с……
Тут Семен Семеныч бесцеремонно взял со стола лист и принялся читать.
Вдруг глаза его дрогнули. Он подскочил, как ужаленный сколопендрой хорек и
раскрыл рот.
-Тишина,- мысленно скомандовал я, и Семен Семенович проглотил
несказанное слово..
Я взял телефон.
-Алло. Привет. У тебя нет такой книжки, где чугунное литье? Нет, не «про», нет,
технология мне не нужна. Нет, я не собираюсь открывать чугунолитейный
завод.
Нет, никуда не пойду, я занят. Чем? Не скажу. Чем надо. Ну, если тебе так
хочется знать, то я занят кладбищем. Нет, не крематорий. Идею крематория я
оставил пять лет тому назад, как заведомо провальную.
Так нет книжки? Жаль. Звони.
-У тебя нет книжки…..?
Вообще никаких книжек нет? Выбросил? А что так? Бывает. Я иной раз тоже
подумываю над тем… Нет времени на телефонные разговоры? Так сильно
занят? Ну, пока.
-У тебя……..Пока.
Идея создания кладбища для литературных героев пришла ко мне именно
тогда, когда тирания созданных мною же: семен семенычей, старцев
макариев, софий андреевн, каких-то безногих сварщиков- аргонщиков,
полулошадей – полупрофессоров филологии, добрых фей с чистыми
помыслами, и с частыми, совершенно неожиданными припадками
эротомании, и прочих, достигла угрожающих размеров. Они входили ко мне не
по приглашению, как было прежде, нет, они вламывались тогда, когда им было
угодно. И каждый вновь прибывший пытался что-то посоветовать, выпросить,
взять на память, украсть. Они слезно просили написать о них роман на
двадцать авторских листов, хотя бы пару строк про их, еще более странных
родственников, которых неизменно приводили с собой, и эти, приведенные за
руку родственники часами простаивали в коридоре, ковырялись в носах,
размазывали добытое по обоям, и плевали на пол.
«Виртуального героя можно похоронить только на виртуальном кладбище»-
выдал как-то пресловутый Семен Семенович, еще не подозревая по кому,
собственно, звонит колокол. «Согласен, на сто процентов с вами согласен,
дорогой вы мой профессиональный профессионал всех профессий»- сказал я,
и принялся за сайт.
Некоторое время я раздумывал- с чего собственно начать: умертвить всех
созданных мною героев или вначале подготовить почву для их захоронения.
Умертвить всех героев – дело очень даже простое. Нужно просто дописать по
несколько строк в каждый рассказ. И пусть они, эти строки будут невпопад,
будут противоречить сюжету, стилистике и прочему.
Я даже взял рассказ о Семен Семеныче, и снизу, карандашом, набросал
сценарий его смерти:
«Метеорит – размером с перепелиное яйцо, семьдесят миллионов лет назад
оторвавшийся от безжизненной планеты болтающейся в созвездия Овна,
долетев-таки до города Укрополя, внезапно, и с такой невероятной силой
влепил Семен Семенычу по лысине, что пробил в ней круглую, черную,
дымящуюся дыру, потом сделал фарш из внутренних органов Семен
Семеныча, вышел через бок и еще долго крутился на асфальте.»
(Стоит сказать, что именно этот листок так непредусмотрительно схватил
Семен Семеныч. И это, новое завершение истории, видимо и повергло его в
шок) Удостоверившись в простоте расправы с монстрами, я со всей страстью
взялся за сложное, - за изготовление сайта. Начал с картинки предваряющей
вход на главную страницу. Вот тут-то и вошли в мою голову чугунные ворота
кладбища. Я стал просто одержим этими чугунными воротами, а как
нарисовать их не знал. Потом, все же расписавшись в бессилии своего
малохудожественного воображения, отступил, и стал писать правила.
–А давай напишем, что на сайте ничего размещать нельзя, только могилы,
могилы, могилы… .- посоветовали знакомые демоны.
-А напиши, чтобы все
гости мужеского полу, входящие на сайт, были одеты в лиловые тоги, а
женского - вообще.
-Что «вообще»? – удивленно спросил я у знакомых демонов.
–Экий ты непонятливый,- переглядываясь закачали головами демоны.
-Вообще – означает – так.
–Что "так"? – снова не понял я.
-Да иди ты!- обиделись знакомые демоны и сами ушли, незаметно, как умеют
только они, смахнув со стола мой коньяк.
Я усмехнулся.
Правила я все же накатал.
Вот они:
1.На сайте нужно бывать.
1.2 На сайт нужно бывать чаще
2. Dress code: Лицам мужеского полу:
2.1 умное выражение лица, лиловые тоги (желательно).
2.2 Женского - можно и так.
3. после впишу что-нибудь..
4. Соблюдать хотя бы видимость приличий.
4.1. Плохими словами не выражаться
( да и негде, пока что)
4.2 Не кричать, не сорить
5. Желать могильщику токмо добра
7. Открыто соболезновать автору усопшего героя.
6. Предлагать идеи по поводу усовершенствования кладбища.
8. Желать могильщику добра.
Искренне ваш
Могильщик
Войдя, как говориться- в раж, я, не долго думая, продолжил:
Вы, конечно же, прочитали всю
белиберду, которая сверху. Искренне вам сочувствую.
Но, смею вас заверить, что настоящие правила таковы:
Правила сайта:
1. Излишних приличий не соблюдать.
2. Говорить ..
-Говорить все, что взбредет в голову- нестройным хором заорали
вернувшиеся и уже изрядно подвыпившие демоны.
-Тс-с!- шикнул я на них.
-Да ладно тебе, не в церкви.
-Вы у меня дома, олухи. Коньяк где? –
Демоны стали изображать недоумение. Но у пьяных это совсем не
получается.
-Сволочи вы, а не демоны,- грустно сказал я,- скоро я вселю вас в стадо
свиней.
Демоны начали притворно рыдать. Кто слышал рыдания демонов, знает, что
эти звуки не для человеческого уха. Такой звук издают глубинные мины,
трущиеся о борт подводной лодки. Рыдание продолжалось минут пять-шесть.
–Изыдите,- потеряв обладание крикнул я, и демоны, зашипев как плевок
шипит на раскаленной сковороде растаяли в воздухе.
Одеяло на моей кровати зашевелилось, и из-под него показалась рыжая,
взлохмаченная головка доброй феи.
-А? Что? Что за звуки?
-Солныко, мне сейчас приснился такой чудесный сон, - затараторила фея,-
такой…будто бы мы с тобой в лодке, а лодка, ну без дна, совсем. Правда
смешно?! А ты взял меня, - вот так …. Солнышко, иди ко мне, иди? Твоя фея
по тебе соскучилась..
Я пытался закончить исправленные правила, но от былого вдохновения не
осталось и следа.
-Солнышко! – игриво, с ****ским прононсом мурчала добрая фея,
провокационно откинув одеяло и подтянув к подбородку острые коленки,- А
коньячок еще остался?
Кончился? А может быть остался, а? Давай еще по …по чуть-чуть. По ка-а-
пельке. Ну что ты?
-Слушай, фея, а ведь ты тоже литературный герой?
-Протестую!- фея поднялась с постели. Подойдя нетвердой походкой встала
возле меня и оперлась бледной изящной рукой о мой стол, выделывая
ладонью второй что-то вроде пилотажных фигур. - Я – героиня. Она глупо
улыбнулась и икнула.
-Так,- устало сказал я, и поднявшись с кресла, стал спешно одевать даму.
-Я не позволю обращаться со мной как с какой-нибудь блудливой поэтической
музой. Солнышко, я все-таки фея.
-Конечно,- сказал я,- фея. Только в последнее время ты почти не
просыхаешь.
Кое-как одев, я решительно вытолкнул фею за дверь. А нелепую шляпу со
звездами бросил в раскрытое окно.
Вернувшись к столу я застал Семен Семеныча в такой чудовищной скорби,
что казалось все предметы в радиусе метра от его фигуры обесцветились и
замерзли.
-Ну что, Семеныч?! Что-то я давно не слышал ваших дурацких советов. А?
Писать-не писать? Что молчишь, гадина? Писать? Не надо? Страшно, да?
Семен Семеныч смотрел не моргая, и вдруг так сильно сглотнул слюну, что
его острый кадык, подскочив, чуть было не разрезал бледную шею, изнутри.
Я подошел к окну.
Фея пытаясь остановить такси, неожиданно, перед каждым авто выскакивала
на проезжую часть, как будто сзади ее кто-то толкал.
-Вот, дура!
Я набрал полные легкие свежего весеннего воздуха, потом резко выдохнул.
После, глядя на неподвижного Семен Семеныча, перечеркнул подписанный
карандашом сценарий его смерти.
-Семен Семеныч, иди отсюда, иди, родной, потом как-нибудь заглянешь,
ладно? И, будь так добр, разгони эту инфернальную пьянь, там, внизу, иначе
они нашу нимфу затолкают под грузовик.
Зазвонил телефон.
-Алло! Вот, нашел. «Чугунные литье. Решетки и ограды» с иллюстрациями.
-Уже не нужно.
Давай сходим куда-нибудь. Давай?! Погуляем. Просто погуляем по улицам.
Весна, организм требует давно обещанную ему большую порцию кислорода.
И.. я думаю нужно отвлечься, заняться чем-нибудь для себя совершенно
новым, неожиданным.

Fragile

-Что, Ефим, бежите от нас?
Ефим грустно улыбается.
– Ничего не поделаешь. Нет заказов, совсем нет.
– Жаль.
Полная, розовощекая заведующая библиотекой имени какого-то, никому не
известного писателя Камышинского – Шулевича, или Шмулевича, разглядывает
киноафиши, которыми оклеены серые, гипсоблочные стены подвала,
оборудованного Ефимом под рекламную мастерскую.
– Мы к вам уже привыкли.
– И мне жаль. Ефим аккуратно сворачивает листы с эскизами, рассовывает их по
коробкам.
– Рекламку бы в газеты, на радио, дали.
– Нет, не поможет. Ничего уже не поможет. Аллес капут.
– Жаль.
– Да не жаль вовсе, – подумал Ефим. – К чертям собачьим.
Что подвигло старого кабацкого лабуха Ефима Ратнера взяться за такое странное
дело, как производство наружной рекламы?
Примерно то же, что заставляет человека посвятить жизнь метанию молота, или
прыжкам в длину. Обстоятельства. Случай. Кто-то, никто уже не помнит – кто, что-то
предложил, что-то уже витало в воздухе, с кем-то нужным, совершенно случайно,
познакомился, у кого-то занял энную сумму зеленых денег. Лишь бы не дыра с
рваными, обожженными краями, образовавшаяся в душе после расставания с тем
единственным, что он по настоящему любил – с музыкой, лишь бы чем-то занять
себя и вывернуться из состояния опостылевшего безденежья.
Как ни странно, начинание оказалось успешным и развилось в достаточно
прибыльное дело. И на пару лет Ефима хватило, а после же, как обычно – утомился,
заскучал. Новая жизнь, даже при всем видимом благополучии, оказалась в разы
противнее той свистящей дыры, из которой он с остервенением выкарабкивался. И
то, что символизировало это самое благополучие в глазах провинциальных
бизнесменов: банкеты, бильярды и бани с девками, стали вызывать отвращение,
Ефим остановился и посмотрел на всех своих новообретенных товарищей.
Очевидность увиденного вызвало недоумение, как он мог не заметить, что все они
народ скучный, пошлый, завистливый, удручающе глупый и ко всему – жадный.
Компаньоны же Ефима не поняли. Следуя неким неписанным правилам поведения с
отщепенцами, они, не долго думая, повесили на Ефима такую связку долгов, что
тому пришлось распрощаться с почти новым автомобилем и частью приобретенного
«кровью и потом» оборудования.
Кое-как расплатившись со вчерашними друзьями, Ефим, не придумав ничего
лучшего, кроме как заняться тем же, но уже в одиночку, стал бродить по городу в
надежде найти хоть какое-нибудь, пригодное для работы, помещение. Но все теплые
места были или забиты продовольственными складами, офисами и магазинами, или
были непомерно дороги для разорившегося предпринимателя. Однажды, совершая
очередной марш-бросок из пункта А в пункт Б, он, совершенно случайно, заглянул в
ту самую библиотеку. Ефиму, как ни удивительно, обрадовались, и предложили «да
хоть завтра» вселяться в пустующий подвал. Арендную плату назначили почти
символическую, с условием, что никакого договора они подписывать не станут, и все
расчеты будут производиться налом, неофициально – из рук в руки. Ефима это
устраивало.
Зимой в подвале было тепло, летом – прохладно. Но невыносимо тоскливо было и
зимой и летом. Дошло до того, что в один из осенних дней, Ефим, изнывая от
жалости к себе, долго глядел на толстую, черную трубу, прикрепленную мощными
кронштейнами к потолку его мастерской, и совершенно искренне захотел повеситься,
и уже поднялся на стремянку, держа в руках крепкую веревку с навязанным на нее
аккуратным ку-клукс-клановской узлом, но некстати встретился взглядом с
бородатым Николаем Угодником, вырезанным, видимо, из какого-то календаря, и
приклеенного кем-то, обитающим здесь до Ефима, к облупленной голубой колонне.
Во взгляде праведника не было ни гнева, ни укора. Старец смотрел на Ефима,
словно вопрошая: Ефим, ты сегодня еще не подходил к зеркалу?
Ефим осторожно спустился со стремянки и заглянул в обломанное, пыльное
зеркало. Рожа была – глупее некуда.
С тех пор он стал разговаривать со святым, панибратски называя его Дядей
Колей. Тоска по чему-то большему, чем просто жизнь, растаяла как весенний сугроб.
Откуда-то из тьмы отечественного предпринимательства, следуя за блуждающей
звездой коммерческой удачи, пришли состоятельные волхвы – заказчики. Колесо
ефимовой мельницы скрипнуло и сдвинулось. Так, вдвоем с Дядей Колей они
достаточно ровно пережили зиму, и пока Дядя Коля слушал Led Zeppelin, Ефим
пилил белоснежный, как сахар – рафинад пластик, натягивал на каркасы баннерную
ткань, клепал люверсы, зажигал внутри метровых букв россыпи сияющих
светодиодов.
Ближе к весне стал заглядывать на огонек старый друг Ефима – Антон, – Антосыч,
человек из кабацкого прошлого, некогда отчаянный парень, чуть-чуть бабник, чуть-
чуть – че-гевара и пипл-дринчер, какими, впрочем, были все известные Ефиму
барабанщики, но теперь одомашненный внешне весьма схожей с академиком
Ломоносовым, громогласной женой.
Но Ефим не был бы Ефимом, если бы не испортил все начинания своими же руками.
Поэтому лишним будет говорить, что он совершенно незаметно, вовсе не желая того,
перессорился с приносящими дары волхвами. В очередной раз покончив с
производством вывесок и штендеров, Ефим вновь заскучал. Притащил из дома
старенькую, акустическую гитару, сказав домашним, что продает, (чем обрадовал
жену, не терпевшую никакого звука, кроме звука своего голоса), и пулеметный треск
электролобзика, еще вчера сотрясающий подвал, сменился сочными джазовыми
аккордами, которые затопляли бытие темными водами реквиема по так и не
найденному на путанных земных картах раю.
В какой из дней в мастерской появилась Елена, Ефим не помнил. Вероятно,
заглянула из любопытства, услышав странную для такого места гитарную музыку. Но
он точно помнит, что когда Елена вошла, Ефима словно кинули на оголенные
высоковольтные провода.
«Я вот такую всю жизнь ждал». Старенький, донельзя опаршивевший мир задрожал
и с булыжным грохотом перевернулся. Взвившийся прах его улегся под ноги и
обнажил синеву бездонного неба.
И все это небо с застывшими облаками и птицами, кружащими в немыслимой
вышине, умещалось в ее глазах. Ефим ловил себя на мысли, что ему хочется
прикоснуться к ее белой, тонкой руке, или даже взять ее руку и не отпускать. И
просто говорить с ней, и по-собачьи – преданно глядеть в ее глаза.
Никакие эротические фантазии, как это не странно желания не сопровождали.
Старый что ли совсем стал? – Размышлял он, пытаясь разобраться в себе. Нет, не
то. Быть может это и есть любовь. А все то, что было раньше, до нее, – так,
притворство, розовые мыльные пузыри.
Между тем, отсутствие заказчиков сделало дальнейшее пребывание в
облюбованном месте несколько затруднительным. Арендная плата, хоть и была
достаточно символичной, но задержка ее не приветствовалась. Ефим бегал по
городу, обещал зажиревшим купчикам золотые горы, но слух о зловредном
рекламщике бежал впереди него со скоростью обутого в крылатые кеды эллинского
божка. Кроме как о погоде с ним ни о чем говорить не хотели, и он выбегал из
очередного офиса, называя купчиков тупыми скотами, и дни и ночи напролет ломал
голову над извечной, кажется неразрешимой задачей: «Что делать?»
Последняя песчинка скользнула по тонкому стеклу вселенского хронометра, и упала
на скучающий миллион подобных ей кварцевых сестер. Настал день последний.
Тогда и решился Ефим пригласить Елену в ресторан. Он смущенно взглянул на
святого старца.
– Дядь Коль, осуждаешь? Или нет? Я что-то сегодня тебя не пойму. Святой Николай
смотрел на Ефима с высоты своей голубой колонны, и глаза его были непривычно
пусты.
– И ладно. – Махнул рукой Ефим. А еще подумал: «сегодня все должно быть
красиво. Не так, как всегда. Красиво как никогда до этого дня, и как никогда не будет
после».
– Алло. У аппарата. – Просипели в трубке.
– Антосыч, ты мне друг или портянка?
– Портянка – не раздумывая, отвечает Антосыч. – Второй вопрос будет, или я уже
победил в вашей дурацкой викторине?..
– Старик, тут такое дело... Я, как бы... ну, девушку пригласил в ресторан…
– Да ну?! Девушку, в ресторан?! Ты и меня хочешь пригласить, да?
– Нет.
– Я и подумал, – странная какая хрень. То есть, меня ты видеть не хочешь, а
позвонил мне только затем, чтобы сказать, что идешь в ресторан. Это бесчеловечно,
дорогой…
– Ты бы не мог нас отвезти?
– Фима, Фима, что вы такое говорите. Ну нет чтобы цивилизованно, взять такси.
Фима, это же так просто – взять такси. Красивый, блестящий автомобиль,
иностранного, заметь, производства. Такой блестящий, такой длинный, что там
можно лежать, в рост. Ты подумай, как это заманчиво, – приехать в ресторан лежа.
– У меня денег мало. Боюсь, что не хватит.
– Фима, в сотый раз тебе говорю, – ты неправильный еврей. Я даже начинаю
сомневаться, что ты вообще еврей. Мнится мне, что тебя – таки подменили в
роддоме, или цыгане подсунули в коляску, пока мама гуляла тебя подышать
воздухом, самого чахлого и умственно отсталого ребенка из всех близлежащих
таборов. Отсюда и катастрофическая глупость, склонность к бродяжничеству и
нелюбовь к деньгам. Почему ты так не любишь деньги, Фима?
– Люблю.
– Нет, Фима, не любишь.
– Да люблю же.
– Если бы ты любил деньги, Фима, они бы у тебя водились.
– Ты мне зубы не заговаривай. Говори, повезешь или нет?
Антосыч стал кхекать, будто подавился рыбьей костью.
– Ну?
Антосыч прокашливается и вдруг превращается в испускающего в эфир мягкий
электрический шорох бодхисатву – воплощенное сострадание.
– Куды ж я денусь, милай.
– В семь часов, к библиотеке. Не вздумай опоздать, каналья.
– Изыди, Ромео. Отправляйся гладить рубаху.
– Фима, Алло, алло… здесь треск какой-то в трубке, вероятно операторы жарят
яичницу на сале, Фима, у меня галстук есть, – офигенный: полоска синяя – полоска
еще какая-то, не помню. Не наденешь? Нет? В какой ресторан-то идете?
– «Парус».
– Фима, вы – дегенерат. «Парус» – это столовая, причем заурядная столовая, без
претензий на что-то возвышенное. Общепит. Идите в «Аверс» или в «Три Ивана».
«Аверс», для преступных встреч подходит, пожалуй, лучше всего, – потому как – в
темном лесу, в стороне от любопытных глаз, если конечно ты не известил о своих
маленьких проказах жену.
– Думаешь?
– Всегда. Всегда, Фима, и везде.
– Я, пожалуй, перезакажу.
– Перезакажи.
– В семь часов, Антосыч, в семь.
– Почему у тебя телефон все время занят? – это уже жена.
– А нельзя начать разговор со слов приветствия? Это же так просто...
– Ты деньги дочери отправил?
– Если сказать…
– Давай без словоблудия. Да, или нет?
– Да.
– Ладно.
– Ага.
Чтобы было красиво «как никогда», нужны цветы. И цветы нужны – красивые. А
цветов красивых Ефим не нашел. Вернее нашел, но засомневался, – а достаточно
ли они хороши?
Ровно к 19.30 к библиотеке подкатил авто. От одного взгляда на него у Ефима
заслезились глаза.
Автомобиль представлял из себя древний хэтчбэк, черный, с совершенно матовым
покрытием, без радующих глаз солнечных бликов, но в каких-то зловещих
кракелюрах, и с соплями герметика плывущих по треснутому стеклу. Все говорило о
том, что этот самодвижущийся механизм не так давно выкатили из горящего гаража.
– Что это?
На лице Антосыча не дрогнула ни одна мышца:
– Ничего. Моя – в ремонте. А эту – взял на время.
– Не мог предупредить?
– Что тебе не нравится? Тойота, – японский народный автомобиль. Ах да, извини,
забыл куклу посадить на капот. В следующий раз – непременно.
– Следующего раза не будет.
– Невер сей невер, Фима. Ну как совсем предашься блуду. Сам знаешь: стоит начать,
а там…
Антосыч перевел глаза на букет в руках Ефима и запнулся.
– Фима, я, как огородник в третьем поколении, уверяю тебя, что это цветы
картофеля. Друг мой, вы хотите поднести даме куст семейства пасленовых? Как это
мило.
– Все, все кончено. Ефим кисло посмотрел на букет и швырнул его на газон.
Минут через пять из дверей вышла стройная красавица Елена.
– Хороша! – оценил Антосыч. Шепотом: – Фима, это совращение малолетних.
– Здравствуйте, – поздоровалась девушка. Ефим засуетился
– Лена, это мой водитель, с ним можно не здороваться. Кстати он вас и не услышит,
он глухонемой.
– Леночка, раньше ваш кавалер был таким пошляком, что барышни,
представительницы древнейшей профессии, которых в нашем заведении было
больше чем блох на собаке, слушали его, опустив глаза, да что барышни, –
барабаны на сцене краснели. Фима, что с вами сделал год заточения в этом
подвале?!
– Антосыч, гляди на знаки дорожного движения, и рули двумями руками. Лена, не
слушайте его, он дурак.
– Правда?
– Истинная правда. Антосыч, кивни.
Лена улыбнулась.
Когда вышли из машины, Антосыч подозвал Ефима.
– Фима, не знаю почему, но я ее боюсь.
– Это комплекс неполноценности, Антосыч. С чем я тебя и поздравляю.
Нет, это даже хорошо, мой друг, зачем тебе рушить свою устоявшуюся жизнь? к чему
тебе эти молодые девушки, когда есть огород. Ведь семья и огород – превыше всего,
сам же говорил. Точи грабли, поливай баклажаны и ни о чем подобном не помышляй.
– Ну-ну.
В уютном, маленьком ресторанчике было тихо и безлюдно, если не принимать во
внимание громового квартета жарившего шансон, и троих уже разогретых алкоголем
товарищей с бритыми макушками и косыми саженями в плечах.
– Спасибо, Антосыч, огородник чертов – уныло подумал Ефим.
Увидев администратора, он засмеялся. Все сегодня было как по заказу – нелепо и
криво.
– Здравствуй, Лорочка, – воскликнул притворно-радостно Ефим, уже понимая, что
Лора, некстати оказавшаяся администратором чертового «Аверса», завтра
приготовит его жене большой сюрприз.
– Здравствуйте. Приятно отдохнуть. Что будете заказывать?
– Лора, у вас есть стрихнин?
Лора нервно захихикала и принесла меню.
Что-то заказывали, о чем-то говорили. Ефим нервничал и бессчетно пил кофе.
– Вы споете, Ефим?
– Спою.
Шел к музыкантам, упрашивал пустить его к микрофону. А выйдя на сцену вдруг стал
спокоен и спел стинговскую «Fragile».
On and on the rain will fall
Like tears from a star, like tears from a star
On and on the rain will say
How fragile we are, how fragile we are
Подходил бритый человек, вис на плече Ефима, и утыкаясь в плечо багровым носом
кричал:
– Батя…как ты поешь, батя! Пробирает. Держи. Бритый извлек из кармана мятую
тысячную и совал ее Ефиму. Ефим отмахивался. – Не нужно.
– Батя, не обижай. Дочке шоколадку купишь. Шикарная у тебя дочка.
Он пьяными глазами посмотрел в сторону девушки, потом неожиданно притихший и
задумчивый ушел к своему столику.
– Ефим, вы очень красиво поете.
– Я сейчас подумал, быть может, я вернусь к музыке.
– Конечно, Ефим. Вы сможете.
– Лена, расскажите о себе.
– Как-нибудь в другой раз, Ефим. Хорошо?
– Да.
Задумчивость соседей между тем улетучилась, и они уже ревели во все глотки: «Гоп-
стоп, Зоя, кому давала стоя…».
– Ефим, давайте уйдем.
Они долго стояли на крыльце, прячась под узким козырьком от холодного дождя.
– Ефим, вызовите такси.
– Лена, давайте я увезу вас в Норвегию.
– Что? Что вы сказали, Ефим?
– Давайте я увезу вас в Норвегию.
Почему в Норвегию?
– Не знаю.
Где-то в темных недрах ефимового пиджака мелким тремором зашелся сотовый
телефон.
– Фима, вы уже скушали шоколадный десерт? Я как раз мимо вас проезжаю. Вас
забрать?
– Да, если можно. Кстати, – мы уже на крыльце.
Черный гроб, до самой крыши забрызганный рыжей глиной подрулил к крыльцу
ресторана. Помимо Антосыча в самоходной домовине находилась пышногрудый
каменный Ломоносов, восседающий на мягком велюровом постаменте, – его жена.
На кивок Ефима, Ломоносов презрительно фыркнул и отвернулся.
– Мы с дачи едем, – прошептал Антосыч. – Там коробка с капустой, на заднем
сиденье, так вы ее подвиньте. Уместились?
……………………………………..
– До свидания, Лена.
– Спасибо вам за вечер, Ефим.
Лена смотрит на него, и в ее синих глазах плывут белые, пушистые облака. У Ефима
начинает кружиться голова.
– Я немного опьянел, Лена. Все сегодня не так, все неправильно. Вы меня простите.
Потом с надеждой:
– Мы еще встретимся?
– Мы встретимся, Ефим.
Плывя по осклизшим глинистым тропам городской окраины, Ефим добрался до
места постоянной прописки. Дождь кончился, и испитые, землистые рожи жильцов,
жадно ловящие разинутыми ртами молекулы озона, торчали из окон как химеры на
Нотр-Даме.
Дверь открыла жена.
– Явился, бизнесмен?! Поговори с дочерью. Ефим взял трубку.
– Привет, дед.
– Какой я тебе дед? Почему ты называешь меня дедом?
– Дед, ты чего? Ну вообще…Ты деньги выслал? Мне – край. Дед, чего молчишь?
– Да. Как твои дела?
– Слушай.
В динамике телефона что-то зашуршало, потом тонко запищала знакомая музыка.
– С каких это пор ты стала слушать Стинга?
– А что, прикольно.
– Ты считаешь?
– Ага. Ну, давай, дед, не болей.
А что, я болел когда-нибудь? Чем и когда я....
– Дед, ты совсем нервным стал.
– Ладно, не обижайся.
– Пока.
– Пока.
– Что ты раскричался? – Недовольно смотрит жена. Что?
– Мне не нравится, что она называет меня дедом. Какой я дед?! И почему я
непременно должен чем-то болеть?
– Нет, ты – молодой человек. И с каждым годом становишься все моложе и моложе.
– Да уж не такой старый, как вам кажется.
– Нам вот кажется, что ты выпивать стал. А? Кажется нам это или нет?
– Да идите вы …
Сорок четыре года, сорок четыре, – две цифры, черные, все из одних только
стальных прутьев и прямых углов, и какие-то жалкие, неправильные, как два
опрокинутых стула. Ефим закрыл глаза, и перед ним поплыли большие цветные
пятна, потом он опять оказался в ресторане, только музыканты уже зачехляли
инструменты, бармен напоследок скользнул полотенцем по отполированной до
зеркального сияния стойке, а сонная уборщица переворачивает стулья, и что-то
бормоча под нос, водружает их на опустевшие столики. Ефим проснулся. Душно.
Тяжело, словно на плечах была насквозь промокшая шуба, поднялся и поплелся на
кухню. Не включая света, покурил и выпил газировки. Вернулся в постель и уснул, но
сном плохим, тревожным, каким спят старые цепные собаки. И снилось ему, будто
облаченные в тусклые стальные кирасы стражники идут по длинному темному
коридору, освещая номера квартир пылающим факелом, и найдя его, Ефима, дверь,
стучат алебардами по кирпичной стене, вырубая на осыпающейся штукатурке косой
крест. И чей-то голос: «Нашли. Здесь, здесь, здесь».
И страх навалился на Ефима, и стало невыносимо больно дышать, и вот уже
капитулируя перед неведомой, но очень могучей рукой, сдавившей сердце, рвутся
тысячи каких-то красных, натянутых, как гитарные струны нитей, и он освобождается
из этих обвисших пут, и тишина мягкой бархатной шторой отгораживает его от
ночных звуков, и в этой тишине он слышит легкое дыхание, и знает что это она, и что
она близко.
– Ефим, давайте уйдем отсюда.
Она берет его за руку, и как поводырь – слепого ведет куда-то по длинному темному
коридору. И в этой тьме Ефим вдруг видит, как светлеет далекое окно, удивляется,
что так быстро прошла кажущаяся бесконечной ночь, и ему вдруг становится
необычайно легко и спокойно...


Рецензии