При истоках вод. Глава третья. Подглава 1

Предыдущая глава: http://www.proza.ru/2019/10/31/1121

– Смотреть или на меня, или в книгу. Слушать, что я говорю. Открывать рот, только когда велю. Кто отвлекается и  болтает на уроке – тот получает линейкой по пальцам. Все понятно? – Господин Блондо покачнулся, глотнул из большой фляги и устало, хотя было еще утро, закрыл глаза. Но когда Фредерик молча ему кивнул, учитель приоткрыл правый глаз, так что вышло очень похоже на подмигивание. – А теперь приступим к занятию. Вот тебе «Басни» Лафонтена. Открывай первую. Что там у нас?

– «Ворона и Лисица», господин учитель.

– – Мы разберем на ее примере сразу несколько грамматических явлений и выучим новые слова. Сначала я буду читать, а ты – следить. Потом твоя очередь. Пока ты читаешь в первый раз, можешь ошибаться, спотыкаться, врать напропалую, и я не назову тебя тупицей, а буду терпеливо поправлять. Можешь задавать мне любые вопросы, и я на них отвечу. На второй раз ты имеешь право сделать не больше пяти ошибок и задать не больше трех вопросов. Ну а на третий раз ты мне прочтешь эту басню идеально, и значение любого слова, на которое я тебе покажу указкой, объяснишь правильно. Господин пастор, переведите, чтобы он понял все до последней точки и запятой.

Жан-Мишель перевел.

– Все понял? – Фредерик опять кивнул. – А если ты не справишься...

– Тогда линейкой?..

– За еще один самовольный выкрик с места – непременно.

– Простите, господин учитель.

– Так-то лучше. Нет, линейка только за нарушение дисциплины. За тупость у меня другое наказание. Если ты превысишь разрешенное количество ошибок на втором чтении и хотя бы раз ошибешься на третьем, то к оговоренной плате за урок прибавится еще несколько сантимов – по сантиму за каждый раз, когда ты оплошал. А со своим отцом потом разбирайтесь как знаете: лишит он тебя карманных денег или сэкономит на твоих походах в кондитерскую, мне наплевать. – И господин Блондо опять потянулся за флягой.   

Пастор Декарт удивленно посмотрел на учителя, который проводил первый урок с его сыном, – не забыл ли он, случайно, что отец, о котором он так небрежно говорит в третьем лице, тоже сидит в этой комнате? Но на равнодушном испитом лице ничего не отразилось. Жан-Мишель решил пока не вмешиваться. Что бы ни придумал этот странный человек, главное, чтобы он знал свое дело. А педагогическую хватку Блондо, очевидно, имел. Жан-Мишель сам начал свою карьеру в Ла-Рошели с преподавания в воскресной школе и по вечерам давал неуспевающим лицеистам частные уроки латыни – и не так давно возобновил эти занятия, потому что на пасторское жалованье было невозможно оплачивать услуги домашнего учителя, даже совершенно деклассированного, как Блондо. Так что пастор мог отличить плохого педагога, которым будут помыкать все кому не лень, от хорошего, того, кто крепко возьмет ребенка за руку и поведет туда, куда нужно.

Для Фредерика потянулись дни, наполненные правилами, спряжениями, пересказами, переписываниями текстов, длинными столбцами новых слов, которые нужно было учить наизусть к каждому занятию. Пастор Декарт условился с господином Блондо, что он будет заниматься с Фредериком по четыре часа каждый день, исключая воскресенья и праздники. Занятия не должны будут прерываться и на лето, разве что можно будет сделать их пореже – не каждый день, а, скажем, по понедельникам и четвергам. 

– Не знаю, господин пастор, – скептически хмыкнул господин Блондо, – хватит ли этого времени, чтобы подготовить вашего сына к школе. Он не знает почти ничего, и произношение у него такое, что я вам обещаю – в школе ему придется сидеть на самой дальней скамье вместе с черномазыми.

Жан-Мишель пока не имел достаточно аргументов для спора, хотя был уверен, что Блондо преувеличивает, чтобы продлить свой контракт. Да, Фредерик пока еще говорит по-французски неважно, но он учится, и его прогресс очевиден – чего не скажешь о черных и цветных ребятишках из портового квартала, чьи семьи приехали с Антильских островов и обосновались в Ла-Рошели уже не в первом и даже не во втором поколении, да так с тех пор и живут в невежестве и нищете. Кого-то из них, бывших рабов, привезли во Францию хозяева, а кто-то, особенно цветные, в начале века сами сбежали с острова Сан-Доминго, спасаясь от резни. Жан-Мишель знал, что еще каких-то сорок-пятьдесят лет назад здешним купцам принадлежало немало плантаций сахарного тростника на Сан-Доминго, и его это, признаться, удручало. Он был воспитан матерью и дедом, профессором Сарториусом, в отвращении к рабству, и ему было неприятно думать, что его французские предки тоже могли владеть рабами. Хотя они, скорее всего, были слишком бедны для этого.

– Доживем до лета – посмотрим, – дипломатично ответил пастор господину Блондо, возвращаясь из прошлого в настоящее.

Тот смерил своего нанимателя живым и цепким взглядом, неожиданным для спившегося человека.

– Хотите быстрее – работайте сами.

– Как это понимать? Вы отказываетесь от уроков?

– Нет. – Господин Блондо явно получал удовольствие от напряжения, в котором он держал своего собеседника. – Но каждый день в тот самый час, когда я заканчиваю делать свое дело, вы, господин пастор, должны начинать делать свое. Верните ребенку родной язык, черт вас всех побери! Помогите мне его из него вытащить! Я один всю Францию ему не заменю. Выпустите его из этой комнаты с закрытыми ставнями! Вам не приходило в голову, что уличные игры с приятелями дадут ему не меньше, чем Лафонтен? – Учитель скрестил руки на груди, шумно почесал у себя под мышками. И добавил, наслаждаясь озадаченным видом пастора: – А может быть, и больше.


Амели с первого взгляда возненавидела Блондо. Она, конечно, сознавала, что больше половины этой неприязни предназначается Жану-Мишелю, и она не адресует свои нехристианские чувства мужу напрямую только ради спокойствия семейного очага. Но даже если бы Блондо оказался прилично одетым, вежливым и обходительным господином, он все равно едва ли добился бы у нее симпатии. А этот субъект был просто невыносим. Когда он появлялся в доме, Амели отворачивалась и деликатно прикрывала нос оборкой чепца, однако ее чуткие ноздри все равно обоняли запах давно не стиранной одежды и кислой отрыжки вчерашней выпивкой. За вечно мокрые и грязные следы от его башмаков, которые тянулись из прихожей в кабинет пастора и в библиотеку, превращенную в классную комнату, мадам Декарт хотелось стукнуть его чем-нибудь тяжелым. Но больше всего учитель был ей неприятен своим апломбом. Даже совершенно опустившийся, грязный, вечно пьяный или с похмелья, он отказывался вести себя как человек, которому сделали великое одолжение, и держался в доме Декартов прямо-таки с королевской надменностью, позволяя себе насмехаться над хозяйкой, быть запанибрата с хозяином и штрафовать своего ученика за немецкие слова. Пасторша терпела его только потому, что жалованье он запросил по сравнению с другими частными учителями довольно скромное, меньше, во всяком случае, чем брал за свои уроки латыни Жан-Мишель. Все-таки понимает, что в другие приличные дома его не пустили бы дальше передней!

Жан-Мишель утверждал, что господин Блондо прекрасный педагог, и что платить за ошибки Фредерика ему теперь приходится все реже и меньше – позавчера он добавил к обычной плате за урок всего пару сантимов, а ведь мальчик весь урок занимался тем, что пересказывал учителю по-французски свои любимые немецкие сказки. И ошибся всего дважды! «За тебя на его месте мне пришлось бы выложить целый луидор», – поддразнил он жену. Амели не поддержала разговор. Она предпочитала делать вид, что никакого Блондо в жизни их семьи не существует. Когда у Фредерика заканчивался урок французского, из школы приходила Мюриэль. Блондо уходил, дети с матерью, если сам Жан-Мишель в это время был в церкви или в музее, садились за обед, а потом наступало время немецкого языка. Роль классной комнаты на этот раз выполняла гостиная, Амели брезговала заходить в библиотеку после господина Блондо. И еще два часа мать занималась с детьми, точнее, они по очереди читали книги, которые регулярно появлялись в доме благодаря заботам бабушки Фритци.

Мюриэль со временем разлюбила эти занятия, ее затянула французская школа, ей хотелось играть с новыми подругами, а не сидеть над скучными книжками и перечислять матери формы немецких неправильных глаголов. Кроме как с матерью, ей не с кем было говорить по-немецки, и смысла в этой унылой зубрежке она больше не видела. Амели говорила, что в августе, когда отцу дадут отпуск и на полтора месяца его заменит другой пастор, они все вместе поедут в Потсдам и навестят всех родственников, и Шендельсов, и Картенов. И что с того? Дедушка Мишель, дядя Райнер, тетя Адель, бабушка Фритци – все они могут говорить и по-французски, а что до дедушки Фридриха и дяди Карла-Антона, с которыми девочка не была знакома, то судя по тому, что до сих пор они никак не проявили себя в ее жизни, может, с ними и разговаривать не обязательно!

Особенно трудно стало удерживать детей в «классной комнате» с приходом настоящей весны. Даже Фредерик, вообще-то на редкость прилежный мальчик, что нехотя признавал даже его наставник, все больше витал в облаках. За окнами носились стрижи, горланили чайки, ветер приносил сюда, на север города, в квартал коллежей, школ и монашеских конгрегаций, запах моря и звал к настоящей жизни, о которой невозможно было узнать из сказок Гофмана. И Мюриэль, и Фред гораздо охотнее побегали бы по высокой и узкой крепостной стене в Старом порту, поглазели бы на иностранные корабли,  поиграли на пляже!

Мать пыталась быть строгой, но и она была бессильна перед солнцем и морем, перед свободой, которую обещали совсем уже близкие школьные каникулы. Однако не в ее характере было сдаваться так быстро. Она заканчивала урок немецкого языка и открывала крышку своего нового маленького клавесина. Это был пасхальный подарок Жана-Мишеля. Пастор не говорил прямо, что купил клавесин в знак извинения перед женой за то, что нанял Блондо, подразумевалось, что инструмент необходим Амели, чтобы учить детей музыке. Мюриэль чуть-чуть оживлялась. Фредерик, наоборот, еще больше сникал. После мучительного часа, посвященного гаммам и экзерсисам, мать раскрывала ноты нового песенного цикла Карла Лёве на стихи Фридриха Рюккерта и пела под собственный аккомпанемент:

O suesse Mutter,
Ich kann nicht spinnen,
Ich kann nicht sitzen
Im Stueblein innen,
Im engen Haus.
Es stockt das Raedchen,
Es reisst das Faedchen,
O suesse Mutter,
Ich muss hinaus!

И песня о девушке, которая не может спокойно усидеть дома за прялкой и просит «милую мать» отпустить ее на волю, потому что там, на улице, бурлит и сияет весна, наконец-то заставляла Амели догадаться, что ее дети чувствуют то же самое. Она со вздохом закрывала клавесин и звонила в колокольчик. Новая служанка, мадам Робен, вдова лет шестидесяти пяти, являлась, шаркая ногами, выслушивала распоряжения хозяйки и через полчаса накрывала в столовой полдник для детей, где, правда, кроме жидкого кофе и оставшегося от завтрака и обеда подсохшего хлеба больше ничего не было. Мюриэль и Фредерик были рады и этому. Главное, что после полдника мать отправляла их переодеться в приличную одежду, сама надевала шляпку и летнее пальто в талию, и они выходили на улицу Вильнев.

– Куда пойдем – вверх, вниз или направо? – спрашивала Амели.

«Вверх» – означало к Ботаническому саду и особняку де ла Трембле, больше известному как Губернаторский отель. До революции в этом большом красивом доме располагалась резиденция королевского наместника, ведавшего делами Шаранты. В Ботаническом саду было красиво, но заняться там было особо нечем – детям ни поиграть, ни побегать, да еще в любой момент можно было столкнуться с кем-нибудь из друзей Жана-Мишеля или с ним самим. С тех пор как в одном крыле особняка Трембле открыли музей естественной истории и перенесли туда коллекции из мэрии, а в другом разместили библиотеку, все натуралисты города ходили туда как на службу. Мадам Декарт была не рада их видеть, хотя они всегда раскланивались с ней и обменивались вежливым «как вы поживаете?», а старый доктор д’Орбиньи, отец большого семейства и дедушка многочисленных внуков, каждый раз ласково трепал по голове Фреда и говорил милые и шутливые комплименты Мюриэль. А потом он лез в карман сюртука и доставал пригоршню теплых, прилипших к своим оберткам сладко-соленых карамелек. Амели не могла запретить ему одаривать детей конфетами, но могла запретить детям их брать, так что мальчик и девочка старательно отводили глаза и скучными голосами отвечали: «Спасибо, мсье, мы не голодны». Доктор качал головой и уходил, думая про себя, что протестанты, даже лучшие из них, все-таки очень странные люди.

Сладости в доме пастора  Декарта позволялись детям только три-четыре раза в год, по большим праздникам. Амели считала, что есть их чаще, во-первых, неблагочестиво (разве чревоугодие не является теми воротами, через которые в этот мир незаметнее и проще всего проникает дьявол?), а во-вторых, вредно для детских зубов. Ей не хотелось обижать доктора д’Орбиньи, она помнила то, что ей рассказал Жан-Мишель – как во время страшной холеры 1832 года Шарль-Мари д’Орбиньи в собственном доме открыл лазарет для холерных больных. Вместе с женой они принимали и выхаживали всех, от кого отказались врачи и сестры в муниципальных и частных больницах. И потом не трезвонили об этом направо и налево – о самоотверженности доктора д’Орбиньи стало известно только несколько лет спустя, когда один из выживших больных решил написать об этом в газету. Амели была согласна, что уважением всего города старый врач пользуется по праву. Но это не повод позволять, чтобы в воспитание ее детей вмешивались католики!

К счастью, Фред и Мюриэль редко предлагали идти «вверх», предпочитали пути, которые вели «вниз» или «направо». Тогда они либо коротким путем спускались к набережной Мобек, а оттуда уже направлялись к башням и укреплениям, либо их дорога на пляж Конкюранс пролегала через нарядные улицы Августинцев, Домпьер, Гаргуйо, Мерсье, под аркадами, где были не страшны ни дождь, ни зной, ни жестокий ветер, через площадь мэрии, через арку Часовой башни, мимо домов с пышными балконами в стиле ла-рошельского Ренессанса. Встреченные знакомые раскланивались с мадам Декарт и улыбались ее детям. Она, почти всегда занятая своими мыслями, не сразу замечала приветствия и порой отвечала на поклон слишком поздно, когда прохожий уже отворачивался и шел своей дорогой. Так что репутация женщины холодной и надменной, которая за эти годы приклеилась к мадам Декарт, была все-таки ею не очень заслужена.

Роскошный особняк Луи-Бенжамена Флерио де Бельвю на улице Домпьер Амели старалась миновать как можно быстрее, хотя дети вечно засыпали ее вопросами об этом доме за высокими воротами и об его хозяине. Их отец, конечно, заронил в них этот интерес, больше некому. Амели саму интриговала личность господина Флерио де Бельвю, хоть она и не любила его и почему-то считала, что это он настроил против нее Жана-Мишеля. Никаких определенных оснований так думать у нее не было. Просто ей казалось, что человек, полностью посвятивший себя науке, должен не одобрять тех молодых друзей и соратников, которые понапрасну расточают себя на жен и детей. Тем более, Жан-Мишель всегда им так восхищался, так его превозносил. Амели подозревала, что неспроста именно его, а не милейшего старого доктора Шарля-Мари д’Орбиньи он считал образцом для подражания.
   
Иногда Амели силилась представить, как Флерио де Бельвю столько лет живет совсем один в этом своем огромном особняке. Его мать умерла больше тридцати лет назад, отец и старший брат – еще раньше. Слуги не считаются, это не семья. Изредка к нему приезжает из Парижа племянник, отставной морской офицер, с женой и сыном, но надолго младшие Флерио здесь не задерживаются – чего они позабыли в этой глуши? Других родственников у него, кажется, не осталось. Очевидно, племянник и унаследует огромное состояние, которое заработал на торговле сахаром с острова Сан-Доминго и солью с острова Ре отец господина Флерио, ловкий авантюрист, удачливый купец и плантатор. Точнее, унаследует то, что останется от этого состояния. Амели знала от Жана-Мишеля, что Луи-Бенжамен Флерио де Бельвю считает богатство своей семьи нажитым не слишком праведным путем и на себя его почти не тратит, только на свои научные дела. Зато щедро отчисляет деньги на музей, на госпиталь, школу, церковь, академию, театр, на помощь бедным, на благоустройство улиц и набережных… Амели не догадывалась, что Жан-Мишель потому и уважал его больше других – просто с ним он чувствовал более тесное родство за эту его деятельную любовь к Ла-Рошели. 

Размышляя о судьбе Флерио, мадам Декарт невольно вспоминала своего свекра, Мишеля Картена, совсем, по слухам, замуровавшего себя в старом доме на Кенигин-Луизенштрасе в Потсдаме. Раз в неделю ездит в Берлин и читает лекции по реформатской теологии в университете, раз в неделю служит в церкви, а все свободное время за закрытыми дверями пишет трактат «О христианском воспитании». Вспомнила она его и на этот раз. Странно, конечно, что она сравнивает этих людей. Общего между ними только то, что они французы и реформаты. Флерио лет на двадцать старше пастора Картена, а главное, он уж точно не затворник. Жан-Мишель говорил, что его порой невозможно застать дома. То он заседает в мэрии, то в префектуре, то в каком-нибудь научном обществе, которое сам возглавляет, то пропадает на острове Экс – нашел там какой-то окаменелый подводный лес у побережья, и говорят, при низком отливе можно даже подойти к нему и достать из воды то, что тысячи лет назад было стволами и ветками.

Пастор Декарт совсем недавно рассказал об этом лесе при Фреде и Мюриэль. У них заблестели глаза. «Папа, а можно нам его увидеть? Папа, а можно нам его потрогать?» Жан-Мишель засмеялся и сказал, что если они представляют себе настоящий лес, с листьями или хвоей, то они будут разочарованы, потому что ископаемые деревья, пролежавшие столько лет в морской воде, стали похожи просто на бурые камни. Но дети не унимались, и отец пообещал, что летом, перед тем как ехать в Потсдам, он возьмет их на остров Экс, в настоящую научную экспедицию.

– Добрый день, мадам. Как вы поживаете?

Амели вздрогнула. Перед ней стоял сам Флерио. Вышел из ворот своего дома как раз когда они проходили по улице Домпьер. Мадам Декарт даже не узнала его в первую секунду, потому что привыкла видеть его только в черном фраке с орденской звездой по каким-нибудь торжественным поводам – в церкви, например, или на праздничных заседаниях Общества естественной истории и Библейского общества, куда принято было приходить с женами, а вместо чтения ученых докладов там говорили поздравительные речи и подавали легкое угощение и вино. Сегодня на Луи-Бенжамене был легкий светло-коричневый сюртук, шею обвивал белый шелковый платок. Флерио выглядел моложе своих лет, настроение у него по какой-то причине было превосходное, и он вызывал у Амели меньше робости, чем обычно.

– Благодарю, мсье, у нас все хорошо, – сказала она. – А у вас?

– Все в порядке, спасибо, – ответил Флерио и пошел рядом с ней и детьми. Он шагал так быстро и легко, что это Амели пришлось ускорить свои шаги, несмотря на пятидесятилетнюю разницу в возрасте между ними. – Направляетесь к морю?

– Да, мсье, погода сегодня хорошая.

– Тогда нам по пути до Сен-Бартелеми и даже немного дальше. Я иду в префектуру за необходимыми мне справками из департаментского архива. Не стал бы навязывать свое общество, мадам, но кое-что меня извиняет: мне хочется вам первой рассказать новость, которая должна вам понравиться.

Каждый раз, когда Амели видела Флерио в обществе, вид у него был очень серьезный и даже неприступный. Но сегодня его небольшие живые темно-карие глаза глядели на нее почти весело. Он щурился от яркого солнца – не как небожитель, а как обычный человек. И поскольку Амели молчала и ждала, что он еще скажет, он продолжил:

– Я только вчера вернулся из Парижа и нашел на письменном столе среди почты приглашение на внеочередное заседание Филоматического общества Ла-Рошели. Оно собиралось тем же вечером, а я, к счастью, приехал днем, и поэтому успел на нем побывать. Его председатель, господин де Руасси, говорил о том, что до сих пор в нашем городе уделялось непростительно мало внимания тому из искусств, которое стоит ближе других к Божественному началу – то есть музыке. Заседание прошло в обстановке редкостного единодушия между нами и закончилось тем, что все присутствующие вступили в новое, только что образованное Филармоническое общество. Разумеется, к нему могут присоединиться и те, кто не является членами Филоматического общества.  Уверен, что пастор Декарт... 

– И что это будет означать для города и для всех любителей музыки в Ла-Рошели? – нетерпеливо перебила его Амели.

– У города будет концертный зал, мадам, в нем будут проходить концерты, – немного удивился Флерио. – Мы объявим подписку и соберем средства, чтобы купить необходимые инструменты, арендуем подходящий зал, к примеру, Ораторию, будем приглашать лучших певцов и музыкантов, а со временем в Ла-Рошели появится и свой оркестр. Неужели вы не рады? Ваш супруг однажды сказал мне, что вы любите музыку.

– О, конечно, я рада. – Амели попыталась изобразить оживление.

– Вы не верите, что это произойдет достаточно быстро? – проницательно взглянул на нее Флерио. – В Обществе хватает таких стариков, как я. Мы понимаем, что у нас немного времени, и постараемся не затягивать дело, чтобы после нас оно не заглохло. Я думаю, наш концертный зал откроется к Рождеству.

Концертный зал!.. Как давно она не слышала по-настоящему великой музыки – Баха, Генделя, Глюка, Гайдна... Перед ее взглядом возник потсдамский музыкальный театр, она вспомнила вишневый бархат кресел, белую лепнину и сусальную позолоту на стенах, мерцающий свет люстры на тысячу свечей, благоговейное молчание, которая нарушалось только сухим потрескиванием вееров в руках у дам в тяжелых бархатных платьях да приглушенным покашливанием стариков в латаных фраках. Потом и эти звуки стихали, и в полнейшей тишине в зал падали первые аккорды увертюры, от которых сердце сжималось, падало куда-то и снова взлетало выше скульптур и шпиля, венчающих крышу театра, к солнцу, к облакам!.. Уехав из Потсдама, она больше не испытывала ничего подобного.

Здесь, конечно же, будет не так. Разве все эти здешние торговцы, которые разбираются только в сортах вина и умеют только считать деньги (Амели была готова признать, что это у них получается) могут подняться на те высоты и заглянуть в те бездны, которые подвластны лишь германскому музыкальному гению? Нет, и стараться даже не будут. Они станут исполнять свои французские бездумные оперетки, которые помогут им на один вечер отвлечься от бухгалтерии с цифрами. А потом отправятся в ресторан, будут пить вино, которое сами же продают, есть устрицы и лангустины и самодовольно обсуждать увиденное в святом убеждении, что они просвещенные и культурные люди. Пожалуй, Амели готова была согласиться с мадам Адмиро, женой префекта, которая давным-давно ей сказала: «Музыки достаточно в церкви, милочка».
 
Флерио искоса на нее посмотрел и перевел разговор на другое.

– Это и есть тот мальчик, которого я подержал на руках в день, когда его крестили? Очень вырос и, по-моему, вылитый отец. И его сестра уже почти взрослая барышня.

Мать незаметно ущипнула Фредерика и Мюриэль. Они одновременно поклонились, будто марионетки. Мальчик насупился, он терпеть не мог, когда в его присутствии о нем говорили в третьем лице. Флерио так вел себя от застенчивости, а не по какой-то другой причине, рядом с маленькими детьми он робел еще сильнее, чем в присутствии женщин, но Фредерик, разумеется, не мог этого знать. А мать тем временем рассказала, что он готовится к поступлению в школу. Флерио заговорил о Гизо, министре образования в правительстве его величества короля Луи-Филиппа. Стараниями этого Гизо во Франции появились доступные начальные школы, вот и в Ла-Рошели их теперь стало уже две. Старый ученый заметил, что считает министра замечательным человеком, и не только потому, что он протестант. Он просветитель, убежденный в облагораживающей миссии образования и науки. По мнению Гизо, провинциальные общества различных наук – те зерна, из которых взойдут ростки нового, просвещенного мышления. Сам Гизо прекрасный историк, вдумчивый исследователь, и ему, Флерио, искренне жаль, что он не получил хорошей подготовки в области изящной словесности и не может должным образом оценить его стиль и идеи.

Флерио сегодня был непривычно словоохотлив, но жена пастора слушала его без признаков нетерпения.

– Скажите, пожалуйста, – вдруг вырвалось у Амели, – вы в самом деле поднимались на Монблан?

Если Луи-Бенжамен был раздражен ее репликой, брошенной невпопад, то вида, во всяком случае, не подал.

– Да, мадам, – просто ответил он. – Но это было почти шестьдесят лет тому назад, я был еще совсем молод. И поднимался, конечно, не один, а с целой группой альпинистов – моих учителей и товарищей по женевской Академии.
 
– Почему женевской? – удивилась Амели. Она, оказывается, ничего о нем не знала.

– Я учился в Женеве. Она стала для меня второй родиной. Еще мальчиком я уехал из родного дома, провел там восемь лет в коллеже, пока не получил первые каникулы. Вернулся – не узнал ни родного города, ни брата, ни сестер, да и они едва узнали меня, – он неожиданно рассмеялся. – А потом уехал обратно еще на четыре года.

Амели даже представить не могла, что когда-нибудь увидит Луи-Бенжамена Флерио смеющимся. Но она подумала о Жане-Мишеле. «Человек, которому он готов во всем подражать, учился не во Франции! Ребенком уехал в Женеву! А он не хочет, чтобы Фред пошел в начальную школу в Потсдаме!»

– Ваша матушка ведь тоже родом из Швейцарии? – спросил Флерио.

– Да, мсье, из немецкоязычной. Из кантона Базель.

– Прекрасный город Базель, я был там в юности... Признаться вам кое в чем, мадам Декарт? Я уже слишком старый человек, и мое признание вас не смутит. Мне очень нравится ваш акцент. Вы говорите по-французски не так, как говорят пруссаки, а так, как говорят швейцарцы. Даже ошибки у вас – только, пожалуйста, не сердитесь! – типичные именно для швейцарцев. Я говорю это потому, что они милы моему слуху, а вовсе не в осуждение вам.

– Благодарю вас, мсье де Бельвю. – Щеки и уши Амели порозовели, она все-таки смутилась. – Должно быть, я говорю так потому, что это мать учила меня французскому.

– Значит, я не ошибся. Вы немногословны, но когда я слышу ваш голос, вашу речь, то сразу вспоминаю свои чудесные годы в Женеве, путешествия в немецкоговорящие кантоны и друзей тех лет, которые уже почти все умерли... Жаль, больше никогда мне не побывать в местах, которые я так любил.

– Ну что вы, мсье, – искренне запротестовала Амели. Она поняла, что ее неприязнь к этому человеку несколько минут назад совершенно растаяла. Справедливости ради, им ведь еще никогда не удавалось поговорить один на один, как сегодня, – дети не в счет. – Вы часто бываете в Париже, а Швейцария не намного дальше. И свой возраст вы несете так легко, что и молодые за вами не угонятся.

– Простите, пожалуйста, простите, – старый ученый замедлил шаги. – Виноват. Я так много в своей жизни ходил по горам с молотком, угломером и полевой сумкой для образцов, и так мало – прогуливался с красивыми молодыми дамами.

Поистине, сегодня день открытий! Флерио смотрел на нее с невозможным, просто непредставимым, но очень трогательным для его восьмидесяти лет смущением. Амели самой стало неловко. Она всегда считала этого человека чуждым мирских слабостей, и сейчас видела его в редчайшую минуту, когда он был так открыт. И перед кем – перед ней!.. К счастью, они как раз дошли до префектуры.

Луи-Бенжамен Флерио де Бельвю протянул руку Мюриэль со словами: «Хорошего дня, мадемуазель», Фредерику со словами: «Рад был встретиться, мсье», и опять повернулся к Амели.

–  Обещаю вам, мадам, сделать все возможное, чтобы Филармоническое общество Ла-Рошели приступило к работе как можно скорее, но не знаю, смогу ли повлиять на репертуар, – и он чуть-чуть улыбнулся. – Кланяйтесь пастору Декарту. – И быстро шагнул в двери префектуры, избавив Амели от выражений благодарности.

Фред и Мюриэль, свободные теперь от обязанности почтительно молчать в присутствии господина Флерио, тут же принялись трещать наперебой, обсуждая обещанную отцом поездку на остров Экс и путешествие к подводному лесу. Мюриэль на правах старшей сестры, которая уже давно ходит в школу и по сравнению с малявками знает все, доказывала брату, что они должны будут там переночевать, потому что лес виден только во время самого низкого отлива, а при низком отливе лодка застрянет в песках и не сможет причалить к пристани. Значит, они приедут заранее и снимут комнату в пансионе, и это будет просто здорово, потому что в пансионах, как она слышала от своих школьных подруг, в комнатах всегда пахнет так, как дома пахнет только по праздникам: воском, лавандой и теплыми булочками, а после обеда на десерт подают шоколадный пирог или взбитые сливки. Фредерик на ее восторги отвечал сдержанно. Он очень хотел поверить в существование этого земного рая, но не решался. Что-то ему подсказывало, что матери не понравится идея ночевать в пансионе. Не решаясь открыто посмотреть ей в лицо, он осторожно скосил глаза в ее сторону. Мать шла с таким странным видом, с каким она могла и резко отчитать их, и порывисто обнять. Тогда он подумал о человеке, который только что с ними распрощался. Ладонь у господина Флерио была крепкая и очень теплая, он пожал Фредерику руку, как взрослому, и впервые в жизни назвал его «мсье». Это оказалось странно и неожиданно, но приятно. Мальчик решил, что вечером обязательно расскажет об их встрече отцу и похвастается, как много он понял французских слов – даже про какого-то Гизо и про две школы, которые он открыл у них в Ла-Рошели!

Амели едва слышала, о чем болтают дети. Она думала о своем. Оказывается, Флерио, которого в первые годы своего замужества она просто ненавидела, вовсе не испытывал к ней неприязни! Он помнит о том, что мать Амели швейцарка, ему нравится ее швейцарский акцент, он знает, что она любит музыку, хотя Жан-Мишель только раз при нем обмолвился об этом, и более того, он догадывается, что ей не придутся по вкусу те банальные пьески, которые, скорее всего, будут играть в зале Оратории.

Разумеется, все это абсолютно ничего не меняет, но... Когда-то в Потсдаме Амалия Шендельс была послушной, прилежной и застенчивой девочкой, потом – не по годам серьезной и замкнутой девушкой. Ее выдали замуж по сговору двух семей, без любви со стороны жениха, и она даже не знала, успела ли она вообще кому-нибудь понравиться, думал ли кто-нибудь о том, чтобы попросить ее руки. В Ла-Рошели она сама не заметила, как стала рано посуровевшей матроной, затянутой в корсет условностей. В нынешние двадцать девять лет Амели уже уверилась, что никто, кроме матери, ее никогда не любил, что ни в ее детстве, ни в юности, а о настоящем и говорить нечего, ни у одного человеческого существа при виде ее не теплели глаза и сердце не билось быстрее. Амели не ведала женского тщеславия и меньше всего могла заподозрить в недозволенном чувстве господина Флерио – человека безупречно добродетельного, прожившего свою жизнь так, что ни единого грязного пятна не пристало к его одежде. И она бы удивилась, узнав, что Луи-Бенжамен Флерио, который за всю череду прожитых лет любил только двух женщин, свою мать и, в ранней юности, одну девушку в Женеве, испытывал умиление всякий раз, когда встречал ее на улице или смотрел на нее в церкви во время богослужений. Всегда собранная и сосредоточенная, всегда очень опрятная, распространяющая вокруг себя аромат марсельского вербенового мыла и свежего накрахмаленного белья, с гладко причесанными светлыми волосами, с лицом нежным и строгим, какое бывает только у девушек, получивших правильное воспитание, Амели Декарт возвращала ему давно и глубоко запрятанные воспоминания о несбывшемся. И в свои почти восемьдесят лет, когда жизнь была уже прожита, именно такая, какую прожить ему и хотелось, он думал об этом легко и светло.

Конечно, его мыслей она никогда не узнала. Но из-за ее сегодняшнего разговора с Флерио дети провели у моря целый вечер, пока не стемнело, и пришли домой в неподобающе позднее время. Жан-Мишель давно вернулся, съел свой ужин в одиночестве и ушел в кабинет. Мадам Робен ждала хозяйку и детей с остывшим фрикасе из кролика, и взгляд ее выражал крайнюю степень недовольства. Не слыви Амели Декарт женщиной с рыбьей кровью, добродетельной поневоле, она бы решила, что мадам пасторша завела интрижку – так подозрительно горели у нее щеки и блестели глаза. Но мадам Робен лишь покачала головой. Если у женщины при живом муже только двое детей, и младшему уже шесть с половиной лет, то это неспроста – значит, мужу с ней не только днем, но и ночью никакой радости.

Продолжение главы: http://www.proza.ru/2020/01/20/1211


Рецензии
Прочитал начало повести. Чувствуется хорошее знание уважаемой авторшей европейской культуры и быта середины девятнадцатого столетия.
Один из главных героев повести - протестантский пастор Жан Декарт. Авторша ему, несомненно, симпатизирует, и старается, чтобы читатели разделили ее симпатию, но для меня он не совсем понятен.
Протестантских пасторов я представлял себе глубоко верующими и набожными людьми, но Жан Декарт, он верующий или атеист? Для пастора это, все-таки, немаловажно. Декарт производит впечатление скорее атеиста, но как тогда он стал протестантским пастором? Неужели европейские протестантские общины уже и в то время находились настолько в глубоком кризисе и упадке, что даже на пасторских кафедрах оказывались почти неверующие люди?
Если же Жан Декарт все же верующий протестант, то почему тогда он является таким горячим патриотом не протестантской же Германии, а католической Франции? Мне кажется, Декарт немножко неблагодарен к Германии. Ведь во Франции его предки подвергались жестоким гонениям и преследованиям, а позже, и вовсе, были изгнаны, как еретики, в то время, как Германия приютила их в трудный час и немецкие единоверцы приняли их у себя как братьев. Так что в конфликтах Декарта на национальной почве с супругой, я больше на ее стороне.
К тому же, если Жан Декарт не может поддерживать мир и любовь даже в собственной семье, то как он собирается быть руководителем и пастором целой городской общины? Ведь он должен быть для нее примером, в том числе и в семейной жизни.

Надеюсь, мое замечание, при всей его личной пристрастности, только поможет сделать персонажей этой любопытной повести более понятными для интересующихся европейской христианской культурой читателей.

Евгений Благоев   22.12.2019 16:47     Заявить о нарушении
Евгений, большое спасибо за ваш отзыв, прочитала с огромным интересом и удовольствием. Отдельное спасибо за внимание к этой теме, потому что этот исторический период - не из самых известных и популярных, да и интерес к христианской культуре, особенно к протестантизму, встречается довольно редко. Вы очень точно подметили коллизию, связанную с этим персонажем. Он стал пастором против своего желания, ему хотелось заниматься совсем другими вещами, - но авторитет его отца, доктора богословия, плюс личное обаяние и образованность повлияли на выбор общины. Он не атеист в полном смысле слова, он по крайней мере чувствует и понимает красоту сверхъестественного. Я думаю, он даже любит идею Бога, он деист, что вполне согласуется с интересом к философии и науке, но, конечно, не догматик и не ортодокс. И он сам понимает, что пастор из него так себе, и пытается что-то с этим делать. Я сейчас дописываю следующую главу - в ней он уже окончательно примиряется со своей службой и начинает размышлять о вере - зачем она нужна и что вообще дает. Я согласна с вами, что, наверное, в самом начале нужно более убедительно аргументировать, как и почему этот человек вообще оказался пастором, однако в дальнейшем этот образ еще раскроется и подоплека его поступков станет более понятной.
И хоть он мне, безусловно, симпатичен (а уж как я его понимаю в любви к Ла-Рошели!), в его конфликте с женой я вовсе не на его стороне. Амели Декарт по характеру, что называется, тяжелый человек, поэтому, наверное, читатели симпатизируют ей меньше, но мне как автору они оба одинаково дороги и я их обоих понимаю. Она тоже все это выбрала не по своей воле и обманулась в ожиданиях. У ее мужа есть Ла-Рошель, наука, друзья, а у нее практически ничего нет, кроме детей и долга, но она старается вести себя достойно. Семья у них далеко не идеальная, но ведь и пасторы тоже люди и человеческое им не чуждо). К тому же в первых главах они женаты еще не очень много лет, потом оба станут мудрее и многое у них наладится.
Что касается патриотизма - тут да, все очень неоднозначно. Жан-Мишель Декарт первый в роду носитель внутреннего конфликта между Blut и Boden, кровью и почвой - он француз, родился в Германии, но выбирает Францию родиной и по праву крови, и по праву любви. О благодарности он действительно не думает, это вообще не в его характере. Внутренний разлад перейдет потом по наследству и к его сыну Фредерику, он, француз по рождению, будет много размышлять о своей немецкой крови и о принадлежности к немецкой культуре, и поскольку он совсем другой человек и ему как раз благодарность очень свойственна, он найдет способ примирить в себе эти два начала. Но до этого еще далеко ))
Еще раз спасибо за отзыв, заставляющий задуматься. Буду работать над более убедительной аргументацией. У меня-то план есть, и я знаю, как персонажи эволюционируют в следующих главах, а вот для читателей это по трем главам еще может быть не очевидно.

Ирина Шаманаева   22.12.2019 18:16   Заявить о нарушении
Благодарю за исчерпывающий ответ. Буду только рад, если Жан Декарт станет набожным и благочестивым пастором, потому что, согласитесь, было бы немножко странно прочитать повесть о жизни Ла-Рошельской религиозной общины и не встретить на ее страницах ни одного верующего.

К сожалению, моя собственная страница на сайте сейчас пустая и заброшенная. Постараюсь в будущем это исправить.

Поздравляю вас с наступающим Рождеством и Новым Годом

Евгений Благоев   26.12.2019 20:50   Заявить о нарушении
Евгений, спасибо, и вас с наступающим Новым годом!
Наполняйте страницу, мне интересно было вас почитать, зашла, а там пусто.
Я выложила следующую главу. Там не о пути пастора Декарта к вере, а скорее о примирении. Главный герой все-таки Фредерик Декарт, и главная идея - его становление как будущего ученого-историка. Но судьба его отца мне тоже интересна и важна, и я буду к ней обращаться, хотя фокус все больше будет смещаться на сына.

Ирина Шаманаева   28.12.2019 12:14   Заявить о нарушении