Из послевоенного детства

В жизни человека случаются перемены мест обитания: переезд на соседнюю улицу, в другой район, город, страну, но он навсегда остаётся в стране детства, помнит свой дом, двор, улицу... Может быть, это был совсем плохой, без всяких удобств дом, плохой двор, но это было детство, милое детство...

1

Послевоенный Киев, конец сороковых, начало пятидесятых годов двадцатого века. Город ещё полностью не восстановлен – то здесь, то там встечаются разрушенные здания с зияющими дырами вместо окон и лестничных пролётов. Ещё часто можно встретить на улице колонну военнопленных немцев. Мы, семи – десятилетние пацаны, их освистываем, провожаем улюлюканьем, криками: “Фриц, Гитлер капут!” А добросердечные женщины подходят к колонне и суют пленному в руки свёрточек с едой. По улицам громыхают трамваи, слышатся пистолетные выстрелы и автоматные очереди, от которых прохожие шарахаются и жмутся поближе к стенкам домов. Это мы раскладываем на рельсах пистоны, и трамваи их давят...

Двухэтажный небольшой домик окнами выходит на улицу Саксаганского, четырёхэтажный, большой дореволюционной постройки дом с балконами, подвалом и лифтом – в глубине двора. В левом углу большого дома – проём для проезда на чёрный двор. Перед проёмом – старый тополь, превышающий по высоте дом. На чёрном дворе находится старый деревянный туалет и мусорка, в которой копошатся крысы, в тёплое время – ещё и полчища зелёных мух. До революции один из этажей большого дома занимал владелец, остальные квартиры сдавались внаём. В большом доме имелся парадный и чёрный входы; через чёрный заходили служанки, приносили продукты с базара, выносили мусор.
 
После национализации в каждом крыле большого дома и на всех его этажах сделали коммунальные квартиры. Каждая на пять – шесть семей. У некоторых жильцов окна выходили только на чёрный двор. Он был узок и отгорожен от соседнего дома высокой кирпичной стеной; солнце ни в квартиры, ни во двор никогда не проникало. Семей в коммунальной квартире хоть жило много, но в каждой был туалет и ванна – всё одно на всех. Дворовым туалетом пользовались жильцы двухэтажного домика и прохожие, поэтому о состоянии его лучше не упоминать. Мы жили в двухэтажном домике, в котором, между прочим, жило семей, наверное, двенадцать; из удобств там – только холодная вода; но наша квартира, состоящая из полутора комнат (половина комнаты – бывший чулан со снятой дверью), была отдельной, без соседей. Вместо ванны была общественная баня, куда еженедельно по воскресеньям, суббота была рабочей, отец водил меня и старшего брата. Сперва в баню ходили со своими тазиками, позже – появились общественные.

Основной двор, огороженный от входа с улицы висевшими одно время большими деревянными воротами, был выложен булыжником. Это не мешало пацанам гонять там после школы и до вечера, пока родители не загоняли домой, в футбол. Нормального мяча не было, играли маленьким мячиком, размером чуть побольше теннисного, пустой консервной банкой, клубком тряпок. Падали, расшибали носы, локти, коленки, ходили перемазанные зелёнкой, но продолжали гонять. Современная детвора, дети двадцать первого века, как мне кажется, в чём-то могла бы нам позавидовать. У нас не было телевизоров, компьютеров, ноутбуков, смартфонов, других гаджетов, не было радиоуправляемых игрушек. Вообще игрушек не было. Никаких. Была палка, которая служила, когда надо, то саблей, то лошадкой – всем, на что была способна детская фантазия.

Ребят и девчонок во дворе жило много, но компании у нас были разные. В некоторые игры: лапту, штандер, прятки, девчонок мы брали, но в футбол их никогда не приглашали, правда, они и не напрашивались, видя, как мы на булыжниках разбиваемся. Не приглашали мы их и на денежные игры, и на босяцкие дела. А в футбол вместе с семилетними играли и ребята постарше – тринадцати – четырнадцати лет. Более тесные компании образовывались, однако, ребятами примерно одного возраста. В нашей компании были: Лёнька, по прозвищу – Самурай, он часто ходил с соплями, веки его постоянно были вымазаны зелёнкой – болел блефаритом; никто из нас, и он сам, не знал, почему его наградили таким прозвищем; Вовка – Щепка, тут было всё понятно: он был очень худым, но жилистым; Петька – Петух, ясно: по имени; Зорик – Лупастый, у него на самом деле были огромные, немного навыкате глаза. Ну и я. У меня, так случилось, прозвищ никогда не было – и не только во дворе, но и в школе, и в институте.
 
Во дворе у нас стояли (вот реальный предмет зависти современной детворы!) деревянные сараи, длинный ряд, в два этажа – на все квартиры. Тыльной стороной они примыкали к каменной стене, отделяющей наш двор от соседнего. Отопление квартир было печным; жильцы в сараях хранили дрова, уголь, всякое старьё-тряпьё. В некоторых хранились ещё соленья и варенья, заготовленные на зиму. На каждом сарае висел огромный замок, якобы дающий его владельцам гарантию сохранности их имущества. Однако мы такой гарантии никому не давали... К сараям второго этажа вела лесенка, от неё шла узенькая терраска для прохода к каждому. Мы проделали в крайнем верхнем незаметный лаз и затем – лазы ко всем сараям. Лазы мы, естественно, хорошо замаскировали – прикрыли штабелями дров или кусками фанеры.

Какой-либо хозяин сарая долго не мог понять, куда подевалась трёхлитровая банка с вареньем, вишнёвым компотом или солёными огурчиками. Банки, правда, мы таскали только из сараев, где их было много, у “бедных” не брали. Взяв одну банку, оставшиеся аккуратно сдвигали, чтобы пропажа не была заметна. Те хозяева, у кого банок было много, не помнили точного их количества, однако что-то смутно подозревали. Помню, Николай, мужчина лет сорока, водитель грузовика, выйдя из сарая, долго чесал себе голову, видимо, прикидывая, всё ли на месте, потом крикнул жене:
– Настя, сколько у нас компоту было?
– Да, хиба я упомню, – отвечала та по-украински, – може, десятка полтора, а може, бильше... Мы вже, кажысь, дви банкы зъилы...

Николай ещё постоял в нерешительности, пытаясь что-то вспомнить. Мы рядом гоняли пустую консервную банку и подхихикивали. Он, конечно, не догадывался, почему у нас весёлое настроение... Некоторые пострадавшие тоже высказывали свои подозрения, что у них что-то пропало, но соседи убеждали их, что те просто запамятовали... Кроме банок, из сараев мы таскали всякое тряпьё и железяки – всё то, что можно было сдать в ларёк утильсырья. На “заработанные” деньги ходили пострелять в тире, покупали себе мороженое, конечно, самое дешёвое – молочное, по девяносто копеек за брикет (после реформы 1961 года – девять копеек), чтобы на большее количество порций хватило; смотрели кино. На другой стороне улицы, почти напротив нашего дома, была аптека; я очень любил мятные конфеты; за их отсутствием покупал себе там пектусин – мятные таблетки от кашля и гематоген в брикетах. Тогда я не задумывался, из чего сделан гематоген. Если бы знал, возможно, не покупал бы – не люблю кровь. Но он был вкусным и заменял мне ириски “Золотой Ключик”.

Недалеко от нас по Владимирской улице, пересекающей Саксаганского, находился клуб “Строитель”. Там весь день крутили кинофильмы. Цена билета на утренние и дневные сеансы была всего один рубль. Одни и те же фильмы крутили подолгу; и мы успевали посмотреть понравившиеся нам по многу раз. Не сосчитать, сколько раз мы бегали на каждую серию “Тарзана” с Джонни Вайсмюллером, а потом долго подражали главному герою: раскачивались на верёвках, привязанных к ветвям деревьев, издавали гортанные звуки. Ребята постарше отращивали волосы аля Тарзан. Так же бессчётно смотрели мы “Бродягу” и “Господин 420” с Раджем Капуром и наш знаменитый фильм “Чапаев”. Мы жалобно распевали, закатывая глаза: “Авара-а-ааа.... Бродяга я а-ааа...” Играя в Чапаева или в героя Отечественной войны, наша компания делились на белых и красных, на русских и немцев, и мы бегали по двору с палками (саблями) и на палках (коняшках). Белыми и немцами быть, конечно, никто не хотел, приходилось долго уговаривать, торговаться, в чём-то уступать, иначе игра не получалась.

У родителей выпрашивать рублёвку на пятое – десятое посещение одного и того же фильма было неловко, да они и не всегда давали. “Сколько раз можно смотреть одно и то же?” – спрашивали родители. Выручали сараи. С сараями жилось весело и вольготно, но однажды мы совершили грубейшую ошибку. В подвальном помещении большого дома жил инвалид Гриша. Он еле передвигался на костылях, был весь обожжён. Инвалидность у него не была следствием войны; что-то – точно никто не знал – случилось с ним в детском или юношеском возрасте. Он был женат на очень рыжей, наглой и крикливой дамочке. Мы удивлялись: как он, беспомощный человек, мог сотворить с ней двоих детей. Соседи, перемывая его семейству кости, поговаривали (а у нас ушки всегда были на макушке!), что дети, скорее всего, не от него, и обзывали его рыжую пассию нехорошими словами. Подглядывая в их окна, мы не раз, наблюдали сценку, как беспомощный инвалид, громко матерясь при детях, замахивался на жену костылём, бросал в неё посуду, и та с воплями убегала в другую комнату. Иногда нам случалось наблюдать у них и более пикантные сценки.

Благодаря инвалидности Грише удалось приобрести машину “Победа”, нормальную, не инвалидный вариант. Управлять ею он, понятно, не мог и занялся бизнесом: нанял водителя. Они стали заниматься частным извозом, “бомбили”, возили пассажиров в соседние города, на дальние расстояния. Во время работы Гриша всегда находился в машине; он контролировал выручку и выдавал себя за родственника клиента. Деятельность в то время была незаконной. Клиенту Гриша говорил, на случай, если их остановит милиционер, имена родственников. Их ловили, штрафовали, они отделывались взятками, но были в милиции на учёте...

В общем, в Гришином сарае лежал почти новенький аккумулятор для машины. Мы в автомобильных делах мало чего смыслили, но знали, что в аккумуляторе много свинца, и за него в утильсырье платят гораздо больше, чем за обычные железяки. А это столько порций мороженого, выстрелов в тире, походов в кино! Когда стемнело и во дворе никого не было, мы вытащили аккумулятор из сарая и перепрятали в укромном местечке, следующим днём – сдали в утиль. Конечно, такую пропажу нельзя было не заметить: вещица дорогая и дефицитная. Всё было дефицитом. Её хватились.

Гриша рвал и метал, матерился на весь двор, грозился заявить в милицию. Мы, конечно, здорово перепугались и затаились, перестали по сараям шастать, тем более, что другие соседи тоже стали более отчётливо припоминать о пропавших банках (по всей видимости, пересчитывали имеющиеся в сарае вместе с пустыми!), ватниках, старых утюгах и прочем барахле, что довольно однозначно указывало на возможных похитителей; они стали более пристально наблюдать и за сараями, и за нами. А Гриша в милицию так и не заявил: вероятно, не захотел лишний раз там светиться.

2
 
Через несколько месяцев после того случая, в дома провели газ; дрова и уголь перестали быть нужными, и все сараи снесли. Но нет худа без добра – двор расширился, его заасфальтировали, место для футбола и беготни улучшилось, и его стало больше. У некоторых ребят уже появились резиновые мячи, не футбольные, но раза в два – три больше теннисного; с такими мячами играть и делать финты стало лучше. Зорик хоть и был лупоглазым, но чаще попадал по ногам, чем по мячу, из-за чего у нас с ним возникали небольшие драчки, однако минут через пять мы, позабыв о взаимных пинках, снова вместе гоняли мяч. Другой наш дружок – Петух тоже был “классным” футболистом: лупил по мячу изо всей силы, не глядя, куда бог пошлёт. А тот посылал его иногда в окна.

Услыхав звон разбитого стекла, мы мгновенно исчезали, разбегались по домам. Но вычислить виновника было нетрудно. Правда, по окнам попадали, в основном, случайно, все, не только он. Бывали, конечно, попадания и не случайные. В полуподвале, на первом и даже на втором этажах мы разбили немало окон. Родители исправно оплачивали пострадавшим соседям замену стёкол. Стекольщиков искать было не надо – они знали, где их ожидает работа. Меня за разбитое окно дома не наказывали, папа немного журил и наставлял, что играть надо поаккуратнее.
 
Возвращаясь из школы, я наскоро перекусывал – не хотелось отрывать время от двора и футбола – и выскакивал на улицу. Домашние задания дома я выполнял редко, всё успевал сделать на уроках и во время переменок. Во дворе обязательно кто-либо из приятелей уже с нетепением ожидал напарника. Я выбегал с краюхой чёрного украинского хлеба (сейчас такого нет!), посыпанного солью или сахаром, кто-то из приятелей – с яблоком. Бегая, мы обменивались кусами. Дома меня мама слёзно уговаривала съесть яблочко – не хотелось, а на улице откусить у приятеля, да побольше – так, что скулы сводило, было одно удовольствие.

Если дома была выпечка (мама очень хорошо готовила и пекла), я незаметно набивал карманы печеньем, выносил на улицу и большую часть отдавал Самураю. Мне было его жаль до слёз: отец погиб на фронте, мать болела и вскоре умерла; он остался на попечении старшей сестры, студентки института. Мне трудно было представить себя на его месте: без отца никак не получалась, а вообще без родителей – я даже вообразить себе не мог.

С ликвидацией сараев основной источник дохода у нас пропал. Мы стали играть между собой и с более взрослыми пацанами на чёрном дворе в “коцы”. Так назывались игры с монетами: стучали монеткой о стеночку, она отскакивала, падала на землю; бьющий ставил большой палец на свою монетку и мизинцем пытался дотянуться до другой. Дотянулся – монетка его. Или играющие ставили на кирпиче (на кону) стопку монет орлами или решками вверх; каждый по очереди бросал биту – кусок свинца, расплющенный трамваем на рельсе. Чья бита была ближе к кону, тот и разбивал ею стопку, перевернувшиеся монеты – забирал; и так по очереди делали остальные.
 
Однажды я проиграл в стеночку Щепке все свои сбережения; у него рука была с “резиновыми” пальцами: невероятно далеко мог он их вытягивать. Мне хотелось отыграться (я ещё не знал поговорки: не за то его мама била, что играл – за то, что отыгрывался!), но где взять мелочь? Щепка меня надоумил стащить мелочовку у родителей. У нас в прихожей, служившей ещё и кухней, висел мамин плащ, в нём соблазнительно позвякивала мелочишка. Запустив руку, не считая, я захватил горсть монет, думая, там так много, что не будет заметно. Но я ошибся... Мама пошла в магазин и, зная примерно сколько у неё всего денег вместе с мелочью, сделала покупки. Однако – на что-то не хватило.

Гадать, кто мог взять деньги, не пришлось. Сестрёнка ещё только училась ходить, старший брат был в школе. Вечером мне от папы влетело ну, очень-очень даже прилично – хватило на всю жизнь. Мама защищала меня, как могла, но папа делал своё дело исправно. По теперешним временам, детская опека могла забрать меня от “изверга” родителя в интернат. К счастью, моё детство пришлось не на наше “политкорректное” время и, я думаю, что папа поступил со мной очень даже правильно...

Во дворе у нас стояли две скамеечки. Днём на них сидели соседки, перемывая косточки отсутствующим, к вечеру, после работы, во двор выходили мужчины и перекидывались в картишки: очко, буру, шестьдесят шесть, дурачка и тому подобное. Играли на деньги. Символические, по копеечке, выигрыша хватало, может, только на пару кружек пива. Взрослые играли, пацаны стояли вокруг, наблюдая и за кого-то болея. Игра, естественно, не обходилась без шуток, прибауток и матерщины. Последнее было делом обычным. Кто-то из мужчин, бывало, орал на весь двор, зовя свою благоверную: “Сонька, Маруська... туды-твою-растуды, сколько тебя звать можно?”

Нам, пацанам, нравился Шурик. Взрослый мужик, он был с нами накоротке, можно сказать, единственный из взрослых, который играл с нами в карты. Фамилию и отчество его мы не знали. Все пацаны, даже семилетки, звали его просто Шуриком; он воспринимал это нормально. Ему было лет тридцать, среднего роста, коренастый, с серыми, наивными глазами. В тёплое время он выходил во двор в широких, чёрных сатиновых шароварах и майке, выставляя на обозрение свою волосатую грудь; на правой руке у него было вытатуировано имя Дора. И он был действительно женат на симпатичной толстушке Доре. До войны они жили в этом дворе, знали друг друга с детства. Он воевал, но о войне и своих заслугах не любил распространяться. Во всяком случае, мы ничего не знали; в День Победы его видели важно прогуливающимся в брюках и гимнастёрке, на которой красовались две медали.

Работал Шурик на заводе токарем. После работы, пообедав, он сразу же выходил во двор. Квартира его, комнатка в огромной коммуналке, выходила единственным окном на чёрный двор; солнце в неё никогда не заглядывало и находиться в ней было ужасно тоскливо.

Надо отдать Шурику должное: он был человеком мастеровым, рукастым, но очень-очень азартным; игру он завершал последним, когда уже трудно было различать карты. Однажды он решил улучшить условия для игры: достал нужные материалы, завёз во двор столбы, доски и вместе с соседями соорудил нормальный столик. Установили его под старой раскидистой шелковицей, на которую мы почти в течение всего лета лазили – всё выше и выше – и объедались спелыми сладкими ягодами; наш рот и руки становились синими. Со всех сторон столика поставили скамеечки. Шурик подсоединился к электросети, и с ветки дерева, над столом, нависла лампочка. Играть стало можно хоть всю ночь. И он бы играл, если бы жёны не растаскивали по домам своих мужей. Оставшись в одиночестве, Шурик с огорчением вздыхал и уходил к себе. Дора была тихой, немного забитой женщиной; мужа она никогда от игр не отрывала.

Выйдя как-то во двор и не найдя взрослых парнёров, Шурик стал звать пацанов, гонявших по двору мяч, поиграть с ним в карты. Никто не захотел бросать футбол. Шурик постоял, о чём-то задумался, почесал репу и сделал для ребят доброе дело: установил во дворе турник. Теперь мы не только гоняли в футбол, но и крутились на турничке, как обезьяны. Вскоре стали на нём устраивать соревнования: кто большее количество раз подтянется, кто лучше сделает “склёпку”, кто сделает подряд больше различных переворотов. Некоторые ребята научились даже крутить “солнышко” – делать полные обороты на вытянутых руках.

Мой личный рекорд в подтягиваниях – двадцать пять раз, кто-то из ребят подтягивался больше, кто-то – меньше. Но я стал обладателем абсолютного рекорда (и не только своего двора, включая ребят постарше) по держанию прямого угла. Секундомера у нас не было, но я мог держать прямой угол бесконечно долго – наверное, минуты две, причём где угодно: на турнике, на полу, на спинках стульев. Эта способность сохранилась у меня до старости: в семьдесят я держал прямой угол секунд пятнадцать.

Не знаю, по какой причине, но карты скоро Шурику приелись. Вынес он как-то во двор домино и сказал, что это более интересная игра, чем карты. Здесь думать надо. Они, мол, на заводе весь обеденный перерыв забивают “козла”, играют навылет, желающих много, и он не успевает наиграться. И пошло-поехало: все вечера, а в выходной – с утра до вечера только и было слышно, как стучат костяшки и радостные выкрики: “Дубль такой-то! Козлы! Рыба!” В домино играли на деньги и на кукареканье. Проигравшие кукарекали под столом либо покупали пиво.

На углу Саксаганского и Владимирской улиц стоял киоск, где продавали газированную воду, папиросы, на разлив – пиво и водку. Набегавшись, мы там покупали себе простую газировку, если выигрывали мелочишку, то кайфовали: брали воду с сиропом, иногда даже с двойным. К киоску часто подкатывали на низенькой доске, установленной на четырёх подшипниках, безногие инвалиды войны, у многих на гимнастёрках были ордена и медали; один, помню, был даже героем Советского Союза; им хотелось выпить пивка или залить душевную боль водочкой. Дотянуться до продавца они не могли. Мы их жалели и помогали, были посредниками между ними и продавцом: брали деньги, подносили кружку пива или стаканчик водки, сразу не убегали, ждали, может, кто-то захочет повторить. Через несколько лет все безногие инвалиды вдруг одновременно исчезли. Говорили, что их свезли куда-то далеко, запихнули в какую-то богодельню либо дом инвалидов, чтобы они не портили вид города, не омрачали своим видом советских труженников.

Карты мне нравились, домино – нет. Больше всего, однако, нравились шахматы. Папа научил меня лет в шесть играть, и я стал шахматным фанатиком. Во дворе, к сожалению, хороших игроков не было. Я выносил шахматы и смотрел, как играют в домино. Ожидающий своей очереди изредка предлагал мне сыграть партию, но, если очередь его в домино подходила, он без зазрения совести партию бросал и брал в руки костяшки. Кто-то из вылетевших доигрывал. Получалась какая-то чехарда, а не игра.
 
Часто взрослые, проигравшие в домино, давали нам, пацанам, деньги, чтобы мы принесли им из киоска пивка. И мы приносили. Возраст покупателей продавцов, понятное дело, совершенно не волновал. Пиво наливали в бидончики, и мы по дороге во двор успевали сделать парочку приличных глотков – приучались к алкоголю. Мы приносили пиво, ставили бидончик на стол; пить могли и выигравшие, и проигравшие. А к курению приучаться нам уже было не надо, почти все пацаны покуривали: покупали в киоске, когда были деньги, самые дешёвые папироски, кажется, они назывались: “Труд”, “Прибой”, поднимали с земли “бычки” (так называли окурки), просили взрослых на улице: “Дяденька, дай докурить!” И многие давали – не отошли ещё от войны, где поделиться куревом было делом святым.

За курение мне один раз от папы тоже влетело, влетело прилично. Я загулялся и вовремя не пришёл домой обедать. Папа меня искал и застукал на чёрном дворе, когда мы с пацанами курили бычки. Однако папино учение, к сожалению, впрок не пошло. Курить тогда я не бросил, стал просто более осторожным. А полностью расстался с куревом в тридцать семь лет, когда понял, что мой сын стал ко мне принюхиваться после возвращения с работы. Мне не хотелось, чтобы он брал с меня плохой пример, и от пагубной привычки пришлось отказаться. Навсегда. А к алкоголю, от глотков пива у меня пристрастия не случилось, здесь, правда, сыграл ещё пример отца - никогда я его не видел не только пьяным, но и даже немного выпившим.

Ещё мы обращались к взрослым во время футбольных матчей. Просьба: “Дяденька, проведи на стадион!” срабатывала почти безотказно. Все пацаны были фанатами киевского “Динамо”, и такое важное, обсуждаемое до следующей игры событие мы не могли пропустить. Мы крутились на площади перед стадионом им. Н.С. Хрущёва (после переименованного в Республиканский) и подходили с мольбой к одинокому мужчине. Взрослый мог по билету привести с собой ребёнка, ему это ничего не стоило. Как только мы проходили контрольные ворота, благодарили дядечку и скрывались в толпе. На стадионе нас уже никто не выискивал и не выгонял.

3

... Ох, с каким азартом Шурик стучал костяшками: казалось, от его стука стол развалится. Ох, как он злился, если ему попадался плохой партнёр. Проигрывая, вину он всегда перекладывал, конечно, на партнёра. Тот оправдывался, говорил, что ни имело никакого значения, какой костяшкой пойти. Шурик в ответ: “Не делай мне разницу!” или “Это две большие разницы!” Иногда он даже не прерывался на обед. Если вылетал из игры, заскакивал на пару минут домой, отрезал ломоть хлеба, к нему – что попадётся: кусок колбаски, сырка, яблоко или просто посыпет солью. Прибегал, жуя на ходу, и сразу же начинал комментировать игру.

Безумный азарт Шурика однажды привёл к очень тяжёлым последствиям. В воскресенье уже с самого утра мужчины засели за домино. Одни уходили, другие подходили. Шурик никуда не отлучался, стучал костяшками или давал советы, указывал на неправильные ходы. Жена его, Дора, единственный раз, и я был тому свидетель, его позвала. Позвала мягко, ненавязчиво:
– Шура, нам, кажется, пора!
– Да, да, Дорочка, – ответил он, махнув рукой, даже на неё не глядя, – собирайся, я сейчас приду и поедем.

Оказывается, Дора была беременна. Из-за полноты нам, несмышлёнышам, это не было понятно. Она должна была рожать; время пришло отвезти её в больницу. Дора молча ушла в квартиру, а Шурик, заигравшись, забыл обо всём на свете, пока в доме не началась суета. Выбежала соседка и стала кричать, чтобы вызвали скорую помощь: Дора рожает, ей плохо. С телефонами была напряжёнка, телефоны имели всего два – три соседа. Шурик от игры, конечно, оторвался, но пока приехала скорая помощь, Дора родила. Ребёнок умер, а она потеряла много крови, и её увезли в больницу. Пролежала она там дней десять, но Шурик появился за столиком и стал стучать костяшками уже дня через два. Он, по-видимому, не осознавал своей вины. Когда кто-то из соседей высказывал сображения по поводу гибели ребёнка, Шурик невозмутимо отвечал: “Ничего, родит ещё!”

Через пару лет Дора действительно родила мальчонку. Шурик отвёз жену в больницу вовремя: соседи взяли над ней и над ним контроль. Однако я ни разу не видел, чтобы он с ребёнком гулял. Бывало, Дора оставляла рядом с ним коляску, и он покачивая её ногой, продолжал играть и так же громко стучал костяшками, забываясь, что это мешает ребёнку спать. Партнёры делали ему замечание; он на время умолкал, затем забывался и опять начинал стучать и громко комментировать.
За своим пацаном, пока тот был маленьким он не особенно следил.

Как стало в дальнейшем – не знаю: мы и многие соседи разъехались по отдельным квартирам. Но нам, дворовым пацанам, он сделал ещё одно доброе дело, за которое, правда, наши родители его очень ругали. Он принёс с завода кучу подшипников и помог нам смастерить самокаты. Катание на самокатах по тротуарам не вызывало у родителей возражений, но мы уже сами (без помощи Шурика) сделали длинные проволочные крючки, цеплялись ими за борта полуторок и ехали несколько кварталов по мостовой, пока нас не замечал водитель или милиционер. Если замечал водитель, он резко останавливал машину, выскакивал из неё и гнался за пацаном. Когда ловил, надирал тому уши и отбирал самокат.

Милиционер, видя прицепившегося к грузовику ребёнка, начинал истошно свистеть. Мы быстренько отцеплялись и заскакивали в первый попавшийся двор, а там по всяким лазам проходными дворами пробирались к себе. Конечно, такое катание было очень опасным. Не менее опасным было катание на колбасе трамвая и троллейбуса, “геройские” заскоки и соскоки на ходу с подножки трамвая. Немало было трагических случаев, ребята погибали, оставались без ног. Но разве дети всегда это понимают!

Все наши дворовые игры и развлечения происходили, естественно, в хорошую погоду. В слякоть и в холод играть на улице было неинтересно. Моя мама – большая любительница чтения – приучила меня к книгам, привила вкус к чтению. В плохую погоду я либо читал дома, либо шёл в детско-юношескую библиотеку и проводил в читальном зале по нескольку часов. Читал, как и многие ребята, приключенческие книги. Большинство произведений Конана Дойля, Жюля Верна, Александра Беляева, Герберта Уэлса, Майна Рида, Фенимора Купера, Марка Твена было мною прочитано в детском возрасте.

Самым хорошим подарком тогда считалась книга. Мне на дни рождения, в основном, дарили книги. Однажды я получил замечательный подарок: двухтомник рассказов О’Генри. Я зачитывался им до поздна, перечитывал всё подряд десятки раз; родители отбирали у меня поздними вечерами книги, выключали свет, чтобы я шёл спать. Я давал О’Генри читать друзьям; его зачитали буквально до дыр. На переменках, иногда и на уроках мы с друзьями, захлёбываясь от восторга, пересказывали друг другу смешные истории и эпизоды.

Зимой во дворе и по идущей в гору Владимирской улице ребята катались на санках, коньках-снегурочках, лепили снеговиков. Я скатывался на санках примерно с середины квартала Владимирской до угла с Саксаганского. Мне нравилось, когда папа возил меня на саночках по улицам. Коньков у меня не было, кататься на них я так и не научился. Лыжи не были у нас популярны, да и кататься на них невдалеке от дома было негде. В студенческие годы и после, я с удовольствием совершал лыжные прогулки.

Одно время все знакомые ребята, и я в том числе, увлеклись выпиливанием из фанеры лобзиком. Мы обменивались трафаретами, кусками фанеры, пилочками для лобзика, бывшими для нас в страшном дефиците, и выпиливали красивые полочки. Я дарил их на 8-ое марта маме, бабушке, соседкам, к которым хорошо относился. Потом мы стали выжигать на фанере рисунки. Электровыжигателей у нас не было; в солнечную погоду мы подолгу высиживали с увеличительным стёклом, стараясь сфокусировать солнечный луч на карандашной линии, и удерживали руку в одном положении, чтобы выжечь небольшой фрагмент рисунка. Когда появились электровыжигатели, выжигать стало очень просто, и многие потеряли к этому интерес.

Целый год я ходил в клуб пионеров, занимался авиамоделированием, и у меня появилось желание стать не продавцом мороженого, а авиаконструктором. Мой папа был конструктором-механиком, он создавал всякие механизмы, автоматы, приспособления, имел много авторских свидетельств и медалей с различных выставок; он часто рассказывал нам с братом о своей работе, стимулировал у нас творческую мысль. Так что конструкторская жилка во мне жила. Когда я однажды заболел, к нам на дом пришла врач-педиатр, пожилая, умудрённая опытом женщина. Она знала мою маму и часто, если у неё бывал вызов к кому-нибудь из двора, то она заглядывала и к нам. Осмотрев меня, она спросила:
– Деточка, кем ты собираешься стать?
– Авиаконструктором, – бойко ответил я.
– Что ты! Что ты! – замахала она руками. – Ни в коем случае! Разве тебе нужна головная боль?.. Становись лучше сапожником – никаких проблем, никакой головной боли, стучи себе молоточком...
 
Конечно, её пожелание было шутливым, но с некой долей серьёзности. Правда, я не пошёл ни в сапожники, ни в авиаконструкторы, а по другому пути – научному. 
У многих ребят и в нашем дворе, и в школе было увлечение филателией. Я тоже увлёкся коллекционированием марок. Денег на покупку хороших марок у меня не было, я что-то выменивал у товарищей на перья для ручек, на майки или на другую какую-нибудь ерунду; иногда папа по дороге с работы заглядывал в магазин “Филателист” и мне что-то покупал.

Игра в перья была очень распространена среди младших школьников: своим пером нужно было подцепить другое. Перевернул – оно твоё, не перевернул – потерял своё. Были очень красивые перья, даже позолоченные. А майка – это не предмет одежды, а свинцовая блямба, подшитая к кусочку меха. Майку подбрасывали, она с небольшим торможением опускалась, нужно было, отбивая её вверх внутренней или внешней стороной лодыжки, не давать ей упасть. Побеждал тот, кто набьёт её большее количество раз до падения на землю.
 
С марками мне повезло. Одинокий пожилой сосед из большого дома по фамилии Кутесман, по прозвищу Свистун (проходя по двору, он всегда насвистывал мелодии из оперы или оперетты, причём неплохо) долгое время собирал марки. Он серьёзно заболел и, я не знаю, по какой причине, подарил именно мне два больших альбома (кляссера) с марками. Марки были очень красивые, редкие, подобраны по сериям, многие из экзотических тогда для нас стран: Цейлона, Португалии... Кутесман подарил мне альбомы и через пару месяцев умер от рака. Он был одинок, семья его погибла в войну, и наследников, по-видимому, не было. Когда я поступил в институт, то перестал заниматься, как мне казалось, детской забавой и тоже просто раздарил марки приятелям-коллекционерам. Думаю, сейчас, да и тогда эти кляссеры составляли целое состояние.

4

Вспоминается мне ещё один интересный сосед, фамилию и имя его я, к сожалению, не помню. Летом, даже в сильную жару он неизменно ходил в строгом тёмном костюме, на голове – фетровая шляпа, в руках – большой коричневый потфель. Ходил он всегда подтянутый, с строгим, серьёзным видом, проходя по двору, кивал головой налево-направо, здороваясь с соседями. Иногда он, опять-таки с серьёзным видом, раздавал ребятам конфеты. Я был огромным сладкоежкой, но к нему не подходил – побаивался, он почему-то внушал мне страх. Однажды я увидел, как он на улице мирно беседует с моим отцом. Я расспросил о нём папу, и вот что узнал.

До войны этот строгий сосед работал на заводе бухгалтером; после войны он стал священником и через некоторое время – настоятелем красивейшего Владимирского собора. Собор находится недалеко от старого ботанического сада, куда мы часто бегали в сильную жару искупаться в фонтане. Служители парка относились к нам благосклонно и из воды не выгоняли. Узнав про серьёзного соседа, я стал захаживать в собор. Внутри он действительно очень красив, во время службы там хорошо пел хор. Мне захотелось увидеть соседа в полном церковном одеянии, которое, как мне сказал папа, он носил в портфеле. И однажды я его увидел, он прошёл мимо меня в белой рясе, в высоком головном уборе, с большой накладной бородой. Было понятно, что борода накладная: когда он проходил по двору, бородка у него была гораздо меньше. Конечно, в соборе он меня не узнал. Я на это нисколько не обиделся – понимал, кто он и кто я – маленький, сопливый пацанёнок.
После я перестал его бояться и, когда он раздавал конфеты, а это, оказывается, бывало на религиозные праздники, то смело подходил и протягивал руку. Конфеты, кстати, он раздавал хорошие, шоколадные, дома такие перепадали редко.
 
Ребята нашего двора были обычными, в меру хулиганистыми, но не блатными, в отличие от огромного соседнего двора, где многие малолетки попали в детскую колонию, а некоторые из ребят постарше сидели в тюрьмах. Хоть блатных у нас не было, но, когда темнело, мы (пацаны от семи до пятнадцати) рассаживались на ступеньках крыльца двухэтажного дома со стороны улицы и потихоньку пели. На гитаре никто из нас не умел играть (был бы инструмент, думаю, аккомпанировать научились бы многие), пели а капелла и, в основном, дворовые и блатные песенки. Хорошо запомнились слова ряда песен: “В нашу гавань заходили корабли, Большие корабли из океана...”, “В Кейптаунском порту, с какао на борту Жанетта поправляла такелаж...”, “Есть в Батавии маленький дом, Он стоит на утёсе крутом...”, “По тундре, по железной дороге...”. Где эти загадочные Кейптаун, Батавия мы не знали...

Не знаю, найдётся ли кто-либо из послевоенного поколения мальчишек (не считая действительно тяжёлые случаи), готовый хотя бы теоретически поменять подобное дворовое детство на сытое, с телевизором, компьютером, гаджетами со всеми наворотами детство в квартире?..
 
Но, к сожалению, детство давно пролетело, остались одни сладкие, не очень сладкие, подчас даже горькие, но такие милые сердцу воспоминания...
.........................
.........................
Полвека быстро пролетело,
Уже не те мой двор и дом,
И жизнь как будто обмелела:
Кто умер, кто за рубежом.

Но очень часто мне не спится,
И в мыслях, как их ни настрой,
Родные, близкие мне лица
Проходят тихо чередой.

Печёт пирог на кухне мама,
Отец с чертёжною доской…
Да, был тогда совсем я малым,
А скоро – вечный ждёт покой.


Рецензии
Владимир, и я выпустил книгу о детстве, только дополнил её своими путешествиями, к которым меня привели книги Хейердала, Виталия Бианки, Пришвина, Жака ив Кусто. Называется она у меня "Прекрасное - Далёкое и близкое". Собираюсь разместить на Прозе.ру со временем. И мы также пели про Жанетту: "Но прежде чем уйти в далёкие пути, был на берег отпущен экипаж" и так далее. Да, наше детство было лучше детства теперешних мальчишек Им не о чём будет вспомнить. До встречи на прозе.

Жердев-Ярый Валерий   05.07.2020 12:43     Заявить о нарушении
На это произведение написано 7 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.