Призвание. Глава первая. Подглава 2

Начало главы 1: http://proza.ru/2020/05/02/1400

Греческая литература, латинская риторика, латинская поэзия, французская риторика, французская поэзия, современная французская литература, философия, логика, история философии, древняя и новая история, древняя и новая география... Фредерик переписал себе в тетрадь расписание курсов и длинные списки учебников и дополнительной литературы к каждому. Первые дни занятий оказались очень трудными, да и остальной семестр не обещал быть легче. За прошлый год в Ла-Рошели Фредерик немного отвык от школьных занятий: первый лицейский семестр он провел в основном за работой над систематизацией библиотеки графа де Сен-Жерве и за собственным исследованием, посвященным судьбе Мишеля Сеньетта и его трактата «Об обязанностях христианского короля». Потом он вернулся в лицей, но поскольку он уже до этого освоил почти всю программу, то быстро все вспомнил, и подготовка к экзаменам не отняла у него много времени. Теперь его ждали бесконечные переводы с греческого и латыни, упражнения в античном красноречии, сочинения на древних языках на классические темы, и до смешного мало часов на то, ради чего он пришел в университет, – на историю.

Он заглянул в программу, желая понять, что будет дальше. Здесь читалась история средневековой и новой Европы, современная история совсем не рассматривалась и, похоже, никого не интересовала. Фредерик уже в первый месяц понял, что о собственных исторических изысканиях пока придется забыть, вообще их не упоминать. Ни признания, ни популярности ему это здесь не принесет, нужно сосредоточиться на более актуальных вещах, тем более что его подготовка в греческом оказалась слишком слабой. Первый же семинар выявил и то, насколько снисходительным преподавателем был господин Лебеф в лицее Колиньи, и то, насколько равнодушным и беспечным учеником по этому предмету был Фредерик Декарт. Господин Лебеф из симпатии к юному протеже Леопольда Делайяна систематически завышал ему отметки, а Фредерик, занятый совсем другими предметами и делами, этого даже не замечал. Теперь за все это придется расплачиваться. Выпускники лицеев Кондорсе и Генриха IV с легкостью справлялись с заданиями, которые профессор давал для разминки, чтобы определить уровень их знаний. Фредерик пока плелся в хвосте и понимал, что если не приложит все силы, чтобы догнать лучших на своем курсе, то там, в хвосте, он и останется.

Унижение подстерегало его и на философии, хотя в своей философской подготовке он как раз был уверен. Господин Делайян сам не был любителем схоластических упражнений и учеников ими не утруждал. Он чаще разговаривал с ними о современной исторической и политической философии, знакомил с гегельянством или позитивизмом, чем гонял по списку душевных способностей, которых было ровно семь и ни на одну больше,  или следил за тем, как вверенный ему класс упражняется в несторианской последовательности доказательств.   

– Занятную вы получили подготовку, Декарт, – процедил сквозь зубы профессор философии после того, как Фредерик перепутал эту последовательность и расположил доказательства так, как показалось логичным ему самому. Господин Делайян его бы за это похвалил, он поощрял в учениках самостоятельность мышления и начинал свой курс с того, что писал крупными буквами на доске: «В науке нет авторитетов». Но здесь, в Сорбонне, было уже понятно, такое не пройдет. Голос профессора сочился ядом: – Наверное, дома вы успели заявить о себе как начинающий сочинитель, поэт или прозаик, и изучение основ философии казалось вам ниже вашего достоинства?

– Нет, господин профессор, – ответил Фредерик.

– Я думаю, – продолжал профессор, как будто и не слышал его ответа, – на родине вы успели пару раз напечататься в местных газетах или журналах, и все «образованное общество» начало дружно прочить вам славу, уверяя, что стоит вам только появиться в Париже, как Париж падет к вашим ногам?

– Я не печатался в местных газетах и журналах, господин профессор.

– Неужели? Значит, воображали себя будущим светилом науки. О, не спешите говорить «нет». Для того, чтобы подавать надежды в провинции, немного нужно. Кто их только не подавал, кто только ни стремился совершить переворот в науке, не владея элементарной базой, и кто только ни вылезал со своим бесценным мнением, надеясь посрамить своих учителей-ретроградов! К следующему семинару жду от вас конспект «Логики» Аристотеля вместе с доказательствами вашего основательного знакомства с этим трудом. 

Несколько таких случаев чувствительно укололи самолюбие Фредерика. Даже его успехов в латыни и в античной географии (история пока еще не началась) было слишком мало, чтобы он мог чувствовать себя уверенно рядом с выпускниками престижных парижских лицеев. Он понимал, что в своих классах риторики они готовились к учебе на факультете словесности под руководством педагогов, которые сами его окончили и знают здешние требования, а он – нет, и придется потратить по меньшей мере полгода, чтобы их догнать. Иначе ему гарантированы новые унизительные промахи и насмешки. Фредерик видел, что не посрамить честь лицея Колиньи он может только одним способом. Ему придется забыть о том, что дома, в Ла-Рошели, к нему в последние два года относились как к восходящей звезде исторической науки, и что даже такие признанные ученые, как Флерио или Делайян, держали себя с ним как с другом. Надо было срочно заняться восстановлением той самой базы античной литературы, философии, морали и логики, которыми он при снисходительном попустительстве своих учителей уже довольно долго пренебрегал.


Каждый из его дней проходил по одному и тому же распорядку. Он вставал не позднее семи утра, варил себе кофе, завтракал. Сначала это были привезенные из дома шарантские галеты, которые он старался растянуть на подольше, и не только из-за денег. Мать дала ему с собой целую большую жестяную коробку, но к середине октября галеты все же закончились. Пришлось искать ресторан, где завтрак стоил меньше франка, иначе его бюджет затрещал бы по швам. Он был счастлив, когда нашел непритязательную молочную недалеко от бульвара Сен-Марсель с завтраками за восемьдесят сантимов. За чашкой кофе и двумя толстыми кусками хлеба с маслом (иногда это был кусок дешевого сыра с твердой коркой, иногда омлет) он просматривал ту из газет, которой успевал завладеть. Умеренный республиканский «Конститюсьоннель» приходил ему домой, а здесь он предпочитал знакомиться с тем, что пишут на правом или на радикально левом фланге. Затем Фредерик уходил в университет. До улицы Сен-Жак он старался ходить разными путями, и скоро уже изучил Латинский квартал, стал пробегать его улочки с рассеянным и независимым видом местного жителя, без робости провинциала или восторженности туриста.
 
Занятия в университете прерывались на обед. Фредерик узнал, что в районе бульвара Сен-Мишель полным-полно таких заведений, как уже известный ему «Симпозиум». Везде было шумно и накурено, везде было полным-полно небрежно одетых и очень крикливых молодых людей, которые сидели за столами в окружении своих «клевретов» – таких же юнцов, но потише, и ораторствовали, утоляя жажду дешевым вином. Нередко в «свитах» записных ораторов Латинского квартала были и девушки, и порой даже красивые. В этих компаниях гораздо больше интересовались политикой, чем логикой и греческим языком. Все были радикальными республиканцами, и конечно, разговоры были только о президенте-узурпаторе, о цензуре книгоиздания и прессы, о «законе Фаллу», отдавшем школы в распоряжение духовенства, и об ограничении всеобщего избирательного права. Особую пикантность этим спорам придавало то обстоятельство, что всеобщее избирательное право ограничила палата депутатов, а всеми ненавидимый президент Луи-Наполеон Бонапарт, которого здесь называли только кличкой – Баденге – как раз собирался восстановить его в полном объеме. Одни ораторы кричали, что это популизм и подготовка почвы для государственного переворота, другие – что республика сумеет постоять за себя.

Фредерик удивлялся. Он тоже считал президента узурпатором, а проведенные через парламент законы, о которых толковали эти молодые люди, – неконституционными и преступными. Но никакого желания сойтись ближе с политиками из кофеен у него не было, его останавливала простая мысль: перед тем, как приниматься ниспровергать основы общества, неплохо бы сначала научиться что-то делать головой или руками. Бунтарь – это не профессия. Однако новые приятели Фредерика, еще слишком робкие, чтобы влиться в это общество, поглядывали восторженными глазами на молодых республиканцев, размахивающих вилками в пылу какого-нибудь особенно горячего спора и постоянно рискующих выколоть друг другу глаз. Студенты шептали: «Смотрите, смотрите, Ромильи!» или «Тсс, помолчите, Арну взял слово!» Фредерик тоже прислушивался, иногда не без любопытства, но вскоре ему становилось скучно, и он опять открывал свою книгу пристраивая ее на столе между еще не убранными тарелками.

Он не успел завести на курсе достаточно близких знакомых и тем более друзей, – все, кого он мог назвать друзьями, остались в Ла-Рошели. Но и одиноким он оставался недолго – вокруг него постепенно образовалась компания. Фредерик ходил обедать с этими молодыми людьми, а после занятий они вместе сидели в библиотеке и готовились к семинарам и коллоквиумам. Один из его спутников, Мелизе, оказался земляком, тоже из Нижней Шаранты, из Сен-Жан-д’Анжели, города в пятидесяти километрах от Ла-Рошели. Правда, кроме землячества, между ними не было почти ничего общего. Мелизе был сыном директора лицея, блестящим учеником, который каждый год собирал наградные венки почти по всем предметам. Последние два года он провел в Париже в лицее Людовика Великого и теперь держал себя как завзятый парижанин. Его учеба в одном из лучших лицеев стала возможна благодаря не столько должности отца, сколько имени и состоянию матери. Мелизе жил у родственников с материнской стороны в соседнем с Латинским кварталом аристократическом районе Сен-Жермен, по ту сторону бульвара Сен-Мишель, недалеко от Люксембургского сада. Он мог бы обедать не в дешевых ресторанах, а в доме своих опекунов, его там принимали как родного сына, однако был рад хотя бы ненадолго освободиться от их правил и ограничений. Радикализм Латинского квартала его пугал и привлекал, он чувствовал, что упустил какой-то важный опыт и не приобрел способности ориентироваться в такой существенной части взрослой жизни, как политика. Поэтому Мелизе держался ближе к Фредерику Декарту – чутье ему говорило, что это человек серьезный и разумный, и рядом с ним будет проще понять, где правильная сторона.

Еще в их компанию влился Герен, сын налогового инспектора из Пиренеев, уроженец тех же краев, что и Генрих Наваррский, – однако словно бы задавшийся целью опровергнуть все стереотипы об южанах. Это был юноша прилежный, скромный и тихий, краснеющий даже легче, чем Фредерик. Он почти не пил вина и не выносил запаха чеснока, и единственное, по какому поводу он выходил из себя – это когда ему говорили, что он обязан все это любить как истинный беарнец. Потом неизвестно каким ветром к ним прибило Берто, здоровяка-нормандца, сына  канского адвоката. Он вечно сидел на мели и был одержим фантазиями, где бы заработать, не напрягаясь, однако отличался легким нравом и своими шуточками поддерживал то и дело слабеющий дух остальной компании. Наконец, пятым членом этого небольшого кружка был очень одаренный, но рассеянный и оттого учившийся хуже, чем мог бы, Легардинье, – единственный из них не с атлантического побережья Франции, а из Аньера, то есть почти парижанин.

Фредерик не подозревал, что он стал центром притяжения этого маленького пестрого общества. Он считал себя для этого слишком скучным, особенно на фоне острослова Берто или умника Мелизе. Он единственный из них всех не получал содержание из дома, а жил на стипендию и экономил каждый сантим, был протестантом, снимал комнату в пансионе строгих правил, ходил в церковь по воскресеньям, читал научные книги, когда вокруг кипели политические страсти и обсуждались планы, кто что собирается делать, когда «пройдоха Баденге» попытается совершить государственный переворот. Но именно во Фредерике чувствовалась внутренняя сила и независимость, которой остальным – домашним, чуть-чуть избалованным молодым людям, привыкшим, что ими руководят и в жизни, и в умственных занятиях, – явно не хватало. Фредерик не был отличником и по некоторым предметам уступал в подготовке Мелизе, однако Мелизе подвела самоуверенность. Ободренный похвалами профессоров, он начал жить, как верблюд, за счет своего горба, и авторитет его как академического арбитра очень скоро пошатнулся. Фредерик, наоборот, постоянно читал и размышлял, и вскоре многим стало заметно, что в этом скромном юноше идет какая-то внутренняя работа, и он скоро будет способен удивить, – а может быть, уже готов удивить.

Легардинье нашел в прошлогодней декабрьской книжке «Ревю де дё монд» статью о Мишеле Сеньетте. На прямой вопрос, не он ли автор, Фредерик не стал отпираться, но вся компания, конечно, удивилась, что он до сих пор об этом молчал. Герену и Берто статья показалась блестящей, Мелизе, как выходец из того же региона,  для порядка поспорил, однако быстро сдался: в знании протестантской истории в их кружке равных Фредерику не было.

– Уж не собираешься ли ты сделать карьеру в Париже, Декарт? – однажды полушутя-полусерьезно изумился Берто, глядя, как Фредерик старательно конспектирует Мармонтеля, Шатобриана и Сент-Бева, готовясь к конкурсному эссе по французской литературе.

– Почему бы не попробовать? – ответил Фредерик таким голосом, что было непонятно, иронизирует он тоже или говорит всерьез.

– Париж заманчив, – возразил Берто, – но без связей придется быть на побегушках лет до тридцати, а мне это совсем не улыбается.

Фредерик вздохнул. После того, как он это услышал от Шассена в первый же вечер, он это слышал десятки раз, на разные лады.

– Я ничего не теряю: дома мне места никто не приготовил.

– Вот и славно, Декарт, вот и славно. Если тебя ждут здесь конкуренты, во всяком случае, это будем не мы!

– Что до нас, – подхватил Герен, – мы будем посылать своих сыновей в Париж учиться у профессора Декарта.

Фредерик мысленно прибавил слово «профессор» к своей фамилии. В сущности, он ведь об этом и мечтал еще в Ла-Рошели, зачем же это отрицать и заранее думать, что его мечта не сбудется?   

Что его в свое время по-настоящему удивило – почти все его сокурсники и знакомые жаждали взять от Парижа побольше радостей жизни за четыре или пять студенческих лет, но потом вовсе не стремились здесь остаться и намерены были вернуться в родную провинцию. Многих из них, студентов-филологов, восхищал своей жизненной цепкостью и порочным обаянием бальзаковский Растиньяк, который грозил Парижу кулаком с высот Пер-Лашез и кричал: «А теперь кто из нас победит, ты или я!», но все понимали разницу между жизнью и литературой, и следовать его примеру никто не собирался (и того, что Дельфин де Нусинген и Анастази де Ресто на всех не хватит – это они, конечно, тоже понимали). У всех были состоятельные отцы и либо какое-то семейное дело, в которое они должны были вступить после получения диплома, либо связи, позволяющие им и на государственной службе не начинать с самых низов. Мелизе, к примеру, мог сразу рассчитывать на должность в две тысячи франков в лицее, в котором директорствовал отец, Берто знал, что будет служить в банке под началом своего дяди, Герен собирался занять должность в генеральном совете родного департамента Атлантические Пиренеи, а Легардинье ждали в архивах Аньера. Сейчас, когда достать урок французского за десять-пятнадцать франков с каким-нибудь иностранцем было для них удачным случаем, потому что на эти деньги можно было два раза хорошо пообедать, будущее жалованье казалось им несметным богатством, и они уже мысленно строили планы, как заживут на него.

И только Фредерик не мог сказать о своем будущем ничего определенного.
 
После всех занятий античной литературой и философией у него не оставалось ни времени, ни сил на что-то другое. Порой он думал о том, чем займется, когда хотя бы чуть-чуть привыкнет к своему новому распорядку. Его интересовали поэты-гугеноты, сподвижники Генриха Наваррского – Агриппа д’Обинье и Гийом дю Бартас. Он собирался заняться историями их жизни и творчества, которое стало летописью их земных страданий и выражением духовного восторга и просветления, найденного ими на высотах своей веры. Но пока Фредерику было не до них. Он догонял лучших студентов курса, пообещав себе раз и навсегда, что будет первым, только если поймет, что ему хватает способностей стать первым. А если окажется, что он заблуждается на свой счет... Если там, где настоящий талант идет к пониманию сути кратчайшим путем, ему придется брать лишь усидчивостью и терпением (без них в любом случае не обойтись, но горе тому, кому в науке больше не на что рассчитывать), – то он не будет претендовать на первенство, примет свою судьбу и поедет в провинцию преподавать французскую литературу и историю. Нет ничего более жалкого и отвратительного, чем интеллектуальный мещанин во дворянстве!

Студенты посмеивались над профессорами, которые получили свои кафедры благодаря выгодному браку, родственным связям или даже адюльтерам. Таких было немало, об этом говорили в открытую. Но такой способ делать карьеру не считался чем-то предосудительным, скорее даже наоборот. Фредерик знал, что расскажи он здесь кому-нибудь о судьбе Флерио де Бельвю, – их обоих назовут дураками. И помалкивал. 


После обеда Фредерик вместе со своими сокурсниками возвращался на улицу Сен-Жак, в университет. Если продолжения занятий в тот день не было, он обычно отправлялся в библиотеку. Время от времени, однако, он чувствовал, что пора выйти на волю: становилось трудно дышать разреженным воздухом классики. Тогда он надевал пальто, плотнее закутывался в шарф (неизвестно почему, но он очень мерз в Париже) и выходил на бульвар Сен-Мишель. Он шел по набережной Больших Августинцев к Новому мосту, проходил мимо статуи «Генриха Великого», короля, ставшего католиком, но не предавшего протестантов. Эта статуя его притягивала, он не мог ничего с собой поделать, – как бы ни был он занят учебной рутиной, Генрих и его наваррский гугенотский двор не шли у него из головы.

Он перебирался на правый берег и быстрым шагом, чтобы не замерзнуть – уже наступил ноябрь – обходил дворцовый комплекс Лувра или гулял в одиночестве по садам Карузель и Тюильри. Темнело рано, публика покидала сад еще до того, как колокольчик служителя возвещал, что ворота закрываются, но Фредерик с удовольствием бродил в сумерках по широким пустынным аллеям. После тесной, плотно застроенной, зажатой в своих стенах Ла-Рошели ему нравился этот простор, он чувствовал невиданную прежде свободу и забывал о том, что он бедный студент, что он отнюдь не первый и даже не второй на курсе, и у него пока нет никаких оснований надеяться на блестящее будущее...

Раздавался звон колокольчика, Фредерик поворачивал к выходу. Голод давал о себе знать, пора было уже вернуться к себе в пятый округ и поужинать – здесь, возле Лувра и Тюильри, цены были ему не по карману. Обычно они с утра договаривались с Шассеном, что поужинают вместе, и отправлялись в какой-нибудь знакомый ресторанчик, чтобы съесть чуть более несъедобный ужин за полтора франка или чуть менее несъедобный – за три. Иногда, если у Фредерика на вечер оставалось слишком много дел или заканчивалась недельная сумма на расходы, он покупал немного хлеба и сосисок и жарил их на спиртовке у себя в комнате, раз уж это позволялось уставом мадам Бризон. Но, конечно, в компании Шассена ужинать было веселее. Луи-Жиль с его добродушием, практичностью и здравым смыслом вообще был идеальным соседом, и Фредерик вскоре понял, как ему повезло. Ни Мелизе, ни Герен, ни Легардинье никогда бы не дали такой же дельный совет, как Шассен, когда камин в комнате Фредерика внезапно начал стрелять углями и пеплом при попытке его разжечь, и не прикрыли бы его пару раз на библейском часе перед Бризоном, когда Фредерик просто не мог позволить себе оторвать этот час от подготовки к завтрашнему семинару по латинской риторике. К тому же Луи-Жиль, как правовед, очень понятно растолковал Фредерику закон о митингах и собраниях и объяснил, от каких именно речей и лозунгов следует держаться подальше, если не хочется из кофейни Латинского квартала переместиться прямо в полицейский участок.

По воскресеньям они с Шассеном и в церковь ходили вместе. Пастор Атаназ Кокерен когда-то проповедовал в Ниме, Шассен его хорошо знал, даже, кажется, конфирмовался у него. Фредерику проповеди Кокерена тоже понравились. Они были на его личной шкале ближе к проповедям отца и господина Госсена, чем к проповедям дедушки Картена. Викарий, обходя ряды перед богослужением, высматривал своих пансионеров и ставил отметки в блокноте. Фредерик за эти шесть недель немного улучшил в его глазах свою репутацию. Он только два раза пропустил библейский час, да и то по уважительной (выдуманной ими с Шассеном) причине, пунктуально посещал богослужения, сразу же записался в члены прихода Сент-Оноре, хотя предупредил викария, что будет уезжать домой на Рождество, Пасху и на лето.
 
Строгий распорядок, который не нарушался никакими неожиданностями, помогал Фредерику догнать своих соучеников там, где он отставал. Но главное, жизнь, расписанная по часам, помогала справляться с одиночеством. Взрослея, он начинал понимать, что его опрометчивым обещаниям, сделанным в юности, следовать не так просто.

– Может, поужинаем в «Симпозиуме»? – как-то спросил Шассен. – Виржини постоянно передает тебе приветы и спрашивает, почему ты больше не заходишь.

– Давай в другой раз, – замялся Фредерик.

– Была у тебя когда-нибудь подружка? – поинтересовался Луи-Жиль на правах близкого приятеля. Фредерик ответил, что не было в том смысле, какой он, видимо, вкладывает в это слово.

– Тебе не кажется, что это странно?

– А что тут такого?

– В почти девятнадцать? Как тебе сказать... Может быть, ничего особенного. Но большинство справляется с этим гораздо раньше.

– Знаю. И у многих это плохо кончается.

– Потому что голову терять не нужно. Разумный человек понимает, что есть девушки для брака, а есть – для развлечений, и большая ошибка смешивать одних и других. Вторым просто нужно честно платить.

– Нет, – ответил Фредерик, – я не разумный человек, я не понимаю. По-моему, покупать себе любовь – омерзительно.

– Я тебе не о любви толкую.

– А я именно о ней.

– Ну и дурак. Постой-ка, – засмеялся Шассен, – ты боишься, что любовь, называй ее как тебе угодно, помешает твоим честолюбивым мечтам, я угадал? 

Фредерик на это вспыхнул, слова соседа задели его за живое. Невозможно было объяснить Шассену, что не только повышенная брезгливость – а большинство девушек, которых он встречал в кафе Латинского квартала, казались ему слишком развязными и какими-то не очень чистыми физически, хотелось их для начала просто отмыть, – и не только боязнь влипнуть в какую-нибудь историю, которая поставит крест на его мечтах и планах, побуждают его вести аскетический образ жизни. О своей любви к Элизе и о незавершенности этих отношений, которая до сих пор его мучила, он бы и под страхом смерти никому не признался. Ну а другую, главную причину он не решался назвать, потому что она даже для него самого звучала слишком пафосно. Хотя это было чистой правдой. Фредерик сказал бы, если бы мог, что чувствует в себе живой росток своего настоящего призвания, пока еще слишком маленький и слабый, который так легко затоптать. И любовь, может быть, не убьет этот росток, а вот помолвка, женитьба, семейная жизнь с ее рутиной, рождение детей и обязанность обеспечивать семью, – все это неизбежно погасит огонь, хранителем которого Фредерик себя в глубине души ощущал. Его страх перед вторжением чужой женщины и перед огромным количеством ненужных вещей, ненужных людей и разговоров, которые она принесет в его жизнь, был страхом живого зерна перед жерновами.

Только когда он вспоминал об Элизе Шендельс, он думал о любви и брачном союзе с любимой женщиной не как об обузе, а как о ветре, который подул бы в паруса его мечты. Но это не меняло абсолютно ничего. Элиза была на свете такая одна, и он встретил ее слишком рано, а теперь она вышла замуж и стало слишком поздно. 

В прошлом году в Ла-Рошели, после того как Алонсо Диас попытался познакомить друга с женщинами свободных нравов и потерпел неудачу, произошли некоторые события, и теперь уже Фредерик мог бы посмеяться, если б он был способен на злорадство. Подруга Алонсо забеременела. Он, разумеется, женился на ней, а через месяц ушел на военную службу. На флот его по каким-то причинам не взяли, теперь он маршировал в строю где-то в Вогезах, в Лотарингии. После службы никаких кругосветных плаваний ему, конечно, уже не видать, придется искать работу в порту, чтобы обеспечить жену и ребенка, который вот-вот родится, если уже не родился. Свадьбу сыграли в июне, и невеста под венцом была очень сильно затянута в корсет, чтобы не вызывать лишних толков, хотя все, конечно, и так знали причину такой поспешности. Фредерик не был шафером на свадьбе Алонсо, кюре не согласился допустить протестанта к католическому таинству. Он просто сидел в церкви Сен-Совер с остальными гостями, смотрел на торжествующее лицо новобрачной и мысленно обещал себе, что не поддастся слабости.


– Кстати, – оторвал его от воспоминаний голос Шассена. – Я не так давно написал в Ним родителям и сестре, что у нас в пансионе поселился занятный малый по фамилии Декарт, из Ла-Рошели. И получил ответ от сестры – она просит узнать, не родственник ли ты мадемуазель Мюриэль Декарт. Прелестная была девушка и с характером, по словам Франсуазы. Они вместе учились в пансионе для девиц реформатского вероисповедания.

Фредерик очень коротко рассказал, что случилось с Мюриэль. Шассен слушал и смущенно теребил свои запонки.

– Соболезную тебе. Даже не представляю, как бы я с этим справился, если бы потерял Франсуазу... Она очень огорчится, когда узнает. Она сама только что вышла замуж и была уверена, что твоя сестра тоже замужем и счастлива.

Фредерик не стал уточнять для Шассена, что следом за сестрой он потерял еще и отца, а потом сам чуть не умер от мозговой горячки. Он подумал о другом. Париж для него постепенно становился не таким чужим, как вначале, потому что в него проникало все больше Ла-Рошели. И пусть это наивно, но его согревали любые напоминания о родине и земляках – даже грустные, как имя Мюриэль, промелькнувшее в разговоре с Шассеном, даже странные. Например, встреча с Кристианом Кавалье. Фредерик не держал на него зла, хотя общаться с ним не собирался. Но мало того, что Кристиан какое-то время жил в пансионе у Бризонов, – он и в церкви на бульваре Сент-Оноре тоже бывал, и два прихожанина-реформата в Париже не могли там в конце концов не столкнуться. Когда это случилось, они пожали друг другу руки и обменялись парой дежурных фраз. Теперь они при встрече раскланивались, правда, более тесного общения избегали.

Один из сорбонских профессоров, узнав, что студент Декарт – уроженец Ла-Рошели, спросил его о Леопольде Делайяне. Другой преподаватель, с медицинского факультета, оказывается, знал доктора Дювосселя. И самое главное, когда Фредерик наконец выбрал время и пришел в Галерею палеонтологии и сравнительной анатомии, чтобы засвидетельствовать свое почтение Альсиду д’Орбиньи, он очень тепло встретился с другом отца, и они целых три часа проговорили о Флерио, докторе д’Орбиньи и Жане-Мишеле Декарте.

Возраст Альсида приближался к пятидесяти годам, но выглядел он гораздо свежее и бодрее и в будущее глядел с большим оптимизмом, чем в тот год, когда он приезжал в Ла-Рошель на заседание общества естественной истории. У него было четверо детей – взрослая дочь от первого брака и трое маленьких, две девочки и мальчик, от второго, он был уже восемь лет женат на Мари Годри, сестре известного парижского натуралиста, собирался снова выставить свою кандидатуру в Академию, карьера его шла в гору, – словом, он пребывал в отличном настроении и пригласил Фредерика к себе домой на улицу Эколь на ближайший воскресный обед «по-землячески, без церемоний». В воскресенье, тридцатого ноября Фредерик сразу отправился туда после церкви и был рад новой встрече с Альсидом. Правда, мадам д’Орбиньи ему совсем не понравилась. Она, несмотря на молодость (Фредерик потом узнал, что она была моложе своего супруга на двадцать два года) была дамой высокомерной и властной и дозировала свои улыбки в строгом соответствии с рангом приглашенных гостей. Альсид в ее присутствии больше помалкивал и явно находился у нее под каблуком.

Обед оказался вовсе не семейным, на нем присутствовали молодой депутат от одной из партий правого спектра, богатая и титулованная вдова из четвертого округа и пожилой академик с женой. Мадам д’Орбиньи их всех искусно обхаживала, не обращая внимания на Фредерика. Он сидел за столом рядом с Ноэми д’Орбиньи, двадцатидвухлетней дочерью Альсида, бывшей всего на шесть лет младше своей мачехи. Ноэми ему понравилась, но гораздо больше его заинтересовал разговор за столом. Здесь, как и в Латинском квартале, тоже говорили об единовластном правлении принца-президента и о поправках в республиканскую конституцию, обеспечивающих несменяемость президентской власти, как о деле практически решенном. Депутат говорил, что если в строй введут все пропагандистские ресурсы, то конечно, поправки получат всенародное одобрение. В отличие от студенческих собраний, гости четы д’Орбиньи единодушно одобряли будущий переворот. 

– Вижу, мсье Декарт, – очень тихо сказала Ноэми, – вы придерживаетесь другого мнения?

Фредерик не успел ей ответить. За столом в это время обсуждали введение цензуры, и академик захотел поинтересоваться мнением «представителя студенчества». «Цензура даст отпор дурновкусию и пошлости, очистит печатное слово от  площадной брани парижских окраин, заставит клеветников существующего строя тщательно проверять содержание своих пасквилей и отвечать за свои слова. Как будущий лиценциат или доктор филологии, молодой человек, вы с этим согласны?»

Глядя в добродушное лицо академика, гладкое и безмятежное, обрамленное сияющей, чисто вымытой сединой, Фредерик сказал то, что думал, не успев от неожиданности смягчить свои формулировки:

– Нет, я так не считаю, мсье. Во-первых, тем, кого оклеветали, цензура не нужна. Они могут просто подать в суд на клеветника и, если они правы, этот суд выиграть. Во-вторых, парижские окраины населены точно такими же французами, как район Лувра или Больших бульваров, и эти люди имеют такое же право голоса, как вы. А в-третьих, государство и президент – не родители нации, а граждане – не дети. Государство не должно относиться к нам как к неразумным младенцам и решать за нас, что нам можно читать, а что нет.

– Что же, по-вашему, следует позволять печати тиражировать любые безобразия, любые глупости?

– Да, пусть печать тиражирует то, на что есть спрос, она, в конце концов, этим зарабатывает. Но дело государства в это же самое время – просвещать ум и содействовать смягчению нравов. Если оно преуспеет в деле просвещения, тогда спроса на скандальную, но бездоказательную информацию просто не будет, и можно не опасаться всех тех ужасов, о которых вы говорите. Цензура от них все равно не спасет.

– Ну-ну, – протянул депутат, – какие же знакомые речи. Ничего нового вод луной! А что вы сами готовы сделать для смягчения нравов и просвещения ума?

– Я не знаю ничего о ваших собственных заслугах, господин депутат, в «Журналь дю деба» я не встречал вашего имени там, где освещалась подготовка сколько-нибудь значительных законов. Если я что-то пропустил, тогда, конечно, прошу прощения. Но пока что я не уверен в вашем праве требовать ответа от меня. Надеюсь, что смогу быть полезным, когда окончу университет, это все, что я могу пока сказать, – ответил Фредерик.

Ноэми д’Орбиньи улыбнулась и под столом показала ему поднятый вверх большой палец, а хозяйка дома не слишком удачно попыталась скрыть досаду:

– Молодые люди во все времена считают, что взрослые ничего не понимают, и их святой долг – объяснить нам, глупцам, очевидные истины. 

– Отец господина Декарта, – вмешался Альсид д’Орбиньи, – был пастором и натуралистом в Ла-Рошели, работал в Обществе естественной истории и на обоих своих постах немало сделал для того, о чем мы говорим. Я уверен, что наш юный гость воспитан правильно и имеет самые положительные намерения относительно своего будущего, хотя в своих речах отдает должное радикализму нашего века... Не угодно ли еще вина, мадам де Сент-Аврон? А тебе, Фредерик? Ты ведь позволишь мне обращаться на «ты» на правах старой дружбы?

Отказываться от вина было невежливо, но Фредерику стало неловко, он не был уверен, что имеет право сидеть в этой светлой, изящно обставленной столовой и пить это тонкое вино из дорогих бокалов – наверное, из приданого мадам д’Орбиньи, – после того, как он наговорил не самых приятных слов ее гостям. Он решил, что если захочется снова повидаться с Альсидом, лучше он еще раз придет к нему в Ботанический сад. И будет совсем замечательно, если удастся погулять по этому саду с мадемуазель Ноэми, – она произвела на него впечатление симпатичной и умной, хоть и не очень счастливой девушки. Фредерик знал, что она была внебрачным ребенком, родилась, когда ее отец был в своей южноамериканской экспедиции, что Альсид д’Орбиньи женился на ее матери только пять лет спустя, и что первая мадам д’Орбиньи умерла совсем молодой. Ноэми и ее мачеха явно были не в восторге друг от друга: несмотря на светскую обстановку на обеде, между ними то и дело прорывалось взаимное раздражение.

Разгоряченный выпитым вином, своей шпилькой в адрес этого самодовольного депутата (да, получилось, наверное, грубовато, но невозможно было удержаться!) и мыслями о продолжении знакомства с Ноэми, Фредерик быстро шел по улице Эколь, и даже моросящий дождь не мог испортить ему настроения. Букинисты раскрывали зонты над своими лотками, а продавщица цветов размахивала последним оставшимся букетом желтых иммортелей и предлагала взять его за полцены. Фредерик его купил. Было приятно думать, что сейчас он поставит на свой стол этот пучок хрупких цветов, и в его комнате как будто вспыхнет теплый огонек, и будет светить ему всю зиму, пока цветы не покроются пылью и мадам Бризон их не выбросит.

Сама мадам Бризон прошла мимо него через вестибюль с пачкой счетов, в очках, поднятых на лоб, и хмуро ему кивнула. Он знал причину ее дурного настроения – дело было не в нем, а в том, что американские филантропы не всегда аккуратно переводили деньги за своих пансионеров. До библейского часа было еще долго, и он мог или пойти погулять, или уже сесть за подготовку к завтрашним занятиям.

На доске над столиком с почтой была, как всегда, мелом написана сегодняшняя дата – 30 ноября 1851 года, и имя святого дня – Андре. В гостиной у Бризонов, конечно, уже стоит венок Адвента с одной зажженной свечой. Скоро Рождество, скоро каникулы, и Фредерик поедет домой, в Ла-Рошель...  Он склонился над столом, поискал свою почту в коробке с буквой «Д», вытащил письмо от матери, письмо от Госсенов, записку от Легардинье – тот сообщал, что не сможет прийти в завтра на первую пару, потому что задержался у себя в Аньере, и просит отметить его на перекличке. Он не сразу заметил еще один очень белый, гладкий и узкий конверт, похожий на изнеженную женскую руку, подумал, что это уж точно не ему. Но на нем было написано: «Г-ну Фредерику Декарту», а отправителями значились Хелена и Рудольф Шендельсы.


Продолжение следует.


Рецензии