Призвание. Глава третья. Подглава 1

Предыдущая глава: http://proza.ru/2020/05/26/1964

Почтовая карета в последний раз подпрыгнула на случайно попавшем под колеса камне перед тем, как слегка замедлить ход на ровном участке дороги и вкатиться в массивные, помпезные, как триумфальная арка, ворота Порт-Руаяль. Дома! Копыта лошадей теперь цокали по мостовым Ла-Рошели. Позади осталась площадь перед церковью Нотр-Дам, совсем рядом с домом, но Фредерик не успел попросить затормозить, и пришлось проехать еще несколько кварталов, прежде чем возница остановил карету на площади возле центральной почты, рядом с мэрией. Фредерик сидел в глубине кареты, стиснутый с одной стороны тучным коммерсантом, который возвращался из деловой поездки в Пуатье, а с другой – старухой, держащей на коленях целую пирамиду свертков и коробок с покупками. Из-за того, что соседи закрывали собой вид из окон, Фредерик всю дорогу видел только пробегающие мимо пустые поля, болота, черные петли виноградных лоз или строения из бело-серого песчаника. Поэтому когда он вышел из кареты и посмотрел на небо, то даже ахнул от изумления. Над городом и морем низко висела очень черная туча, плотная в середине, рыхлая и клочковатая по краям. Ветра пока еще не было, но он знал эту обманчивую тишину перед ураганом и ливнем с грозой. Надо было торопиться. 

До улицы Вильнев было недалеко, и он преодолел это расстояние за какую-то четверть часа. С первыми порывами ветра и первыми каплями дождя он уже входил в ворота своего дома. Мать успела предусмотрительно закрыть все ставни и жалюзи, так что его никто из домочадцев не увидел, но его, конечно, ждали – он еще за неделю сообщил, что выедет из Парижа двадцать второго декабря.

Дверь легко поддалась, словно в доказательство, что он рассудил правильно. Он шагнул в переднюю, очень чистую и странно тихую для дома, где есть маленькие дети, да еще и накануне Рождества.

– Здравствуй, Фредерик, – появилась из глубины дома Амели Декарт. – Успел, не промок?

Мать подошла, заставила его пригнуться и поцеловала в лоб холодными губами, смахнула соринку с его пиджака. Она была очень маленькая и хрупкая в черном платье и войлочных туфлях без каблуков. Ее миниатюрность показалось Фредерику странной – он ведь не мог так вырасти за эти три месяца, чтобы теперь смотреть на нее свысока! Он, кажется, уже больше не растет в свои почти девятнадцать, и мать не могла так высохнуть в свои сорок два. Пережитые утраты ее резко состарили, но в прошлом году сын не замечал в облике матери ничего необычного. Это теперь ему бросилось в глаза, что по сравнению с тетей Хеленой Амели выглядела маленькой старушкой. Даже седая и суровая мадам Бризон, и та казалась полнокровнее, чем вдова пастора.   

– Все в порядке, я успел.

– Переодевайся и умывайся, я тебе кофе подам. – Амели держалась очень спокойно, в ее лице ничего не указывало на то, что она рада приезду старшего сына.

– А где Макс и Шарлотта?

– В столовой.

Верно, на часах уже пять. Фредерик в Париже не придерживался специальных часов для приема пищи, обедал с друзьями после лекций, а ужинал когда успевал – если успевал. Но незыблемость домашних порядков его обрадовала, он мечтал, хоть и не признавался в этом себе, найти свой родной дом таким же, каким его оставил.

– Я страшно проголодался, – признался он. – Уже иду!

– Фред приехал! – из столовой на хлопанье двери и голоса выбежали младшие брат и сестра. За три месяца они не очень изменились, но от него отвыкли. Максимилиан застеснялся, спрятал руки за спину, когда старший брат его обнял. Шарлотта тоже потупила глаза. Только когда Фредерик легонько ущипнул их за носы, как делал, когда они были совсем маленькими, они перестали дичиться и прижались к нему, даже потерлись головами, как котята. Макс и Шарлотта оба родились белокурыми, в их чертах не было ничего от Декартов – законченные Шендельсы и Видмеры. Но мальчик уже сейчас был крепышом, а девочка – худенькой и хрупкой, как сама Амели. «Ты не думай, что я ее мало кормлю, – сварливо сказала мать, – просто эта мадемуазель предпочитает такие кушанья, на которые у нас нет денег».

– Соскучились? – спросил Фредерик.

– Еще как! – ответила Шарлотта. – Без тебя тут слишком тихо, я даже просыпаюсь по ночам от того, что в тишине мне чудятся разные разности.

Бедная малышка. Конечно, пока комната старшего брата была обитаемой, пока он часто засиживался до полуночи со своими книгами и рукописями, и полоска света лежала на его пороге, младшим было не так страшно засыпать в своих неуютных спальнях.

– А когда нам можно будет приехать к тебе в Париж? – нетерпеливо затормошил его Макс.

– Да хоть в апреле на пасхальные каникулы. Я уже думал об этом.

– Ты в состоянии снять нам отель и содержать нас в Париже целую неделю? – недоверчиво отозвалась мать.

– Я поселю вас на улице Линне. На Пасху кроме своей комнаты я смогу располагать еще и комнатой товарища. – Фредерик мог с чистой совестью рассчитывать на Шассена, тот сам это предложил, потому что всегда уезжал на Пасху в Ним. Шассен и подал Фредерику замечательную мысль пригласить сюда родных и совсем недорого прожить с ними в Париже целую неделю. Мадам Бризон соглашалась на это время селить в своем «монастыре», как в шутку называли пансион студенты-французы, посторонних людей, если речь шла о родителях.

– Звучит сомнительно, – сказала Амели.

– Я поговорю с самой управляющей, и если она разрешит, значит, все в порядке. Или подождем до следующего года. Если я хорошо закончу этот год, то в следующем постараюсь найти работу и к Пасхе смогу устроить вас удобнее.

– Доживем, тогда поговорим.

Мать говорила, не разжимая губ, что означало у нее крайнюю степень неодобрения. 
Фредерик сел за стол, и перед ним появилась чашка светло-бурой жидкости почти без запаха кофе. Зато хлеб был очень свежий, видимо, Амели перед обедом сходила сама или послала Шарлотту в булочную. Аромат его, может, и уступал аромату свежевыпеченного парижского хлеба, но был таким безошибочно родным, что рука возвратившегося домой студента сразу же потянулась к большому куску.  Холодная вареная говядина с дижонской горчицей и салатом тоже оказалась очень вкусной. Вечерний час уже позволял добавить ко всему этому бокал вина, но Фредерик не решился спросить его у матери. Скорее всего, скажет, что погреб давно стоит пустой, и на его пополнение у нее нет денег.

– Я вижу, ты ждешь чего-то еще, – вдруг сказала мать. – У меня есть вино из замка Сен-Жерве. Эммануэль де Бризак, сын нашего графа де Сен-Жерве, тот, который остался в Бордо, еще в прошлом году занялся виноделием, и это вино его первого урожая. Граф прислал мне несколько бутылок.

– О таком я даже не мечтал. А вы сами? – Фредерик заметил, что она несет из буфета бокал только для него.

– Я никогда не любила вина и не понимала, зачем люди его пьют, – ответила Амели, но вернулась и взяла бокал и себе. 

Фредерик не считал себя знатоком вин, в Париже они с друзьями пили исключительно домашнее, которое продавалось на разлив и выносилось в кувшинах, а не в бутылках. Однако это, с тонким послевкусием спелой вишни, очень отличалось от того, чем они с Шассеном или факультетскими товарищами привыкли скрашивать свои полуторафранковые или трехфранковые ужины. Амели тоже пригубила и слегка наклонила голову.

– Завидую тем, кому вино помогает переносить эту жизнь, – внезапно сказала она. – Я попробовала и поняла, что мне, увы, не помогает, только хуже делает.

Фредерик в этом не сомневался. Мать давно привыкла встречать свои несчастья с холодной и трезвой головой. Про себя он знал, что не очень похож на нее в этом отношении. Вином он никогда не злоупотреблял, но замечал, что даже после одного стакана кто-то как будто смахивает пыль с окружающей реальности, как будто промывает мутное стекло. Его зрение и слух обострялись, слова текли свободнее, и это было одно из редких состояний, когда он чувствовал себя в состоянии писать не сжато и сухо, как обычно, а почти так же цветисто и витиевато, как Эмиль Прадье, лучший студент факультета словесности и будущий новый гений французской литературы. Правда, эйфория неизбежно проходила, и к тому же когда утром Фредерик перечитывал написанное на нетрезвую голову, слова, казавшиеся ему такими смелыми и свободными вчера, теперь выглядели тем, чем они и являлись – бесстыдным фиглярством. Он бы скорее умер, чем отдал это на суд профессора.

Притихшие Макс и Шарлотта уже опустошили тарелки и ревниво делили последний ломтик говядины. Фредерик отдал им один из своих, еще нетронутых, но добавил себе вина. Мать проводила его руку с бутылкой укоризненным взглядом.

– Ты стал настоящим французом.

– Но я и так француз, – удивился Фредерик. – Разве нет?

– Да, верно, у тебя для этого чуть больше оснований, чем было у твоего бедного отца. Ты хотя бы родился во Франции.

Она еще немного помолчала и добавила:

– И волосы отпустил. Зачем? Чтобы стать похожим на карбонария, как бедный Карл-Антон? Не очень разумно в такое время.

Фредерик действительно за эти три месяца ни разу не стриг свою густую копну волос, потому что не любил, когда они вьются, а на отросших волосах волны делались мягкими, почти незаметными. И еще потому, что так он меньше отличался от студенческого населения Латинского квартала. Он поспешил успокоить мать, заверив, что с длинными волосами ходят все его товарищи, и никто из них не карбонарий.

На улице уже вовсю бушевала непогода. Ставни скрипели от ветра, по крыше хлестали потоки дождя. В столовой стало совсем темно. Мать открыла ящик и достала еще несколько новых свеч. Лучшие тарелки, выставленные на буфетной полке, как всегда, сияли, отражая огоньки, но больше ничего праздничного Фредерик не заметил. 

– Какое сейчас море? – спросил он.

– Прилив, но не очень большой, – ответила Шарлотта.

– Коэффициент шестьдесят два, и он растет! – солидно уточнил Максимилиан.

– Только бы крыша опять не протекла, – вздохнула Амели. – В прошлом месяце я наняла рабочих, чтобы заменили сгнившую черепицу прямо над твоей комнатой, но сомневаюсь я, что они все сделали как надо.


– В мою комнату текло с крыши? Книги не испортились?

– Нет, нет. Только обои, и то чуть-чуть. 
 
Мать не спрашивала Фредерика о Париже. То ли ей было достаточно того, что он сам ей писал, то ли она не решалась выпытывать подробности взрослой жизни своего сына, подозревая, что не все они ей понравятся. Но сама охотно рассказала ему последние городские происшествия и новости.

– О господине Кавалье ты, конечно, знаешь из письма пастора. Он умер от удара, все случилось внезапно, он не болел ни одного дня. Прямо при покупателях вдруг зашатался, схватился за прилавок и рухнул на пол. Когда прибежала мадам Кавалье, она нашла его еще живым, но он лишился речи и был полностью парализован. К вечеру он скончался. Кристиану передали эту весть по телеграфу, но он не смог приехать тотчас же, и убитая горем мадам Кавалье всем занималась одна. Госсены, Шарль и Огюстина, были все время с ней, это само собой разумеется, но остальные больше мешали, чем помогали. От ее старших дочерей толку никакого, да и от среднего сына Андре – тоже, ты ведь его помнишь. Господин Кавалье хотел отправить Андре в Америку, к родственникам в Нью-Рошель, чтобы он там набрался ума и научился зарабатывать деньги. Но не успел договориться, и теперь Джанет с Кристианом самим придется его наставлять. Мало им забот с мастерской и магазином, так еще и тяни на себе этого бездельника.

Фредерик отметил, что мать говорит и о мадам Кавалье, и даже о несостоявшемся женихе Мюриэль не только с сочувствием, что естественно в нынешних обстоятельствах, но и, пожалуй, не без симпатии. Они помирились еще на похоронах Жана-Мишеля Декарта, однако о дружбе между ними речи до сих пор, конечно, не шло – максимумом теплых отношений было то, что они раскланивались при встрече.

– Изабель больше страдает не из-за смерти отца, а из-за того, что ее свадьбу теперь придется отложить на полгода. А вдруг жених за это время сорвется с крючка? Ну а Бланш… Пастор Госсен не рассказывал тебе о Бланш?

– Нет.

– Забыл, наверное. – Глаза Амели возбужденно блеснули. –  Сразу после похорон отца она вступила в миссию «Сёстры Магдалины» и теперь поедет просвещать словом Божьим диких канаков-людоедов в Новую Каледонию!

– Боже милостивый! – вырвалось у Фредерика. – Храни этих несчастных.

Близнецы захихикали. Амели предпочла сделать вид, что не услышала иронии в его словах.

– Странно, что пастор тебе не написал, вся Ла-Рошель целых две недели только об этом и говорила.

– Ну что ж, если Бланш нашла себе дело, я за нее рад. Только не нужно клеветать на канаков. Предрассудки об их людоедстве давно опровергнуты. – Фредерик прочитал в Париже немало мемуаров политических ссыльных, которые вернулись из Новой Каледонии. Берто интересовался этим вопросом и охотно снабжал документами своих друзей. – Это раньше такие слухи действительно распускались, с определенными целями – заранее до полусмерти запугать осужденных на каторгу и ссылку.

– А ты видел их ужасных идолов, которые выставлены в музее в отеле де ла Трамбле? Я тоже никогда не верила этим россказням, считала, что все это наветы на бедных наивных дикарей, среди которых, если уж на то пошло, немало христиан. Но когда я посмотрела на эти вырезанные из дерева лица кровожадных демонов, а не людей, то поняла, что слухи могут быть и правдой. Бедняжка Бланш! Я ее, признаться, не люблю и никогда не любила, но все же такой участи она не заслуживает.

– Теперь они ее съедят, да? – пискнула Шарлотта.

Максимилиан громко захохотал. Лицо матери передернулось от раздражения.

– Замолчите! Идите в гостиную и играйте там, пока я закончу разговор с вашим старшим братом.

Близнецы послушно вышли, но по их лицам было понятно, что они сегодня еще вдоволь наговорятся о людоедах.

– Так вы снова побывали в музее? – Поистине, сюрприз за сюрпризом! Мать всегда с трудом мирилась с тем, что отец был увлеченным натуралистом и гораздо охотнее, чем церкви, посвящал свое время Обществу естественной истории. В феврале прошлого года, когда Общество чествовало Луи-Бенжамена Флерио де Бельвю в связи с его девяностолетием, юбиляр прислал пригласительные билеты вдове и сыну пастора Декарта. Фредерик с матерью сидели среди почетных гостей в первом ряду. Потом они осмотрели музей, но в зал с тихоокеанскими коллекциями тогда не поднимались.

– Да, – нехотя призналась Амели. – Бартелеми Рансон-младший заказал памятную доску для зала энтомологии, в напоминание о том, что большая часть коллекций насекомых была собрана и обработана твоим отцом, и захотел посоветоваться со мной, где ее лучше повесить. А сама доска почему-то хранилась в зале, где стоит этот оживший ночной кошмар. Я, конечно, потом высказала Бартелеми Рансону все, что думаю по этому поводу.

– Как поживает господин де Бельвю? – Фредерик попытался перевести разговор на другое, но темы, связанные с семьей Кавалье, еще не были исчерпаны.

– А почему ты не спрашиваешь, кто теперь играет в церкви на органе, раз Бланш Кавалье стала «сестрой Магдалины»? – Мать встала и начала собирать посуду на поднос.

– И кто же на нем играет?

– Я.

– Поздравляю. Вы не писали мне об этом. 

– Первый раз я играла на заупокойной службе по господину Кавалье. Конечно, я не надеялась, что пастор предложит мне и дальше играть в церкви. Но в тот же день после похорон Бланш объявила о своем решении, и появилась необходимость искать постоянного органиста. Пастор спросил на церковном совете, не будет ли кто-нибудь возражать, если органисткой пока буду я. Уверена, что Пьер Дельмас был против, но подробностей из Шарля Госсена я так и не вытянула.

– Какая разница, мама, главное, что ваша многолетняя мечта сбылась. Теперь вы счастливы?

– Нет, Фредерик, – помедлив, ответила Амели. – Слишком поздно. И пальцы у меня не те, и техника не та, чем во времена, когда я была моложе и мечтала помогать твоему отцу на богослужениях. И сама я уже не та. Я это делаю только из чувства долга и не обижусь, если пастор найдет кем меня заменить. С тех пор, как ты уехал в Париж, я даю младшим детям Кавалье уроки музыки два раза в неделю. Жан-Пьер ленится, хотя способности у него есть. Наверное, мадам Кавалье скоро позволит ему больше не заниматься. А вот Лилиан радует меня, она не только одаренная девочка, но и старательная, и при этом скромная. Уверена, что через несколько лет она и будет играть в нашей церкви на органе. Почему бы и нет? Выйдет замуж за хорошего человека, проживет всю жизнь в Ла-Рошели – для того, чтобы захотеть стать артисткой, у нее слишком мало тщеславия… Ты не поможешь мне, Фредерик, отнести этот поднос на кухню? Нет, больше ничего не нужно, завтра утром придет приходящая служанка и все приберет… Ты не так давно встречался с Шендельсами?

От неожиданности он вздрогнул, но взял себя в руки.

– Да, встречался. У них все хорошо. Я привез от них рождественские подарки для вас и для близнецов.

– Положишь завтра в гостиной к остальным подаркам. Уж не знаю, на что там расщедрились Хелена и Рудольф. Мои будут очень скромными, но без уроков я бы не смогла накопить денег и на это.

Фредерику стала понятна еще одна причина лояльности матери к семье Кавалье.
– Не нужно беспокоиться. Если что, у меня никаких подарков нет. Близнецам я завтра дам по десять франков на сладости или на новые книжки, а вам выпишу чек на пятьдесят. Более щедрым я пока быть не в состоянии.

– Не говори глупостей, Фредерик. Ты прекрасно знаешь, что от тебя я не жду никаких подарков. Ты всего лишь студент, и благодарение Богу уже за то, что мне не нужно тебя содержать. Мне кое-как хватает на помощницу по хозяйству, это главное, без нее я бы не смогла вести дом и заботиться о Максимилиане и Шарлотте так, как требует наше положение в обществе. На коллеж мы немного отложили. Я буду просить главу нашего учебного округа, чтобы мне сделали скидку хотя бы на одного из детей. Ты ведь завтра поможешь мне составить письмо в таких выражениях, чтобы они не смогли мне отказать? А платье себе я могу и перешить из старого.

Сын вздохнул. Он знал, что стоицизм матери не был показным, но эта сцена его смущала, ему казалось, что мать чуть-чуть рисуется перед ним тем, как достойно она справляется с ролью бедной и благородной вдовы. Амели тем временем продолжала:

– Элиза все еще живет у родителей?
    
– Я был у них в начале декабря и больше ничего о них не знаю.

– После ее замужества и особенно после несчастья с Мюриэль я немного завидовала Хелене, – призналась Амели. – Я говорила себе: вот достойные плоды отцовского участия в судьбе детей, ведь если бы твоему бедному отцу было не все равно, что происходит с его семьей, Мюриэль была бы теперь замужем. И не за Кристианом Кавалье, хотя я ничего не имею против этого мальчика, а за богатым, может быть, даже знатным и всеми уважаемым мужчиной. Но теперь я не знаю, что и думать. Мне начинает казаться, что не худо было тогда спросить и саму Элизу. Накануне свадьбы и на самой свадьбе она счастливой не выглядела.

Часы пробили восемь. Амели спохватилась, что близнецам пора отправляться спать. Фредерик был этому рад, потому что сам собой нашелся повод уйти от тягостного разговора.

 – Если моя помощь вам не нужна, я пойду к себе, немного почитаю. Или схожу к пастору.

– К пастору ты еще успеешь. Сегодня отдохни.

Амели подошла к нему и положила руки ему на плечи. Он почувствовал знакомый материнский запах – марсельского мыла, накрахмаленного белья, чистой, отутюженной одежды. Раньше этот запах олицетворял для него уют и непреложный порядок их дома. Сейчас он показался Фредерику запахом бедности, одиночества и смиренного увядания.

– Фред, – тихо сказала мать, – ты уже решил, что будешь делать после окончания университета?

– Писать докторскую диссертацию, – ответил он.

По ее лицу пробежала едва заметная тень.

– Если я умру, тебе придется заботиться о Максе и Шарлотте, не забывай об этом. Больше о них позаботиться некому.

– У вас есть причины для таких мыслей, мама?

Амели довольно часто заговаривала о своей смерти, и Фредерик не обращал внимания на такие разговоры, считал, что это просто ее характер и ничего больше. Но сегодня он встревожился.

– Я здорова, если ты это имеешь в виду. Вот только господин Кавалье тоже как будто был здоров... Не забывай, мой сын, что один Всевышний властен над нашей жизнью и смертью. Я пока еще не готова перед ним предстать, и каждый день молюсь, чтобы он не забирал меня к себе раньше, чем или Максимилиан закончит свое образование, или Шарлотта выйдет замуж, – я не настолько самонадеянна, чтобы просить и того, и другого сразу. Но мне было бы спокойнее, знай я, что смогу доверить их тебе, если мой час придет раньше, чем они встанут на ноги. 

– Разумеется, вы можете, – Фредерик даже обиделся. – Стать учителем и начать зарабатывать на жизнь я всегда успею. Я и так уже бакалавр, через два с половиной года сдам экзамены на степень лиценциата филологии, с ней меня возьмут в любую школу. Но я уверен, что с вами все в порядке, а пока у меня есть время и возможности, мне хочется попробовать сначала сделать то, что меня по-настоящему интересует. По-моему, нечего об этом даже и говорить.

Рука матери коснулась его щеки.

– Ты стал очень похож на отца, – сказала она. – Это-то меня и беспокоит. Ну, хорошо. Иди.


На следующий день от вчерашней непогоды почти не осталось напоминаний. Рано утром Фредерик открыл на стук почтальона, который пришел с посылкой из Потсдама, вышел на крыльцо и зажмурился от поразительного зрелища: шпиль церкви Нотр-Дам весь так и пылал в лучах восходящего солнца. Мостовые уже высохли, вся вода успела стечь в канал. Кое-где валялись ветки, оборванные ураганом, да окна соседних домов еще были опасливо прикрыты ставнями, но день, вступающий в свои права, обещал быть превосходным.

– Рождественский Сочельник! – сказала мать. Она улыбалась. Поздним вечером, а может, рано утром, пока еще все спали, она украсила нижние комнаты венками из омелы и остролиста и постелила на стол белоснежную скатерть. – Тебе придется самому отвести брата и сестру в церковь, Фредерик. Мне нужно там быть заранее, чтобы успеть порепетировать.

После завтрака Фредерик пошел в город. Он заглянул к Шарлю и Огюстине Госсенам, ненадолго, только чтобы засвидетельствовать свое почтение. У пастора он застал Леопольда Делайяна, историка, библиотекаря и нынешнего директора лицея Колиньи, а также – и вот это было неожиданностью – своего крестного, доктора Дювосселя. Вчерашний разговор с матерью настроил его на меланхолический лад, он немного встревожился, но оказалось, что никто не болен, доктор пришел просто обсудить кое-какие церковные дела.

Фредерику все, конечно, обрадовались. В отличие от Амели, Госсены, Делайян и доктор с любопытством расспрашивали его о Париже, об учебе, о событиях начала декабря и о голосовании за отредактированную конституцию, которое прошло двадцать первого декабря. «У нас здесь говорят, – сказал доктор Дювоссель, – что переворот был совершен на английские деньги, а точнее, на деньги мисс Ховард». – «А что именно говорят?»  Фредерик тоже слышал о мисс Харриет Ховард, бывшей актрисе и даме полусвета, многолетней спутнице жизни принца-президента и матери его двух внебрачных сыновей. Но стремление соотечественников везде и всюду в истории «искать женщину» его немного раздражало. Доктор обобщил городские слухи: большинство ла-рошельцев убеждено, что мисс Ховард, прозванная Эгерией,  покровительница и возлюбленная принца-президента, продала в Англии все свое имущество и заложила драгоценности, пожертвовала буквально всем, чтобы Луи-Наполеон мог обеспечить лояльность армии на эти деньги. «Мечта, а не женщина!» – насмешливо отозвался пастор. «Да, все говорят, что она ему очень предана», – кивнул доктор. «И вы правда верите, что одна-единственная куртизанка способна на свои драгоценности купить всю французскую армию?» – фыркнул Фредерик. Огюстина Госсен на эти речи только вздохнула. Она по-женски сочувствовала мисс Ховард и была уверена, что когда Луи-Наполеон станет императором, «Эгерия» получит отставку. «Она была с ним в годы невзгод и бедствий, – укоризненно сказала Огюстина, – но вот увидите сами, свой триумф он разделит с другой женщиной».
 
Когда Фредерик выходил от пастора, голова у него гудела. Он очень любил  обоих Госсенов и крестного, уважал Леопольда Делайяна, но вести с ними политические дискуссии теперь, после трех месяцев, проведенных в Латинском квартале, оказалось слишком тяжело. Парижане, даже если это были всего лишь его приятели-студенты, понимали самую суть вопроса. А в Ла-Рошели на события в столице смотрели под своим провинциальным углом, любили сплетничать, а не анализировать, и о смене политических режимов думали с усталой иронией. В несменяемом президенте многие из земляков, подозревал Фредерик, не видят ничего плохого.

Он отказался от приглашения Огюстины пообедать, сказал, что не хочет им сегодня мешать и лучше зайдет в другой день. Выпить он отправился в ресторан «У Реколетов» и слишком поздно заметил обедающее семейство Дельмас. Раймон и Луи тут же подошли к нему. Их родители лишь издали холодно кивнули. Фабьен Дельмас летом женился на Лизетте Бернон. Невеста не могла похвастаться ни красотой, ни умом, ни хотя бы приятным характером, но в приданое она принесла целый доходный дом на улице Гаргуло, и молодая семья Дельмас процветала. Фабьен давно мечтал стать судовладельцем, и теперь благодаря родственникам жены мог не просто вложиться в судно, на это-то хватило бы и его собственных денег, а создать целое пароходное товарищество.

Фредерик потом зачем-то пошел в порт вместе с Луи и Раймоном, им хотелось показать ему судно, к которому приценивается Фабьен. Фредерик похвалил, хотя ничего не понимал в кораблях. Братья Дельмас не спешили уходить из порта, где работа после шторма кипела даже сегодня, в Сочельник. К счастью, ураган оказался не очень разрушительным. «Ни одной мачты не сломано, ни одного причала не разбито, буря в стакане, а не ураган», – сказал Луи Дельмас и пренебрежительно сплюнул.

Из порта Фредерик уже под вечер заглянул в квартал Сен-Николя, поздоровался с родителями Алонсо и с его женой, посмотрел на его сына, которому только что исполнилось два месяца. Потом он прошел мимо дома, где Мюриэль недолго жила вместе с Дидье Пешю. На мгновение его сердце замерло – крупный и широкоплечий молодой рыбак возился с растянутой сетью, то ли примеривался ее сложить, то ли собирался чинить прорехи. Из окна высунулась женская рука с фонарем, блик упал на спутанные светлые волосы рыбака. Фредерик ускорил шаги. Время шло к вечеру, пора было отпустить мать репетировать для рождественского богослужения.


Церковь на улице Сен-Мишель по случаю Рождества заполнилась целиком, пришлось даже нести дополнительные стулья из зала церковного совета, чтобы люди не стояли за рядами скамей. После торжественной службы в проходе сначала было не протолкнуться. Но и опустела церковь тоже очень быстро – все торопились домой, к накрытым столам и ожидающим в гостиных коробкам и пакетам с подарками.
Шарль Госсен снял очки и вытирал лицо клетчатым платком, а мадам Госсен смотрела на него с восхищенной улыбкой. Проповедь, которую он произнес полчаса назад, была предназначена не для взрослых, а для детей, потому что все они даже самые маленькие, сидели сегодня в церкви, и, конечно, потому, что Бог сегодня сам явился к людям в облике беззащитного младенца. Пастор умел разговаривать с детьми. В нем и самом, хоть ему недавно исполнилось сорок лет, сохранились то чистосердечие и простодушная веселость, которые человек со вступлением во взрослую жизнь обычно теряет, а возвращает себе снова – да и то не каждый – только вместе со старением и обретением мудрости.

Усталая, но по-прежнему деловитая Амели Декарт спускалась с хоров. Близнецы ждали ее в обществе своего крестного Бартелеми Рансона-младшего и его матери, старой мадам Рансон. Они уже получили от Огюстины Госсен, которая тоже была их крестной, каждый по красиво перевязанной бантом коробочке, и теперь, судя по загадочному лицу Бартелеми Рансона и его спрятанным за спиной рукам, как раз был волнующий момент вручения новых подарков. Фредерик издали помахал им всем, давая понять, что он здесь, никуда не ушел, – и направился к скамье, возле которой стоял Луи-Бенжамен Флерио в обществе своего камердинера.

– Фредерик! – улыбнулся старый ученый. – Я не заметил тебя перед богослужением и даже решил, что ты остался в Париже на Рождество.

– Ну нет! Я уже не меньше трех недель только о Ла-Рошели и думал, – ответил юноша.

– Знаю, мой друг. Усомнился не более чем на мгновение. Ты ведь придешь ко мне в один из дней своих каникул? Я сейчас редко выхожу из дома и почти никого не принимаю, но ты – другое дело.

– Конечно, когда вам будет удобно. А можно мне прямо сейчас проводить вас до дома, мсье де Бельвю?

– Нет, мой мальчик, сегодня не нужно. Приходи ко мне на обед послезавтра, а сегодня побудь лучше с матерью. Она тебя ждала. Я тоже ждал, но я потерплю, ты ведь знаешь, я очень терпелив, – темно-карие глаза Флерио из-под нависших век вдруг весело блеснули.

Фредерик стоял перед ним, немного разочарованный: он хотел уже сегодня рассказать о Париже, о своей учебе, и главное, о мыслях, которые не давали ему покоя: как понять, стоит ли ему заниматься наукой, есть ли у него основания для того, чтобы пойти этим избранным путем, который потребует и от него самого, и от его близких слишком много самоотречения? Как объяснить то, что в научном мире немало людей занимают свои места не по уму и таланту, а совсем по иным заслугам, не имеющим отношения к поискам истины? Но Луи-Бенжамен мягко потрепал его по плечу и повернулся к камердинеру: «Пойдемте, Монье».


На следующий день Декарты обедали у крестного, доктора Дювосселя. Вернувшись, начали готовиться к другому событию. Вечером должен был состояться первый из рождественских балов в отеле Биржи. Граф де Сен-Жерве, опекающий семью покойного пастора Декарта, прислал Амели приглашение для нее и для Фредерика. Мать задумчиво повертела в руках билет с графическим изображением знакомого каждому ла-рошельцу здания на улице Пале и сказала, что она, конечно, останется дома, такие увеселения не для вдовы в почтенном возрасте. А вот Фредерику пойти бы стоило: пусть развеется и отдохнет. И он действительно собирался пойти. Но оказалось, что старый фрак, заботливо проветренный после сундука с нафталином и отутюженный Амели, режет под мышками, едва сходится на груди, да еще запястья торчат из рукавов по самую косточку. Другой фрак за час до бала найти было, конечно, невозможно, а идти в отель Биржи в обычном пиджаке – просто неприлично.
 
Фредерик провел этот вечер дома за чтением. Но мысли его то и дело улетали от книги к тому, что в это самое время происходило в особняке с высокими точеными колоннами, резиденции ла-рошельской Торговой палаты. Он никогда там не был на рождественских балах, так уж получилось. В тот год, когда в Ла-Рошель приехали Шендельсы, ему не хватило до шестнадцати, «проходного» возраста, всего нескольких дней. На следующий год он был слишком потрясен расставанием с Элизой, ему в голову бы не пришло пойти веселиться. А в прошлом году они с матерью были в трауре по отцу и Мюриэль. Теперь он вспоминал сестру и ее восторженный рассказ о своем первом балу, на который она попала сразу после нимского пансиона для реформатских девиц: больше всего ее, бедную, потрясли даже не танцы, а то, что там подавали мороженое и свежую землянику. Он думал и о мадам Марото, а точнее, о Селине Демустье, которая когда-то – возможно, даже не так давно – танцевала на двух ла-рошельских рождественских балах и была, наверное, прелестна со своей пышной челкой и кошачьими глазами, одновременно невинными и лукавыми... Но чаще всего его мысли возвращались к Элизе. «Вы ведь не бросите меня там одну, кузен Фредерик?» – так она тогда сказала. Как знать, если бы ему тогда уже исполнилось шестнадцать и он смог ее сопровождать, на ее горизонте никогда не возник бы Жак Тавернье и не сделал бы ее несчастной, она была бы сейчас его невестой, и они вместе строили бы планы на будущее. 

Ночью Фредерику приснился сон о нем и об Элизе, настолько чудовищный и стыдный, что утром он еще долго не мог прийти в себя. Во сне они опять были одни в церкви – но может, это была и не церковь, а просто комната, обшитая темными, закопчеными деревянными панелями. Там пахло старым деревом и старыми книгами, и вверху, под потолком, было узкое окно, но, по-видимому, уже наступила ночь, и свет оттуда не проникал. Элиза была окутана другим, неярким и теплым светом, должно быть, от свечей, которые горели где-то за ее спиной. За исключением этого маленького круга света, вся остальная комната тонула во мраке. Они сначала стояли посреди комнаты и страстно целовались, как тогда, перед памятной Пасхой 1849 года, но их руки были куда более нескромны. Фредерик расстегнул на Элизе платье, и оно с легким шорохом упало к ее ногам, как и в тот день, но потом он сделал то, на что в прошлый раз не отважился – расшнуровал ее корсет и стянул с ее плеч и груди белую льняную рубашку. Она тоже обнимала его сначала застенчиво, потом все смелее: сражалась с пуговицами его жилета, вытаскивала его сорочку из брюк и забиралась под нее, и он чувствовал на своей спине и груди прикосновения ее ледяных от страха ладоней, а на своих щеках – ее щеки, пылающие стыдом и желанием.
 
Еще минута – и они уже перешагнули через холмики сброшенной одежды и сжимали друг друга в объятиях, обнаженные, будто в раю. Угол зрения чуть-чуть сместился, и Фредерик увидел остов кровати резного дерева на высоких массивных ногах – значит, это действительно была не церковь, это уже был дом на улице Вильнев и «комната дедушки Мишеля». Он увлек туда Элизу, и в ночи раздался ее тихий, ласковый шепот. Все, на что им не хватило духа наяву, во сне происходило само собой и не было отягощено страхом и угрызениями совести. Как будто это уже был не грех, не блуд, как будто они были юными новобрачными, над которыми только что совершили священный обряд в церкви на улице Сен-Мишель, и теперь никто в целом свете не имел права потревожить их уединение, и все, что бы ни происходило сегодня между ними, тоже было святым и чистым.

Вот только после мучительного пробуждения Фредерику так совсем не казалось. Он в ужасе смотрел на свою растерзанную постель, выглядевшую так, как будто он действительно провел на ней ночь не один. Сон был такой яркий, а пережитые  ощущения так остры, что на мгновение он даже уверился, что на самом деле каким-то образом совершил путешествие в прошлое, в тот апрельский вечер 1849 года, и был в нем вместе с Элизой, только не остановился, когда расстегнул на ней платье, а продолжил греховное дело, лишил ее невинности и лишился невинности сам. От стыда он не мог даже сам на себя посмотреть в зеркало. А о том, чтобы предстать сейчас перед матерью или Максом и Шарлоттой, нечего было и думать.

Он помнил, что в Книге притчей Соломоновых есть подходящие к его случаю слова: их читали как раз на последнем библейском часе у Бризонов перед его отъездом в Париж. Было еще очень темно, половина пятого утра, даже мать не вставала так рано. Фредерик зажег свечу и схватил дрожащими руками Библию. Вот, вот. Именно то, что он искал. «Мудрость соблюдает в целомудрии: когда мудрость войдет в сердце твое: тогда рассудительность будет оберегать тебя, дабы спасти тебя от жены другого, от чужой. Дом ее ведет к смерти». «Ты хорошо все понял, Декарт? – сказал он себе. – Вот так, к смерти».

 Он оделся, задул свечу, бесшумно спустился с лестницы и со всеми предосторожностями вышел на улицу. Мать спала в дальнем крыле дома, окна ее спальни выходили во внутренний двор, и она не могла проснуться от тихого хлопка входной двери и шагов ночного прохожего по мостовой. Фредерик легко и стремительно шел по улице Вильнев, спускающейся к набережной Мобек и морю, и пальто, которое он второпях забыл застегнуть, развевалось за его спиной, будто мантия.

По пляжу Конкюранс и по набережной, которая уходила дальше, в сторону порта Шеф-де-Бэ, стелился молочно-белый туман. Он окутывал купальню Марии-Терезы, волноломы, Фонарную башню. Волны бились о берег с оглушительным плеском, был высокий прилив – практически «полное море», как здесь говорили. Похоже, этот прилив достиг максимума и вот-вот пойдет на убыль, но Фредерик предусмотрительно положил свое пальто повыше, куда вода уж точно не доберется. Он быстро разделся, чтобы холод не лишил его мужества, и с разбегу влетел прямо в зимнее, мутное, свинцово-серое и туманное, и, конечно, очень холодное море. Нырнул с головой, вынырнул, размашисто проплыл несколько метров, остановился. По всему телу разливался невиданный восторг. Ноги ломило от ледяной воды внизу, под поверхностью, зато верхний слой был просто освежающе-холодным, даже приятным. Фредерик лег на спину и раскинул руки и ноги, стал смотреть на бледнеющую луну в тумане и на звезды величиной с булавочные головки. Через несколько минут холод все-таки добрался до него, он начал дрожать, и тогда он согнулся пополам, перекувыркнулся в воде – мир еще раз опрокинулся, но он почти не заметил разницы между серой водой и серым влажным воздухом – и быстро поплыл к берегу.

«Окропи меня иссопом, и буду чист! – он прыгал на берегу, вытряхивая воду из ушей, выкрикивал эти слова, которые так и рвались изнутри, и все в нем пело от радости. – Омой меня, и буду белее снега!»

Когда на пляже появились первые гуляющие, он был уже благопристойно одет и ничем не отличался от других любителей ранних променадов. Мокрые волосы он спрятал под шляпу. Пора было домой – не дать матери успеть заметить его отсутствие и испугаться. Тем более, к обеду его ждал господин де Бельвю. Фредерик не понимал только одного: этим купанием в ледяной декабрьской воде он ведь хотел наказать себя за нечистые помыслы, подавленные, но прорвавшиеся в его сны, – а получил физическое наслаждение невероятной силы, сравнимое с пережитым когда-то на скалах над Дордонью. Во всяком случае, о сегодняшнем сне он больше не думал и не вспоминал.



Продолжение главы: http://proza.ru/2020/06/14/665


Рецензии