Четыре чуда С. Есенина

Четыре чуда Сергея Есенина

К 125-летию рождения.
К 100-летию смерти.

Как некий херувим он несколько занёс нам песен райских...
Пушкин А. С. «Моцарт и Сальери»

Предисловие. Биографический материал о Есенине обширен. Можно сказать, его жизнь исследована вдоль и поперек – если не по часам, то уж точно по дням. Но у биографий есть один недостаток: факты жизни существуют отдельно от творчества и наоборот – стихам отведена роль иллюстраций. Из-за того так происходит, что биографы смотрят на Есенина как на светского поэта, пользуясь при этом инструментарием светского же ума. Но есть ещё биография внутренняя, которая, как правило, не совпадает с биографией фасадной. Особенно это относится к литературному творчеству, которое, как известно, мистично, где мирской ум теряется перед непостижимым, пасует и отступает. Автор дерзает в меру скромных своих сил преодолеть этот недостаток, создав образ поэта с помощью его стихов и Святого Писания. Есть убежденность, что жизнеописание поэта будет выглядеть несколько иначе, как, впрочем, и его облик.
Что касается заявленных «чудес», то и это не погрешительно, так как ещё Пушкин держался мнения о мистичности творчества. /Когда не требует поэта / К священной жертве Аполлон.../. А в стихотворении «Пророк» он и вообще прямо указал, что когда нет пророка, к людям посылаются поэты. /Восстань, пророк, и виждь, и внемли,/ Исполнись волею моей,/ И, обходя моря и земли,/ Глаголом жги сердца людей/.
Что касательно ссылок на Священное Писание, то и здесь нет авторской вольности: все поэты, так или иначе (сознательно и бессознательно), опирались в своих откровениях на вечную Книгу, черпая в ней и силы, и мысли, и вдохновение. А Есенин так и вообще любил повторять – он  Божья дудка.

Чудо первое
Появление гения – событие всегда чудесное, особенно если окружающая обстановка тому всячески препятствует. Так пришёл к людям Достоевский, так пришёл Пушкин, Лермонтов. В случае с Сергеем Есениным это проявилось в избыточном рельефе. Большинство исследователей его творчества сходятся на том, что явление поэта миру накануне социальных катастроф происходит вопреки обстоятельствам. Когда пушки палят, стихи не слышны. И все же невозможно при этом отделаться от мысли, что те обстоятельства на рубеже веков требовали именно такую личность и ни какую другую, и чудесным образом они её получили. Не иначе как по Высшему промыслу.
Крестьянская среда родила крестьянского аристократа. Да, по плоти Сергей Есенин – крестьянин. Да и кого иного могла явить крестьянская среда конца 19 века? Дед по отцу был сельским старостой (разве что умел читать и писать), бабушка привечала монахов и богомольцев. Другой дед гонял баржи с грузами в Питер и потом устраивал пир на всю деревню. Жажда деда первенствовать (даже часовенку в селе поставил из кирпича) передалась звездному внуку. Отец работал вахтовым методом приказчиком в мясной лавке в Москве, мать (красавица) трудилась поденщицей у свекрови. Особой родительской любви к себе Серёжа не испытывал (каждый был занят собой), потому и рос у деда и бабки сиротой при живых родителях.
Многие проводят здесь аналогию с детством Михаила Лермонтова, в сходной ситуации расцветшего талантом. Но аналогия разве уместна между дворянином и простолюдином?
И все же именно домашние раздвигали будущему поэту сельские горизонты, попутно подмечая в мальце какой-то особый нехарактерный для села аристократизм.
– Серега не такой как мы, – говаривал отец. – Бог знает, откуда он.
Аристократизм этот проявился с первых же лет – сначала в хрупкости и изяществе телосложения.
/Рыжеволосый внучонок/ Щупает в книжке листы, /Стан его гибок и тонок, /Руки белей бересты./
Или: /Строен и бел, как березка, их внук, /С медом волосьев и бархатом рук./
Грубым крестьянским предметам быта, дворовым занятиям и забавам такая конституция была противоестественна. Зато органично служила по праздникам и выходным при элегантной одежде и манерах. А затем, осознав свою «некрестьянскость», что ли, больше всего боялся Серёжа опростеть.
/Я не тот, /Что в жизни сердцем опростели /Под веселой ношею труда./
И драчливость его отсюда же родом – из желания противопоставить хрупкому телу могучий дух и бесстрашие библейского пастушка Давида. В этом, как нельзя, кстати, дед Никита наставлял мальца притчами из Священного писания, а грамоте учил по Евангелию, да ещё водил к дьячку в соседнее село на поучение. Очень скоро Сергей прослыл одновременно и задирой, и монашком за недетскую серьезность и вдумчивость.
Конец 19 века – просвещение как кислота уже проникает в село. Учителя, разночинцы и прочие смутьяны; купцы же, радея о лучшей доле своим чадам, затевают школы и всякие богоугодные заведения. Это не ударный большевистский ликбез, и потому крестьяне той поры сторонились книжных людей: «Книга в село – сохе пожар». Но книга не щадит и девственный ум, и очень легко тому или иному книгочею стать «рехнувшимся с думы».
И все же прогресс не остановим. В 9 лет Сергей отправлен в земское училище учиться «религиозным и нравственным понятиям» посредством Закона Божьего, чтения «церковной и гражданской печати», четырех действий арифметики и церковного пения.
Затем, уже в Спасо-Клепиковской учительской школе, к прежним дисциплинам добавились предметы: церковная и общая история, церковно-славянский язык, Псалтирь и Часослов, Октоих, дидактика, словесность и стилистика. Факультативно изучалось творчество Пушкина.
И вскоре учителей начинает удивлять в Есенине «глубокая осведомленность в жанрах гимнографической поэзии — таких как тропарь, канон, псалом, акафист, в типах молебнов и молебных песнопений, священнодействий и таинств». В школе Сергей слыл «белой вороной» не только за усердие и успехи, но и за нежность характера и повышенную чувствительность, смешливость и слезливость.
Вдобавок учителя, как отличнику, поручили Сергею поверять уроки у всех лодырей, которых оставляли без обеда за несделанные домашние задания. Естественно, такое возвышение «прекрасного Иосифа» бурсацкой вольнице было не по душе, и на этой почве Сергей часто бывал либо выставлен на всеобщее посмешище, либо нещадно бит.
В ту пору его занятия стихотворчеством были уже широко известны в селе, но не одобрялись. Находились и языки, считавшие Сережу юродивым. Если бы не учитель Е.М.Хитров (преподаватель словесности,) одобрявший первые стихотворные опыты отрока, подростковое уязвлённое самолюбие пожгло бы солому юной впечатлительной души.
А домашний театр Кашинской усадьбы увенчал юное дарование изысками потрясений, как и сама барынька, на десять лет старше юного поэта, всеявшая в девственную душу первые семена любовного томления.
Одним словом, сложение сельского чувствилища по имени Сергей Есенин почти завершилось, и прекрасные сельские просторы, цветущие сады и луговое раздолье вдруг обрели певца, видевшим в них не источник пищи и грубой пользы, а явление Высшей гармонии и совершенства.
/Усталый день склонился к ночи,/Затихла шумная волна,/ Погасло солнце, и над миром /Плывет задумчиво луна./
Или еще подростковое: /Тихо струится река серебристая /В царстве вечернем зеленой весны. /Солнце садится за горы лесистые, /Рог золотой выплывает луны./
Такую поэзию может вскормить разве что сама природа. Да она и была для него млеком священного писания – естественной книгой Бытия, когда Бог открывает Свои щедроты и совершенства всем и в особенности тому, кто их взыскует. И далее: через видимые совершенства Бог открывает совершенства невидимые. Именно их вопрошает 14-летний ещё не поэт, но уже и не праздный юнец:
/Частые звездочки, звездочки тесные! /Что в вас прекрасного, что в вас могучего? /Чем увлекаете, звезды небесные, /Силу великую знания жгучего?/
Весь этот аристократизм сельского кроя приемлем (скажем с натяжкой) разве что на брегах Оки. На Москве же, а затем и в Питере первые годы поэтической жизни на нем проставили клеймо поэта из низов – в основном за внешний вид, лексику и темы. Но кто определяет верхи и низы? Не фарисейская ли то отрыжка на реабилитацию Христом простых людей, назначив апостолами темных и неученых рыбаков. Клюеву, который советовал причесать деревенские вихры стихов под моду столичных салонов, Сергей говорил, что они – цветная маковка на церковном куполе, (транслятор Божественной связи, сказали бы мы), тем самым настаивая на своем высоком нездешнем христианском происхождении.
Вместо итога. Наброски к портрету крестьянского аристократа не закончены, но начало положено. И главный его вопрос: Возможно ли в такой скудной обстановке родиться поэту? Дозволено ли? Вполне, но при одном условии – при участии высших сил, без чего «ничего не начало быть, что начало быть».
По Высшему промыслу все складывается в один пучок – природный мир и социальное сообщество создаёт именно то, что необходимо: отзывчивую трепетную душу, которая ранима, словно улитка без панциря, чтобы болезненно осознать свой особый путь целительных слез над грядущими скорбями, когда рвут тело и кромсают душу.

Чудо второе
Набоков против Есенина.
Вначале двадцатых годов Набоков (будучи недосягаем для ГПУ) объявил войну большевистской литературе и критике: в одной из своих лекций о русской литературе Владимир Владимирович приводит любопытную статистику. Он подсчитал, что лучшее из всего созданного в русской прозе и поэзии с начала позапрошлого века составляет 23000 страниц обычного набора. Ни французскую, ни английскую литературу невозможно так ужать – та и другая растянуты во времени и насчитывают несколько сотен великих произведений.
Одного 19 века оказалось достаточно, чтобы страна, находясь за пределами мировой литературной традиции, создала литературу, которая по своим художественным достоинствам, по своему мировому влиянию, по всему, кроме объема, сравнялась с английской и французской, в то время как эти страны начали производить свои шедевры значительно раньше. «Поразительный всплеск эстетических ценностей в столь молодой цивилизации был бы невозможен, если бы весь духовный рост России в 19 веке не протекал с такой невероятной скоростью, достигнув уровня старой европейской культуры».
Тем самым Набоков констатирует чудесность происхождения русской литературы. Это льстит. Но вот незадача – не льстит большевикам Набоков в другом: во времена Пушкина и Гоголя большая часть русского народа имела весьма смутное представление об аристократической культуре. «Это трагическое несоответствие проистекало из-за того, что утонченнейшую европейскую культуру чересчур поспешно привнесли в страну, печально известную бедствиями и страданиями ее бесчисленных пасынков». Утонченная культура – это столицы, пасынки – это глубинка, это село. По сути, речь идёт о двух народах и двух непроницаемых культурах.
Этого феномена монархист от литературы не объясняет. Но любопытен факт: поэтов и литераторов Серебряного века для Владимира Набокова (его современников, кстати сказать) не существует, и их сочинения не вошли в священные 23 тысячи страниц. Набоков считал невозможным простолюдинам заниматься литературой. Он запретил народу Совдепии даже приближаться к изящной словесности. С усердием и рвением Набоков защищает высокую культуру от народа. Ею имели право и возможность заниматься только дворяне, причем не всякие, но чем знатнее, тем лучше. Вслед за О. Уайльдом он считал, что дворянину не нужно образование – хватит и того, что есть; простолюдину же образование навредит. Куда уж тут вписаться поэту с деревенскими корнями и такими же ламентациями.
Одно хорошо – Бог не видит эполет и родословных метрик не читает, а то оскудела бы русская литература, едва начавшись, и иссохла, будь у неё законы, писанные человеческим разумением, пусть и просвещенным. Да, конечно, когда нет чуда, тогда действует обычный артикул, и аристократы идут в художники (очень часто забавы ради), но когда время приходит чуду, тогда и камни становятся апостолами. И там, где большинство видит серые камни, эти самые апостолы создают из них райские угодья души. И в этом случае с Жаном Кокто не поспоришь, сказавшим: великие поэты рождаются в провинции, а умирают в Париже.
Но есть и другие признаки чуда именем Сергей Есенин, которые помогают сельскому Орфею тягаться с литературным гигантом. Деревня конца 19 века (как, впрочем, и его начала) в миру жила частушкой, сказителями, свадебными заплачками. А отец Сергея был большой охотник сочинять и распевать под балалайку в кабаках жестокие куплеты вроде стихотворения Есенина «Хороша была Танюша...».
Но наиболее выдающимся явлением в этой «культурной пустыне и резервации» были плачеи – плакальщицы по-нашему. То были жрицы своеобразного вида крестьянского самодеятельного творчества – вокально-речитативный жанр, бывший неотъемлемой и главнейшей частью сельского похоронного ритуала. И бабка Есенина Аграфена была плачеей непревзойденной в своём роде, превращавшей прощание с почившим в небывалое учительное и эстетическое событие. Но человек, как известно во все века, телом умирает только один раз, и многажды, если душой. Теперь представим: обычный «не похоронный» день, просторная изба, собираются купчишки средней руки, работники отхожих промыслов, мастеровые и крестьяне; плачея в торжественном облачении усаживается в некое подобие трона и начинает «профессионально» горевать, скорбеть и оплакивать их – как общую, так и каждого горькую судьбу и мятежные загубленные души. Надо полагать – хороший был способ выпарить душу.
Вне всяких сомнений сходки те и стали первыми уроками поэзии плача и исповедальности.
/Мои мечты стремятся вдаль,/Где слышны вопли и рыданья,/Чужую разделить печаль /И муки тяжкого страданья.
Художественный вкус, зрелость и поэтический артистизм – это все впереди. А пока, как вспоминает Николай Сардановский (друг юности и первый его толмач теории стихосложения) 14 летний Есенин выучил наизусть «Мцыри». Такой подвиг можно было совершить только от необыкновенной любви к герою поэмы и от сознания братской близости к нему – одинокому, ранимому, беспредельно обиженному судьбой отроку-монаху, с детства лишенному родительской любви. Мцыри – есенинский литинститут. Это был именно призыв, и сколь он важен для становления поэта, свидетельствуют его первые рефераты на заданную тему:
/С каждым днем я становлюсь чужим, /И себе, и жизнь кому велела. /Где-то в поле чистом, у межи, /Прогнал я тень свою от тела.
Или: /Думы печальные, думы глубокие, /Горькие думы, думы тяжелые,
/Думы, от счастия вечно далекие, /Спутники жизни моей невеселые!
Ещё: /Скучные песни, грустные звуки, /Дайте свободно вздохнуть. /Вы мне приносите тяжкие муки, /Больно терзаете грудь.
И ещё: /Он бледен. Мыслит страшный путь. /В его душе живут виденья. /Ударом жизни вбита грудь, /А щеки выпили сомненья.
Или: /В пряже солнечных дней время выткало нить. /Мимо окон тебя понесли хоронить. /И под плач панихид, под кадильный канон, /Все мне чудился тихий раскованный звон./
Это юношеские стихи, датированы 1910-11годами. Поэту едва 16 лет, но путь в бессмертие, вопреки набоковскому регламенту, уже означен.
Здесь уже присутствует и культура стиха, и образ героя изгоя – Мцыри или Манфреда, весьма востребованный на рубеже веков, когда, как по мановению расплетаются одни узы и затягиваются новые, ещё более тугие и неразрешимые.
Итог: Есенин прожил 30 лет, Набоков – 78 лет.
За 15 лет Есенин совершил то, что Набоков - за 60. Что десять тысяч страниц Набокова против полутора тысяч есенинских? Поклонников у Набокова много, но его целевая аудитория не обширна. Что касается Есенина, его творчество вросло в народную толщу и стало синонимом нации.
Более того, если Набоков был недосягаем для темных сил в прохладе американской демократии, Есенин находился в самом их пекле, которое не очень-то содействует творческому вдохновению, где каждый год как подвиг, как четыре года вегетарианских.
Да, Есенин порушил регламент имени Набокова. Более того – он победил: по горизонту, верности музе, по душевной отзывчивости, состраданию и жизнестойкости.
Широкая образованность не страхует от нелепых умозаключений. Так что правильнее было бы главу назвать «Есенин против Набокова». Но «что написал, то написал».  Будем великодушны: кому как не Сергею Александровичу сказать: в стране гениев все равны. Так и будут соседствовать в веках цитадель набоковских томов и звонкая чистота родника есенинской лирики.

Чудо третье.
Навозну кучу разрывая,
Нашед жемчужное зерно...
Во многих отечественных мемориях С. Есенин  предстает пьяницей, самовлюбленным эгоистом, хулиганом, пошляком, матершинником, скандалистом, богохульником, распутником, скабрезником и честолюбцем без меры.
Люди с нечистым взором любят копаться в исподнем, в грехах и несовершенствах тех, кто лучше их. Мол, великий поэт, кумир, властитель дум, но вся его слава и величие, на поверку если,  картонная и с гнильцой. Таким путем они холят свой срам – мол, да, мы скверные, но и великие не лучше нас, а такие же рабы неключимые. И порадуются, в тайне и принародно, слабостям сильных мира сего. «Врачу, исцелися сам!»
Таким прежде уже ответил Пушкин. «Врете, подлецы, – записал он в дневнике. – Я мал и мерзок, но не так, как вы, – иначе...». То же и в другом месте: «Не дорожи, поэт любовию народной!»
Ещё интереснее пассаж художника Юрия Аненкова, современника Есенина. «Да и можно ли вообще сыскать поэтов уравновешенных? Настоящее художественное творчество начинается тогда, когда художник приступает к битью стекол. Вийона, Микеланджело, Челлини, Шекспира, Мольера, Рембрандта, Пушкина, Верлена, Бодлера, Достоевского и tutti quanti — можно ли причислить к людям comme il faut?»
Или вот: «Талант у писателя съедает жизнь его, съедает счастье, съедает всё. Талант – рок, какой-то отяжеляющий рок». (Это из книги «Апокалипсис нового времени» В.Розанова).
Да, всякий творческий процесс в зародыше неврастеничен. Но впору задуматься: если в поэте столько тьмы, откуда в стихах его (да ещё самой буйной поры его расцвета) взяться столько свету? Будь он сосудом смертных грехов, разве стали бы люди трепетно хранить икону его творчества целый век? Замирать под шелест его листвы, плеск его волны и пение его соловьев?
Вряд ли, если бы в своём творчестве он свидетельствовал о собственной персоне. К нему нельзя приближаться ногами с обывательским плоскостопием. Нельзя светскими категориями измерять поэта, выходящего за рамки привычной светскости.
Сергей Есенин стал свидетелем целой эпохи, в которую он не вступил, но победно ворвался. «Факт появления Есенина был осуществлением долгожданного чуда», – так написал в 1926 году один из первых покровителей Есенина в Петербурге Сергей Городецкий, вторя Рюрику Ивневу: «Литературная летопись не отмечала более быстрого и легкого вхождения в литературу. Всеобщее признание свершилось буквально в какие-нибудь несколько недель. Я уже не говорю про литературную молодежь, но даже такие „мэтры“, как Вячеслав Иванов и Александр Блок, были очарованы и покорены есенинской музой». Но вот вопрос: куда Есенин ворвался? В какой мир принёс он свои сельские канцоны?
Мир тот начался по-домашнему и даже пасторально: с тургеневского нигилизма (вполне, впрочем, ручного) в лице харизматичного прагматика Базарова и естественно-научной резни прудовых лягушек. Эта картинка вообще выглядит вегетариански, но яд уже начал свою гибельную работу «Цветами зла» Бодлера:
/Кто из богов твои дерзнет проклясть пороки?/И рай был вам смешон, и пресловутый ад/ («Лесбос»). Эту хоругвь подхватил Оскар Уайльд проповедью безудержного животного гедонизма в сахарных устах Дориана Грэя. А затем то, что закончилось Редингской тюрьмой в Англии, то в России расцвело в безумии символизма.
/Грешить бесстыдно, непробудно,/Счёт потерять ночам и дням/ (апостол символизма А. Блок)
Летописец русского символизма Владислав Ходасевич писал, что разом исчезли все мыслимые запреты: можно было прославлять и Бога, и дьявола. «Разрешалось быть одержимым чем угодно: требовалась лишь полнота одержимости». (В.Ходасевич.) Поэты и художники в жизнь свою вкладывали свой гений, а в искусство – только талант. (О.Уайльд) Весь быт на грани эпох превратился в театральные подмостки с призывами, воплями, жестами и нескончаемыми любовными коллизиями и абстиненциями без каких-либо границ и тормозов. Грянуло неистовым манифестом: /Тебе покорной?! Ты сошёл с ума!/, или: /Сколько б другой мне ни выдумал пыток, /Верной ему не была. /Ревность твою, как волшебный напиток, /Не отрываясь, пила./
Из литературно-артистического кафе «Бродячая собака» на улицу выливались глумливые потоки шальной влюбчивости без берегов и напоказ, срывались покровы, затевались демонические шествия и театральные дуэли. Закулисье заполнило авансцену. Запреты объявлялись вне закона, свобода грешить – добродетелью, супружеская верность и семейные ценности – дурным тоном, а неверность возводилась в идеал. Самый разнузданный инцест, оказалось вдруг, не только приятен, но и похвален. Как печать избранности в моду вошел содомский грех. Содом и Гоморра превратились в Мекку святой земли.
Все тонуло в упоительном угаре публичных исповеданий собственного душевного срама. Символизм короновался Серебряным веком, жрецы которого добавили в кровь интеллигенции свою морфинно-кокаиновую смесь, щедро замешанную на спиртном, оккультизме, спиритизме и чёрной магии.
Мы привыкли восторгаться временем Серебряного века трепетно и благоговейно. Но понятие «Серебряный век» не всегда означало период некой особой и высокой духовности. В античные времена (Гесиод, Овидий) оно было негативным и связывалось с упадком, спадом и деградацией, духовной анемией. Иванов-Разумник этим термином обозначил именно ухудшение и падение поэтического мастерства со времён Пушкина.
В нашей истории Серебряный век стал бубенцом скоморошьего колпака символизма. /Заповедей не блюла, не ходила к причастью./Видно, пока надо мной не пропоют литию,/Буду грешить - как грешу - как грешила: со страстью!/Господом данными мне чувствами - всеми пятью!»/
Да, уже не золото, но ещё не железо – перспектива не завораживает, наиболее чуткие прозрели – в этом серебряном раю что-то не так: /Все расхристано, предано, продано!/ В воздухе носились вопли жены ветхозаветного  Иова: Прокляни мир, прокляни Бога и уйди! Эпидемия самоубийств была призвана, но не тех, бытовых и пещерных, но других, ставших предметом утонченной эстетизации: «И на путь меж звёзд морозных /полечу я не с молитвой, /полечу я мертвых грозный / с окровавленною бритвой». (В. Хлебников) /Стал нашим хлебом цианистый калий /Стала водой сулема. (Г. Иванов). /Мне больно-больно... Мне жалко-жалко.../Зачем мне больно? Чего мне жаль?/ Ах, я не знаю, ах, я - фиалка,/Так тихо-тихо ушла я в шаль./(И.Северянин) Подчеркнем – не будничный суицид с точкой пули в виске, а смертельное умиление, исполненное вдохновенного самолюбования.
Но разложение царит не только в воле, но и в умах – точнее, его остатках. Страх перед неведомым будущим уживается с отвращением и отвержением прошлого. Поэты и художники маниакально горят желанием «заново придумать Россию». То есть перестроить страну на основах философии символизма. Не искусство отражает жизнь, но жизнь формируется искусством. Эту идею высказал Казимир Малевич, чтобы затем «пропеть» будущей райской выдумке эпитафию в виде черного квадрата. Вот несколько россыпей из Манифеста Д.Бурлюка.
«Прошлое тесно. Академия и Пушкин непонятнее иероглифов. Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. и проч. с Парохода Современности». «Требуем права на непреодолимую ненависть к существовавшему до нас языку». «Скорее вымести старые развалины и вознести небоскреб, цепкий, как пуля!» и т. д.
Все эти идеи легли в основу теории Троцкого и Бухарина о создании послушного робота – сиречь социалистического раба, с небольшой, правда, коррекцией: добавили к перу и кисти пистолет и Гулаг, которые с успехом будут обращены и против самих авторов.
Но это будет потом, а пока: странное и пугающее время, когда талантливые люди среди россыпей жемчуга рьяно искали печальный свой навозец.
Разумеется, начертанное здесь не отменяет отдельные поэтические вершины  – они заняли своё достойное место в Пантеоне Великих. В их защиту следует сказать – не поэты творят век, но век творит угодных ему поэтов. Но бывают исключения и чудеса, но сначала опять А. Блок:
/Грешить бесстыдно, беспробудно, /Счёт потерять ночам и дням./И с головой, от хмеля трудной, /Пройти сторонкой в Божий Храм/.
Что это? Поход за снадобьем от «духовной интоксикации» туда, где мерзость запустения? Или, поскольку поступь еще не тверда, для начала все же найти свою плачею? И она нашлась: в этом египетском чаду вдруг запела светлая есенинская жалейка: /«На бугре береза-свечка /В лунных перьях серебра. /Выходи, мое сердечко, /Слушать песни гусляра».
Антисоциальное поведение новоявленного гусляра не нуждается в оправдании: только ангел может пройти через пепелище и смрад незапятнанным и блистающим. Сергей Есенин был обычным человеком, и Божья сила совершалась в его немощи. Во-первых, чтобы быть принятым и услышанным элитой, следовало стать свойским и принять маскарадные правила игры «сени смертной», втереться в доверие и подыграть. Получилось – не только услышан, но и сберёг в глубине души самые звонкие струны и сокровенные мотивы. А пьяная бравада – все та же Давидова праща: /Я одну мечту, скрывая, нежу, /Что я сердцем чист. /Но и я кого-нибудь зарежу /Под осенний свист./ Там где распад и декаданс, там чистого ангела если не заплюют, то зачернят, если не растопчут, то не примут – чужой, мол, высмеют и погонят «трёхпалым свистом». Поэтому и обязан был Есенин быть своим, чтобы донести до них слово, которое есть «полководец человеческой силы». (Маяковский).
Во-вторых: как великий учёный прививает себе смертельную болезнь, чтобы на себе изучить ее развитие и засвидетельствовать перед всем миром размер катастрофы и средство спасения. А это уже подвиг, и тогда никакая скверная легенда не в силах заслонить легенду светлую. Как у Набокова: /«Говорил апостолу апостол:/«Злой был пес; и смерть его нага,/мерзостна»…Христос же молвил просто:/«Зубы у него, как жемчуга…»

Чудо четвертое.
Можно было бы обойти стороной маргинальгую связь Есенина с большевистским переворотом. Но эта тема горячая. Принял он её или отверг? Как увязать все те семь лет (от 1918 по год смерти 1925) его нескончаемого бунта против власти, с литературными диспутами с Троцким, Луначарским, Бухариным, с дружбой с Кировым, Блюмкиным, Зиновьевым и др.?
Власть Есенина была несомненна, а новоявленная власть умела уважать чужую власть – разумеется до известных пределов. Здоровый крестьянский прагматизм вовсе не собирался целовать крест пролетарским вождям и присягать им на верность. Достаточно было просить (и получать!) у творцов Октября деньги на издание своих стихов. У них же, в свою очередь, хватало ума не принуждать Есенина воспевать трудовой энтузиазм и героику соц. строек и одновременно пренебрегать Демьяном Бедным и Маяковским за их безудержный сервилизм.

И все-таки революция в судьбе Есенина – главный пункт, ибо он тесно связан с его так называемым богостроительством. 
О, Русь! Взмахни крылами,/Поставь иную крепь!/С иными именами/ Встает иная степь./
Этим творением Есенин встретил февральскую революцию. Оно программное, ибо призывает Россию к новому полету, к новому Христу и вообще к иной религии, иной церкви и иным вождям. Он воспевает иную страну, иных апостолов (Кольцова, Клюева и себя), иной народ.  Есенин поет революцию, которая приведет Россию в обетованную землю – в Инонию. Это не футуристическая Русь и не совдеповская РСФСР. Его путь срединный, царский – страна эемлепашцев, крестьянский Иерусалим. Миссия же большевиков – миссия Иоанна Предтечи, сиречь подготовка сознания и территории.  А революция – второе пришествие Христа. Себя же назначает глоашатаем, боевой трубой или «Божьей дудкой».
Но Бог Есенина – не Бог Ветхого и Нового Заветов. Есенин не богослов, и Бог его – не Бог христианских богословов. Скорее всего, Бог его крестьянский с ярко выраженными элементами язычества. Между тем у него хорошая катехизаторская школа, и, читая его стихи, видно, как языческие новации органично соседствуют с искренним христианским смирением и покаянием. (Это не душа атеиста раскрывается навстречу упоению своими мнимыми физическими и духовными силами и якобы широкими возможностями юного завоевателя и пассионария-самозванца).
С детства Есенина влек путь аскета и монаха, кающегося в своих грехах, несовершенствах и недостоинствах.
/Дай мне забыться немного, /Или не слышишь – я плачу, /Каюсь в грехах перед Богом? /Дай мне с горячей молитвой /Слиться душою и силой. /Весь я истратился духом, /Скоро сокроюсь могилой.
Это не что иное, как христианская исповедь, плач по своей душе. Но поэту всего 17 лет. Откуда юноша, ещё не хлебнув столичного отца, уже чувствует вселенскую скорбь, драмы и трагедии жизни, предвидит ужасы 20 века? Он ещё не пережил скорбей и бед утрат, краха, у него ещё нет опыта переживаний и страданий. Он не успел нагрешить, чтобы каяться с такой силой.
/Слезы… опять эти горькие слезы, /Безотрадная грусть и печаль; /Снова мрак… и разбитые грезы /Унеслись в бесконечную даль.
Но сердце его горюет не только о собственной душе.
/Мои мечты стремятся вдаль, /Где слышны вопли и рыданья, /Чужую разделить печаль /И муки тяжкого страданья.
Или: /Помоги же бороться с неволей, /Залитою вином, и с нуждой!/
Иль не слышишь, он плачется долей /В своей песне, идя бороздой?
Как видим, уроки «плачевных сеансов» не прошли стороной – здесь уже мотивы Некрасова с его «Выдь на Волгу, чей стон…?» и прочие народовольческие призывы. Да, 20-летний Есенин почти революционер (сам о себе – я левее многих большевиков), он мечтал об  освобождении крестьян, но когда большевики пришли к власти, здравого смысла ему хватило отойти от них, но без афиш и манифестов – ведь впереди Инония. 
Чтобы быть услышанным, он адаптирует православие и «правит» язык богословов и иереев, превратив его в экзотический ресурс, как написал Ходасевич. (Народ ведь тоже наивно думал, что новый язык внесет в их жизнь долгожданную благодатную новизну). Бог-Отец, земля Мать, урожай Христос – ни прибавить, ни убавить. В другом месте Бог-Отец отелился агнцем-Христом. Вскоре выяснилось, что этот ресурс хорошо продается, ибо повелась на него не только городская интеллигенция, но даже большая часть литературной знати.
Это ведь тоже маска – если бы Есенин писал языком церковной службы, дворяне, просвещенцы, народовольцы, разночинцы, попутчики и сочувствующие не заметили бы поэта вовсе, а уж тем более не стали бы слушать и внимать его аллилуйе жизни там, где литературные законодатели поют смерть.
Известно, когда в людях слабеет и угасает вера в Бога, и они тонут в разнузданном язычестве, множа беззакония, на землю приходят пророки. Они несут заблудшему люду проповедь веры, память о царственном происхождении человека и его высоком предназначении. Они проповедуют не только речами, но и чистотой и праведностью своей повседневной жизни, «воздвигая на рамена кресты безбрачия, смирения и послушания».
Но в перечне ветхозаветных книг есть книга пророка Осии. Небольшая книга, хорошо написана, афористично. Многие фразы из неё вошли в наш современный обиход. Но интересно также и другое: на пророка Осию Богом было возложена особая миссия. Его проповедь заключалась в том, чтобы вступить в сожительство с падшей женщиной, жениться на ней и родить детей – иными словами, создать семью. Все так и произошло: женщина вернулась к нормальной и благочестивой жизни, родились два сына, чем было восстановлено ее материнское достоинство. Она стала угодна Богу и людям. Позже это совершит и Христос, реабилитируя мытарей, нищих, бесноватых и блудниц общением с ними.
Чем больше знакомишься с фактами биографии Есенина и его творчеством, тем очевидней: весь образ его жизни, вся его православная левизна – условность, пестрый фантик, в который облачена страстная вера в православного Бога.  Чтобы как можно больше людей очнулись, опомнились, встряхнулись, сбросили с себя сон и греховную праздность, взглянули на себя бесчувственных со стороны и обратились к Богу с покаянным плачем.
Есенина восхищала тайна гармонии в природе, и её фатальное и катастрофическое отсутствие в современном ему сообществе. Он проповедует в царстве мертвых и его проповедь, как проповедь юродивого, часто выходила за грань разумного. Но за стихи ему прощали все – те, в чьих душах еще осталась искра жизни. Да, большинство его стихов – это плач, как и плач пророка Иеремии. Но если Иеремия своим плачем обличал современников и призывал их за совершенные беззакония покориться карающей деснице царя Вавилона Навуходоносора, стихи Есенина не обличают, но поют Осанну Божьему миру, уступая место Творцу мира видимого и невидимого и признавая невозможность несовершенными средствами петь Совершенство.
Его поражает гармония и красота мира. Он славит могущество Создателя. Есенин – это верность природе, которая превосходит человека, когда-то призванного повелевать ею и все еще обязанного быть рачительным ее хозяином и попечителем. Именно через природу Бог настраивает скрипку души человека.  И одновременно оплакивает свою немощь и малость, и убожество человеческого разума. Он славит Бога за, что Он в его скудельный сосуд вложил огромную чуткую душу и тайны знания Слова. Восторг его безбрежен. Его стихи – жертва всесожжения.
Есенин ненавидел окружающий его смрад и распад лелеемого им мира, который выжигал душу, стоило к нему приблизиться. Мужики вместо создания Инонии жгли помещичьи усадьбы и при дележе награбленного убивали друг друга. Есенин страдал: /Мне не нужен вздох могилы /Слову с тайной не обняться /Научи, чтоб можно было /Никогда не просыпаться/.
И все же: как темный ветхозаветный пророк Валаам, вместо проклятия Божьему народу из уст его, против его воли раздавалось благословение. В 1925 году, предчувствуя свою смерть, Есенин восклицает: Только я в эту цветь, в эту гладь /Под тальянку веселого мая, /Ничего не могу пожелать – /Все, как есть, без конца принимая./
Сила духа Есенина впечатляет – как и сила духа пророка Моисея: когда Господь пожелал уничтожить народ, выведенный Моисеем из Египта и произвести от него новый народ, Моисей отказался. Он готов умереть вместе с этим народом, потому что с ним сроднился, и он дорог ему как неосмысленное дитя.
Участь Есенина, как и всякого пророка плачевна: Орфей должен быть убит. Это бутоньерка в его петлице. Вакханки, потрясенные его песнями, убили певца и, чтобы дать простор своему восторгу и потрясению, разорвали мертвое тело на части, развесили на ветках деревьев и устроили на останках безудержную вакханалию (Овидий). Темные силы торжествуют, но торжество их мрачное, словно собственные похороны. Да так и есть: они прах, который гонит ветер по лицу земли (пророк Давид). А сердце Есенина по-прежнему бьется в его стихах вместе с сердцем его народа – с нами.


Рецензии
На это произведение написано 9 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.