Композитор

- 1 -


Я вышел из дирекции театра, чувствуя себя облитым тёплыми помоями. Ни хамства, ни оскорблений, на которые обижаются мальчики в подворотне и пассажиры троллейбусов, разумеется, не было. Корректный разговор, приправленный многократным выражением самого искреннего уважения и сочувствия. Мне почтительно кивали, с улыбкой возвращая рукопись, стоившую полутора лет мучений и поисков, уверяли, де обратят внимание, окажут содействие, и прочее, и прочее. То-то я не понимаю: пока на афише театра красуется имя Гамаюнова, мои рукописи не пройдут. И как можно-с! Ведь поставь их рядом с его поделками, это нанесёт непоправимый урон свежеиспечённому профессору. Столько людей вынуждены будут признать, что потратили кучу времени, миллионы бюджетных рублей на раскручивание пустоты! На фоне скандалов последних лет, когда то и дело театральные начальники оказывались на скамье подсудимых, это слишком опасно. Проще сделать вид, что меня нет. Вот Анатолий Гамаюнов, дескать, есть, а меня как бы не существует.
Я шёл по щербатым плитам тротуара, понурив голову, и каждый шаг отзывался в ней тупым ударом в виски. Давление подскочило, что ли? Меня ни для кого в этом городе нет. Будто и не учился в консерватории вместе с такими же, как Гамаюнов, не исписал пуды нотной бумаги, как они. Будто не мне Полоскудников говорил после первого и последнего исполнения моей симфонии, что рад был дирижировать самым ярким за последнюю четверть века сочинением молодого автора. И он надеется, что это начало блестящей артистической судьбы… Десятилетия минули. Эпизодические концерты в библиотеках и клубах ветеранов. Изнурительная работа школьного учителя музыки. И молчание. Меня нет.
А чего ещё ожидать? 1989 год. Я был студентом четвёртого курса, по своей глупости и горячности вовлечённый в самую гущу межклановых столкновений. Как активный комсомолец со стажем работы в выборных органах и некоторыми ораторскими навыками, я оказался рупором одних наставников против других. Пройдут долгие годы, прежде чем я пойму, что в этих жарких словесных баталиях одни других стоили. Страну лихорадили мутные ветры гласности. Модное словечко «демократизация» слетало с горячих уст чаще, чем в прежние годы имя Ленина. Вкусившие отравленного плода полу-воровского предпринимательства руководители государственных предприятий и учебных заведений повсеместно открывали кооперативы, через которые бесконтрольно утекали основные и оборотные средства. Кто-то стремительно богател. И всё вместе пахло грандиозным обманом, тайную механику которого мало кто понимал вполне. И я со всею своею прямолинейной горячностью полез разбираться в одну из схем теневого бизнеса, в которой были задействованы десятки директоров и партийное руководство города. Странно, что тогда я не только ноги унёс, но ещё и диплом умудрился получить. Но этот диплом был равноценен «волчьему билету». Сразу после консерватории я с большим трудом устроился на работу автозаправщиком. Потом работал грузчиком, курьером, торговал на рынке турецкими шмотками, распространял пищевые добавки… Словом, набирался ума-разума. И пока я делал это, была разорвана страна, сменилась эпоха, вчерашние уголовники становились властителями дум, законодателями моды, пересаживались с нар в чиновничьи кресла. И я, в очередной раз стоя в пыльных рядах вещевого рынка с чужим барахлом в надежде сбыть как можно больше, чтобы было что сегодня вечером положить на хлеб, как это ни странно, в глубине души лелеял безумные планы на чём-нибудь разбогатеть, чтобы полученные капиталы обратить, наконец, на службу свободному творчеству, от которого я был так безжалостно оторван грубой силой стихийного рынка. То и дело возникали на моём горизонте всевозможные чудаки с невероятными прожектами, предлагая вступить в партнёрство, сулящее непременные выгоды и баснословные барыши. Пару раз я таки покупался на эти посулы  и на некоторое время, впрочем, достаточно недолгое, даже богател и мог себе позволить отужинать в дорогом ресторане или обставить наспех оформленный офис очередного проекта новой мебелью. Потом всё это складывалось карточным домиком, я снова оставался на мели, даже не успевая понять, кто и как именно успел объехать меня на кривой козе.
Последним ярким всплеском моей «деловой активности» был рекламный бизнес, в котором я вышел на очень крупных заказчиков. В безумной стране назревали очередные выборы, и кто-то из партнёров вывел меня на очень перспективный, по его словам, рынок. В ходе предвыборной гонки главное реклама. И я стал рекламистом политиков. Я-то думал, наивный, что, наконец, фортуна повернулась ко мне лицом. Контракты были миллиардные. Тема была хорошо мне знакомая, не первый год уже опробованная. Выпал шанс, думал я, вернуться в круг людей, из которого меня вышвырнули. И вернусь я не просто так, а на белом коне. Предложу ищущим любого заработка коллегам артистам хорошо оплачиваемую работу, да ещё и возможную славу в случае победы на выборах тех команд, которые мы обслужим. Закончилось всё внезапно и полным крахом. Две из трёх партий, которые стали моими заказчиками, снялись с выборов, выполняя какие-то свои закулисные договорённости. И сделали они это уже после того, как под контракт с ними я проплатил телевизионные эфиры, снял дорогие залы, подрядил артистов, создал несколько видеороликов с роскошной музыкой, над которой с упоением сидел сам ночами в студиях, радостный от долгожданного возвращения в профессию. Суммы понесённых мною убытков оказались таковы, что я лишился всего, в том числе крова над головой, полтора года прятался от кредиторов, будучи совершенно без средств к существованию. Ни о каком победном марше композитора Воронова речи быть уже не могло никогда.
Эпоха сменилась тихо и буднично. Главное кресло страны занял невыразительный особист, и как по команде, всё хамоватое бандитское поголовье, рыскавшее по городам и весям ограбленной страны, спряталось. Кредиторы от меня отстали и больше никогда не появлялись. Мне удалось восстановить утраченные документы и даже обрести кров. Появилась и работа. Я стал учителем в школе.
…Прошло несколько лет. Иные участники былых событий покинули пределы отечества и растворились в иноземных пространствах. Иные ушли из жизни. Мало-помалу коллеги, особенно те, кто был помладше меня, начали здороваться со мной. Я вступил в творческий союз, тем самым обретя минимально необходимый для дальнейшей работы социальный статус. А поскольку самой горячей моей мечтою было работать в музыкальной сфере, и в портфеле моём хранились готовые партитуры опер, мюзиклов и балетов, я начал предпринимать попытки представить созданное мною. Начались хождения по режиссёрам, продюсерам, дирекциям театров. Каждая следующая встреча казалась маленьким шагом вперёд на пути продвижения собственной музыки. Но после десятой или двенадцатой возникло иное ощущение. Шаг-то, конечно, сделан. И вроде бы вперёд. Но общее направление движения – по кругу. После полугода бесплодных визитов мною овладела тихая бессильная ярость. Входя в очередной кабинет, я наперёд знал, что услышу, какими словами и с каким выражением лица это будет мне высказано. Единолицее театральное чиновничество выработало достойную восхищения манеру облекать фактический отказ в форму обнадёживания, а внутреннее равнодушие к просителю, балансирующее на грани презрения, в имитацию сочувствия и некоторой заинтересованности. Стеклянная стена между мною и теми, от кого зависело, быть ли моему творчеству хотя бы предложенным вниманию публики, была непроницаема. Ни единого признака трещины не находил я в этой стене. Она была идеальна. Её усадка после возведения проходила десятилетиями, и как бы ни менялся мир, страна, люди, эти изменения не касались стены. Он была прочна, как приговор, и мне оставалось лишь смириться с его окончательностью.
…В жизни своей, никогда доселе не испытав стремления к добровольному сведению с нею счётов, я в тот миг был близок к роковому решению. Нет, не решению даже, ибо как можно называть решением то, что не исходит из недр мышления и рациональных движений ума, а возгоняется из какого-то тёмного сгустка, прячущегося между поджелудочной железой и позвоночником! Именно сей неведомый науке орган посылает сигналы самоубийцам, приняв которые они, якобы, добровольно покидают мир живой материи. Схватив по касательной роковой сигнал тайного органа, я на миг потерял ориентацию в пространстве и шагнул с тротуара на проезжую часть прямо под колёса приближавшейся «шестёрки». Водитель успел дать по тормозам, вспомнить весь матерный лексикон и вывернуть руль слегка влево. «Ведро с гвоздями», как один мой одноклассник окрестил автомобили этой отечественной марки, скользнуло по мне вскользь, лишь вытолкав обратно на тротуар, не причиняя особенного вреда, если не считать синяка на ноге и сильной встряски, которую я получил, жёстко приземляясь на задницу. Пока я переводил дух, из остановившейся в нескольких метрах машины уже бежал её хозяин.
- Тебе жить надоело, я понимаю. Но я-то за что страдать должен, мать твою? – словно сквозь туман донеслось до меня.
- Я вас не слишком задерживаю? – в ответ пробормотал я, получив бурю в ответ:
- Он меня задерживает! Тебя, козла, самого задержать бы да отправить в дурку.
- Простите, я вас не заметил, – ответствовал я, но лучше бы этого не говорил.
- Кому ты заливаешь, придурок? Ты мне в глаза посмотрел, когда придумал в жмурки сыграть. Хорошо, я шёл не больше сорока. А то бы уже лежал ты размазанным в сопли, а я бы придумывал, какие сухари лучше насушить. Оно мне надо? Если всё остофигело, купи верёвку покрепче да мыла подушистей. Но при чём тут я? У меня, между прочим, семья есть. Ты об этом подумал, сволочь?
Меня, конечно, пробрало. Но не упоминание о семье. И даже не нарисованный художественный образ лежащего размазанным в сопли бывшего человека. А то, что я, оказывается, посмотрел ему прямо в глаза. Вот чего не помнил напрочь, так это того, куда смотрели мои глаза несколько секунд назад. Перед взором маячили образы театральных чинуш. Быть может, оттого, что я был как бы не здесь и не сейчас, я задал вопрос, который был самым неуместным в данной ситуации:
- А Вашу жену часом не Ириной зовут?
Почему Ириной? Зачем мне знать, как звать его жену? При чём тут вообще разговор о постороннем, не знакомом мне человеке? Но вопрос был задан и, как и следовало ожидать, я получил ответ. Точнее, продолжение:
- Так ты что, ейный хахаль, которого я год вычислить не могу?
Тон звучал угрожающе, но я, как и сказал уже, был не здесь и не сейчас. Поэтому ответил, как самый законченный придурок:
- Нет, что Вы! Я никак с нею не знаком. То есть, совершенно, позвольте заметить. Просто Вы… Ну, так сказать, реакция Ваша… В общем, я подумал, что только так и могут звать жену человека, который так ругается на меня… Вы простите, это я не нарочно прыгнул под Вашу машину. Я просто действительно не заметил Вас. Я думал… Ну, знаете ли, Ирина была моей однокурсницей. И у неё всё получилось. А я вот… Сами видите…
- А ты точно не псих? – с недоверием протянул мужчина, и весь его пыл на этой реплике улетучился. Он даже в росте уменьшился:
– Может, тебя отвезти? Я дорогу знаю.
- Не думаю, – усмехнулся я. Абсурдный диалог я вёл в нелепой позе, сидя на асфальте. И только на этих словах почувствовал, как начинает болеть ушибленная нога. Сделав попытку резко встать, главным образом дабы проверить дееспособность повреждённой конечности, я испытал боль. Впрочем, она оказалась вполне терпимой. Да и ноги послушались меня. Я встал, сделал шаг навстречу собеседнику. Очевидно, тот расценил моё движение как лишнее подтверждение своей догадке. Поэтому повторил:
- Но я действительно знаю дорогу. Ты же знаешь имя моей супружницы. Отчего бы мне не знать, куда тебе надо ехать?
- Разумно, – улыбнулся я и тут же добавил:
 – Однако туда, куда мне надо, не возят. Я не повредил Вам ничего?
- Нет, – буркнул водитель и зашагал прочь, к своему автомобилю. Издалека до меня донеслось:
 – Ну, точно псих!
Когда он отъехал, и до меня дошло, что буквально пару минут тому назад я был на волосок от исчезновения с этого света, я испытал такую неописуемую радость, словно только что женился. Однако же, в самом деле, прекрасно, что я жив, ничто у меня не сломано, мне есть куда идти, у меня есть любимое хобби, которое по стечению обстоятельств именуется названием профессии в моём консерваторском дипломе. Но ведь известно же, что нет такой профессии – композитор. Она не значится ни в одном официальном реестре, её нет в штате ни одного учреждения, за неё никто не будет мне платить денег. Наверное, никогда. Но я всё равно её не брошу. Потому что она – главная часть меня, без неё не существует смысла моей жизни. Именно без неё самой! Без ежедневного блуждания по лабиринту непроявленных звуков, которые могут выстраиваться в логические цепочки, а могут нагромождаться друг на друга страстными гроздьями. Без часов перед нотной бумагой или инструментом. Без радости обретения одного единственного требуемого звука, который ты искал неделями, чтобы именно он занял своё место в нестройной без него общей картине. Да, это не профессия, как бы ни твердили о том профессора, продолжающие выдавать дипломы с этой странной квалификацией. Но это больше, чем профессия. Это служение, смысл и суть жизни. И я, такой гадкий и неблагодарный, позволил себе впасть в уныние из-за того, что в очередной раз моему бесценному хобби не дали воплотиться в нечто, при помощи чего можно зарабатывать много денег и красоваться своей фамилией, а то и портретом на глянце уличных афиш. Глупости какие! Я должен быть благодарен Богу за то, что он одарил меня таким ценным даром, я же вместо того ещё и претензии какие-то имею…
Переполненный всей этой высокопарной ерундой в голове, снова отключившей моё внимание от адекватного восприятия окружающей действительности, я побрёл на трамвайную остановку. Самопроизвольно выстроенный маршрут не требовал участия мозга. Когда вагон подошёл, я даже не удосужился взглянуть на номер, забрался в салон и, предъявив проездной билет кондуктору, водрузился на одно из сидений. За окном отъезжающего от остановки трамвая поплыли очертания домов, вывески магазинов, развлекательных заведений и банковских контор. В салоне было душно от работающей печки. Вагон покачивало на отлично отрегулированных рессорах, смягчающих каждый стык между рельсами. И я быстро задремал, убаюканный движением, теплом и внезапно навалившейся усталостью. Дрёма мягко сменилась глубоким сном. Мне казалось, что проспал я не более четверти часа. До моей остановки было далеко, и, рассудив, что могу позволить себе расслабиться, я отпустил поводья контроля. Будто канул в другую реальность. В этом сне были даже какие-то звуки, краски и запахи. Но отчётливо я запомнил только одно слово. Оно прозвенело в сонном мозгу набатом, словно кто-то очень громко приказал: «Проснись!»
И я проснулся.













- 2 -

Сёма Лифшиц обожал три вещи. Вкусно и плотно отужинать после спектакля в компании друзей, зная, что вредно так поздно нагружать несчастный желудок. Развести очередную хористочку или танцовщицу из кордебалета на страстный секс, зная, что назавтра возненавидит себя за очередную уступку природной похотливости. И поэзию Иосифа Бродского, любая строчка из которой моментально вышибала из него скупую мужскую слезу, будучи кем-нибудь произнесённой вслух. Музыку он когда-то любил до слёз. Годы учёбы в консерватории несколько притушили эту страсть, добавив мастерства и лоска. А потом он прошёл конкурс на вакантное место в группе виолончелей, и началась повседневная рутина. Теперь, по прошествии полутора десятилетий профессиональной работы, он относился к своей обязанности артиста театрального оркестра как к печальной нагрузке, благодаря которой имеет возможность насладиться тремя пристрастиями.
За свой раблезианский аппетит, соединённый с некоторой расточительностью, когда он приглашал к столу своих товарищей из ямы, он прослыл у коллег оркестрантов добрым малым, к которому всегда можно обратиться в трудную минуту. Правда, никто не смог бы припомнить, чтобы Сёма кому-либо всерьёз в чём-либо помог. Но, угощая, он всегда охотно выслушивал любые вещи, как психоаналитик, готовый вполне профессионально переварить излияния души вместе с яствами. Несмотря на обилие интимных связей чуть ли не с половиной коллектива, столь же скоротечных, сколь и постыдных, ни одна из подпавших под его влекущее обаяние жертв домогательств не была в обиде, и ни разу не возникло ни единой конфликтной ситуации. Спустя годы он мог как ни в чём не бывало здороваться с той, ночь страсти с которой напрочь истёрлась из его памяти. И это вовсе не оттого, что с памятью были какие-то проблемы. Сёма был памятлив. Стихи любимого поэта он знал наизусть, и способность к месту процитировать строчку-другую из Бродского в любом разговоре придавала ему ореол человека высокообразованного и очень культурного. Если бы кто знал, что из Пушкина он с трудом смог бы припомнить разве, что «у Лукоморья дуб зелёный», немало бы удивился. Лёгкость испарения воспоминаний из мозга Сёмы была связана с тем, что телесные утехи, коим он предавался с полной отдачей, удивительным образом не затрагивали его сердца. Оно оставалось каменным. Не встретилась на его пути женщина, которая заставила бы затрепетать его натренированное сердце.
Сегодня играли «Ромео и Джульетту». Этот балет Лифшиц особенно не любил. В отличие от Минкуса или Адана, «Спящей красавицы» или любой оперы Верди, где он мог отработать хоть три спектакля подряд безо всякого напряжения и половину сыграть, вообще не просыпаясь, благо в яме темно и уютно. В прокофьевском балете приходилось работать: следить за прихотливо меняющимся темпом и ритмом, поглядывать на то, что показывает дирижёр и время от времени достаточно бойко бегать пальчиками по грифу, вспоминая времена технических зачётов и погони за положительной отметкой в сессию. Неужели нельзя было написать что-нибудь попроще? Ведь в оркестровой яме живые люди сидят! У них может болеть голова, они могут не желать слишком активно шевелиться за инструментом, у них может случиться несварение или стычка с соседом. Да мало ли что! Зачем же заставлять их всё время быть на чеку? Ведь люди в балет приходят не музыку слушать. Это же ясно! Во-первых, выгуливать новые платья. Во-вторых, почесать языками с завсегдатаями о современной режиссуре, погоде или модном блюде. В-третьих, с чувством глубокого достоинства пропустить рюмочку коньяку в буфете, посверкивая камушками своих украшений на зависть другим посетителям буфета. В-четвёртых, поддержать собственный имидж культурного человека. Ну, и, быть может, в-пятых, поглазеть на стройные ножки балерин и на выразительные декольте примадонн, выгодно подчёркивающие мерно вздымающуюся грудь при исполнении выходной арии. Вот, главным образом, зачем люди ходят в оперный театр. Зачем заставлять зрителя напрягаться чересчур требующей внимания музыкой? А ведь было время, Сёме было тринадцать лет, он слушал и переслушивал этот балет, обливаясь слезами, а великолепную тему любви, раскрывающую самую душу инструмента, любил петь на виолончели в любое время дня и ночи! Как же давно это было! Да и было ли вообще?
Однако у этого спектакля было существенное преимущество. За выход в нём оркестрантам платили чуть больше, чем в других спектаклях театра. Сёма не интересовался, с чем связана разница в оплате, но самый факт этой разницы успокаивал его. Он понимал, что всё в мире устроено разумно: раз есть какие-то неудобства, они будут обязательно компенсированы. Поэтому выходил Лифшиц в гардероб в благожелательном расположении духа и первым делом начинал постреливать глазами, какую бы подружку подцепить на сегодняшнюю ночь. Но сначала – непременно отужинать! Взгляд музыканта зацепился за незнакомку, скромно стоявшую возле турникета на проходной.
- Не из театра, – сообразил Семён и, быстро одевшись, стремительно приблизился к девушке:
- Вы кого-нибудь ожидаете? Могу ли я помочь Вам? Позвать кого-нибудь?
Та потупила глаза и еле слышно прошелестела:
- Мне бы Бориса Михайловича найти.
- Полоскудникова? Нашего второго дирижёра? Так его сегодня нет. У него выход завтра. Сегодня Милотворцев.
- Как нет? А мне сказали…, – испуганно проговорила девушка и умолкла, так заморгав ресницами, что стало ясно: сейчас выдавится слеза. Слёз Сёма не любил. Однако отметил, что реснички у девушки что надо.
- Да не переживайте Вы так! А зачем Вам Борис Михайлович? Милотворцев как дирижёр нимало не хуже.
-  Или вы, – он сделал заговорщицкое лицо и наклонился над самым ухом девушки:
 – К Полоскудникову по личному вопросу? Так это зря… Он у нас больше с молодыми людьми работает.
Где-то за спиной Сёма уловил сдавленный смешок. Кто-то из оркестрантов, явно подслушивая диалог, оценил Сёмину шуточку про Полоскудникова.
- Понимаете, у меня диплом. В деканате меня направили к нему. Чтобы я обязательно показала ему партитуру. Говорят, он может помочь.
Борис Михайлович Полоскудников, будучи первым дирижёром Театра оперы и балета, имел ещё часы в консерватории. Главным образом, это были записи дипломных работ композиторов со студенческим оркестром и выступления с выпускниками аспирантуры, сдающими государственный экзамен по фортепиано. Нагрузка маленькая, ответственность минимальная, но дающая некий дополнительный статус и позволяющая завязывать и поддерживать полезные знакомства.
- А! – протянул Семён Лифшиц, – так Вы у нас композитор, очаровательное создание? Что ж, я с удовольствием Вам помогу. И не только с Борисом Михайловичем сведу, но и помогу практическими советами по Вашей партитуре, если надо. Ведь главное – уподобиться птицам и петь,  не как садовник… Помните, как у Бродского?
Помножив краткость бытия
на гнёздышки и забытьё
при пеньи, полагаю я,
мы место уточним своё.
           - Как Вас зовут? Меня Семён Аркадьевич.
Юная композиторша с потрясающими ресницами слегка улыбнулась и ответила:
- Надя!
- Ну, это не солидно! Для композитора, во всяком случае. Надежда! А фамилия?
- Смелякова. А Бориса Михайловича точно сегодня нет в театре?
- Да кто ж вам сказал, что он должен быть-то? Если Семён Лифшиц говорит, что кого-то в театре нет, значит, это именно так. Пойдёмте лучше, я вас угощу отличным ужином. Здесь напротив прекрасно готовят, а студенты, особенно старших курсов, всегда голодают. Это я по себе помню, – выпалил Сёма на едином дыхании и, не дав девушке опомниться, уже взял её под локоток и повёл на выход, продолжая что-то лить в уши елейным баритоном.
Когда вышли из театра, одевавшиеся в гардеробе оркестранты отметили: знойный бабник нашёл себе консерваторочку, даже не утруждаясь поисками, везёт же некоторым!
Между тем, Лифшиц и Смелякова пересекли улицу и зашли в ресторан «Бенуар», известное место встречи музыкантов, где вечерами обычно не бывало свободного места, поскольку почти все были заняты постоянными посетителями, среди которых Семён Аркадьевич Лифшиц был одним из главных. Хозяин заведения встретил вошедшую пару с таким видом, точно, как минимум, неделю только их именно и ждал. Сияя неподдельным восторгом, он проводил парочку за уютный столик в глубине зала подальше от глаз. Он знал: у официанта сегодня будут чаевые, а завтра разговоры в богемной среде...
Разговоров, однако, потекло множество и не только на завтра, но и на неделю вперёд. И даже спустя много месяцев очередное вечернее рандеву Сёмы Лифшица с девушкой распаляло воображение сплетников, приправлявших пересказ этой истории такими невероятными подробностями, что, чем безумнее они становились, тем охотнее в них верили слушатели, норовя передать сплетню дальше как можно быстрее и как можно большему числу лиц. А причиной успеха заурядного сюжета стали его скорые и нежданные последствия. Вопреки своему обыкновению не продолжать отношений с особой, удостоившей его телесного контакта с собою, Лифшиц на другой день вновь был замечен с Надей. А ещё через день начал хлопотать о лучших условиях записи её дипломной работы, сам взвалил на себя добровольные обязанности инспектора оркестра на эту сессию, подписал на неё лучших музыкантов, да ещё и сам сыграл на записи сольную партию. Как говорят, сыграл не просто с блеском, а на пике своих возможностей. Не прошло и месяца, как стало известно, что Смелякова и Лифшиц подали документы в ЗАГС. Столь стремительного развития отношений заядлого бабника с ничем не выдающейся студенткой выпускного курса, похоже, не ожидал от себя и сам Сёма. За короткий период он решительно переменился. Перестал стрелять глазами в сторону особ противоположного пола, что, надо сказать, как-то огорчило женскую половину театра. Видимо, побывать в постели Лифшица для многих было своего рода тестом на действительную принадлежность к миру искусства. Пару раз за неделю до свадьбы его буквально атаковали особо активные хористки. Удивительное хладнокровие, с которым он отразил эти атаки, вызвало цепную реакцию непонимания, что вообще происходит. Мироздание дало трещину в самой главной своей части. За три дня до свадьбы, на которую молодожёны пригласили чуть не весь театр, Семёна подозвал директор оркестра и завёл непонятный разговор о здоровье. Мол, всё ли в порядке. Не мальчишка уже. Что ж так очертя голову связываться неизвестно с кем? Дескать, не из нашего круга… Да и вообще непонятное поколение и столь же непонятная профессия! Композитор само по себе существо не вполне от мира сего, а если оный композитор ещё и женщина, то пиши пропало… Семён выслушал директора внимательно. А когда тот закончил свои витиеватые рассуждения и уставился на собеседника с вопросительным выражением на лице, ожидая ответа, сказал – как отрезал:
- Вы просто многого не знаете. Тут всё более чем серьёзно.
- Что ж, – задумчиво покачал головою директор, –  может быть, может быть. А ваша Надежда пишет балеты или оперы?
- Вы хотите, чтобы она работала с нашим театром? – оживился Семён.
- Ну, не знаю, не знаю. Должны же быть какие-то преференции… Всё-таки вы не последний человек в коллективе.
Эта реплика удивила Семёна. Он, конечно, считался хорошим виолончелистом и сидел за первым пультом, хотя и не был концертмейстером группы. Но никогда особо не участвовал в том, что называется «общественной жизнью коллектива», старался не выделяться, словом, типичное оркестровое «быть, как все». Если и отличала его от остальных оркестрантов какая-то черта, так это любвеобильность, но считать из-за неё Семёна Аркадьевича Лифшица «не последним человеком в коллективе» как-то чересчур.
- Опер точно нет. А балет, если надо, допишет. У неё есть один начатый, – односложно ответил Семён и с интересом стал дожидаться, что ему на это скажет директор. А тот ещё более оживился, замахал пальцами и затараторил:
- А-а! Понятно, понятно! Сразу бы… Так, наверное, за этим она и искала вас.
- Простите, но вы говорите ерунду какую-то. Она меня не искала, – осадил Сёма.
- Ну, тогда я ничего не понимаю! –  директор бессильно всплеснул руками и смолк.
- А что бы вы хотели понять? Мне кажется, всё ясно. Я нашёл себе идеально подходящую спутницу. Какое кому дело?
- Сеня, –  полушёпотом протянул директор, наклоняясь к собеседнику через стол, –  но Надя Смелякова даже не еврейка. Зачем оно тебе?
- Простите. А вас это как касается? –  отшатнулся от директора Лифшиц.
Разговор не склеивался, и его надо было как-то обрывать. Директор вернул свой корпус в обыкновенное рабочее положение, изобразил, что ищет что-то в кармане, достал какой-то листок, потеребил в руках, сунул обратно, прошёлся взад-вперёд, и промолвил:
- Я не смогу быть на вашей свадьбе. Меня послезавтра посылают в командировку в Москву. Так что с меня подарок… Но я его вручу после. Хорошо?
- Нет проблем! – воскликнул Семён Аркадьевич, с широкой миролюбивой улыбкой протягивая руку директору. Тому ничего не оставалось делать, кроме как пожать её.
Лифшиц был озадачен. К чему этот бессмысленный диалог? Кому какое дело, с кем холостяк решил связать свою жизнь? Но это был не последний звоночек из Сферы Непонятного в виду предстоящей женитьбы. Поздно вечером ему позвонил брат. Гриша Лифшиц уже много лет жил в Израиле. В гости приезжал редко, всё звал к себе. А Сёма до того не любил перемещаться куда-либо без нужды, уставая от гастрольных поездок, от которых не откажешься, поэтому все приглашения брата игнорировал. То, что Григорий позвонил, было понятно. Брата Сёма на свадьбу, разумеется, приглашал. Правда, без надежды на визит. Так что звонка он ждал. Но содержание разговора его повергло в шок.
- Сёма, шалом! – раздалось в трубке и без ответа сразу: – Ну, как? Ты ещё не бросил свою невесту? У тебя же такой опыт по этой части!
- Я всегда знал, – вместо приветствия раздражённо заметил Семён, – что тебе доставляет удовольствие меня задевать за живое. Но я уже не мальчик, и такого удовольствия тебе не доставлю. Так и знай!
- За живое? – насмешливо переспросил брат, – Откуда у тебя живое? Ты давно всё разменял… Ладно, к делу. Сказать, какого шухера ты наделал своей предполагаемой женитьбой, таки ничего не сказать. Весь Тель-Авив и вся Хайфа только об том и говорят, что Семён Аркадьич Лифшиц окончательно сошёл с ума, не достигнув даже сорока пяти лет. И зачем тебе такая слава?
- Не думал, что у меня вообще какая-то слава имеется. А что за разговоры?
- Да как что? Ты разве не знаешь, кто такая твоя Надя?
- Хоть имя назвал, уже хорошо. И кто – агент иранской разведки, дочь фараона?
- Ой, да не делай из себя идиота. Как будто не знаешь, что она дятел.
- Кто???
- Стучит она. Сам знаешь, куда и зачем. Иначе бы ей не видать было аспирантуры при её происхождении.
- Гриша, мне кажется, ты попутал время. Ты мыслишь категориями восьмидесятых, когда ты свалил на историческую родину. Так я тебе напомню, КПСС и КГБ давно нет, мы живём в свободной стране, и вокруг столько шуму, что стучи, не стучи, никому дела нет. Поэтому все дятлы улетели на юг. Куда-нибудь в Китай.
- Так ты ничего не знаешь? Тогда слушай. Четыре года назад к ней подбивал клинья Боря Сацкин. Тромбонист из «Малого». И теперь он знаешь, где?
- Неужели в «Большом»? – язвительно переспросил Сёма и получил окрик:
- Дурак! Он сидит. По нехорошей статье, между прочим.
- Ну, во-первых, не знал, что ты так хорошо осведомлён о наших новостях, как я не осведомлён. И при чём тут моя Надя?
- А при том… Когда он к ней подкатывал, она его в упор не видела, но подарочек приняла. А как дошло до дела, она ему не только отлуп коленом сделала, что Боря три дня потом ходить по-маленькому не мог, но и телегу накатала.
- Во-первых, Гриша, телега ещё не повод присесть отдохнуть. А во-вторых, правильно, считаю, сделала. Ежели сука не хочет, кобель не вскочит, сам знаешь. Нечего этому прыщавому…
- Фи, Сёма! Боря наш человек. Ты понимаешь? На-аш че-ло-век. Как ты можешь равнять Сацкина и какую-то Смелякову? Если тебе нравится, что она делает на кухне и в койке, это ещё не повод…
- Григорий! Ты себя слышишь? Самому-то не противно? Меня тошнит от этой налипшей на тебя израильской заносчивости. Я как был простой советский лабух, так и остался. И дальше буду лабухом. Мне по барабану, что думают обо мне мои дорогие родственнички. Я живу так, как сам хочу. Понял? И в советах ничьих не нуждаюсь! А уж заочно оскорблять мою невесту даже брату не позволю. Ясно?
- Ой, Сёма, Сёма! Жаль, нас не слышит мамочка. Она всегда говорила, что Сёма это моя боль, как ума в пять годиков не было, так и в сорок не прибавилось. Вот сейчас, когда у тебя в штанах горит, ты её защищаешь. А потом пройдёт время, жар остынет, и с чем ты останешься? Ведь семья никуда не денется. Ты из благородной еврейской семьи, и должен помнить об этом. А ты отталкиваешь свою родню, чтобы прилепиться к этой. Да кто она тебе? У неё есть богатый папа или влиятельная мама, чтобы так жертвовать семьёй? У тебя был такой богатый выбор! Ай-ай-ай! Стольких перетрахал, а так влип!
- Я так понял, ты не приедешь, –  оборвал брата Семён.
- У меня здесь дела. У меня обязательства перед людьми. Как я пренебрегу ими? И ради чего? Ради того, чтобы своими глазами видеть, как родной брат совершает самую большую глупость в своей непутёвой жизни? Нет уж, Сёма, я этого не хочу видеть, я тебе говорю. И смог бы, таки не приехал, так и знай. Зачем? Зачем мне это? Когда разведёшься, тогда и увидимся. Пока.
Раздались гудки. Семёна потряхивало. Ставя трубку на базу, он почувствовал физическое отвращение к ней. Он взял салфетку и обтёр её, точно она была в масле. Потом сходил в ванную комнату, вымыл руки с мылом, вымыл уши, долго тряс головой, не только изгоняя попавшие в раковины капли, но и вытряхивая остатки слов, налипших на мозг жирным налётом. Потом прошёл в комнату, открыл бар, налил себе стопку коньяку, медленно выпил и только после этого почувствовал, как возвращается к нему прежнее спокойное расположение духа.
















- 3 -

- Анатолий Валерианович, Вы не могли бы всё-таки ответить, как могло получиться этакое… гм… прискорбное обстоятельство?
Заместитель директора театра Иван Всеволодович Мейербах не мигая смотрел сквозь стёкла своих толстенных очков прямо в переносицу Гамаюнова и укоризненно качал головой. Делал это он с виртуозным соединением несоединимого: зрачки, увеличенные линзами, стояли неподвижно, точно ось колеблющегося маятника.
- Помилуйте, Иван Всеволодович, как же я могу? Тут вопрос тёмный. Творческий процесс, знаете ли.
- Понимаю, понимаю. Люди творческие. Всякое бывает. Но одно дело случайное совпадение. Тут же, Анатолий Валерианович, совершенно другое…
- Позвольте! Не станете же Вы, Иван Всеволодович, утверждать, что я сознательно стащил у Клепака яркий материал? Что я, сам не могу придумать? Хочу напомнить Вам, что и с Петром Ильичом конфуз подобного рода случился, – Анатолий Гамаюнов, как многие добившиеся веса в профессиональной среде творческие люди, легко переходил на примеры из великих, словно подчёркивая, что между А. В. Гамаюновым и теми, чьи портреты в глянце красуются на стенах музыкальных школ, и особой разницы-то нет.
- Вы про Арию Ленского? – Мейербах был настолько образован и обладал настолько быстрой реакцией, что подобные переходы на личности великих никогда не имели на него особенного действия. – Там совершенно другое дело. Совершенно другое. Чайковский очень точно передал, так сказать, дух пушкинского персонажа. Вспомните. Ведь Ленский всё время изъясняется заёмными словами. Даже в любви признаётся по-книжному. И слова-то все из модных романов. Этакий, знаете ли, восторженный юноша, книжек начитавшийся. Вот и в последней своей арии он на чужой мотив слёзки-то проливает. Это называется цитата.
- А я слышал другую версию. У Петра Ильича была некрепкая музыкальная память. В Италии, где он своего «Онегина» писал, он побывал на концерте Листа, где модный парижский венгр исполнил «Долину Обермана». Мелодия запала в память Чайковского, и спустя время он просто забыл, что слышал её, приняв за свою собственную. Это вон, когда Шостакович эту же арию в «Сатирах» передёргивает, можно сказать, что цитата: небольшая, точная и довольно-таки издевательская. А у Петра Ильича, понимаете ли, Иван Всеволодович, просто конфуз. Именно конфуз.
- Может, и так. Может, и так. Но Вы, Анатолий Валерианович, согласитесь, не Чайковский. И Володя Клепак не модный венгр, а весьма, знаете ли, влиятельная персона. Ему знаете, откуда заказы поступают? – Мейербах воздел указательный палец вверх с таким видом, словно именно с потолка этого кабинета сваливаются заказы на голову композитора Клепака, – То-то! И с этим, так сказать, заимствованием может возникнуть пренеприятная история. Думаю, пока есть время до премьеры, номер снять.
- То есть, как снять? Это же ключевая сцена в мюзикле!
- А что Вы предлагаете?
- Ну, подправим несколько нот, чуть отрехтую текст, и сходство с клепачьим хитом не обнаружит даже проплаченная банда музыковедов.
- Тише, тише, Анатолий Валерианович! Не надо так. «Клепачьим хитом»… Скажете тоже… Не знаю, не знаю. Может, всё-таки снять?
- Но как Вы себе это представляете? Там же вся музыкальная драматургия…
- Да бросьте Вы Ваши консерваторские словечки! Драматургия… Театр – это производство. У него своя «драматургия». Если режиссёру поставить правильную задачу, он вообще может без музыки мюзикл слепить. Хе-хе!
- Иван Всеволодович, вот ведь всегда любите Вы опускать музыкальное искусство до уровня сантехника!
- Анатолий Валерианович, а какая разница? Сантехник клепает унитазы, чтобы легче дела делались. А музыкант…
- Клепает! Это Вы верно заметили. Про Клепака.
- Ну, ну! Я понимаю, Анатолий Гамаюнов не может удержаться, чтобы не пнуть Клепака. Но не так громко, пожалуйста. Ладно? И не в моём кабинете.
- Послушайте, Иван Всеволодович, мне глубоко наплевать на Клепака и его песенки. Публика идёт на Гамаюнова, потому что у Гамаюнова яркие мелодии и хороший саунд. Кому-то может нравиться утончённая заумь, этим подавай Хвощевскую. Но таких, к счастью, немного. Кого-то тянет на сладенькое, и он бежит на Клепака. Но это, в основном, плебс. Большинство нормальных людей голосует за Гамаюнова. И Вам это прекрасно известно. В конце концов, моё имя делает Вам хорошую кассу. Поэтому давайте больше в разговорах не поминать других. Что касается недоразумения с этой арией, то я всё же предлагаю слегка кое-где отрехтовать её и оставить. Пару-тройку оборотов перевернуть, ритм в одном месте выпрямить, мелодию на распеве, когда он поёт про лепестки розы, слегка развернуть – вместо субдоминанты куда-нибудь в молоко запузырить… ну, там в фа диез мимо кассы пульнуть. И всё! Понимаете? Всё!!! Никакого сходства с клепачьим хитом.
- Что ж… Давайте попробуем… Но мне это нужно к послезавтрашней репетиции. Вам суток хватит на такую правку? Включая расписку по голосам.
Гамаюнов задумался, пощипывая себя за ухо и глядя в одну точку. Прикидывал, сколько нот нужно будет переписать и сколько попросить за эту работёнку. Прошла минута напряжённого молчания, прежде чем он проскрипел:
- Ну, если накинуть тыщонки четыре, то, думаю, уложусь. В крайнем случае, к следующей репетиции…
- Крайнего случая не будет! Даю пять, но чтобы завтра к вечеру новый вариант был готов и расписан на солиста, концертмейстера и в партитуре. Идёт?
- Что с Вами делать, Иван Всеволодович! – со вздохом деланного сокрушения ответствовал композитор, и это означало, что он согласен.
- Вот и славненько! – заключил заместитель директора Мейербах, вставая из-за стола переговоров и протягивая собеседнику для пожатия тёплую пухлую ладонь в знак достижения согласия в трудном вопросе. Гамаюнов почувствовал оттенок фальши в этом его жесте и пожал протянутую руку, не вставая с места, присовокупив к этому довольно двусмысленную фразу:
- Последнее слово всё равно будет за публикой.
- Публика дура, – моментально отпарировал Иван Всеволодович, –  и вы это знаете гораздо лучше меня.
В этой лукаво-саркастической реплике читалось не скрываемое театральным бонзой высокомерное презрение к ярко наряженной толпе, ежевечерне заполняющей партер и балкон вверенного ему учреждения. И Гамаюнов ощутил это. Он слегка поёжился. Ведь и сам же часто испытывал неприязнь к своей аудитории, которая, по его глубокому убеждению, так и не доросла до всей глубины его гения и масштабов личности.











- 4 -

Сколько я проспал, я не знал. Но вряд ли дольше получаса. Я ведь вышел из дирекции явно не позже четырёх, а сейчас, похоже, было утро. Я глянул в окно и остолбенел. Проплывавший за трамвайным стеклом пейзаж был незнаком. Я неплохо знал город, но этих мест не только не смог припомнить, но даже приблизительно не мог сказать, в каком районе нахожусь. И дело не только в очертаниях строений. Мало ли, на какой окраине могли быть такие же покосившиеся старые гаражи, газетные ларьки и сереющие за редкими тополями очертания пятиэтажных хрущёвок! Дело было в том, что у этой местности был чужой рельеф: живописные холмы грядой окаймляли уютное пространство неширокой извилистой улицы с нерегулярно расставленными домами, между которыми вверх убегали узкие пешеходные дорожки, обсаженные клёнами. На всём лежала неизгладимая печать провинции либо тихого предместья, улавливаемая с первого взгляда: деловито снующие по делам кошки, развешенное меж домов бельё, спокойно и безо всякого присмотра играющие в открытых двориках дети, неторопливое движение машин… И – да! О, вот что самое главное! Машины. Как я сразу не отметил? Во-первых, их было немного. А во-вторых, ни одной иномарки, а сплошь «Волги», «Жигули» и «Запорожцы». Откуда их столько? Боже мой! Какой это год на дворе?
Я резко встал, рванувшись к выходу. Как бы то ни было, но я должен немедленно выскочить из этого трамвая, завезшего меня в какое-то дикое незнакомое место, чтобы определиться, где я, и попытаться пересесть на обратный маршрут. Но едва я поднялся, как почувствовал острую боль в затекшей спине – очевидно, от долгого сна в неудобной пассажирской позе. Скрючившись, я едва не упал на четвереньки. Чьи-то заботливые руки сзади поддержали меня, и до моих ушей донёсся первый после пробуждения человеческий голос. Я ещё подумал: «Как странно! А отчего до сих пор в салоне стояла такая тишина, будто я в нём один еду? И куда подевался кондуктор, всегда звонко объявлявший остановки?»
- Алексей Васильевич, – тепло и даже как-то по-домашнему прозвучал незнакомый голос, – что же вы так неаккуратно? Поберегли бы себя. Чай не мальчик уже.
Я попытался обернуться, но нестерпимая боль не дала мне это сделать, и я лишь слабо простонал:
- Кто вы? Откуда вы меня знаете? И вообще, где я?
- Где, где, – с лёгкой насмешкой ответил голос. – Сами видите: в трамвае.
- Ничего не понимаю. Что происходит? – пробормотал я.
- Да ничего не происходит. В вашей жизни давно уже ничего не происходит. Не так ли?
- Да кто вы, чёрт возьми? – вскрикнул я, снова пытаясь подняться с места. Надо сказать, на сей раз более успешно. Мне удалось развернуться вполоборота и разглядеть своего собеседника. Это был кондуктор. Во всяком случае, оранжевый жилет, форменный подсумок и номер на бляхе выдавали в нём кондуктора. Только, помнится, тот кондуктор, что встретил меня в трамвае, когда я садился, был другим. Это что же получается: я умудрился проспать окончание одной смены и проснуться в начале другой? И меня оставили в салоне, когда вагон ушёл в депо? Чепуха какая-то! И почему этот кондуктор знает моё имя и отчество?
- Ничего особенного, всё просто, – будто прочитав мои мысли, ответил кондуктор. – Вы спали, у вас из кармана выпал бумажник с документами. Вас вчетвером не удалось растолкать, и наш бригадир решил, чтобы шуму не подымать, вас оставить. Проспаться. Вы спали часов двенадцать. Как убитый. Так что, Алексей Васильевич, если и есть чудеса на свете, так не то, что я вас знаю, а то, что вас так вырубило.
- Ничего себе… Так я, значит, проспал? А сегодня – уже завтра?
- Завтра будет завтра. Сегодня пока всё же сегодня, – рассудительно заметил кондуктор и прибавил: Сейчас доедем до конечной, и вам там помогут.
- Помогут, – в задумчивости повторил я и попытался из лоскутков информации, обрушившейся на мою голову, склеить целостную картинку произошедшего со мной. Ничего не получалось. Надо было добыть ещё. – А что за номер трамвая? И где конечная?
- Сегодня нас пустили по девяноста девятому маршруту. Конечная будет через две остановки: Улица Благодарных. Это возле Парка Культуры.
Я медленно опустился обратно в кресло, на котором, оказывается, провёл двенадцать часов беспробудного сна. Мысль лихорадочно перескакивала с кочки на кочку, каждая из которых была обозначена странными, незнакомыми и тревожащими словосочетаниями. Целостная картинка не только не склеивалась, но, напротив, с каждым новым лоскутком информации всё более разделялась на обрывки, между собою не связанные. Бумажник с документами, выпавший из кармана. Но мои документы были в портфеле, а не в кармане. А где мой портфель? Девяносто девятый маршрут. Но у нас в городе, насколько я помню, нет такого маршрута трамвая! Улица Благодарных. Я не знаю такой улицы. Где это? А Парков Культуры у нас несколько, и ни один не расположен в таком провинциальном месте, как это. Мне с детства часто снились сны с путешествиями по каким-то городам, походы по каким-то лесным дорогам, которых в жизни наяву я никогда не видел, но в сновидениях они укладывались в свою параллельную географию, и, встречаясь с ними во снах, я радовался узнаванию. В ночных путешествиях из года в год я возвращался в некую параллельную реальность. Там даже названия мест нередко совпадали с действительно существующими, в которых я бывал, но это были другие места. Бывало, я в бодрствовании искал в знакомых местах черты тех, что мне приснились. И несколько раз, к своему изумлению, находил такие. Особенно удивительными мне казались случаи, когда приснившиеся мне детали опережали знакомство с местностью: то есть, я сначала видел её во сне, а потом оказывался на ней в действительности. Меня никогда это не пугало. Я объяснял такие совпадения себе тем, что, возможно, я что-то видел, читал, слышал об этом месте, но виденное, слышанное и читанное проскользнуло мимо внимания, загрузившись напрямую в недра таинственного погреба под названием «подсознание», и во сне просто извлекалось оттуда. Однако с возрастом я всё отчётливее понимал, что мои ночные путешествия к действительности имеют весьма отдалённое отношение и являются той дивной фантазией, что в прошлые времена называлась точным словом «грёза». Я бросил взгляд за окно, чтобы найти в незнакомом холмистом предместье большого города, сквозь которое бежал трамвай девяносто девятого маршрута, хоть одну примету моих многолетних ночных грёз. Сердце начинало стучать всё громче, перекрывая внешние звуки. Лоб покрылся испариной, а руки похолодели. За очередным поворотом я с абсолютной достоверностью узнал один из много лет назад приснившихся мне городских пейзажей. Точно! Это юго-западный район Лужайка, его центральный проспект Мыслителей, и через несколько сот метров откроется вид на живописный Парк Культуры, раскинувшийся за мостиком через речку. Но в моём настоящем городе, в котором я прожил четыре десятилетия сознательной жизни, нет района Лужайка, нет проспекта Мыслителей, нет улицы Благодарных! Это сон!
- Скажите, – прошелестел я, не узнавая севшего голоса, – а я точно проснулся?
В ответ кондуктор как-то деланно засмеялся и больно ущипнул меня за запястье. Мне ничего не оставалось делать, кроме как со стоном признать происходящее явью. И от признания этого мой ум окончательно впал в ступор. Оставшиеся несколько минут поездки до конечной остановки я молча разглядывал дома, людей, автомобили, собак, фонарные столбы, деревья, отрешённо отмечая возрастающее количество узнаваний того, что являлось мне в снах много лет. И это узнавание перестало отзываться во мне какими-либо эмоциями. Я просто отмечал это, отказываясь понимать и отказываясь ожидать разъяснений. Кондуктор отошёл к своему месту и некоторое время не обращал на меня внимания. Когда он объявил, что подъезжаем к конечной остановке Улица Благодарных, он снова подошёл ко мне со словами:
- На остановке идите в диспетчерскую, вам отдадут портфель.
Это была последняя капля. Разум вспыхнул на долю секунды в надежде обрести хоть какую-то точку опоры. Я бросил полный беспомощности взгляд на кондуктора. Но его сугубая реальность, даже приземлённость, вместо того чтобы успокоить, вселила необъяснимую тоскливую тревогу, и разум потух, отказавшись от попыток объяснения и осознания происходящего полностью и бесповоротно.
Из вагона я вышел на ватных ногах и направился к диспетчерской. Никто не объяснял мне, как туда дойти. Но я шестым чувством знал дорогу. Рассеянный взгляд мой изредка выцеплял разрозненные детали окружающего мира: стоящие на кольце трамваи, подстриженные газоны, скамейки, на которых восседают умилительные пенсионерки в платочках, малыши на детской площадке, мамочки с колясками… Редкие автомобили неторопливо двигались по широкой улице. Меня неотступно преследовала мысль, что всё это я уже видел. И не раз. Только я не мог вспомнить, когда. Ноги сами вели меня по отсыпанной мелким гравием дорожке к небольшому выкрашенному в жёлтый цвет строению в стороне от трамвайного кольца. Я уже знал, что именно это и есть диспетчерская. Когда до неё оставалось метров двести, дверь строения распахнулась, из неё выскочила женщина в оранжевом жилете с кожаной сумочкой через плечо. «Кондуктор, – отметил я. – Однако симпатичная! Мне чаще попадались в транспорте сварливые грымзы, а эта даже улыбается». Она крикнула, обращаясь к кому-то в жёлтом строении за своей спиной:
- Ивановна! Ты так и знай, я сегодня ещё два рейса сделаю, и домой. Мне ещё с сыном уроки делать.
Что ей ответила невидимая Ивановна, не слушал не только я, но и, похоже, она, поскольку почти бегом устремилась к одному из стоящих на кольце трамваев, задев меня плечом. Я, конечно, слегка посторонился, но полностью избежать столкновения не удалось. Отметив, что кондуктор молода, резва и источает дивный аромат хороших духов, я хотел было удивиться этому, но тут меня посетило дежавю: точно такая же сценка уже была. И не просто была, она бывала много раз. И она являлась мне во сне, в котором я так же брёл по узенькой дорожке к жёлтому домику и сталкивался с симпатичной незнакомкой. Пока я, остановившись, анализировал свои ощущения, из-за спины у меня донёсся звонкий голос кондукторши:
- Экий вы неуклюжий, молодой человек! Не спите на ходу, просыпаться пора.
Эта фраза была не из сновидения, и мимолётно настигшее меня ощущение дежавю моментально растворилось. Однако разум, всё ещё пытавшийся отряхнуться от морока, вспыхнуть вновь, чтобы придать моим действиям осмысленность и определённость, не воспользовался этим, продолжая беспомощно скользить по реальности, не оставляя на ней ментальных зарубок осознания. Я только ещё раз отметил, что молодая женщина привлекательна и совершенно не походит на привычных кондукторов, которых я повидал на своём веку немало, и побрёл дальше.
Ноги оставались ватными. Голова слегка кружилась. «Должно быть, от свежего воздуха, – подумал я.  – Ах, какой чистый здесь воздух!»
 В диспетчерской я получил портфель, расписавшись в каком-то журнале, выслушал вежливое пожелание быть впредь осторожнее, также вежливо поблагодарил и вышел на знакомую незнакомую улицу со странным названием. Прямо передо мной привлекательно раскинулся Парк Культуры, в котором, как я знал из какого-то из своих снов, меня ждала важная встреча.







- 5 -

Свадьба Семёна Аркадьевича Лифшица и Надежды Михайловны Смеляковой была сыграна в загородном ресторане. Гостей было довольно много, но их состав оказался настольно разнородным и странным, что к началу третьего часа свадебного пира практически все гости разбрелись небольшими группами по саду вокруг ресторана, оставив молодожёнов наедине. Время от времени к ним приближался тот или иной персонаж с тем, чтобы в очередной раз высказать поздравления, присовокупив традиционное «Горько!», но эти одиночные возгласы никем решительно не поддерживались, и молодым оставалось удовольствоваться кратким поцелуем, после которого они вновь принимались за трапезу. Сёма по части «повеселиться и поесть» был всегда на высоте, но на своей свадьбе, пожалуй, превзошёл сам себя. Никогда в жизни так сытно и вкусно не наедался, так горячо и ароматно не напивался, и оттого испытывал грандиозное наслаждение. Невеста вполне разделяла чувства жениха. Для неё свадебное застолье оказалось самым хлебосольным в её молодой жизни. Она была счастлива, несмотря на странности сыгранной свадьбы, на шепоток за своей спиной, на ощутимую разницу в возрасте с избранником. Она тихо и глубоко полюбила его, сразу прикипев к нему всей душой, и никакие внешние силы не могли поколебать в ней ощущения счастья и полноты жизни. Ни отсутствие большинства родни за свадебным столом, ни странные взгляды подруг, ни нараставшие в последние месяцы кривотолки вокруг их пары. К тому же, что было полным секретом пока для всех, кроме Семёна, она была на шестой неделе беременности, и это лишь умножало полноту её счастья.
Семён, исполненный не менее ярких и весьма разнообразных чувств, весь вечер был целиком погружён своей невестой. Никого и ничего вокруг для него словно не существовало. За каких-то пару месяцев с ним случилось то, во что ещё полгода назад он не просто не поверил бы, а покрутил бы пальцем у виска всякому, кто посмел бы предположить возможность подобной метаморфозы. Из сангвинического бабника, для которого ничего в жизни, кроме удовольствий и досадных необходимостей для того, чтобы эти удовольствия обеспечивать, не существовало, он превратился в заворожённого чудака.
Надя погрузила его в мир неведомых прежде ощущений и эмоций, которому он не находил словесного определения. Сказать, что влюбился, как прыщавый юноша, значит не сказать ничего. Десятилетия сибаритства укрепили в нём абсолютную уверенность в том, что никакой любви на самом деле не существует. Одною из любимых его цитат, которую он нередко приводил в разговорах с товарищами по оркестровой яме, была фраза из какого-то фильма: «Любовь придумали для того, чтобы не платить деньги». И эта примитивная в своей основе мысль давала его душе прочную защиту от любого смятения и служила прочным основанием его циничной натуры.
Надя не вписывалась ни в какие схемы, ничего от него не требовала, ничего не просила, а просто была… Была такой, какова есть, и сей факт вышибал Семёна Аркадьевича Лифшица из седла, разрушал все стереотипы и всякую уверенность в прежде казавшихся непоколебимыми взглядах на мир. А главное, что она пробудила в нём давно уснувшую под спудом житейских событий любовь к музыке. Он вспомнил то, что, казалось, угасло навсегда – щемящий голос детства. И это было так радостно и увлекающе, что возвращаться в мир установившихся правил больше не хотелось.
Одни сочувственно кивали Лифшицу вслед, другие укоризненно молчали, третьи посмеивались, немногие, такие тоже были, втайне завидовали внезапно помолодевшему лет на десять мужчине. Не было никого, кто бы понимал его. Человек сделал выбор в пользу очевидного мезальянса и упивается этим выбором. Провинциальная девчонка, без связей, без богатого приданого, не первая красавица, со странной профессией, не сулившей ничего путного, нееврейка. Вдобавок, говорят, замешана в скандале с группой профессоров, которым устроили обструкцию из-за слишком явно высказанных симпатий к трём выпускникам, коллективно эмигрировавшим в США. И эта особа вдруг сделалась женой не самого последнего человека в закулисной тусовке, хорошо «упакованного» еврея, полсемьи которого успешно делает карьеру за пределами страны. Ради чего?
Как объяснить им, судящим и рядящим, что в природе случаются такие вещи? Матёрая волчица выбирает для создания пары не самого сильного самца, победителя всех ристалищ, а поверженного им молодого соперника, чем бросает вызов всем традициям своей стаи. Видавший виды стареющий медведь находит себе медведицу, годящуюся ему по возрасту в дочери, отвергнув притязания другой, более крепкой и дородной. Что уж говорить о людях, с их с трудом поддающимися простым объяснениям мотивациями поступков и лабиринтами внутреннего мира!
Счастливые молодожёны на другой день отправились в небольшое путешествие: Гагры – Пицунда – Сочи, вдоволь понежились на солнышке, порезвились в ласкающих волнах Чёрного моря, подышали пряным воздухом южного курорта и были полностью изолированы от своего окружения, оставаясь наедине друг с другом каждый день. Именно на берегу моря, под шум прибоя, играющего галькой, молодой муж услышал от молодой жены радостную весть о скором пополнении в их доме. И, к своему изумлению, Семён воспринял эту новость с восторгом, без тревоги, как самую желанную и долгожданную – будто вся его предшествовавшая жизнь была лишь подготовкой к этому событию, главному в его биографии. Воистину, любовь может перевернуть человека, преобразив его полностью, и судьба Сёмы Лифшица тому яркое подтверждение!
По возвращении домой готовый горы свернуть ради обустройства будущего гнёздышка для малыша Лифшиц первым делом ринулся в магазины: нужна была мебель в детскую, предметы по уходу за малышом, новые обои светлых тонов, моющиеся и безопасные, которые он решил непременно поклеить сам. Надю от этой работы он решил освободить, отправившись закупаться самостоятельно. По выходе из магазина «Детский мир» Сёма нос к носу столкнулся с директором оркестра. Встреча была не случайной. Молодожёна поджидали: рядом с директором стоял, опершись на изящную трость, брат Гриша и незнакомец лет шестидесяти – круглолицый розовощёкий человек невысокого роста, с седой курчавой бородой, окаймлявшей полголовы, и сияющей лысиной, продолжающей купол широкого лба и покрытой скромной кипой.
- Моё почтение, господа, – буркнул растерявшийся от нежданной встречи Лифшиц и получил неожиданный ответ от незнакомца:
- А не пройти ли вам, Семён Аркадьевич, обследование? Как ваше здоровье?
- Это вместо «здрасьте»? Впечатляет! – попытался отпарировать Сёма, а у самого пробежала дрожь по коленям. Чтобы справиться с нею, он прибегнул к своему излюбленному приёму перевода разговора на другую тему через поэтическую цитату из любимого Бродского:
Я не то что схожу с ума, но устал за лето.
За рубашкой в комод полезешь, и день потерян.
Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла все это -
города, человеков, но для начала - зелень.
- Ну, зелени-то, братишка, у тебя скоро совсем не будет, – вместо приветствия ответил брат Григорий.
- Гриша, а ты про какую зелень говоришь? Укропа я не люблю, а петрушки на мой век хватит.
- Семён Аркадьевич, перестаньте зубоскалить. Дело-то серьёзное, – вступил в разговор директор оркестра и прибавил, вежливым жестом простирая руку, – не желаете ли отойти от магазина? Присядем вон на скамеечке, поговорим.
- Пожалуй, – согласился Лифшиц, – Но что, собственно говоря, случилось?
Они проследовали вчетвером несколько шагов к скамейке поодаль от входа в «Детский мир» и продолжили беседу лишь после того, как каждый устроился на этой небольшой скамейке таким образом, чтобы было и удобно сидеть, видеть и слышать собеседников, и при этом можно было не касаться друг друга.
- Видите ли, Семён Аркадьевич, ваш коллектив беспокоится, – начал незнакомец и, точно опомнившись, оборвал сам себя и представился: – Да, кстати. Илья Моисеевич Грефер, доктор медицинских наук, заведующий отделением клинической психиатрии.
Сёма медленно смерил долгим взглядом незнакомца, специально для этой реакции собеседника выждавшего соответствующую паузу. И по мере того, как взгляд музыканта переходил с детали на деталь в облике Ильи Моисеевича, становясь всё пронзительнее, пауза становилась всё более взрывоопасной. Семёну захотелось закричать, вспылить, наговорить кучу гадостей, и он бы, наверное, сделал это, но в последний момент сообразил, что, по всей вероятности, именно этого от него сейчас и ждут, чтобы зафиксировать неадекватное состояние и «закрыть». Небось. неподалёку заготовлена санитарная машина с бригадой, которая лишь ждёт сигнала. Поэтому Лифшиц передумал, подчёркнуто раскованно откинулся на спинку скамейки и, мечтательно заложив руки за голову, проговорил:
- Как же приятно, чёрт возьми, работать в коллективе, где столько чутких и внимательных людей!
Директор оркестра недовольно засопел и пробормотал:
- И напрасно вы, Семён Аркадьич… У нас очень дружный, хороший коллектив… Вот мы тут все, можно сказать, в общем порыве…
- Да ладно, полноте, Владимир Спиридонович, – похлопал его по плечу Сёма, сам поражаясь той фамильярности, которую допускает. Но у него было чёткое ощущение, что именно такой лёгкий и развязный тон сейчас его главное спасение. – Порывы, тем более общие, оставим для групповых репетиций. Ладно? Чего Вы от меня хотите?
Слово снова взял психиатр:
- Вам не приходилось в последнее время… ну, этак, месяца два или три… испытывать ни с того, ни с сего безотчётные приступы радости, смеяться без повода, или совершать какие-нибудь чудачества ради удовлетворения желания просто посмеяться?
- Ну, я думаю, Илья… э-э-э…
- Моисеевич, – подсказал доктор.
- Да-да, спасибо. Илья Моисеевич. Разве у всех время от времени не бывает подобных желаний? Хорошее настроение просто так.
Я всегда твердил, что судьба — игра.
Что зачем нам рыба, раз есть икра.
Что готический стиль победит, как школа,
как способность торчать, избежав укола.
Я сижу у окна. За окном осина.
Я любил немногих. Однако — сильно.
- Иосиф Бродский, конечно, замечательный поэт. Но разговор не о нём. Вы говорите, у всех бывает. Бродского ещё приплели. Не к месту, кстати. А вот я как-то не припомню за собой подобного, – отвечал психиатр, – а вы, господа?
- Нет-нет. Смех без причины, знаете ли, – быстро проговорил директор оркестра и почему-то потупился. А Гриша добавил:
- Даже в мыслях подобного нет!
- Вот видите, Семён Аркадьевич, – с ноткой укоризненной назидательности, словно речь идёт о невыполненном третьеклассником задании по арифметике, пропел психиатр, и это всё же вывело Семёна из себя:
- Да что же такое! – воскликнул он и подался вперёд, сложив руки в замок на коленях. – С каких это пор приподнятое настроение у человека, который встретил, наконец, свою половину и решил связать с нею судьбу, является предосудительным?
Следом за братом подался вперёд и Григорий. А Илья Моисеевич, не меняя улыбки на круглом лице и не шелохнувшись телом, продолжал внимательно вглядываться в Семёна и заключил:
- Вот и славно! Вот и хорошо! В этом-то всё и дело! Вы встретили девушку, поженились, и у вас всё хорошо. Так?
- Ну, так, – раздражённо подтвердил Лифшиц.
- А что вы сердитесь? Это же так естественно! Вы правы, Вы совершенно правы. Человек, у которого всё хорошо, просто не может не испытывать эйфории от этого. Замечательно! А раньше разве у вас было всё плохо? Однако вы не испытывали таких состояний прежде, не так ли?
Сёма застыл, сообразив, что попал в какую-то расставленную специально для него ловушку, но не вполне понимая, в какую именно. Слово взял израильский родственничек:
- Ты вот назвал эту… твою… половинкой. Нет, оно, конечно, может, и так. Во всяком случае, так тебе кажется. Правда, сколько таких половинок у тебя было, разговор особый. Мы об этом пока умолчим.
- Гриша, я сейчас тебе по-братски физиономию начищу, если не возражаешь, – угрожающе тихо проговорил Семён Аркадьевич, но на братца это не произвело никакого впечатления. Он продолжал:
- А ты помнишь, что я тебе говорил по телефону? Ты помнишь, сколько народу тебя предупреждало? А ты, как упёршийся рогом козёл…
- Ну-ну, давайте не будем, – прервал его психиатр, – обойдёмся без резкостей. Тут ведь дело тонкое. Я бы сказал, интимное.
- Чего вы от меня хотите? – снова повторил Семён, и на секунду снова воцарилась пауза. Директор оркестра беззвучно шевелил губами, точно читал про себя молитву. Григорий играл желваками на возбуждённом лице. Грефер по-прежнему пристально вглядывался в Семёна, не снимая улыбки, а тот недовольно сопел, медленно возвращая тело в более расслабленное состояние, откидываясь на спинку.
- Дело-то, в общем, простое, Семён Аркадьевич, – не подымая глаз, начал директор оркестра. – Вы, помнится, говорили, что ваша жена собирается писать балет. Так вот, у нас будет для вас предложение, от которого вы не сможете отказаться. Мы закажем ей балет… Ну, то есть, не мы конкретно, а дирекция театра. Будет контракт, она сможет профессионально, так сказать, реализоваться. Надеюсь, успешно. Да и в материальном плане, полагаю, совсем не лишне будет и ей внести свою лепту, так сказать, в семейный бюджет. А уж мы постараемся, чтобы лепта была, что называется, достойной… То есть, достаточно ощутимой, чтобы вы не чувствовали себя… ну, как бы это сказать… попавшим по собственной… гм!.. неосторожности в обстоятельства, так сказать, не самые, что ли, благоприятные. Вы же привыкли к определённому уровню жизни, правда?
- Какой-то странный у нас разговор. Не находите? Если вы хотите сделать предложение моей жене, почему говорите со мной? Если это рабочее предложение, зачем вся эта преамбула и при чём тут психиатр?
- Не торопитесь, Семён Аркадьевич. Дослушайте меня до конца. Так вот, мы подготовим предложение и контракт. Но там будет… э-э-э… особый пункт. Я хочу, чтобы и вы поняли меня правильно… То есть, не меня, а всех нас, – Владимир Спиридонович обвёл присутствующих многозначительным взглядом, Илья Моисеевич и братик из Израиля кивнули, – и Надежда Смелякова поняла… В общем, дирекция будет достаточно жёстко требовать от автора выполнения некоторых условий как в части художественного содержания, тематики, так и в части музыкального языка. Мы познакомились с работами молодого композитора и находим, что для успешной работы на нашем поприще придётся ей, так сказать, существенно изменить многое в своём музыкальном языке. И вы, Семён Аркадьевич, как человек умный, в этом нам поможете.
- Я?!
- А что в этом удивительного! Вы, так сказать, муж, глава семейства, жена должна прислушиваться к вашему мнению. К тому же вы старше, опытнее. Я думаю, у вас получится донести до юного автора наши мысли.
- Так, – протянул Сёма и скрестил руки на груди.
- Вот и славно! Очень хорошо! – включился психиатр, – вы же-таки умный человек, хоть и совершили большую глупость, женившись на не просто девушке не нашего круга, а на представительнице круга враждебного, прямо скажем.
- Да-да, Сёма! – поддакнул Григорий, – и не делай такого лица. Все тебе говорили.
- Вы станете для вашей жены своего рода художественным советом, – продолжил директор оркестра, – семейным цензором. И хорошо бы, чтобы между вами установилось правило: не выпускать из семьи ничего без одобрения мужа и… Ну, в общем, ещё две вещи. Контракт, который мы предложим Смеляковой… Кстати, она не собирается сменить фамилию на мужнюю?
- Насколько я знаю, нет. И я не настаиваю, – отрезал Семён.
- Ну, не знаю, не знаю. С фамилией Лифшиц у неё было бы больше успеха. Но это не обязательно… В общем, контракт эксклюзивный и долгосрочный. За пределами нашей театральной семьи фамилия Смеляковой звучать не должна. Или с нашего согласия. Понимаете?
- Послушайте, а почему вы всё-таки говорите об этом со мной, а не с нею?
- Да я же вам уже говорил. Вы муж, вы должны убедить. Поверьте, это в ваших же интересах. Гонорары будут очень и очень даже…
- А если всё-таки не смогу уговорить? Она же всё-таки отдельный человек, со своими планами, своими интересами. Композитор как-никак!
- Прежде всего, она мужняя жена, – ласково проговорил психиатр, – или нет?
Лифшиц смолчал, а директор оркестра продолжил:
- Вот тут как раз ещё одна вещь. Так сказать, второе условие… Ну, вы понимаете, Семён Аркадьевич. Чтобы и вы были более, так сказать, сговорчивым… ну, управляемым, что ли, на ближайшие три-четыре сезона о гастролях и думать забудьте. У вас будет ваша рублёвая зарплата. Хорошая зарплата, не беспокойтесь. Обеспеченная семейная жизнь, так сказать… Но с зеленью будут перебои. Посидите дома. Кстати, и с частными поездками, по-видимому, придётся повременить. Визу вам не откроют.
- Это почему? На каком основании? – снова попробовал вознегодовать Сёма, но, споткнувшись взглядом об улыбку психиатра, сник и замолчал.
- Основание, братишка, – взял слово Гриша, – твоё отступничество. Тебе намекали, но ты не понял. Теперь прямо говорю. Ты пока не наш человек. Если сможешь из своей любимой жены сделать нашего человека, вернёмся к этому вопросу. Так понятнее?
- «Наш», «не наш», – проворчал Семён и услышал в ответ слова Ильи Моисеевича:
- Семён Аркадьевич, Вы не могли бы хотя бы приблизительно назвать количество перетраханных вами баб? Ну, хоть порядок цифр.
- А при чём здесь…?
- Вы бы не хотели, чтобы такой же «послужной список» числился за вашей женой? Ну, ведь не хотели бы! Никто такого обычно не хочет. Полигамия - прерогатива мужчин. И не просто абы каких мужчин, а мужчин высшего сорта. А вы были мужчиной высшего сорта, поверьте мне как врачу. Я это вижу сразу. И пока никакая баба не привязала вас к себе, перекрыв доступ ко всем остальным бабам, вы могли делать всё что угодно, вступать в связи с кем угодно и думать о себе всё что заблагорассудится, но теперь… О, теперь ситуация изменилась. Вы бросили якорь. Вы сделали выбор. Множественность уступила единичности. И это означает, что по вашему свободному выбору будут судить о пути всякого мужчины высшего сорта, к числу каковых вы, Семён Аркадьевич, относитесь. А это, знаете ли, не только вопрос породы. Как было бы всё просто, если бы все вопросы сводились к племенному животноводству! Это вопрос управления системами.
- Не понял, – заморгал глазами Лифшиц, – какими системами?
- Илья Моисеевич, может быть, достаточно с него на первый раз? – спросил Григорий и встал со скамейки, – и так уже много, слишком много сказано. Пусть обдумает сначала эту порцию информации, потом дадим ему другую.
- Да, быть может, вы и правы, Григорий Аркадьевич, – согласился психиатр и тоже встал. – Вы, Семён Аркадьевич, готовы будете встретиться с нами снова и всё обсудить в деталях, например, послезавтра? А чтобы вам лучше думалось, дам вам подсказку. Всякий мужчина высшего сорта, споткнувшись о женщину низшего сорта, может оказаться моим клиентом. Там, видите ли, начинаются некоторые проблемы с психикой, и они бывают, увы, необратимы. Так что в вашей временной… пока что временной изоляции от гастролей и выезда за рубеж есть ещё и психиатрический аспект. Который всегда может перерасти в диагноз. Так сказать, со всеми сопутствующими неудобствами. Надеюсь, вы меня правильно поняли.
Гриша продолжал сидеть, откинувшись на спинку скамьи, и с настороженной усмешкой глядел снизу вверх – на Илью Моисеевича и брата.
- Ну, ладно, Семён Аркадьич, – прокряхтел, вставая, директор оркестра, – сидите, думайте. Послезавтра у вас выход из отпуска. Увидимся. И надеюсь, хорошо поговорим. А пока у вас есть время хорошо поговорить с вашей… э-э-э… Надеждой.
Трое мужчин неторопливо удалились, оставив Сёму одного на скамейке. Куда подевалось ощущение, казалось, непреходящего счастья и радости, с которым он прожил последние месяцы? Он снова был сорокапятилетний мужчина с обозначившимися морщинами раздумий и презрительных улыбок на лице, вдобавок ко всему придавленный грузом новой и совершенно не понятной для него информации.
Прошло не менее получаса, прежде чем он поднялся и поплёлся домой. Он уже решил, что сам всё же клеить обои в детской не будет – лучше поручить мастеру. Вот ведь чудак! С чего это он придумал всё сделать сам? Ведь проще нанять специалистов.
 
 - 6 –

Премьера очередного мюзикла композитора Гамаюнова прошла не без мелкого скандала. Как и предполагал Иван Всеволодович Мейербах, даже сильно отрехтованная композитором ария получилась очевидным образом позаимствованной у популярного композитора-песенника Владимира Клепака, на что обратила внимание чуть ли не четверть зала с первых же звуков. По мере музыкального разворота, в котором чувствовалось композиторское мастерство, с каким автор уводит течение мысли от опасного сходства, что называется, наводя тень на плетень ясной как крик петуха темы, обозначенное сходство не только не ослабевало, но подозрительно усиливалось. Причём, к концу запоминающегося с первого прослушивания номера с уровня внешнего совпадения мелодических и гармонических оборотов оно перетекло на внутренний уровень стиля и образа, отчего отмахнуться от него рукой как от случайности уже не представлялось никакой возможности. Ситуация усугублялась тем, что автор шлягера Клепак находился в зале и не мог не заметить, что оказался вроде как соавтором мюзикла Гамаюнова. Часть публики получила в числе прочих впечатлений некую нагрузку в виде хитроумной головоломки: надлежало ответить себе на вопрос, что именно в виду имел композитор, столь явно и столь самозабвенно цитируя другого композитора. Если учесть, что между двумя коллегами на протяжении вот уже полутора десятилетий вёлся незримый спор, в котором маятник фортуны склонялся то на сторону одного, то на сторону другого из двоих, то возникший «укол цитатой» выглядел по меньшей мере двусмысленно.
Владимир Клепак считался признанным мэтром эстрадной песни, частенько появляясь на концертных подмостках и в телеэфире в качестве исполнителя собственных сочинений, озвучивал которые за стойкой микрофона ничуть не хуже заправского эстрадного певца, хотя голоса ему никто не ставил, сценической речью с ним никто не занимался, а сценические движения и танец «автора-исполнителя», прямо скажем, оставляли желать много лучшего. Но публике он нравился, умел завести практически любую аудиторию, и со временем не осталось критиков или журналистов, которые осмеливались бы поднять публично вопрос о его певческом дилетантизме. К тому же, будучи ярким мелодистом, оправлявшим свои запоминающиеся и привлекательные напевы в конструкции весьма изысканных и точных аранжировок, отмеченных и вкусом, и мастерством, в некоторых трендах современной «попсы» был вне конкуренции.
Анатолий Гамаюнов, в противоположность Клепаку, никогда не лез на сцену не то что с микрофоном пообщаться, но даже собственный концерт открыть. Он слыл композитором «кабинетным». Он нечасто давал интервью, имел под рукой хорошо организованную группу клакеров, готовых по первой команде устроить его музыке овацию в программе коллективного гала-концерта, забросать цветами премьер-исполнителя очередной новинки от Гамаюнова или дружно освистать какое-нибудь сочинение другого автора, на которого укажут. У этой команды был свой бригадир, который держал связь с кандидатом искусствоведения, профессором консерватории, читающим в ней курс полифонии, защитившим в своё время диссертацию по творчеству Гамаюнова и с тех пор бывший его особо доверенным лицом. Основные успехи Анатолий Валерианович демонстрировал на сцене Театра оперы и балета, через сезон представлявшего новые творения маэстро в очень удачных постановках, обеспечивавших зрительские симпатии, кассу и премьера от премьеры возводившего вокруг Гамаюнова ореол гения нашего времени. Напрямую Гамаюнов и Клепак практически не пересекались. Неужели визит коллеги на премьеру инспирирован кем-то, прознавшим про досадный плагиатец?
Таким нехорошим вопросом задался Анатолий Валерианович, поднимаясь по винтовой лесенке в небольшую гостиную за кулисами театра, в которой его и немногочисленных гостей ждали накрытые столы фуршета по случаю премьеры. Мейербах был большой дока по части организации подобных мероприятий. Ни разу не было  недостатка в чём-либо или в ком-либо из обязательных гостей таких вечеринок, ни избытка.  Гости если и напивались, то исключительно в меру. Ну, в крайнем случае, в меру своей испорченности. Продолжительность таких фуршетов строго коррелировала с количеством яств и напитков, с количеством и качеством гостей, с запланированной тематикой застольных бесед и с содержанием первых трёх тостов. В эту гостиную на третьем этаже служебной части театра ни один посторонний никогда не попадал. Обычно она вмещала человек сорок-пятьдесят, но чаще бывало до двадцати. В таких случаях гости имели счастливую возможность разбрестись по периметру залы, пристроиться парами на изящные банкетки под пилонами и общаться небольшими группами, не мешая одна другой. Откинув массивную бархатную портьеру, отделявшую зеркальную прихожую от гостиной, Гамаюнов вздрогнул: его взору открылась переполненная зала, насчитывающая не менее пятидесяти человек, оживлённо переговаривающихся друг с другом, создавая равномерный гул под арочными сводами потолка. Не ожидал он, что будет столько народу сегодня, не ожидал.
Появление композитора было встречено дружными аплодисментами. Где-то в углу приглушённо хлопнул «выстрел» пробкой шампанского, через полсекунды раздался звон прикасающихся друг к другу бокалов, и вскоре слитный хор разнородных голосов возгласил: «Браво маэстро!» Гамаюнов воссиял улыбкой, бодро вышел на середину залы и, галантно раскланиваясь, многократно проговорил:
- Спасибо вам, друзья мои! Спасибо!
В его руке появился бокал игристого вина, с которым он пустился вдоль столиков, со звоном прикасаясь к бокалам в руках гостей и обмениваясь мимолётными взглядами с каждым. В этом ритуале всего было вперемежку: и обозначения очередного рубежа на пути успехов, и оценки степени этого успеха, и примерки нового уровня соотношения сил на олимпе изящных искусств, и измерения уровня зависти, и зондирования новых перспективных связей, и запросов на добавления в друзья или враги. Сам порядок прохождения по кругу, сама очерёдность прикосновений и, разумеется, сам набор произносимых или не произносимых при этом слов являлись безошибочным маркёром, ориентируясь на который в течение достаточно длительного времени можно безошибочно выстраивать новые прожекты и проекты, вступать в краткосрочные или долговременные союзы и складывать новые камни в основание своего пьедестала. Что удивительно, пьедесталы разного масштаба были возведены под каждым из нескольких десятков гостей, и не только главный виновник, чей пьедестал сегодня по правилам заметно превышает остальные, но и все гости, по сути, являлись не только и не столько людьми, обычными земными существами, сколько изваяниями самим себе.
Возле одного из столиков глаза Гамаюнова скрестились с глазами Клепака, невозмутимо протянувшего свой бокал виновнику раута.
- Поздравляю, коллега, с большой творческой удачей! – добродушно произнёс популярный песенник, и Анатолий Валерианович едва заметно дрогнул, впрочем, не покраснел, не отвёл глаз, а, напротив, с улыбкой принял поздравление и молвил в ответ:
- Мне приятно, что в этот вечер мы делим радость события с вами, Володя!
Клепак был на десять лет моложе Гамаюнова, и тот мог себе позволить обращение по имени. Хотя все прекрасно понимали, что как бы ни был авторитетен и профессор консерватории Гамаюнов, его влияние на умы вряд ли сравнится с влиянием эстрадной звезды с многомиллионным состоянием, какую сейчас представлял из себя Клепак. Лауреат нескольких престижных в мире шоу-бизнеса премий, обладатель золотого диска и автор музыки к нескольким популярным телевизионным сериалам, Владимир вообще мог себе позволить не приходить на премьеру мюзикла коллеги, даже будучи персонально приглашённым, и никто бы не обиделся на него за это. «Да, – подумал Гамаюнов, – моё заимствование не прошло мимо ушей этого парня. Наверняка какой-нибудь счёт он мне выкатит за это. Интересно, какой».
Счёт был выставлен много позже. И даже не счёт, а ответное действие. Через месяц по нескольким каналам прошла премьера песни Владимира Клепака «Песня Гамаюна». Очередной хит, сразу пошедший в раскрутку усилиями мастеров этого дела, повествовал, как это чаще всего и бывает в песнях такого жанра, о превратностях любви. Текст был написан одним из постоянных соавторов Клепака и не содержал в себе никаких предосудительных намёков. Но вот музыка… В инструментальном отыгрыше после каждого припева звучала мелодия из прошлого мюзикла Анатолия Валериановича собственной персоной, даже не украшенная приличий ради каким-нибудь дополнительным пассажем. А поскольку мюзикл ещё шел на некоторых сценах и пользовался достаточной популярностью, чтобы прожить ещё какое-то количество сезонов, было понятно, что музыка из него сейчас, что называется, на слуху, и в песне с таким названием такая цитата для многих не пройдёт незамеченной.
В тот вечер, когда песня впервые появилась на радио и прошла семь раз за сутки, настроение у Гамаюнова было крайне раздражительное. Под горячую руку попала студентка со второго курса, имевшая неосторожность потревожить своего профессора вечерним звонком по домашнему телефону, а также жена и сын, попытавшиеся поинтересоваться, отчего глава семейства разговаривает с кем-то в таком не свойственном ему тоне. Удалившись от греха подальше в свой кабинет и запершись там в одиночестве, профессор принялся глушить раздражение в стакане виски, сидя за роялем и время от времени извлекая из него отдельные звуки. Домашние решили, что у композитора случились очередные творческие муки, посчитав это веской причиной раздражения и основанием для того, чтобы сегодня просто оставить его в покое, пока он сам не пожелает выйти к семье. Однако на следующий день настроение нимало не улучшилось, а на третий день усугубилось общим недомоганием. Анатолий Валерианович вызвал на дом врача из театральной поликлиники, решив взять на недельку бюллетень. Когда к нему вошёл доктор, с экрана работающего телевизора как раз доносилась «Песня Гамаюна». Привычный ко всяким причудам своих особых клиентов из мира богемы, врач не стал особо куражиться, без разговоров выписал пациенту больничный лист и лишь на пороге, перед тем, как оставить Гамаюнова наедине, поинтересовался:
- Поскольку с остальным, как я вижу, относительно в порядке у вас, может, дать вам направление к неврологу? Или…
- Не надо! – несколько резко перебил врача пациент. – Вы правы, что со всем остальным, – выделяя с нажимом последние слова, иным тоном примолвил он, – у меня  в общем и целом  в порядке.
- Вы хотели бы, чтобы я ещё раз навестил вас? – задал странную фразу доктор, продолжая стоять на пороге полуоткрытой двери.
- Спасибо. Думаю, я справлюсь. Всего доброго.
Композитор сдержал слово. Он справился за неделю без вторичного вызова врача, закрыл бюллетень и вышел на работу в консерваторию. За эту неделю новая песенка Клепака успела подскочить в рейтинге до места в «горячей десятке хит-парада» и звучала удручающе часто. Теперь наверняка и всей консерватории есть  о чём языки почесать!
Зайдя в кабинет своей кафедры, Анатолий Валерианович застал там человека, который, насколько он помнил, отродясь на эту кафедру не заходил, Мейербаха. «Боже! Что ещё стряслось? Этот-то каким чёртом здесь? – пронеслось в голове композитора». Меж тем он, как ни в чём не бывало, сверкая белозубой улыбкой, воскликнул:
- Иван Всеволодович! Радость-то какая! Какими судьбами в наших пенатах? Не по мою ли душу пришли? – и протянул руку для пожатия. Заместитель директора театра ответил на рукопожатие, не глядя в глаза Гамаюнову, но крепко и отчётливо ответствуя:
- По вашу, дорогой мой, по вашу! Как вы себя чувствуете? Я знаю, вы были на больничном. Я на прошлой неделе хотел вас застать ещё.
- А что же не позвонили? – скорчил гримасу деланной укоризны профессор. – Обязательно было разыскивать меня на кафедре?
Сидевшая за своим столом лаборантка отчего-то прыснула в кулачок, и это не ускользнуло от внимания Анатолия Валериановича. Однако он решил не подавать вида. А Мейербах продолжал:
- Не люблю я, знаете ли, телефонов. Я человек старой формации, мне живое общение подавай. А тем более, с великими. Вы же у нас величина! А?
Не понимая, к чему клонит и насколько серьёзно, без всякой издёвки произносит свою странную эскападу театральный деятель, Гамаюнов покосился на лаборантку, которая спряталась за ворохом бумаг и сделала вид, что её тут вовсе нет, композитор проговорил, перейдя на полушёпот:
- Только об этом никому ни слова! Это государственная тайна.
Мейербах рассмеялся и примолвил:
- Ну, не такая уж и тайна. Хотя, впрочем… Знаете ли вы, как оказались правы в нашем споре! Даже не сказать, как. Это ж надо, такие изысканные пируэты!
- О чём вы, Иван Всеволодович?
- О нашем с вами мюзикле. О нём самом. То есть, о последнем из них.
Ухо лаборантки подозрительно заострилось, высовываясь из-за пачки кафедральных бумаг.
- И что же такого необычного с нашим мюзиклом? – переспросил Гамаюнов, особенно выделив слово «нашим». Заместитель директора театра коротко рассмеялся, осёк сам себя и, сбросив улыбку с лица, уставился прямо в глаза собеседнику с таким выражением, точно сейчас на его глазах будет совершено величайшее преступление современности, и ему никак нельзя пропустить ни детали. Профессор невольно поморщился и, сделав бровями жест в сторону секретарши, предложил:
– Может, проследуем ко мне в класс, пока студенты не собрались? Я думаю, минут пять у нас точно есть. Или вам этого мало?
Мейербах по-своему расценил последние слова, снова рассмеялся – на сей раз с нотками какой-то даже досады, но предложение принял, и они вышли с кафедры и, пройдя короткий коридор, вскоре оказались в кабинете Гамаюнова. Тот предложил гостю присесть на место студента, сам занял профессорское и, посчитав, таким образом, ситуацию выровненной, повторил вопрос:
- Так что с мюзиклом?
- Вы оказались настоящим виртуозом, Анатолий Валерианович. Я не знаю, как вы договорились с Клепаком. Но эта его песенка… О, какой прекрасный ход! Вы знаете, как резко возросли сборы на наш спектакль? Как раз вчера и позавчера давали два представления, следующее послезавтра. Так все билеты распроданы. Такого даже на премьере не было. Люди валом валят, звонками достают. И всё из-за этой вашей арии… Хе-хе-хе! А я ещё, дурак такой, пытался вам выволочку за неё устроить.
- Так устроили ж, – ледяным тоном высек композитор, – ещё заставили переписать. И я послушно сделал это. И кажется, несколько ухудшил то, что было написано сначала.
- Так-то оно так, дорогой Анатолий Валерианович. Но кем, а? Написано-то кем? Не вами же! Тут ведь вот какой вопрос… Но вы молодец. Низко кланяюсь. Дополнительные затраты театра не просто компенсировали, а сделали это по-царски.
- Не понял, какие ещё затраты? – нахмурился профессор.
- Как же! Ежели помните, мы вам ещё немного заплатили за редакцию… Хотя, сказать по правде, она, наверное, и не нужна была… Нет, я понимаю, тогда, до премьеры и до всей этой, так сказать, истории, вы и не могли ничего сказать и поступить иначе тоже. Но каков молодец! Вы и раньше были мастером своего дела, а теперь – так просто в топе. Да-а!.. Однако есть нюанс.
- Какой же?
- Юридический. Увы, простой юридический нюанс. Вы, конечно, всё хорошо рассчитали с Клепаком. Но не учли интересов Авторского Общества. А там инспектора не лохи. Они уже копытом землю роют, и первый звоночек уже состоялся.
- О, Боже! Этим-то чего надо? Проценты со всех стригут, в случаях прямого воровства мышей не ловят, а если где можно сунуть нос на готовенькое, тут как тут!
- Не спешите, друг мой. Тут не всё так просто. «Песня Гамаюна» вошла в «десятку». Там крутятся очень большие деньги. А сегодня к нам в театр пришло письмо с просьбой продать права на наш с вами мюзикл одному театру в Москву. А это, сами понимаете, совсем другой расклад. Под неусыпным оком, так сказать. Агенты Авторского Общества в два счёта обнаружат плагиат, а ни у вас, ни у нас договора с Клепаком по этой части нет. Что будем делать?
- А что вы предлагаете? Мне, Анатолию Гамаюнову идти на поклон к этому пижону, к этому мальчишке??? Просить его принять долю малую??? Никогда!
- Ну, отчего же вам? Обижаете. У каждого гения есть за спиной его продюсер, его агенты. Вот мы, например…
- Я понял, – оборвал композитор, – У Вас уже и договор небось есть?
- И не только есть. Он заключён!
- Без меня??? Как такое возможно???
- Там всё корректно, всё корректно. Мы ушли от больших неприятностей, зато придём к большим прибылям. И ваши интересы учтены в самую первую очередь, Анатолий Валерианович. Строго говоря, по закону иначе мы поступить и не могли. Особенно после того, как…
- После чего?
- Ну, как эта песенка прогремела. Это же месседж! Всем нам месседж.
- Ну, ладно. Делайте, как сочтёте нужным. Надеюсь, вы не собираетесь на афишах указывать Клепака в качестве соавтора?
- Что вы! Что вы! – замахал руками Мейербах и тут же добавил: – Хотя, строго говоря, а почему бы и нет, а?
Показавшийся в дверях аудитории студент своим появлением оборвал этот разговор. И слава Богу! А то неизвестно, до чего бы ещё договорились.
- Вовремя! – воскликнул в адрес вошедшего юноши Гамаюнов и жестом дал понять Мейербаху, что аудиенция окончена. Тот заулыбался, засеменил к выходу с поклонами и, помахав в дверях пухлой ручкой, обронил:
- Вы ещё вдвоём такого сможете наворотить, что дух захватывает. Подумайте.
Гамаюнову не хотелось думать об этом. Когда дверь за Мейербахом затворилась, он с радостью и полной отдачей погрузился в занятия со студентами, выкинув из головы весь разговор с заместителем директора. Как он надеялся, навсегда.
Но вечером об этом разговоре неожиданно напомнила супруга. Розалия Зиновьевна Гамаюнова была женщиной решительной и любила совать нос в дела мужа, искренне считая, что без неё он ничегошеньки не в состоянии сделать в жизни. Анатолий Валерианович привык к этому отношению к себе и позволял дома собой командовать. Более того, часто подыгрывал супруге. А поскольку Розалия Зиновьевна отличалась весьма изворотливым умом, сочетающим в себе женскую интуицию с мужской логикой, её советы и наставления, действительно, часто оказывались полезными. Нынче прямо с порога супруга вместо «здравствуй» заявила:
- Звонил Мейербах. Он настоятельно рекомендовал тебе задуматься над его сегодняшним предложением. Просил меня на тебя повлиять. Это что, про Клепака?
- Про Клепака, – сердито буркнул Гамаюнов и услышал в ответ:
- А что! Вы можете на пару сыграть в хорошие игры. Послушай меня, это может быть интересно. Мужчинам в твои года полезно ненадолго менять партнёров.
- Это ты о чём? – вытаращил на супругу композитор, стоя в одном ботинке, на что она заливисто расхохоталась и, потрепав мужа по щеке, примолвила:
- Вот все вы, мужики, об одном и том же!


- 7 -

Под сенью раскидистой липы, окаймлённой живописным газоном с клумбами, стоял, опираясь на трость невысокий молодой человек в сером клетчатом пальто и внимательно вглядывался в мою сторону, точно искал или ждал кого-то. Поскольку вокруг него никого не было, все посетители парка предпочитали обходить массивное дерево, дающее слишком много тени и разбрасывающее вокруг себя липкие серёжки, стороной. Я двигался прямо навстречу молодому человеку, наперёд зная, что ждёт он именно меня, и встреча с ним, которая вскоре произойдёт, и есть та важная встреча, которую возвестил мой пророческий сон. С того момента, как я покинул трамвай, привезший меня в незнакомое место, прошло всего несколько минут, но за это время я перестал испытывать хотя бы малейшее удивление происходящими событиями. Я поравнялся с молодым человеком и обратился к нему:
- Вы не меня ждёте?
- Если вы Алексей Воронов, то вас.
- Здравствуйте. А вас как зовут?
- Называйте меня Вольдемар. Я провожу вас. Это здесь недалеко.
Мы двинулись по одной из аллей парка, лучами расходившихся от старой липы. Несмотря на тёплую ясную погоду, народу в парке было немного. «Очевидно, будни», – подумал я и оказался, в общем, прав, но дело было также и в том, что в этом парке никогда не бывало особенно много народа, как я выяснил позднее. А мой немногословный спутник, будто прочитывая мои мысли, изрёк:
- Парк Культуры, если он именно парк Культуры, никогда не будет переполнен. Культура – удел избранных.
Мы шли дальше несколько минут, сворачивая с аллеи на аллею, а я всё обдумывал единственную произнесённую Вольдемаром фразу, не решаясь ни поспорить с нею, ни попросить развернуть её.
Мы подошли к трёхэтажному зданию красного кирпича с дорическими колоннами перед входом. Вольдемар распахнул передо мной дубовую дверь, и мне открылся просторный вестибюль, строгая геометрия которого настраивала на деловой лад. По обе стороны от входа располагались отделённые перегородкой ниши гардероба, в которых скучали двое гардеробщиков. Посетителей не было. Мы сдали нашу верхнюю одежду и направились к широкой мраморной лестнице в центре вестибюля, начинавшейся прямо напротив входа. Пологие широкие ступени, специально приспособленные для того, чтобы создавать наименьшее напряжение при подъёме, вели к площадке с чьим-то бюстом в центре. От неё ступени расходились на два марша слева и справа. Проходя мимо бюста, я обнаружил, что бронзовое изваяние увековечило облик Петра Ильича Чайковского. Надписи на бюсте не было, но портретное сходство было стопроцентным. Почему Чайковский? Мы поднялись на второй этаж, повернули налево по коридору и, пройдя несколько одинаковых массивных дверей с латунными ручками, остановились напротив одной из них. Вольдемар повернул ручку, и мне в глаза ударил яркий свет ламп, разительно отличающийся от приглушённого освещения в вестибюле, на лестнице и в коридоре. Я на мгновение зажмурился, подумав, зачем такой яркий свет кабинету. Когда открыл глаза и присмотрелся, оказалось, что это и не кабинет вовсе, а некое подобие оранжереи, тянущейся метров на пятьдесят вперёд. Диковинные растения, явно привезённые со всех уголков света, простирали свои ветки вверх, к светильникам, заменяющим для них свет солнца, который, скорее всего, им никогда не суждено будет увидеть. Проследовав оранжерею насквозь, мы оказались перед третьей дверью, которую Вольдемар предложил мне открыть самостоятельно. Я вошёл в комнату.
Дверь мягко закрылась за моей спиной. Я обернулся. Вольдемара не было. Я был здесь один. А прямо передо мной стояло два крепких армейского стиля стульев и простой деревянный стол. Я не успел как следует осмотреться, потому что раздвинулись створки боковой двери, замаскированной под стеновые панели, и из-за них вышла стройная незнакомка в чёрном вечернем платье. Плавно прошествовав к столу, она жестом пригласила меня приблизиться. Я повиновался, не сводя глаз с чудного лица. Что-то бесконечно знакомое и одновременно чарующе незнакомое соединилось в облике этой женщины, которая явилась как идеал и совершенство.
Ослепительно серые глаза, окаймлённые густыми чёрными ресницами, были широко распахнуты и взирали на мир с отстранённым хладнокровием. Тонкий длинный нос по-римски продолжал прямую линию высокого лба и был украшен маленькой нежной родинкой на левом крыле. Точёная линия тонких губ, подёрнутых еле заметным серым пушком, неопровержимо свидетельствовала о дивном сочетании чувственности и властности натуры. Идеальный овал лица венчали светло-русые волосы, шелковистой волной ниспадающие на широкие прямые плечи. Голову, прямо посаженную на слегка удлинённую тонкую шею, украшала ажурная серебряная диадема с мелкими стразами, переливающимися всеми цветами радуги. Молодая женщина была роста чуть выше среднего, идеального сложения и двигалась с хищной кошачьей грацией. Простой жест, которым она пригласила меня сесть перед нею за стол, был мягок и неотразим. Я сделался совершенно беспомощным. Скажи она мне идти в огонь, не задумываясь, пошёл бы. А когда она заговорила низким грудным голосом, на который отозвались все части моего тела, я понял, что окончательно погиб: образ этой женщины никогда не изотрётся из моей памяти, и я всегда буду стремиться к ней, где бы ни находился, чем бы ни был занят. Отныне она полная повелительница моего существа.
- Алексей Васильевич, меня зовут Юлия Витальевна. Я уполномочена провести с вами первую беседу и в случае вашего согласия с теми предложениями, которые я вам сейчас изложу, стану вашим… ну, назовём это словом «импрессарио». Готовы ли вы меня выслушать?
Всё, что я смог выдавить из себя, не отводя восторженных глаз от её совершенства, это маловыразительное утвердительное мычание. В моей памяти роилась вереница женских образов, которые я пытался сопоставить с той, кого вижу напротив себя, и все они блекли перед нею. Но вместе с тем, какая-то тонкая ниточка совершенно отчётливо связывала меня именно с этим совершенным образом, который я лицезрел не столько глазами, сколько всем нутром. Всей своей обнажённой душою. Только я никак не мог нащупать эту ниточку, она всё время ускользала. Тень полуулыбки коснулась уголков её губ, отчего на щеках обозначились выразительные ямочки, но глаза по-прежнему остались холодными. Сердце моё зашлось. Она же продолжала:
- Вы оказались в нашем городе как один из избранных. Наше руководство само решает, кого принимать, а кого не принимать. От лица города я должна принести извинения за несколько необычный способ доставки. Но надеюсь, вы вскоре поймёте, что в вашем случае этот способ был оптимален, а самое главное: вы будете вполне вознаграждены за те небольшие неудобства, которые испытали по прибытии к нам.
- Где я? – выдавил я из себя и покраснел: и тон мой, и вопрос выглядели глупо и недостойно. Но та, от которой я не мог отвести взгляда, нимало не изменившись в лице, будто ничего не подобающего случаю я не изрёк, отвечала просто и с достоинством:
- Если я вам назову, вы мало что поймёте. Нашего города нет ни на одной карте. В советское время он был строго засекречен по одним причинам, потом секретность решили не снимать уже по другим. Строго говоря, названия у нашего города нет. Да оно и незачем. Раньше, в советское время, был номер. Сейчас и он отпал за ненадобностью. Скажем так, вы в городе.
- Удивительно.
Я помолчал, пытаясь собраться с мыслями. Но они никак не хотели выстраиваться в непрерывную линию. Двоились и троились, разбегаясь на ускользающие ручейки. А назвавшаяся Юлией Витальевной красавица просто и без тени снисхождения наблюдала за моей растерянностью, усилив её репликой:
- Это не самое удивительное в жизни, – на что я немедленно отреагировал, наверное, самым нелепым образом, какой мог быть в данных обстоятельствах.
- А как же инфраструктура, экономика, снабжение? – спросил я, догадываясь, что это может быть расценено либо как праздное любопытство, либо как признак полнейшего невежества. Уж коли попал сюда, мог бы таких вопросов не задавать. Но вопрос был задан и требовал ответа.
- Алексей Васильевич, нормально организованный мир устроен гораздо проще, чем это прописано в учебниках Высшей Школы Экономики. Всё, что нам необходимо, мы производим сами. Сами же и потребляем ровно столько, сколько необходимо. Когда наш город возводили в 1948 году, Лаврентий Павлович Берия подписал директиву, по которой мы и живём до сих пор, вот уже семьдесят лет. Работала группа учёных, они спроектировали закрытый объект. У нас есть вся инфраструктура, есть промышленные и сельскохозяйственные предприятия, школы и поликлиники, научные центры и, что самое важное лично для вас, три музыкальные школы, училище, городская филармония и театр. Жизнь у нас закрытая и абсолютно размеренная. Все довольны. Всем хорошо. Для города с населением, включая пригородные совхозы, четыреста тысяч человек, мы просто райское место. Советские учёные рассчитали оптимальную численность населения самообеспечиваемой агломерации, которую мы достигли к 1964 году и с тех пор вот уже более полувека поддерживаем. Я ответила вам?
Я кивнул, сглатывая слюну. Ясности от слов Юлии Витальевны в моей голове не прибавилось. Но спокойный тон, мягкие и, одновременно, властные интонации обладали магией убеждения, и на душе становилось всё спокойнее. Ну и пускай до конца ничего я так и не пойму, но всё вокруг реально, очевидно, по-своему хорошо устроено, и стоит ли задаваться пустыми вопросами, на которые всё равно не найдётся полных и исчерпывающих ответов?
- Вам интересно будет знать, почему мы пригласили вас в наш мир?
- В наш мир, – нараспев повторил я, и снова в уголках губ неотразимой красавицы заиграла тень полуулыбки.
- Вы входите в число избранных. Пока вам трудно это понять, воспримите как данность. А чтобы было проще, ответьте себе сами на простой вопрос, разве не задумывались вы никогда над тем, какова ваша миссия в этом мире, зачем природа наделила вас столькими талантами – композитор, литератор, мыслитель, оратор… И всё это в одном лице. И кому в том вашем мире, откуда вы пришли, нужны ваши таланты? Ни одно ваше крупное сочинение так и не нашло своей публики. Потому что не было исполнено. Ни одна ваша опера миру не известна. Потому что не была поставлена. Вас окружают предприимчивые энергичные люди типа Гамаюнова, Хвощевской, Ананьева, которых исполняют, которые купаются в славе и деньгах, хотя они не имеют и десятой доли вашего таланта. Разве этот ваш мир устроен справедливо?
- Ну, вопрос справедливости вообще несколько отвлечённый… от мира нашего, – нашёлся я и осёкся, потому что Юлия Витальевна вдруг сверкнула глазами, и слово, готовое вырваться наружу, замерло у меня в устах.
- Вопрос справедливости самый главный вопрос, – воскликнула она и подняла вверх указательный палец. – Без ответа на этот вопрос никакие вопросы смысла не имеют. Человечество крутится белкой в колесе, потому что те, от кого зависит постановка вопросов, старательно уводят народы от одного единственного, главного. Не решив вопроса о справедливости, без толку ставить вопросы о смысле, о качестве, о продолжительности жизни, об эффективности и производительности труда, о политическом устройстве и экономических моделях. Всё рассыпается в прах, если не решить главный вопрос. О справедливости!
- А как его решить? – попытался возразить я, – Какая справедливость в том, что один, как я, рождается талантливым, а другой, как… ну… например, Хвощевская, рождается с деловой хваткой? Да ладно бы, если только это! Кто-то рождается инвалидом.
- Да-да, конечно. Об это многие головы ломаются. Просто они пытаются, и вы следом за ними, решать задачу высшей справедливости на плоскости. Я бы даже сказала, одномерно. А её надо решать в объёме. Вы, как и многие чистые души, как вам кажется, справедливо говорите себе, что данные человеку таланты не являются его заслугой, и их нужно честно отрабатывать, как бы тяжело это ни было. А потом, развивая свою же мысль, рассуждаете далее: если врождённый талант никак не заслужен и есть чистая случайность, это само по себе исключает всякие поползновения мысли в сторону справедливости. Но кто вам сказал, что вы исчерпываетесь рамками собственного туловища и собственного интеллекта? У Вас были папа и мама, у них свои папа и мама, и эта цепочка протягивается вглубь тысячелетий, на каждом шагу обрастая информацией, которую индусы в древности называли кармой. Вы – это не только, и даже не столько вы как индивид. Вы представляете род, на данном эволюционном витке имеющий свой список задач для решения. А род есть часть племени, решающего свои задачи. А племя входит составной частью в народ, который, в свою очередь, есть часть расы, а та – один из элементов человечества. Ваш мозг, конечно, инструмент индивидуального пользования. Но вам он дан не случайно, а в результате длительного и очень точного отбора. И вам он не принадлежит в полной мере. Он – составная часть цепочки, разорвать которую никто не вправе. И это значит, что всякий появляющийся в мире талант обязан находить способы максимальной реализации своего потенциала, иначе он выпадает из цепочки как необоснованно выданный кредит. И вот тут-то на пути таланта встают препоны из многочисленных несправедливостей, которые творят силы, вполне отдающие себе отчёт в значимости вопроса о справедливости и не дающие людям осознать этот вопрос и дать ответ на него. Большевики, придя к власти, предприняли самую яркую в истории попытку решить этот вопрос. Именно за это те силы, о которых я сказала, силы, которым много тысяч лет – практически столько же, сколько разумному человечеству, ополчились и ожесточились против них. Для этих сил установление справедливого мира равносильно смертному приговору, ибо они черпают энергию исключительно в диссонансах, биениях, возникающих при проявлении несправедливости. Они чутко реагируют на появление талантливых людей и предлагают им все блага за служение себе. Делайте всё что угодно, говорят они, только уводите человеческие массы от вопросов о справедливости. Не дайте человечеству почувствовать себя единым целым. Помните римское Divide et Impire?
- Да, конечно: разделяй и влавствуй, – почти прошептал я, как заворожённый.
- Вам тоже неоднократно предлагали. Помните, как вы занялись рекламой политических партий?
Я поморщился. Не самые лучшие из моих воспоминаний.
- А ведь слово «партия» переводится на русский язык как «часть». Любая партия –  результат разделения, первого шага на пути к власти. И всеми партиями командует одна и та же сила, которая суть Идея Власти. Миром управляют не люди. Миром управляют идеи и силы. Идея Власти – одна из главных и прямо противоположна Идее Справедливости. Для того, чтобы запутать, обмануть людей, не дать им вырваться на оперативный простор, реализуя свою главную человеческую задачу, силы, управляющие человечеством, придумали ложный тезис о «справедливой власти». То же самое, что горячее мороженое. Власть по своей природе не может быть справедливой. Она может ограничивать себя теми силами, которые руководствуются Идеей Справедливости. Такое в истории несколько раз случалось, и возникали относительно счастливые, процветающие общества.
- Простите меня, Юлия Витальевна, всё это крайне интересно. Только мне не понятно, при чём здесь я, – наконец собрался с мыслями я. – Уже много-много лет никакая власть меня не интересует. Богатство как таковое, в принципе, тоже. Всё, что мне нужно, это просто возможность творить и делиться тем, что я творю, со своими слушателями и читателями.
- Вот именно, Алексей Васильевич! – воскликнула моя прекрасная собеседница, и впервые за время беседы лицо её зажглось, глаза потеплели, и от этого она стала столь волнующе притягательной, что мне захотелось закрыть глаза. Не обращая внимания на моё волнение, она продолжила, всё более воодушевляясь. – Там, в вашем несправедливом мире, который с конца восьмидесятых годов прошлого века отказался от самого пути в сторону справедливости, захваченный силами, ведомыми только Идеей Власти, разве у вас был хотя бы один шанс получить то, что Вам нужно?
- Ну, шанс-то, положим, всегда есть, – начал было я, но волшебная красавица оборвала меня, не дав договорить:
- Не лгите самому себе! Не надо. Шанс, о котором вы говорите, выпадает только в одном случае. В случае сделки с совестью. Нельзя войти в воду, не замочив ног. Вас не потому не исполняют, что ваша музыка хуже. Но и не потому, что она лучше. Есть много хорошей музыки, написанной плохими людьми. Это особый разговор. Мы как-нибудь его заведём. Но не сейчас. Вас окружили заговором молчания потому, что вы не готовы поступаться тем, во что верите. А в современном вашем мире это равносильно приговору. Для человека рядового степень свободы в этом вопросе повыше: да верь ты себе во что хочешь, никому дела нет. Но для человека незаурядного, вроде вас, Алексей Васильевич, жрецы Идеи Власти ставят жёсткий вопрос: либо поддерживаешь власть, либо тебя нет.
- Но подождите! А как же громкие голоса всяких оппозиций? Всякие быковы-шендеровичи-макаревичи не поддерживают власть. Они критикуют её. Они борются с нею. Но они очень влиятельны и популярны, у них масса почитателей и сторонников. А взять того же Лимонова, например?..
- Все эти люди в оппозиции к конкретным персонам, занимающим властные кресла, но не к власти как таковой, поймите вы! Любой из перечисленных вами борется не за справедливость, даже если прикрывается фразой о ней. Они борются за власть. И в этом-то как раз и состоит их системная ошибка и беда.
- Что же получается, вы призываете к обществу без всякой власти? Анархия – мать порядка, что ли? Это же безумие!
- Ну, во-первых, Алексей Васильевич, в идеях Бакунина далеко не всё безумно. Таких мыслителей ещё поискать надо. Во-вторых, бороться против власти как таковой – это всё равно, что бороться против чёрного цвета. Ну, куда он денется из природы? Он всегда был, есть и будет. Общество не может самоуправляться без власти. Власть обязательно появляется и функционирует в каждом обществе. Но общество управляется не только властью. Слышите? Не толь-ко! И в этом главное. Советский Союз мучительно нащупывал эти алгоритмы встречных движений, вовлекая практически всё население в те или иные уровни власти. Но, начиная с хрущёвских времён, власть в итоге победила справедливость. И это неправильно. Не может красный цвет полностью победить и вытеснить чёрный. Или наоборот. Они должны пребывать во взаимодействии. Понимая это, Лаврентий Павлович и задумал построить наш город-коммуну, куда отбирали совершенно по особому принципу людей. И этот город пережил и Сталина, и Хрущёва, и «застой», и «перестройку», и СССР, и нынешний развал переживёт. Это Ноев Ковчег в будущее. Теперь вы поняли, куда вы попали?
Я молча кивнул и в первый раз за беседу отвёл взгляд от собеседницы. Мне нужно было заглянуть внутрь себя. Меня уже не занимали такие мелочи, как механизм моего попадания в этот странный город, как попытка выяснить его реальное местонахождение на карте, как причины павшего на меня выбора. Мне предстояло ответить себе на главный вопрос, который, скорее всего, вот-вот и прозвучит: оставаться мне в этом городе или вернуться в свой мир? Понимая, что этот ответ может быть дан только раз. И понимая, что и то и другое – навсегда.

 - 8 -

В назначенный день и час Семён Аркадьевич Лифшиц и Надежда Михайловна Смелякова сидели в приёмной театра в ожидании вызова к художественному директору для подписания контракта. В течение двух недель до этого Сёма проявил море изобретательности и приложил всю мощь своего дара убеждения, чтобы добиться от супруги согласия на этот контракт именно в том виде, в каком он предлагался. С момента его подписания Смелякова становилась в известной мере собственностью театра. Она лишалась не только права самостоятельной творческой работы вне театральной антрепризы под своим именем, но и права свободного творческого самовыражения без согласований с художественной дирекцией. Контракт прописывал порядок согласования и утверждения нотного материала, поставляемого композитором по заказу театра, оговаривал право заказчика диктовать стилистику, используемый инструментарий, сюжеты и продолжительность каждого произведения автора. Словом, как сказала Надежда, «кажется, я буду чувствовать себя Йозефом Гайдном, которому князь жёстко предписывал всё вплоть до длины парика и цвета камзола». Они с мужем посмеялись такому сравнению, и Григорий не преминул заметить, что Гайдн далеко не самая плохая компания для композитора. И вот они сидят в ожидании торжественного акта перехода в новое качество, которое Надежда, на удивление Сёмы, оказалась готова принять после некоторых не самых продолжительных колебаний. Накануне вечером между ними состоялся короткий разговор о предстоящем событии.
- Надя, скажи мне прямо, неужели тебе, творческому человеку, а я помню и очень люблю твою дипломную работу, так что знаю, что говорю, не жаль расставаться со свободой, становясь фактически одним из винтиков театральной машины?
- Сенечка, – с милой улыбкой ответствовала молодая жена, как это умела делать только она, и от этой обезоруживающей улыбки у мужа земля уходила из-под ног, – моей внутренней свободы меня никто никогда не лишит. А свобода внешняя ничего не стоит. Есть у нас такой композитор Алексей Воронов. Он фантастически талантлив. Пишет очень искреннюю, душевную музыку, и делает он это очень профессионально. Настоящий мастер. Знаешь такого?
- Гм! Кажется, где-то слышал. Но точно не помню. И что?
- А то, что он нигде не звучит. Преподаёт в какой-то школе, и никто не слышит ни одной строчки, ни единого звука, которые он складывает. Это тоже по-своему свобода. Но мне такая не нужна. Я училась семь лет в музыкальной школе, потом четыре года в училище, пять лет в консерватории и два года в аспирантуре – это целых восемнадцать лет! И что, всё это ради того, чтобы законопатить себя в какой-то музыкальной школе и нигде не звучать? Лучше уж я буду писать для театра, выполняя их прихоти, но звучать. Понимаешь? Звучать – вот что самое важное.
- Если честно, милая, не понимаю, – добродушно сознался Сёма. – До встречи с тобой композиторы мне казались олимпийскими богами, главным достоинством их мне казалась полная свобода. Я помню, как знаменитый Гамаюнов пререкался с Полоскудниковым, и дирижёр не мог слова вставить, а директор оркестра в итоге встал на сторону композитора. А ты как-то просто ко всему этому относишься. И тебе не жалко?
- Честно? Жалко. Но я хочу зарабатывать своим ремеслом. И я счастлива, что мне это предлагают. А полной творческой свободы никогда ни у кого не было. Над Бахом -  своё церковное начальство, над Гайдном - князь Эстергази, Бетховен всю жизнь угождал  богатым ученицам, Чайковский зависел от Надежды Филаретовны. Вот сейчас принято горевать в адрес Шостаковича, что, мол, его критиковали, ему указывали, Четвёртую симфонию вынудили снять с премьеры, оперы закрывали. А я так сужу. Был у Дмитрия Дмитриевича заказчик – партийное руководство. И как всякий заказчик, естественно, требовал соблюдения определённых нормативов и правил. И это нормально, понимаешь! Это у нас сейчас какая-то скотская жизнь, когда большинство талантливых людей, да тот же Воронов, например, рыскают в поисках хоть какой-то творческой реализации, а заказчика нет. Я должна быть счастлива, что благодаря тебе, любимый, у меня появился такой классный заказчик. Ну, требует он от меня повиновения, и подчинюсь. Что ж!
- Я всегда, с первого нашего вечера знал, что ты совершенно удивительная. Когда узнал и полюбил твою музыку, только всё больше убеждался в этом. Но признаюсь: ты не перестаёшь меня удивлять. Разве может композитор и вообще художник отказаться от свободы, наступить на горло…?
- …собственной песни, – улыбаясь, продолжила Надя и, потянувшись к мужу, проговорила вполголоса: – Моей свободы у меня никто никогда не отнимет. Если я захочу, я всегда смогу что-нибудь написать «в стол» или, например, под чужим именем. Ты об этом не думал? – и она озорно сверкнула глазами, отодвигаясь обратно. 
Дверь кабинета открылась, супруги поднялись со своих мест и проследовали внутрь. Посреди, напротив окна, стоял массивный дубовый стол в стиле ампир, обитый зелёным сукном, на котором величаво покоились бронзовое пресс-папье, стеклянная статуэтка танцовщицы, массивная лампа под абажуром, настольные часы в позолоченной оправе и не вписывающийся в этот натюрморт монитор компьютера. Художественный директор – мужчина средних лет со стильно небритым лицом, всклокоченной шевелюрой и цепким взглядом глубоко посаженных слегка раскосых глаз жестом пригласил вошедших присесть к столу, взял в руки текст подготовленного заранее контракта и размашисто протянул его Смеляковой.
- Вам, я так понял, уже известны все детали? – спросил он и получил кивок в ответ.
- Тем не менее, я позволю себе отнять у вас несколько минут, чтобы ещё раз пробежать текст глазами, – добавила Надежда, принимая в руки листки.
- Да, пожалуйста, – ответил художественный директор и порывисто уселся в своё кресло, артистически поправив взъерошенные волосы.
Воцарилась полная тишина, нарушаемая лишь тихим постукиванием часов и шелестом бумаг. Сёма напряжённо выжидал, боясь лишний раз пошевелиться, словно от этого зависит судьба мира. За все годы работы в театре в кабинете художественного директора он был всего второй раз. Первый раз был по поводу какого-то юбилея, когда Лифшица профком выдвинул в оргкомитет по его проведению, и всему комитету выдавались ценные указания, как лучше расставить вазоны с цветами, где на сцене взгромоздить кресло для юбиляра, куда направить телевизионщиков с камерами и всё такое прочее. Было это лет десять или даже пятнадцать назад. За годы кабинет ни на йоту не изменился. Даже абажур на лампе, похоже, подвешен был точно под тем же углом.
Надежда закончила чтение, протянула листки своему будущему работодателю и, мягко улыбнувшись своей особенной улыбкой, спросила:
- Хороший контракт, а насколько посильны для меня будут условия по объёму и срокам выполняемой работы? Я, к сожалению, далеко не Джоаккино Россини, и за час увертюр писать не умею.
- Остроумно, – отреагировал художественный директор и откинулся на массивную спинку кожаного кресла. Несколько секунд он покачался на нём, разглядывая Смелякову так, будто в первый раз её увидел. Потом встал, прошёлся вдоль окна, заложив руки за спину, резко развернулся к посетителям и, глядя в переносицу Семёна, проговорил, как скороговорку прочёл: – Перспективные кадры растут вокруг наших уважаемых оркестрантов. Правильные вопросы задают.
Сёма кашлянул, словно ему в горло попала песчинка перца, и, давясь навернувшейся от кашля слезой, отвечал:
- Спасибо, это результат долгого и вдумчивого выбора.
Шутка получилась не ахти, но главный человек театра раскатисто засмеялся, потом оборвал свой смех, как рубильник повернули, быстро вернулся за своё место за столом и, уже глядя на соискательницу места «придворного композитора», как вскоре негласно окрестят её бывшие однокурсники, произнёс, чётко впечатывая в слух каждое слово:
- Непосильных задач здесь не ставят. Но работать придётся много и выполнять задания в срок. Смотрите пункт шестой. Ещё вопросы?
Надежда придала лицу вид серьёзный и решительный, отчего оно сделалось ещё милее, и решительно потянулась к гелевой ручке, лежащей на столе. Художественный директор пододвинул к ней листы контракта и молча наблюдал, как молодой композитор ставит свой автограф под каждой страницей. На последнем листе ей предстояло потрудиться подольше – внести собственноручно полные имя, отчество и фамилию, дату рождения, номер паспорта, адрес регистрации и реквизиты банковской карты. Она уже готовилась дойти до последнего пункта – карты, как была остановлена:
- Минуту, мадам, возьмите, – работодатель протянул Надежде конверт с логотипом банка, – вскрывайте, заполняйте. Ваши гонорары будут поступать на счёт в нашем банке.
Сёма вскинул на художественного директора глаза. Он тоже получал жалованье на карту, выданную ему в театре, но никогда не задумывался над смыслом словосочетания «в нашем банке», которое сейчас до него дошло вполне. Припомнилась давнишняя фразочка братца Гриши: «Главный принцип бизнеса – неважно, кто заказчик, а кто подрядчик, важно, чтобы при выполнении работ деньги не покидали пределов семьи». Шеф перехватил этот взгляд своими колючими глазами, слабо усмехнулся и произнёс, как будто прочёл мысли своего оркестранта:
- Да, Семён Аркадьевич, это простая аксиома. Вы теперь с вашей молодой женой вдвоём становитесь членами нашей большой театральной семьи. И в отличие от семей гражданских, допускающих разводы и измены, у нас всё по-итальянски: вход добровольный, выход только по приказу.
Надежда подписала оба экземпляра и протянула листки художественному директору. Тот достал из ящика стола штамп с факсимиле своей подписи и оформил ею все страницы втрое быстрее, чем это сделала его свежеиспечённый автор. Затем заверил последнюю страницу печатью театра, вручил один экземпляр улыбающейся женщине и заметил с лёгким оттенком грусти в голосе:
- Прикрепление к нашему театру – это как потеря девственности. Бывает только раз. Не всякому выпадает честь пройти эту процедуру в моём кабинете, – и резко поднялся с кресла, протягивая руку для пожатия: – Поздравляю вас!
- А я вас! – с естественной простотой ответила Надежда, вызвав на лице своего работодателя мимолётную тень лёгкого восхищения, и крепко пожала протянутую руку.
Провожая супругов до дверей своего кабинета, главный человек театра успел шепнуть Надежде, что она может обращаться к нему в случае надобности, он готов помочь в решении личных вопросов. И сделал это так, что муж не расслышал ни слова. Тот пропустил жену на выходе из кабинета вперёд, а когда Надя вышла, шеф задержал его и, слегка прикрыв дверь, примолвил:
- Да, Семён Аркадьевич, теперь я вполне вас понимаю. Но будем держать руку на пульсе. Берегите молодую жену. Она нам ещё очень пригодится. Я слышал, она собирается стать матерью?
Лифшиц едва не упал. Откуда художественный директор мог узнать такую интимную тайну? Ну, не сама же Надя ему доложила? Довольный реакцией сражённого мужа, руководитель по-дружески похлопал его по плечу и проговорил:
- У меня глаз намётанный. В моём роду это семейное: по глазам такие вещи читаем. Знаете, как важно в работе с большим коллективом? Ну, счастливо, не смею задерживать.
В приёмной, куда вывалился из кабинета Сёма, уже сидели другие посетители, которым было назначено время после. Среди них был Гамаюнов. Он сидел в самом углу, заложив нога на ногу, и испытующе вглядывался в вышедшую от шефа Надежду. Молодых выпускников композиторского класса консерватории он знал хорошо, и самый факт появления Смеляковой в кабинете художественного директора перед тем, как время было назначено ему, ушлый профессор и царедворец воспринял как прямую угрозу себе. Ведь аудиенция ему была назначена по схожему поводу – переоформление контракта на мюзикл в связи с введением в число авторов ненавистного ему Клепака. Сначала эта история с мальчишкой-шоумэном, представленная ему чуть ли не как его победа, а теперь, похоже выходящая совсем боком, а теперь вот и появление совсем зелёной «профурсеточки» с явной претензией на его заслуженно нагретое годами интриг и труда место. Ещё до того, как войти в кабинет шефа и, соответственно, узнать в деталях, что этот вызов ему должен принести, Анатолий Валерианович поклялся себе, что с этого дня будет делать всё от него зависящее для слома карьеры выскочки Нади. А та, несмотря на волну ненависти, исходившую от сидевшего в углу профессора консерватории, которую она только-только окончила, выйдя от работодателя и увидев знакомое лицо, одарила Гамаюнова очаровательной улыбкой и пропела:
- Здравствуйте! Как я рада вас видеть, Анатолий Валерианович! Очень надеюсь теперь видеться несколько чаще, потому что мне предложили здесь небольшую работу, и мне на первых порах очень трудно будет освоить все её тонкости. А у вас такой опыт, такая глубина знаний! Могу ли я изредка обращаться к вам за советом, Анатолий Валерианович, – пропев эту длинную фразу, как арию, последние два слова –  имя и фамилию, она протянула блистательной каденцией этой арии. Гамаюнову ничего не оставалось делать, кроме как поддержать учтивый тон и ответить вежливо:
- Буду рад, Надежда… э-э…
- Михайловна, – подсказала Смелякова, сияя улыбкой, и этого не следовало делать: вынудив профессора назвать её по имени и отчеству, она окончательно раззадорила в нём злость в свой адрес. И она обнаружила бы её немедленно, нашла бы способ исправить оплошность или вовсе расположить к себе Гамаюнова, убедив, что никак ему не опасна, просто прибегнув к обычным женским обольстительным штучкам, которые, как правило, задержанный художественным директором ровно на время краткого обмена репликами в приёмной, и заторопил жену к выходу. Коротко кивнув Анатолию Валериановичу, словно тот какой-нибудь третий тромбонист из ямы, а не ведущий композитор театра, он только усугубил закипавшую ярость Гамаюнова в адрес Надежды.
Ярость, впрочем, оказалась совершенно напрасной. В кабинете шефа композитора ждали вполне радостные вести. Никто не ухудшал его материального положения условиями обновлённого контракта. Напротив, суммы вознаграждений даже несколько возросли. Никто не обязывал Гамаюнова признавать Клепака равным себе партнёром в написании мюзикла, а лишь обозначал роль последнего в качестве хорошего подмастерья, сочинившего для спектакля один яркий номер. А потому в афишах продолжало оставаться имя единственного композитора, а в театральных программках появлялось указание на третьей странице о том, что «Ария с розами» создана в соавторстве с В. Клепаком. наконец, ни в одной строчке документа не предписывалось немедленно устанавливать тесные контакты между двумя композиторами ввиду предстоящей совместной работы, чего больше всего опасался Анатолий Валерианович после разговора с заместителем директора. Стало быть, статус Гамаюнова как если не главного, то одного из главнейших авторов театра не умалялся, и можно было строить планы на дальнейшее сотрудничество. Но, как говорится, осадочек-то остался.
И никуда вскипевшая ненависть к молодой конкурентке не делась, и от данного самому себе обещания вредить ей композитор не освободился. А когда через несколько дней до его ушей донеслось прозвище, которым наградили Смелякову бывшие однокурсники:«Придворный композитор», -  ярость и ненависть были только подогреты и многократно усилены. А заодно распространены на вторую половину – на Сёму, с которым прежде у Анатолия Валериановича Гамаюнова ни дел, ни контактов даже никаких не было.


- 9 -

Борис Михайлович Полоскудников знал толк в том, чтобы выглядеть. Это, знаете ли, совершенно особенное искусство. Далеко не каждый человек, кем-нибудь и чем-нибудь являющийся в этом мире, может подтвердить свой статус тем, как он выглядит. И, напротив, немалое число людей, не представляющих собою ровным счётом ничего, выглядят так, будто землю раскрутили именно для того, чтобы она вращалась вокруг них. Борис Михайлович и был фигурой заметной на небосклоне отечественной культуры рубежа столетий, и выглядел соответственно.
Есть такая профессия, которая отбирает исключительно выглядящее, зачастую полностью пренебрегая сущим. Это телевизионная журналистика. Для служителей этого тёмного культа Полоскудников оказался подлинной находкой: он и был, и выглядел. Его речь была образна, изобиловала эпитетами и текла быстро и увлекательно. Его жестикуляция отличалась внутренней организованностью, симметрией и эмоциональной остротой, нередко полностью перекрывая смысл произносимых слов. Ну, что тут скажешь – дирижёр! Его внешность выдавала аристократическое происхождение, явным образом контрастируя с фамилией, но на этот счёт у Бориса Михайловича имелась семейная легенда, согласно которой его дед, царский офицер Евгений Фёдорович Шиловский из родовитых дворян в 1917 году не просто перешёл на сторону тогда ещё далеко не побеждающих большевиков, но и демонстративно связал свою жизнь с дочерью бедного крестьянина Прасковьей Филипповной Полоскудниковой, да ещё и взял её фамилию. Потом, двадцать лет спустя ему попытались это припомнить, дескать, таким образом он скрывал свою шпионскую старорежимную сущность. И он даже отсидел полгода по чьему-то доносу. Но чекисты разобрались, военспецу Шиловскому-Полоскудникову извинения принесли и вплоть до Великой Отечественной войны больше не трогали. Однако в июле 1941 года опять взялись за старое, и Евгений Фёдорович снова был арестован. Что характерно, опять по доносу, и опять того же самого доносителя. На сей раз, как бы в качестве иллюстрации справедливости старой русской поговорки «Доносчику – первый кнут», вместе с ним задержали и того, кто на него «стукнул». Время было военное, лихое. Долго разбираться было некогда. Военспец Полоскудников, бывший Шиловский кровно требовался военной машине РККА, и спустя две недели после задержания он был отпущен, направлен в войска и прошёл всё войну, закончив её в Праге, откуда вернулся в 1946 году весь в орденах и медалях в звании полковника, и больше его никто и никогда трогать не смел. А вот с доносчиком обошлись суровее. Как выяснилось, что он был в юности отвергнутым воздыхателем Прасковьи Филипповны, да ещё из кулаков, раскулаченных дважды – в 1918 и в 1927 годах, имеющим личные мотивы засадить соперника куда подальше и подбить клинья к объекту своих притязаний, так и впаяли ему «десяточку», отправив осваивать районы Крайнего Севера, где он после войны и сгинул, не оставив по себе никакого следа. А герой войны Евгений Полоскудников воспитал троих сыновей и дочку, всех вывел в люди и дожил до брежневских времён, окружённый всеобщим почётом и уважением. Дети его, все четверо, стали научными работниками, избрав один физику, другой медицину, третий судостроение, а дочка прикладную химию, возглавив отдел в известном институте в Северной Столице. Все создали свои семьи, и в одной из них – у доктора медицинских наук Михаила Евгеньевича и актрисы театра Ирины Анатольевны родился сын Боря, которого, по настоянию матери, с пяти лет отправили в музыкальную школу, где он обнаружил редкие таланты и столь же редкое умение ладить как со сверстниками, так и с преподавателями. По окончании восьми классов Боря пошёл в музыкальное училище, которое окончил по классу виолончели, и в тот же год блестяще прошёл вступительные испытания в консерваторию. Стараниями родителей ему был выправлен «белый билет», освобождающий его от воинской обязанности, и спустя десять лет обладатель двух дипломов о высшем образовании – как виолончелист и как дирижёр, Борис Михайлович был принят в штат Театра оперы и балета ассистентом дирижёра. Редкая удача. Все однокурсники Полоскудникова разъехались после ВУЗа начинать свою карьеру в провинциях: кто на Дальний Восток, кто в Республику Коми, кто в Среднюю Азию, кто в Карелию. Шёл 1989 год. Когда в 1991 году не стало Советского Союза, всем им пришлось хлебнуть лиха, а Борис Михайлович перешёл с должности ассистента на должность второго дирижёра, что означало многократное расширение возможностей, прибавку в доходах и совершенно иной социальный статус. В тот же год он женился, сделав правильный выбор. Дочка бывшего секретаря партийной организации Управления Культуры подающая надежды прима Театра драмы стала Полоскудниковой. Тесть подарил молодожёнам небольшую трёхэтажную дачу в элитном пригородном посёлке на участке в двадцать семь соток. А ещё через два года, распрощавшись к тому времени со всеми признаками своей принадлежности к КПСС, получил назначение на должность в городской администрации, занимая которую, не забывал оказывать финансовую и другие виды протекции своей дочери и зятю. Пока страна корчилась в судорогах «благословенных лихих девяностых», теряя по два миллиона населения и по четверти своего национального богатства в год, семья Полоскудниковых богатела, расцветала и крепла. Появилось двое сыновей. Борис Михайлович получил часы в Консерватории и стал членом Консультационного совета по культуре при Президенте страны. Его жена заняла место декана в театральном институте, в котором работала её свекровь Ирина Анатольевна, параллельно снимаясь в телесериалах. Из театра она ушла сразу после рождения первенца. И всё это выглядело совершенно восхитительно.
Итак, Полоскудников умел выглядеть. Стоило бросить мимолётный взгляд на дородную фигуру, склонную к небольшой полноте, на величественную стать прямой осанки, на породистую голову, покрытую вьющейся шевелюрой седых волос, прикрывающих крупные уши с массивной мочкой, на крепкий нос с горбинкой, надменно нависающий над пухлыми и, одновременно, резко очерченными губами, на светло-карие навыкате глаза, сверкающие острым умом и проницательностью, как становилось ясно: это великолепный типаж, за право обладания временем общения с которым всякий понимающий толк в деле журналист телевидения отдаст многое. И Борис Михайлович года этак с 1994 стал медийной фигурой. Ему на полный откуп отдавались практически все региональные сюжеты о музыке, без его участия не выходил ни один выпуск новостей культуры, его публичные экспертные заключения, которыми он делился с экранов на темы литературы и театра, живописи и скульптуры, графики и дизайна, архитектуры и музыки, становились предметом для дискуссий, нередко основой для принятий административных решений властей и практически никогда – объектом насмешек. Очень немногие могли разглядеть и расслышать, что слывущий авторитетом и эрудитом во всём, что касается сферы искусств, Полоскудников, в основном либо повторяет избитые формулировки, расхожие истины, либо возводит нечто мутное и неудобоваримое, либо просто переливает из пустого в порожнее неиссякаемым потомок красивых фраз, наполненных иностранными словами. Апломб, с которым Борис Михайлович умел преподнести любую банальность, был неотразим. И к началу нулевых годов нового века в сфере «рассуждалок» о культуре у Полоскудникова не осталось конкурентов.
Кроме разговорного жанра, само собой Борис Михайлович Полоскудников блистал и в своём, так сказать, основном профессиональном амплуа. Дирижёр он был своеобразный. Быстро схватывая главную суть любой партитуры, он не утруждал себя погружением в её частности, зачастую пренебрегая мелочами вовсе. Но в каждом произведении он выбирал какие-нибудь две три ярких мелочи, которые доводил на репетициях до филигранного блеска, чем обеспечивал «изюминку» каждого исполнения. Став, с подачи кафедры композиции, постоянным дирижёром-иллюстратором на озвучании дипломных работ выпускников, он, можно сказать, дал путёвку в жизнь нескольким действительно ярким работам. Ну, а то, что десятки других работ своим подходом он просто зарубил, не ставилось никем ему в вину: в конце концов, всякая премьера - риск, и великий Глазунов за дирижёрским пультом зарубил премьеру Первой симфонии великого Рахманинова, едва не доведя начинающего композитора до самоубийства. Всякое бывает! На основном дирижёрском поприще, в театре, Полоскудников отдавал черновую работу дирижёрам-ассистентам, которые разучивали с оркестром трудные места, проводили групповые и первую сводную репетиции, помечали карандашом в партитуре для мэтра те детали, на которые стоило бы обратить внимание. Он же, выходя только на генеральную репетицию, предварительно изучив пометки ассистентов, выбирал себе свои три детали, сосредотачивал на них основное внимание и тратил на это львиную долю репетиционного времени. Целое выходило само по себе – ведь ассистенты всё уже прошли, и маэстро оставалось лишь собрать себе все лавры коллективного труда на премьере и покрасоваться перед публикой, что он умел и любил. Ни разу не пойманный за руку на грубых ошибках, типа путаницы с «сеткой» размера, неверно показанного ауфтакта или пропущенных вступлений солистов, Полоскудников был вполне профессионально пригоден, но дирижёр, прямо скажем, посредственный. До подлинных глубин исполняемого под его управлением произведения никогда не докапывался. Если это было что-нибудь репертуарное, многократно звучавшее, старался скопировать чьё-нибудь хрестоматийное прочтение, прибавив к нему свои любимые две-три смакуемые детальки. Если это была премьера ранее не звучавшей музыки, то никто ему особо и не мог быть судьёй. Сам себе хозяин – как прочёл, так и прочёл. Поэтому браться за новинки от современных композиторов Полоскудников любил, в отличие от назначенного недавно вторым дирижёром Милотворцева, во всём противоположного Борису Михайловичу. Дирекция театра поступила разумно и расчётливо, поставив руководить оркестром столь разных людей: часть театральной публики стремилась попасть на спектакль или концерт, в афише которого значился артистичный красавец Полоскудников, а часть шла на скромного и сдержанного в жестах Милотворцева.
После успешной сдачи государственного экзамена по композиции выпускницей аспирантуры Надеждой Смеляковой, в подготовке которой Борис Михайлович принял самое непосредственное участие, а благодаря настойчивым просьбам её будущего мужа Сёмы Лифшица, участие ещё и отмеченное печатью вдохновения, между юной композиторшей и маститым дирижёром установились тёплые отношения. Дирижёру грело душу осознание того, что он ещё на что-то творческое вполне себе способен, да и музыка начинающего автора ему в целом понравилась. Когда же Лифшиц и Смелякова поженились, и стало ясно, что общение между ними так или иначе обещает продлиться, Полоскудников предпринял неожиданный для него шаг: решил включить в программу концертного сезона то самое сочинение молодого автора, которым он дирижировал на её госэкзамене. Он подал заявку в управление, не забыв отметить, что партитура и пакет оркестровых голосов уже расписаны, и затраты на эту часть работы не требуются. Видимо, эта деталь, в духе «полоскудниковских оркестровых деталей» особо расположила к заявке планово-экономический отдел, и его виза была получена первой, хотя обычно первым полагалось отреагировать художественной редакции. За неделю прохождения заявки по инстанциям были собраны все согласующие визы, кроме главной – утверждения художественным директором. Борис Михайлович пошёл на ещё один совершенно не свойственный себе шаг. Он записался на приём к шефу, чтобы лично подать на утверждение руководителя согласованную заявку. Это могло выглядеть со стороны, будто первый дирижёр оказывает «молодой композиторке» знак внимания. Впрочем, репутация Полоскудникова по части отношений со слабым полом была столь безупречна, что он мог себе позволить подобный шаг, не боясь кривотолков. Он был настолько верный семьянин, что поговаривали, будто женщины его не интересуют из-за иной сексуальной ориентации. Ну, да мало ли о чём чешут языки за кулисами театра рабы Мельпомены! Аудиенция была назначена на другой день после подписания Смеляковой эксклюзивного контракта с театром, о чём первый дирижёр ещё не знал. Удивительно, но информация о подготовке контракта прошла мимо его внимания. Готовясь к приёму, Борис Михайлович обдумывал аргументацию. В числе прочих доводов заготовил и такой: «Все же знают, что Смелякова представляет направление и школу, не вполне приветствуемые в нашем театре. Чтобы не давать повода критикам упрекать нас в тенденциозности и однобокости репертуара, полезно время от времени предоставлять сцену нашим творческим оппонентам. Мы современны и толерантны». Знай Полоскудников о контракте, ни за что бы не прибегнул к такому аргументу. Но он не знал, а разговор с художественным директором повернулся так, что дирижёру пришлось вынуть из рукава этот довод. Когда он его выпалил, случилось то, чего он никак не мог ожидать. Шеф громко расхохотался, потрясая своими вихрами, и, выйдя из-за стола вплотную к Полоскудникову, сквозь смех проговорил:
- Ну, насмешил так насмешил! Это, брат, почище «Пармской обители». Оппоненты, говоришь? Толерантность, говоришь? – потом он вернулся за своё рабочее место, достал из ящика какой-то документ и протянул его первому дирижёру:
 – Ну, читай.
- Что это? – переспросил Полоскудников.
- Контракт с твоей Смеляковой… Ха-ха!.. С нашей Смеляковой… Оппоненты, – откинувшись на спинку, шеф покачался в своём кресле, вертя в руках карандаш, – В этом городе у меня уже не может быть оппонентов. Филармония получила кость, которую едва ли сможет когда-нибудь переварить. Консерватория… кстати, во многом благодаря тебе, под моим контролем. Мне всё равно, кого назначат ректором, он будет делать, что ему скажут мои люди. А остальное слишком мелко, чтобы говорить со мной… Ты читаешь?
- Читаю, читаю, – подтвердил дирижёр, не отрываясь от документа, который по мере ознакомления с ним, вызывал всё больше изумления. Во-первых, как такое вообще могло случиться? Ведь всем известно, откуда всплыла Смелякова. А вдруг девочка взбрыкнёт, поведёт свою игру? Во-вторых, зачем это театру?
- Нет, Боря, не взбрыкнёт, – подслушав мысль дирижёра, прорычал шеф, – Рядом с нею наш человек Сёма, она скоро будет думать только о семье. О своей маленькой семье и о нашей большой театральной. Будет шёлковая и такая, как надо.
Полоскудников покачал головой в сомнении, но промолчал. Дочитав контракт до конца, молча протянул шефу. Тот, принимая бумаги, со вздохом вынес заключение:
- Теперь понимаешь, почему я не могу подписать твою заявку?
- Понимаю.
- Тогда скажи, а тебе-то это было зачем?
- Если честно, просто понравилась музыка и захотелось сделать красивый жест.
- В твоём духе. Плохо, что об этом твоём жесте уже столько людей в театре знают.
- Что же делать?
- А делать вот что. Клади мне на стол партитуру. Мы с художественным советом изучим, вынесем список рекомендаций автору, предложим отредактировать к сроку. Принимать редакцию будем худсоветом. Заявка у тебя на ближайший сезон?
- Да.
- Сроки жёсткие. Ну, ничего! Пусть поработает.
- Но зачем? Хорошая работа. Я ею дирижировал. Она получила отличную оценку.
- Боря! – резко перегнулся через массивный стол шеф, – Мне в моём театре не нужны дипломные консерваторские работы. Я купил эту девочку, чтобы она была моей. Полностью. Если ты хочешь, чтобы это сочинение звучало под твоей палочкой, пускай переделывает. И так, как мы ей предпишем. Выйдет на публику как собственность моего театра, а не какой-то там консерватории. Понятно?
Полоскудников кивнул. Он знал, что, когда художественный директор говорит в таком тоне, это означает окончательный приговор, и обжаловать его некому и незачем.



- 10 -

- Я согласен, – осмелился я прервать ту, которую готов был слушать бесконечно. Она замолчала, не переменившись в лице, выждала незначительную паузу и спросила:
- Вы не будете пытаться переменить своё решение, которое, возможно, принято в порыве, под влиянием необычной обстановки, ярких впечатлений и сиюминутного наваждения, за которое Вы потом будете себя корить, Алексей Васильевич?
- Знаете, Юлия Витальевна, в той жизни у меня были сплошные фантомы. Я всё время гнался за несбыточными иллюзиями, принимая желаемое за действительное. Ну, посудите сами, что меня может удерживать там? Семьи у меня нет. Любимого человека нет. Детьми не отягощён…
- Не говорите так, – строго возразила прекрасная собеседница, – дети – это счастье, выше которого ничего нет в мире.
- Возможно. Но мне пока не дано было испытать это счастье… Да и потом, Вы же сами, наверное, не случайного человека привели к себе. Изучили меня, как я понимаю. И наверняка рассчитывали на то, что я соглашусь?
- Рассчитывать одно, а получить добровольное согласие человека другое. Вы же понимаете, что, соглашаясь с нашими условиями, Вы не просто подписываете некий эксклюзивный контракт, как это называется в вашем мире. Вы начинаете жизнь заново, полностью и навсегда отказываясь от прежней. Я понимаю, это звучит сурово. И со стороны может показаться, что мы сектанты, скупщики душ и всё такое прочее. Но поймите, Алексей Васильевич, иначе мы поступать не можем. Устойчивое благополучие нашего закрытого мира не в последнюю очередь заключается в том, что мы не существуем для мира внешнего. А это значит, что и никто из живущих здесь для него не существует. Технически это будет выполнено так, будто бы Вы умерли, будет выписано официальное в вашем мире свидетельство о смерти, пройдут похороны, и никаких следов пребывания вас на земле с этого момента не останется нигде… кроме нашего города. Готовы ли вы к этому?
- Любопытно, – пробормотал я, смутившись, – И кого же похоронят в качестве Алексея Воронова? Это как-то уж слишком…
- Не беспокойтесь. В вашем мире никогда не было отбоя от подходящих покойников. На все случаи жизни всегда найдётся удобная смерть. Ведь весь ваш мир, из которого вы пришли, построен на бесконечном поедании друг друга. Добился сам – добей товарища! Кажется, так у вас звучит этот принцип.
- Как-то, Юлия Витальевна, звучит уж больно цинично, – поёжился я.
- Алексей Васильевич, ну, не циничнее, того, что каждодневно творится в городах и весях вашего большого мира. Впрочем, я бы предложила сейчас подумать не о степени цинизма моих реплик, а о тех конкретных проявлениях реальности, которые предстоят вам, если вы подтвердите своё согласие.
- Я же подтвердил уже. Неужели этого недостаточно?
Красавица впервые за время долгой беседы широко улыбнулась, и оказалось, что её пронзительные глаза не способны преображаться в улыбке. Они остались сосредоточенно грустными, разве чуть потеплели.
- В американских детективах задержанному первым делом зачитывают его права. Он должен подтвердить под протокол, что он всё услышал, всё понял. И только в этом случае за действиями полиции, даже если она его прибьёт насмерть, не последует её неминуемого наказания. Будем считать, что в этом месте нашего собеседования мы поступаем по-американски.
- Ну, хорошо, Юлия Витальевна, ради того, чтобы ещё несколько минут слушать ваш голос и любоваться вами, я готов соблюсти любые положенные формальности.
Моя визави сделала вид, что я ничего не сказал, не дрогнула ни одной ресницей своих чудесных серых глаз и продолжила:
- Поступая как личность в полное распоряжение города, вы должны отказаться от такой пресловутой химеры, как авторское право. В хищном мире, где все озабочены, в первую очередь, тем, как эффективнее отобрать друг у друга то или иное имущество, у авторского права как института ещё есть какой-то смысл. Он, разумеется, условен и весьма далёк от идеала. Но в послевоенные десятилетия мало кто в чём-либо ориентируется на идеалы. И авторское право из способа оградить творческих людей от взаимных притязаний превратилось в способ оградить человечество от плодов творчества величайших его представителей. При этом  наибольшей защищённостью обладают обще-человеческие наименее ценные объекты творчества. В Советском Союзе была предусмотрена альтернативная модель, согласно которой все создаваемые ценности складывались в коллективную копилку, из которой потом оказывалось распределённое вознаграждение каждому представителю творческого мира, независимо от чисто экономического эффекта его деятельности. Как вы думаете, почему в годы «перестройки» и последовательного разрушения страны в авангарде разрушительных процессов стояли музыканты, художники, актёры, режиссёры и прочие представители творческих профессий? Причём, как правило, чем значимее был вклад художника в культуру страны, тем активнее он включался в её разрушение.
- Я тоже задумывался над этим вопросом, – отозвался я. – И у меня, к сожалению, нет однозначного ответа на этот вопрос.
- Хотя ответ вполне очевиден. Был такой великий оперный мастер позапрошлого века Джузеппе Верди. Он заложил основы современного авторского права. И был у него принцип «ни ноты без предоплаты». Он всегда очень следил за кассовым успехом своих творений. Его интересовала именно их экономическая эффективность. Разумеется, и не только. Но в числе первых показателей. И следил он за этим показателем с тою же страстностью, с какой блогеры следят за изменением числа лайков и подписчиков. Ибо это – элементы капитала, которые при определённой сноровке технологически могут монетизироваться. Верди - яркий представитель мира художников буржуазной эпохи и соединил в своей личности черты творца и торгаша. И много в том преуспел, как говаривал Соллертинский. В дальнейшем всё большее число занятых творчеством людей вместо решения чисто творческих задач, которые для человека есть задачи высшие, стали всё более решать задачи торгашеские. Советская распределительная модель не давала им возможности реализовать страсть к монетизации таланта напрямую. Вот почему они легко становились антисоветчиками, азартно приветствовали систему чистого рынка. Только вот беда. Почти все они, дорвавшись в девяностые до этого самого рынка, остались у разбитого корыта. Легко продаётся то, что менее ценно. Высокое искусство, фундаментальная наука, философия оказались никому не нужны на рынке. Вот почему в вашем мире Владимир Клепак всегда будет более значим, чем, например, вы.
- Юлия Витальевна, я хотел задать вам вопрос. Вот вы так хорошо осведомлены о том, что происходит в нашем мире. При этом вы, как вы сами сообщили мне, полностью изолированы от него и никому в нём не известны. Как это может быть?
- Алексей Васильевич, а разве у вас, когда вы проснулись в нашем городе, не возникло вскоре ощущения узнавания? Так ли уж был персонально для вас не известен тот мир, где вы оказались?
- Да, но это же был сон. Точнее, сны. Частые, интересные, но всё-таки сны.
- А кто вам сказал, что природа сна не предполагает отражения и даже частичного формирования реальности? Что вы читали о снах, за исключением Кастанеды и Фрейда, которые в большей степени шарлатаны от этой темы, чем учёные? Ваш мозг, отдыхающий от повседневных сигналов, в основной своей массе информационно избыточных для него, во сне проходит стадии настройки на более тонкие сигналы, воспринимаемые совершенно в другом частотном диапазоне. И именно восприятие и преобразование таких сигналов и формирует сновидения, которые, как вы наверняка знаете, часто бывают вещими. Так что, многим, очень многим людям вашего мира мы как раз посылаем важную для них информацию о себе. Иначе этот ваш мир давно бы рухнул в небытие, потому что развиваться в том направлении, в каком он движется последние три с половиной века, самоубийственно. Советская мысль предложила способ развернуть движение к общей катастрофе человечества и была за это бита со всех сторон. Она бы выдержала эти битвы и продолжала бы своё поступательное движение к светлому будущему и дальше, если бы не получила смертельные для неё удары с той стороны, с какой не ожидала их и не была готова к их отражению. Это были удары изнутри. Помните, кто такой был Виталий Коротич? Он же был не просто главный редактор одного из самых популярных в СССР журналов. Он руководил журналом ядра партийного органа, можно сказать, выступал центральным элементом идеологической системы. И что этот элемент писал под его редакцией во второй половине восьмидесятых? Это же был настоящий таран, разрушавший ворота советской крепости. И действовал этот таран не снаружи, где улюлюкала орда осаждавших, а изнутри. Как такому противостоять?
- Я, кажется, немного потерял нить, – растерялся я. – Мы же, кажется, говорили об управлении сновидениями. Или я как-то чего-то не понял?
- Всё правильно. Я нить держу, – слегка улыбнулась Юлия Витальевна, и опять её глаза оказались печальными, – Мы постоянно вели свои трансляции на действующих политиков, деятелей науки и культуры. Как только механизм и технология были отлажены, а это примерно с 1979 года, мы работали в этом направлении по нарастающей. Да, до июньского Пленума ЦК КПСС 1987 года нам это делать было проще, потому что в партийной верхушке было несколько человек, знавших о нашем существовании и обеспечивавших нам режим наибольшего благоприятствования, включая финансирование, кадровое обеспечение и даже частично сбыт излишков нашей продукции. Но когда потрясённый Чернобылем и предъявленными ему ультиматумами на Мальте, сломленный Горбачёв отказался от всех спецпроектов и начал фактически сдавать страну оптом и в розницу, лишая всех военных и государственных тайн, этими людьми было принято решение о нашей полной автономии. К концу следующего 1988 года были уничтожены все документы, проливавшие свет на наше существование, была создана официальная легенда, которая обеспечивает нам безопасность и защиту от любых проникновений на ближайшие лет пятьсот…
- Особо опасный полигон, где хранятся ядерные или химические отходы?
- Почти угадали. Биологические. Это по всем стандартам всегда более высокий уровень карантина и полоса полного отчуждения в несколько десятков километров, плюс полный запрет на полёты над территорией, съёмки территории и многое другое. С 1 января 1989 года мы – не существующий на большинстве карт особо опасный объект высшей категории охраны, находящийся в ведении одного из управлений, кадры в которое не назначаются вышестоящим руководством, а возобновляются либо путём привлечения его непосредственными руководителями, либо путём прямого наследования. Как в британской палате лордов.
- О! Это любопытно. Значит, мы тут все  в каком-то смысле лорды.
- Ну, вы-то, Алексей Васильевич, пока ни в каком, – жёстко отшутилась на мою попытку пошутить Юлия Витальевна и продолжила:
 – В отличие от всех, оставшихся по ту сторону полосы отчуждения, мы имеем сведения о них, имеем возможность понемногу влиять на некоторые события у них, а они о нас ничего не знают. Даже не предполагают возможности нашего существования. Естественно, как во всякой ограниченной, пусть даже числом в четыреста тысяч душ, агломерации, перед нами стоит вопрос биологического пополнения. Нетрудно посчитать, что сейчас в нашем городе проживает уже три поколения жителей, два из которых в основном родились тут же. За десять поколений может накопиться достаточное число генетических ошибок, чтобы вся наша закрытость из нашего преимущества обратилась нашим проклятием. Прирост новых людей из вашего мира к нам крайне ограничен. В последние пять лет мы стали практиковать поступление к нам младенцев.
- Ого! Киднеппинг?
- Не ёрничайте, Алексей Васильевич, – слабо поморщилась Юлия Витальевна. – Вам не к лицу. Для многих бегство из вашего погрязшего мира к нам чуть ли не единственный шанс физически выжить. Мы забираем в основном детей, уже приговорённых вашей системой к уничтожению. Нет, не инвалидов. В большом мире чаще приговаривают здоровых детей. Рынку нужны качественные органы, свежая кровь, и он идёт на такие вещи, которые вы даже представить себе не можете. Во всех вас ещё живы отголоски гуманистической сказки, которой капитализм кормил людей в начале своего становления и развития. А также усвоенные принципы морального Кодекса строителя коммунизма. Только вот беда. Вы всё никак не можете приспособить эти принципы под реальность, изменившуюся кардинально. А это – как пользоваться байдарочным веслом для полётов по воздуху. Вы по инерции ещё продолжаете верить, что избирая на прямых и всеобщих выборах своих руководителей, вы как-то влияете на свою судьбу, что они, стремясь возглавить город, край, республику, страну, являются вашими ставленниками и выразителями ваших чаяний, что «путинская вертикаль власти» сложена таким образом для максимально эффективного управления страной на благо народа. Вы в это верите вовсе не потому, что дурачки. Вас, ваших родителей, дедушек и бабушек семь десятилетий воспитывало государство, которое по своей сути в принципе именно под это и проектировалось. В вас просто говорит память предков, и мысль о том, что во властные структуры проникают худшие из худших, что весь интерес у них только в том, чтобы максимально эффективно использовать вас в качестве ресурса для продления своей бессмысленной жизни и максимальной концентрации в ней всех мыслимых наслаждений, – такая мысль просто не может угнездиться в ваших головах. Она взрывает ваши мозги. Она требует от вас кардинально изменить мировоззрение, вернувшись во времена Гоббса, Локка.
- Юлия… Извините, можно обращаться к вам просто по имени?
- Валяйте, – вяло махнула великолепной рукой красавица.
- Скажите, а вы тоже уроженка этого города?
- Да, я родилась здесь. Мне сорок пять лет. Я пока не замужем.
- Ой-ой-ой! Вы ответили на большее количество вопросов, чем я задал, и одним ответом сразили меня наповал. Вы выглядите на двадцать лет моложе, и с этим как раз было связано моё недоумение: слишком разителен контраст между возрастом и уровнем познаний. Но всё же, простите за нескромность. А кто вы по профессии?
- Ну, что вы, Алексей Васильевич! Никакой нескромности нет, а за комплимент спасибо. Но если вы останетесь у нас и присмотритесь к тому, как живут и трудятся настоящие свободные люди, вопрос о возрасте для вас изменит свои градации. Что касается профессии, то как вам сказать, Виктор Гюго говорил, что человек должен знать в жизни три вещи – букву, цифру и ноту. Ну, я бы добавила ещё несколько понятий. Но так или иначе все они относятся к кругу языковых систем. Человек – это самопознаваемая языковая система. Вне языков человек не существует. Следовательно, любое занятие языками есть самое важное человеческое занятие, позволяющее раскрыть его человеческий потенциал и понять смысл. Но языки ведь не вещь в себе, правда? И их очень много. Есть язык тела, жеста. Есть языки цвета. Символы и невмы. Есть метаязык абстрактных понятий, к которому подводит занятие высшей математикой. И так далее. Все наши знания и представления о мире укладываются в ту или иную языковую матрицу, вне которой они просто не существуют как таковые. Так что, для простоты вашего понимания, назовём меня языковедом.
- Что ж, интересно. И каково поле приложения ваших языковедческих познаний к жизни города? Вряд ли агломерация в четыреста тысяч жителей станет содержать праздного языковеда. Или не так?
Наконец-то мне удалось заставить Юлию рассмеяться. Смех её был звонким, переливчатым, напоминающим пение соловья-пересмешника, заливающегося трелями на высоких нотах. Она веселилась, чуть запрокинув голову назад, и роскошная грива её пышной шевелюры вся пришла в движение, шурша по материи её чёрного платья, отчего, как мне показалось, на кончиках волос даже промелькнуло несколько электрических искорок. Это было восхитительно. Однако она быстро уняла смех, внимательно глянула мне в глаза, и я снова обнаружил, что выражение её глаз осталось грустным.
- Вот, несмотря на то, что вы очень талантливый музыкант, да ещё и человек с большим и разнообразным житейским опытом, и человек далеко не глупый, сразу видно, что в некоторых вопросах Вы профан профаном. Как вы думаете, в чём главная проблема современной вашей цивилизации?
- Это вы спрашиваете про ту, что осталась там, за полосой отчуждения? Думаю, проблема экологии.
- Нет, Алексей, промытые мозги эта ваша экология, – я обратил внимание, что она тоже сняла с обращения ко мне отчество, и это сразу облегчило контакт. – Главная проблема в том, что при современных технологиях производства девять десятых человечества нечем занять. И уроды, которые управляют вашими странами, называются элитой, политиками и прочими «погонялами».
 – Ого, -  подумал я, какие словечки пошли в ход!
 – Не могут измыслить ничего лучшего, чем вести всех вас к плавному сокращению вашей численности. Вашими же руками.
- То есть, как это?
- А так. Одно направление – снижение деторождений. Тут тебе и трансвеститы, трансгендеры, транссексуалы и гомосексуальные контакты. Тут тебе и чайлд-фри, и ювенальная юстиция, и уроки секс-просвета для младших школьников, и голливудская пропаганда свободных отношений. Тут тебе и ползучая легализация лёгких наркотиков, и эмансипация женщин, и всевозможные движения против мужчин. Тут тебе и нарастающая диссоциализация уткнувшейся в гаджеты молодёжи, и нарастающий процент бесплодия как результат массового использования определённой химии в продуктах и в лечении простуд. Второе направление – укорачивание жизней напрямую. Это навязывание через музыку (зона вашего внимания, Алексей!), через кино, через потоки новостей стрессовых и суицидальных настроений. Это прямое кодирование молодёжи на самоубийства через многочисленные группы смерти, игры на эту тему и прочие вещи с элементами гипноза. А также доведение до самоубийства в результате утраты целыми поколениями и слоями обществ представления о смысле бытия, о целях, утрате образа будущего, которое мы строим и куда идём. Это создание такой техногенной урбанистической среды, в которой нарастают, вне зависимости от усиления мер безопасности, угрозы несчастных случаев, аварий, в том числе дорожно-транспортных и авиа. Ну, и наконец, третий путь – распространение искусственных эпидемий, лечение которых будет проводиться с одновременной отсроченной ликвидацией лишних людей и введением систем тотального электронного контроля за ними.
- Ну, это уж вы, Юля, хватили через край! Кому по силам провести такие глобальные спецоперации, чтобы ни у кого не возникло подозрения?
- Дело же не в подозрении. Если в проведение операции будут вовлечены силовые ведомства государств, которым предъявят картинку реально поражающего некоторых людей вируса, а те, в свою очередь оттранслируют эту картинку с соответствующими комментариями всему населению через телевидение и интернет, то люди сами, добровольно пойдут на самоликвидацию, не подозревая, что это именно она. Они-то будут думать, что лечатся. Да, болезнь будет неприятной. Возможно, с очень тяжёлыми симптомами. Но не фатальной, как, например, бешенство или чума. Тут важен информационный фон. Измученным болезнью запуганным людям будет предлагаться вакцинация как способ победить эпидемию, и люди будут выстраиваться в очереди получить эту прививку. И болезнь действительно будет побеждена. Только через какое-то время – месяцы, возможно, годы, все привитые будут умирать от совершенно других болезней. Один за другим, массово и тихо. От внезапной остановки сердца до язвы желудка, от инфаркта до саркомы, от цирроза печени до астмы. Поскольку в вакцинации будет использоваться достаточно широкий набор присадок, установить причинно-следственную связь между нею и многократно выросшей смертностью будет невозможно. Всё спишут на осложнения после побеждённой болезни или на ухудшающуюся экологию. А скоординировать и исполнить такой глобальный танец может, например, Всемирная Организация Здравоохранения.
- И вы такое будущее рисуете нашей цивилизации, Юля? И как спасение от такого будущего выстроен этот город-ковчег?
- Будущее не предопределено. То, что я описала, лишь один из возможных сценариев будущего. Увы, наиболее вероятный. Однако мы в нашем городе и подобные нам продолжают работать.
- А есть подобные вам?
- Тсс! – женщина встала во весь свой царственный рост, приложив палец к губам, и торжественно прошептала: – А это уже вопрос не моего оклада, как говорят у вас там. Я верю, что таких разрозненных островков много. Но они, как и положено терпящей бедствие подводной лодке, автономны друг от друга, словно отсеки, и мы можем только догадываться об их существовании и верить в них.
- Ну, хорошо. Но всё же, – настаивал я, – Что здесь делает языковед?
- Экий вы, Алексей Васильевич! – улыбнулась Юлия Витальевна и вновь села за стол. – Большинству узких специалистов современного урбанизированного мира вообще не понять, какие профессии в жизни реальны, а какие химера. Есть такая шутка: на свете всего две профессии – мужчина и женщина, а остальное просто узкие специализации. На привычном вам в том мире языке подлинный смысл того, чем занимаемся мы в нашем городе, не может быть адекватно обозначен. Но ведь и в вашем мире, казалось бы, таком высоко организованном и ясно выстроенном, есть проблемы с пониманием слов и их сути. Что, например, означает слово «композитор», обозначенное в вашем консерваторском дипломе? Разве у этой профессии есть чёткие определения? И разве вообще она официально признаётся профессией?
- Согласен, проблемы есть. Но всё же…
- Нет, не всё же! – перебила Юлия Витальевна, – Вы не можете ни сами, Алексей Васильевич, со своим призванием разобраться в вашем мире, ни мир разобраться с тем, кого выпускают в свет его ВУЗы. А ведь тысячами готовят экономистов, социологов, психологов, музыковедов, журналистов. И что? Разве это профессии? Разве у них определены ясные рамки в полностью меняющейся раз в пять лет реальности усложняющегося мира социальных отношений? Вы создаёте новое направление технологии, для которого подбираете и обучаете новый класс техников, а эта технология устаревает быстрее, чем вы успеваете их подготовить в достаточном количестве. И что делать с людьми, которые умеют то, что никому не нужно? Единственный выход из этого тупика – готовить тех и обучать тому, что во все времена будет востребовано, пока живо человечество. Человеческим специальностям. У вас их называют гуманитарными.
- Положим, с этим я согласен. Но…
- Не спорьте, – снова перебила меня властная женщина. – Ваше общество не занимается этим уже более полувека. Вместо этого оно всё глубже погружается в пучину, нагружая себя списками всё более узких и всё более бессмысленных специализаций: мерчендайзеры, дистрибьютеры, маркетологи, спичрайтеры, саунд-продюсеры, имидж-мейкеры, системные администраторы, менеджеры всевозможные… Это всё балласт. Даже в рабочих специальностях примерно та же картина. И вот, например, ы, композитор… Специальность, которой нет.
- Да, но, в отличие от менеджеров, моё ремесло конкретное…
- Алексей!.. Алексей Васильевич, не в том дело, что оно конкретное. Оно напрямую относится к языкам, оно творческое и потому человеческое. В подлинном мире будущего должны быть для людей только творческие профессии. Гуманитарные. Наука, искусство, спорт, высокие технологии, социальное строительство и управление. Вот удел человека будущего. В мире нового технологического уклада всю рутинную автоматическую и не творческую работу будут выполнять машины, управляемые «умными» программами. Нет, если человек захочет приложить своё творческий гений, свою божественную искру к изготовлению художественных рамочек, выпеканию хлеба или пошиву одежды, для него всегда останется место. И это будут высокооплачиваемые штучные изделия, которые найдут, обязательно найдут своего потребителя. Того, кто жаждет носит штаны, есть хлеб и обрамлять свои картины в продукт не машины, но человека. Но представьте себе, Алексей, сколько высвободится времени, интеллектуальной, физической и духовной энергии у людей, если они направят свои устремления в неизведанное – в микромир и в космос, к тайнам души и к познанию Божественного! Вот она, подлинная задача. И об этом мечтали величайшие мыслители прошлого: Платон и Леонардо, Кант и Сен-Симон, Маркс и Ленин, Вернадский и Сталин… Но есть Divide Et Impire… Есть тёмные силы… Есть те, кто хотят рая для избранных. И это в вашем мире сейчас одерживает верх.
Речь Юлии Витальевны была горяча и вдохновенна. Её широко распахнутые серые глаза сияли. Они по-прежнему оставались несколько грустны и прохладны. Но на щеках разливался румянец волнения, тонкие губы подрагивали, а дыхание взволнованно. Высокая грудь вздымалась волнами, отражая стихию, которая штормила сейчас в её груди. И я понял, что говорила она сейчас мне всё это не только, а может, и не столько для убеждения в чём-либо, а делясь сокровенным, выстраданным. Так говорят о самом главном, и с этим не спорят. Наверное, потому в первый раз за всё время нашего долгого разговора она назвала меня по имени, и это сразу сблизило нас. Я почувствовал, что готов согласиться с нею во всём, хотя согласие это было бы для меня крайне мучительным. Ведь я происходил из совершенно иной среды. Той, которую освящали тайные вечери диссидентствующих осуждений: то культа личности, то застойных уродств, то двуличия партийной номенклатуры, то порочной идеи коммунизма. Да-да, услышав в устах женщины, от которой я не мог оторвать глаз и готов был слушать без конца, имена Ленина и, особенно Сталина, в ряду величайших мыслителей, я ощутил острое противоречие услышанного с тем, как привык их воспринимать. Но со слов моей собеседницы выходило, что я заблуждался. Что красная нить разделения пролегает вовсе не там, где я прочертил её себе. И душные театральные дирекции, обливавшие меня ушатом тёплых помоев с миной учтивого сочувствия, вместе с восседающими в них блёклыми дамами бальзаковских лет и безликими галстуконосителями с бритыми подбородками не потому враги мне, что чиновничество всегда враг свободному художнику. Это я раньше так думал. И, наверное, заблуждался. Ведь чиновник, если он исполняет свою работу по-человечески, это социальный строитель. Он должен находить пути для воплощения лучших замыслов приходящих к нему людей, помогать им в их трудностях и учить их видеть важные направления развития общественных отношений. И тогда мир будет устроен гармонично. И дело не в чиновниках театральных дирекций как таковых, а в Системе. Да-да! Система давным-давно работала не на человека, не для человека, а против него, используя его энергию как ресурс. И в рамках этой Системы любой человек становился её винтиком – чиновник он или художник, либо отбрасывался как негодный для решения задач самой Системы…
Юлия выдохнула, перевела взгляд на мои руки и проговорила тем же тоном, каким начала наше общение, будто не было сейчас её вдохновенного диалога:
- Вы, Алексей Васильевич, должны принять решение осознанное, личное. Я понимаю, что вам никогда не приходилось принимать подобных решений. В годы ваших занятий так называемым бизнесом Вы, конечно, какие-то решения принимали. Но они были, во-первых, самостоятельны лишь условно. Бизнес ставит человека в зависимость от целого списка условностей, и то, что ему кажется самостоятельностью, на самом деле форма весьма изощрённого рабства. Ну, это, так сказать, реплика в сторону… Во-вторых, вы по складу своему человек достаточно мягкий и постоянно… как бы это сказать… погружённый в себя, в свои переживания и мысли… Не смотрите на меня так! –  с улыбкой перебила сама свою мысль Юлия, –  Это не в упрёк вам. Это не недостаток и не достоинство, это ваше свойство.
- Я и не думал обижаться, –  попробовал вставить я, чувствуя, что начинаю краснеть от кончиков ушей. Пытаясь скрыть это, я отвернулся, делая вид, что меня заинтересовала какая-то деталь на стене. Юлия по-своему расценила мой жест и проговорила:
- Вот видите, вы и сейчас пытаетесь оттянуть сроки решения.
- Да кто вам сказал? –  воскликнул я, переводя взгляд со стены на собеседницу и снова зарделся; теперь мне уже не скрыть ни за какими своими эмоциями главной: я беспрестанно любовался ею. А что если прямо об этом сказать? – Я, быть может, оттягиваю решение просто затем, чтобы подольше выслушивать вас.
- Так мы ещё потом сможем наговориться, –  усмехнулась она, добавив: –  Разумеется, в зависимости от вашего решения… Так вот. Если вам трудно это сделать сразу, мы готовы дать вам несколько дней. Вы посмотрите на жизнь нашего города, пообщаетесь с людьми…
- Нет-нет, – поспешил перебить я, – с людьми я уже пообщался. С кондуктором, с Вольдемаром… Кстати, куда он делся?
- У вас ещё будет время с ним познакомиться поближе. Сейчас у него другие дела, – оторвав взгляд от моих рук, со сдержанной отстранённостью проговорила Юлия Викторовна, и я, столкнувшись взглядом с её глазами, увидел, что они слегка потемнели. Мне не хотелось этой перемены. Я жаждал вновь увидеть ту страстную сильную женщину, которая произносит полный глубины и убеждённости монолог, или даже проповедь, и я сказал:
 - Я бы хотел решить всё сегодня. Только не покидайте меня. Мне ещё очень многое нужно узнать и понять, Юлия… Викторовна.
Она улыбнулась одними уголками губ, и её дивные глаза чуть посветлели.






















- 11 -

Смелякова блестяще справилась с заданием, выданным ей дирекцией театра. Она внесла в партитуру своей дипломной работы, которой очень гордилась и считала лучшим своим детищем на сегодняшний момент, все изменения, каких от неё потребовали, всё сделала в срок и представила художественному совету в лучшем виде. На показе она была ровна, спокойна, ничем не выдавая своего волнения, которое было бы столь естественным в её случае – ведь это первое полученное ею задание, своего рода вступительный экзамен. Работу приняли. Борис Михайлович Полоскудников был чрезвычайно доволен, потирал руки и после показа первым подошёл к Надежде с поздравлениями. Надя приняла их со своей по-детски обескураживающей улыбкой, и не понять было, сама-то она довольна или нет. Во всём её облике сквозило нечто, выдающее, что она где-то не совсем здесь. И, поскольку животик у неё ещё не округлился, а Семён Аркадьевич не афишировал беременность своей молодой жены, причины её странности для Бориса Михайловича остались неразгаданными. Впрочем, как заключил он, быть может, такой у неё несколько отстранённый характер. Высказав на прощание некоторое удивление тем, что муж не встречает жену после показа и передав ему привет, дирижёр поспешил на выход, а Надя, вынужденная остаться для выслушивания некоторых слов других членов художественного совета, продолжала растерянно улыбаться и невпопад отвечать. Зашедший на минуту художественный директор театра бросил мимолётный взгляд на неё, сразу оценил происходящее и скомандовал: «Отпустите композитора!» Надежда ещё растеряннее улыбнулась ему, кивком поблагодарила и засеменила к выходу. Шеф подошёл к ней в коридоре, сухо поздравил с началом работы и предложил служебную машину с шофёром подвезти до дому. Надя покраснела и двусмысленно поблагодарила – то ли согласилась, то ли отказалась. Привыкший принимать скорые и однозначные решения главный человек театра позвонил водителю, и через две минуты композиторша сидела на мягком кожаном сиденье чёрной «Волги».
Когда проехали примерно полпути, Смелякова ощутила первый за беременность приступ дурноты. Сочтя, что её просто укачало, она попросила водителя притормозить, где можно, чтобы выйти на минуту на воздух, что тот послушно выполнил. Однако на воздухе ей стало лишь хуже, неудержимо тянуло вывернуть содержимое желудка наизнанку, и, понимая, что выглядеть это будет неприлично, она бросила водителю, что отлучится на три минуты, и побежала в ближайший общественный туалет, к счастью, оказавшийся совсем рядышком. Увидев, куда торопится женщина, водитель не придал этой остановке серьёзного значения – всякое ж бывает! А зря.
В туалете Надя провела не три минуты, а все десять. Её рвало натужно и долго. Никогда прежде не испытывавшая такого состояния, она была подавлена и удручена. К счастью, нашлась сердобольная пожилая женщина, которая уж точно знала причину подобного. Она поддержала шатающуюся Смелякову, обтёрла её лицо салфеткой, пригладила волосы и помогла выйти. Когда водитель, начавший уже немного нервничать и раздумывать, не стоит ли позвонить кому-то за советом, увидел выходящих из уборной женщин, он присвистнул. Посеревшая и измождённая, брела к машине та полчаса назад выглядевшая свежей и цветущей женщина, которую ему было велено доставить до дому. Привыкший не вникать в смысл отдаваемых ему начальством распоряжений, кого и куда везти, что доставлять, кого и откуда встречать, он невольно сопоставил несколько фактов, и в его голове случайно родилась легенда: недавно нарисовавшаяся в театре симпатичная женщина внезапно удостаивается чести вернуться домой на служебной машине самого хозяина театра потому, что она его любовница и ждёт от него ребёнка. Что ж, вполне логично! Он выскочил с водительского места, распахнул перед Надей дверь и предельно галантно помог усесться, потом мягко, без хлопка прикрыл и прежде, чем вернуться на своё место и отправиться дальше, поблагодарил случайную помощницу, примолвив:
- Как я понимаю, беременна?
- Правильно понимаешь, сынок, – ответила женщина. – Вези аккуратно.
- Само собой, – подмигнул водитель и нырнул в машину. Глянув на Смелякову, вкрадчиво спросил:
– С вами всё в порядке? Можем ехать?
Надя кивнула, не в силах отвечать, и машина тронулась.
Дома ей стало легче. Семёна, как назло, сегодня не было. У него был «двойник» - утром отработали детский спектакль, а вечером - концерт. Он очень надеялся, что успеет между вызовами как раз увидеть супругу, поздравить с удачей, в которой не сомневался. Но спектакль задержали из-за чего-то, и как раз в тот момент, когда он заканчивался, Надя как раз садилась в машину. Вот уж этого он предположить не мог! Надя забралась с ногами в кресло, как в детстве, и застыла.
Сегодня она в очередной раз вышла победительницей, но лучше бы потерпела поражение! Дипломная работа, вылившаяся из её души на едином порыве, сложившаяся в стройное целое для того, чтобы прозвучать всего один раз, сегодня фактически была ею перечёркнута. Редакция, на которой настоял театр, раздробила это стройное целое на разрозненные лоскутки, между которыми исчезла гармоническая связь. Это была разрушительная редакция. А она, не смея возразить, согласилась выполнить её, и сегодня получила всеобщее одобрение совершённого убийства. Как так? Эти замечательные, умные, образованные люди, чьи имена на слуху в разных городах и странах, являющиеся признанными мастерами своего дела, не слышат, что написанное Надеждой Смеляковой просто чудовищно? Зачем они приняли эту её работу? «Ах, Сенечка, – подумала Надежда, – как жалко, что я сейчас не могу поговорить с тобой! Ведь ты же знаешь мою прежнюю партитуру до нотки. Как мы радовались с тобой, когда готовили её! Как ты сыграл на записи! Ты выдающийся музыкант. Тогда, именно тогда, когда мы с упоением работали над этой музыкой, был наш настоящий медовый месяц. Именно тогда я открыла тебе тебя самого и полюбила. Родной мой человечек! Как же тебе тяжело было без меня в твоей душной яме! Я же видела, во что вас превращает эта жизнь. Но ты умница, ты настоящий мужчина, ты как Феникс – восстал из пепла, в полный рост… Как ты был прекрасен, когда мы делали эту музыку!.. И что же я наделала! Я убила её. Как я смогу посмотреть в глаза нашему маленькому, когда он появится на свет?»
На глаза Смеляковой стали наворачиваться слёзы, а плечи забились рыданиями. Ей было и больно, и стыдно, и обидно. Она втайне надеялась сегодня утром, когда шла на показ, что работу не утвердят, завернут, предложат доработать. И она бы попыталась что-то исправить. Может, просто не хватило времени? Ведь не должно же быть так, чтобы художественный совет театра, состоящий сплошь из самых талантливых людей, предлагал композитору такую задачу, решение которой заведомо ухудшает сочинение! Наверное, ей просто не хватило мастерства, и она не справилась, а мэтры проявили снисхождение к начинающему автору, посчитав, что для начала и так сойдёт. Но это же стыдно, стыдно! Может, пока не поздно, забрать партитуру, написать отказ от исполнения? Но нельзя. Это заказ, не её прихоть. По контракту она уже не принадлежит сама себе. Что же делать?
Надя была неглупым человеком. В своё время ею попытались манипулировать в консерватории, она просчитала манипуляторов и вывернулась из начинавшейся интриги. Это было связано с международным конкурсом, на участие в котором её выдвинула кафедра под договорённость о выполнении в Германии, где должен был проходить конкурс, ряда щекотливых поручений конфиденциального характера. Поскольку ничего прямо противозаконного она в этих поручениях не усмотрела, она согласилась. Но привыкшая страховаться в каждой новой ситуации, она решила посоветоваться с молодым доцентом кафедры общественных наук, юристом, с которым у неё с первого курса сложились вполне доверительные отношения. Она облекла обращение к нему в форму истории о неких знакомых, которым предложили то-то и то-то, однако ушлый юрист быстро понял, о ком конкретно речь, и в первом же разговоре припёр девочку к стенке, сказав, что если они считают себя друзьями, то не стоит наводить тень на плетень, а назвать всех своими именами, либо он сам их назовёт, но тогда ни о какой дружбе речи уже быть не может. В итоге, на конкурс в Германию Смелякова не поехала, отказавшись от него, юрист получил интересные сведения компрометирующего характера на ряд высокопоставленных чиновников в сфере культуры, которыми вскоре воспользовался, выдвинувшись на местных выборах от какой-то партии в депутаты, прошёл с небольшим перевесом, а за девушкой вскоре закрепилось в определённых кругах прозвище «дятел». Это, впрочем, никак не помешало ей успешно окончить консерваторию, легко получить направление в аспирантуру, так же успешно её окончить. Но больше ни в каких конкурсах она не участвовала, ни к каким секретам допущена не была и никакого покровительства ни от кого не получала. Юрист, воспользовавшийся сведениями от студентки, перейдя в разряд государственных служащих, исчез из поля зрения. Поначалу Надя переживала об этом, потому что, помимо прочего, была немного увлечена им и даже изредка рисовала в своём воображении перспективу связать с ним свою жизнь. Но когда через пару лет узнала, что молодой депутат женился, к удивлению, не испытала никаких чувств. На днях он снова появился на её горизонте, позвонил, поздравил с замужеством, пожелал удачи в театре и предложил как-нибудь встретиться семейным кругом: он познакомит с женой, она познакомит с мужем. Надя вежливо отказала, сославшись на жёсткий график работы, из-за которого редкий вечер они с мужем вместе дома. И это было почти правдой.
В годы своей учёбы она считалась в своём кругу тихим крепким середнячком не без способностей, но совершенно без перспектив. По окончании консерватории она могла бы претендовать на место в ВУЗе, но именно в год окончания, как оказалось, вакантного места для выпускника аспирантуры по её специальности нет. И случай, подвернувшийся с театром благодаря любимому мужу, был для неё просто фантастическим везением, ибо впереди вполне отчётливо маячила перспектива безработицы.
 Смелякова трезво относилась к своему творчеству, никогда не рассматривая себя в качестве выдающегося автора. Она любила ремесло, доставлявшее радость уму и сердцу, считала, главное для неё – писать честную, эмоционально открытую, доступную по языку музыку, а не изобретать технологии, совершать открытия, поражая коллег оригинальными идеями. В консерваторские годы она много писала для детей. Судьба свела её с издателем, выпускавшим методическую литературу для музыкальных школ, и в течение трёх лет она не менее десяти раз участвовала в работе над ними, что приносило и небольшой доход, и колоссальное моральное удовлетворение. Ведь осознание того, что твою музыку разбирают малыши всей страны, само по себе граничит со счастьем. Когда она получила предложение работать в крупнейшем музыкальном театре, радости её действительно не было предела. Ей казалось, что на ниве прикладной театральной музыки она наконец-то в полной мере сможет реализовать свой скромный, но такой человеческий, как она сама считала, талант. Тем более, что репертуар театра в части новых произведений в последние годы вызывал вопросы. Она уважала Гамаюнова как одного из своих консерваторских профессоров, но была, мягко скажем, далеко не в восторге от его музыки. Она совершенно не могла понять, зачем его фамилия так часто красуется на афишах уважаемого театра. Привлекаемые же в репертуар сочинения иностранных авторов и попросту вызывали у неё оторопь. Она относила их выбор к чудачествам художественного директора, который хочет разнообразия и считается в музыкальных кругах человеком всеядным.
Сегодня же, пройдя через первый в её жизни показ на худсовете, она вдруг отчётливо ощутила, что увязла. Если будет пытаться писать ту музыку, которую считает настоящей, её не пропустят, и она будет фактически лишена возможности зарабатывать как композитор, поскольку контракт лишал её права предлагать свою музыку ещё куда бы то ни было. А пропускать будут то, что настоящим она не считает. Значит, ей всё время либо надо будет поступаться своей совестью, наступая на горло собственной песне, либо находить обманные лазейки. Подделываться под неприятные вкусы тех, кто заказывает ей музыку, либо партизанить. Как с этим жить?
Придавленная грузом своих тяжких мыслей, наплакавшись, она незаметно для себя уснула. В той же детской позе – калачиком на кресле, с подобранными под себя ногами – застал спящую жену поздно вечером вернувшийся с концерта муж. Сначала расценив её сон как следствие переутомления и усталости, он хотел было тихонько пройти мимо, но, приглядевшись, он обнаружил на её лице следы слёз и решил разбудить её.
- Наденька, что случилось? – спросил он, встряхивая её за плечи. Она потянулась, раскрыла глаза и хотела улыбнуться, но застонала:
- Ой, Сенечка! Ноги затекли.
- Так что ж ты не легла по-человечески? Разве так можно – в кресле? А если бы тут тебя просквозило? Тебе в твоём положении надо быть внимательнее.
- Извини, дорогой, сама не знаю, как вышло. Не хотела спать, просто отключилась.
- Что-то произошло? – строго спросил Семён. Он уже знал, что первую работу жены в театре приняли, что намечается исполнение в новом сезоне. В театре такие новости довольно трудно спрятать. А поскольку к этому сочинению он имел самое непосредственное отношение, он уже успел подсуетиться, переговорить с директором оркестра, чтобы на сольную партию назначили его, как когда-то он сделал это на записи дипломной работы. И пускай по заданию театра Смелякова внесла в партитуру какие-то коррективы, он всё равно считал эту музыку в какой-то степени своей. В общем, на самом деле, сегодня у Нади был, можно сказать, первый рабочий успех. Так что же могло ещё произойти? Он знал, что супругу подвезли до дому на служебной машине. А может быть, ей стало нехорошо, и теперь все узнают, что она беременна? Ну что ж, рано или поздно всё равно узнают. А вдруг дело серьёзное? – Ты как себя чувствуешь, родная?
- Сенечка, теперь всё хорошо. Мне действительно стало плохо по дороге. Но теперь всё прошло. Извини, – добавила Надя, одаряя любимого мужа своей неотразимой детской улыбкой. – Наверное, не бывает так, чтобы беременность была совершенно без проблем. Вот, немножко сплоховала твоя Надя.
- Брось ты! Сплоховала она, – буркнул Лифшиц и, прижавшись носом к щеке супруги, зашептал в ухо стихи любимого поэта:
Я дважды пробуждался этой ночью
и брел к окну, и фонари в окне,
обрывок фразы, сказанной во сне,
сводя на нет, подобно многоточью,
не приносили утешенья мне. Ты снилась мне беременной, и вот,
проживши столько лет с тобой в разлуке,
я чувствовал вину свою, и руки,
ощупывая с радостью живот,
на практике нашаривали брюки
и выключатель. И бредя к окну,
я знал, что оставлял тебя одну
там, в темноте, во сне, где терпеливо
ждала ты и не ставила в вину,
когда я возвращался, перерыва
умышленного. Ибо в темноте —
там длится то, что сорвалось при свете.
Мы там женаты, венчаны, мы те
двуспинные чудовища, и дети
лишь оправданье нашей наготе. А после этого поцеловал в щёку и добавил: – Ты у меня золотой человечек, который сплоховать не может, по определению. Надя засмеялась, и вся тяжесть передуманных мыслей слетела с неё, как слетают семечки одуванчика при порыве майского ветра.
- 12 -

Снова им предстояло встретиться в эту среду. Анатолия Валериановича весь вторник тянуло заболеть, вызвать врача или найти какую-нибудь иную причину уклониться от завтрашней встречи. Он понимал, что это ребячество, что взрослому человеку неприлично так себя вести, но ничего не мог с собой поделать. Давящая необходимость поступать против собственной воли вызвала совершенно необоснованный приступ гнева: под руку попалась жена, которую он обычно удостаивал своего внимания лишь по большим праздникам. Сойдясь с нею двадцать лет назад точно так же, как он сходился со всяким человеком – исключительно на почве интересов, а она была известной телевизионной журналисткой из богатой культурной семьи Анатолий Валерианович выстроил в семье красивые ровные отношения со всеми, поддерживание которых обеспечивало душевный комфорт всем. Появление детей нимало не изменило стиля общения между супругами. В этом доме никто ни на кого никогда не повышал голоса, никто никогда не проникал в личное пространство другого, и всё плавно текло своим чередом. Так что, можно сказать, вспышка гнева, случившаяся с Гамаюновым, была первым случаем конфликта в их семье. Розалия Зиновьевна была этой вспышкой не так, чтобы сильно задета, а скорее обескуражена. Поэтому на выпад мужа отреагировала неожиданно и умиротворяюще, чем сразу погасила вспышку в зародыше:
- Анатоль, ты не заболел?
Он посмотрел на супругу с нескрываемым восхищением, внезапно сменив гнев,  ответил всё ещё слегка раздражённо:
- О, как бы мне этого хотелось, Розочка!
- Так в чём же дело! Давай вызовем врача.
- Нет, не надо, – простонал маститый композитор, которого ждала пренеприятная для него встреча с навязанным ему в соавторы хлыщом. Если бы он имел обыкновение посвящать супругу в детали своей деловой и творческой жизни, он бы сейчас выговорился, и, может быть, в семейном обсуждении сложившейся ситуации они вдвоём нашли бы из неё какой-нибудь выход. Но в их доме такие обсуждения были не приняты. И он не знал, как даже подступиться к такому разговору. Искушённая в общении с людьми журналистка помогла мужу:
- Мне кажется, ты слишком переживаешь по пустякам, Анатоль.
- О чём ты? – прикинулся не понимающим тот, однако внутренне обрадовался открывшейся впервые за двадцать лет возможности что-то действительно волнующее его обсудить с супругой.
- Ну, как о чём! Вокруг только и разговоров, что о новоявленном творческом тандеме Гамаюнов – Клепак. И тебя это заботит так, будто от этого зависит твоё место в истории отечественной культуры. Брось ты это ребячество. Кто такой Клепак? Это просто модный тренд. Сделай так, чтобы извлечь из этого сотрудничества максимальную выгоду, и не принимай к сердцу, что кто-то может не понять мотивов.
- Знаешь, Розочка, мне никогда не доводилось поступать не так, как этого хочу я, а по требованию со стороны. А мне фактически выкрутили руки. Знаешь, это впервые в моей практике. Впервые. И я не хочу, чтобы это стало системой.
- Не станет, если ты сам этого не захочешь. А если будешь везде всем своим видом подчёркивать, что тебя унизили, оскорбили, то только так и будет. Изобрази прямо противоположное. Что ты рад, что сбылась твоя мечта поработать с молодым перспективным соавтором. Ты уже не такой свежий перчик, каким был ещё десять лет назад. Можно и поиграть в некоторые игры.
Гамаюнов поморщился. Опять играть в игры! Хотя, впрочем, разве он не занимается этим всю жизнь? Даже в собственной семье. Однако Розалия Зиновьевна, похоже, даёт действительно ценный совет.
- Что ж, как говорится, если не можешь сопротивляться насилию, то стоит расслабиться и получить удовольствие.
- Ну, как-то так, – улыбнулась супруга, и инцидент был исчерпан полностью.
Назавтра облачённый в лучший из своих костюмов Анатолий Валерианович Гамаюнов, сияя самой ослепительной из коллекции своих дружелюбных улыбок, приветствовал идущего к нему через банкетный зал театра Владимира Клепака, протягивающего широкопалую ладонь для пожатия. Их встреча на красной дорожке зала была запечатлена стрёкотом фотокамер репортёров, и два композитора проследовали к небольшому подиуму с микрофонами. Им предстояло объявить о начале первого большого совместного проекта под эгидой Театра оперы и балета, презентация которого уже намечена на конец следующего сезона. Впервые два ведущих композитора в своих областях массовой музыки объединялись, чтобы подарить миру нечто небывалое. Театр не поскупился на рекламу начинающегося проекта, на угощения и эксклюзивные сувениры для прессы. Каждому из двадцати шести приглашённых журналистов был вручён номерной брелок с выгравированными на нём портретами Гамаюнова, Клепака и художественного директора театра. Всего таких брелоков было выпущено сто шестьдесят девять – по количеству участников проекта и освещающих его ход журналистов.
Анатолий Валерианович в полной мере воспользовался полученной накануне рекомендацией супруги. Ни разу за весь день и вечер не притушил улыбки, не проявил ни тени беспокойства или недовольства, расточал налево и направо комплименты: руководству театра, журналисткам, примадоннам сцены, самому Клепаку и его симпатичной жене поэтессе, на чьи тексты он любил писать свои песни. Борис Михайлович, появившийся только на вечернем приёме по случаю начала нового проекта театра, не без иронии отметил, что маэстро полезно время от времени входить в соавторство, если это так благотворно действует на его настроение и здоровье. Гамаюнов еле заметно сверкнул глазами в сторону первого дирижёра, отметив, впрочем, что в его реплике есть хороший пассаж «время от времени», и отвечал в том духе, что мол «тут важно соблюдать меру, как в потреблении алкоголя – иногда можно, но не более…»
Вечерний приём проходил в банкетном зале ресторана «Бенуар». Гости числом около семидесяти человек довольно быстро разгорячились и непринуждённо общались между собой, уже не обращая внимания на тех, кто номинально являлся виновниками торжества. Художественный директор, никогда не засиживавшийся на таких мероприятиях, а всегда отмечавшийся одним из вступительных спичей в их начале, уже покинул ресторан. Вскоре за ним ушёл и Полоскудников. Его «номер второй» Милотворцев некоторое время пофланировал между прочими гостями с бокалом в руке, пытаясь улучить удобный момент, чтобы остаться наедине с Клепаком. Но, так и не дождавшись этого, тоже через полчаса покинул банкетный зал. А коллеги-партнёры вот уже минут сорок беседовали между собой, всем своим видом подчёркивая, что их тандем доставляет каждому несказанное удовольствие.
- Володя, – продолжал давно начатую тему Гамаюнов, – раз уж мы перешли на ты, давай откровенно. Кому первому в голову пришла эта идея совместного мюзикла?
- Ты имеешь в виду, кому из нас двоих? Затрудняюсь ответить. Но не мне.
- То есть, ты хочешь сказать, что эту хренотень выдумали в театре?
- Анатолий, давай будем справедливы. Это не такая уж прямо хренотень. А вдруг получится вкусно? Мы же даже не попробовали начать, а ты уже заранее…
- Да ты не обижайся, я не против попробовать. Я где-то даже вообще за. Меня, знаешь ли, зацепила эта идея. А то, я чувствую, забронзовел совсем. А тут что-то новое.
- Да, ну! Скажещь тоже – забронзовел! Ты ещё молодой крепкий мужик.
Гамаюнов хихикнул. Простой парень Вовка Клепак даже не может ухватить точного смысла слова «забронзовел». Ну и шут с ним! Поработаем.
Клепак улыбнулся в ответ. Профессор Гамаюнов ищет способа омолодиться, а то уж больно избитыми стали его ходульные арии. Ну и шут с ним! Поработаем.
Они выпили ещё по стопке виски и продолжили беседу.
- Вот интересная штука театр. Структура! – Анатолий Валерианович покачал головой с многозначительным видом, – тут крутятся большие бабки, вокруг завязано куча всяких интересов. И вот ты попадаешь в эту мясорубку вначале этаким цельным куском отборного парного мяса…
- Экая, однако, аллегория! – воскликнул Клепак.
- Самая обыкновенная, брось! – махнул рукой Гамаюнов и продолжил:
 – Потом крутишься здесь год, другой, третий. У тебя вроде бы как успех, ты весь в шоколаде. А на самом деле, ты уже не мясо, а фарш. И когда ты понимаешь это, уже ничего не сделаешь. Ведь фарш обратно не прокрутишь. Вот что грустно.
- Знаешь, Анатолий, я думаю, ты преувеличиваешь. Фарш – это вон, они, – Клепак указал в сторону группы музыковедов, негромко щебечущих о чём-то за столиком в отдалении, – или те, кто, пристроился в яме. Там, да. Обратно уже не прокрутишь. А есть ещё рубленое мясо: молодые солистки, например, – в глазах Клепака засветился азартный огонёк; так и представилось, с каким аппетитом он уплетает это мягкое рубленое мясо, и это было очень забавно. Гамаюнов снова хихикнул. Всё-таки до чего прост этот парень! И шут с ним! Поработаем.
- Тогда мы с тобой, получается, или Борис Михалыч Полоскудников вроде аппетитных мослов в супе? – теперь настал черёд посмеяться Владимиру. Оценив очередную профессорскую аллегорию, он подумал, до чего же он заорганизован, как ему важен табель о рангах, как боится попасть в компанию не по своему статусу. Да и шут-то с ним! Поработаем.
- Хорошо сказал, Анатолий. Именно мослы. Ты думаешь, там, где я в основном кручусь, на песенной эстраде всё устроено как-то иначе? Да ни черта подобного! Там тоже есть мослы, есть рубленое, есть фарш, как и в театре. А ещё есть знаешь, что? Там есть гарнир. Это вообще ничто. Какой-нибудь музыкальный негр, который тебе аранжировки доделывает. Или какой-нибудь гримёр, работающий с девочками из подтанцовки.
- Ну, это и в театре есть. Кордебалет никто не отменял. И ведь заметь, какая интересная получается картинка! Если какая-нибудь юная выпускница балетной школы, в которой она с пятилетнего возраста училась, попадает в кордебалет, она никогда не станет примой балериной. Зато любая прима балерина имеет жёсткий шанс когда-нибудь угодить в кордебалет. Так же с хористками. У девчонки может быть классное контральто, она может быть феерически хороша собой, иметь пластику, актёрские данные. Но если она попала в хор, как бы она ни старалась, на сольную партию её даже в эпизоде не выпустят.
- А почему? – искренне удивился Клепак. В мире шоу-бизнеса, в котором крутился он, вопросы распределения ролей решали кастинг-продюсеры, которым, по большому счёту, было всё равно, к какой категории относятся отсматриваемые ими соискатели: если подходит под конкретную задачу, то пусть хоть грузчик или билетёрша.
- Ну, как же, – вспомнив свои профессорские интонации, отвечал Гамаюнов, – театр строится по вертикали. Это очень иерархическая структура. С непересекающимися уровнями. Никаких… этих… социальных лифтов. Если угодно, театр подобен Древнему Риму: есть сенаторы, есть патриции, есть воины, есть плебс, а есть просто рабы. И это очень правильно устроено. Вот мы с тобой благородные сенаторы. На нас возложена высокая миссия – просвещать вверенный нашему служению народ, прививать ему культуру. Нашу культуру. Чтобы человек, неважно, какую ступеньку социальной лестницы занимает, испытывал гордость за то, что он римлянин. Поэтому оперный театр – это как Колизей. В каждом спектакле должна быть кровавая драма, должны кипеть страсти. И музыка должна их накручивать, чтобы зритель волновался, переживал. Чтобы ему было интересно к нам ещё и ещё приходить. А по воскресеньям можно вместо гладиаторских боёв давать комедии. Ну, чтоб охлос расслабился, посмеялся, и с новой рабочей недели был готов работать с новыми силами во благо Империи.
- Круто! – чистосердечно признался Клепак, – в нашей индустрии всё проще: смог собрать большой концертный зал – переходи на площадь, смог зажечь площадь – двигай на стадион. И главное, чтобы всегда имелась активная группа фанатов, которые будут разогревать толпу, собирать твои фотки, размещать твою рекламу в сетях, обвешивать твоими афишами свои спальни.
- Как театральные клакеры, – вставил профессор.
- Ну, типа того, наверное. И моему директору, если честно, вообще по барабану, откуда попрёт основная волна. Если она подготовлена, источник всегда определится. Ну, а мне чисто конкретно по барабану, как это устраивает мой директор. Моя задача поставлять в срок качественную продукцию, которая хорошо продаётся.
- И что? Ты не знаешь своей публики?
- Ну, почему? Кое-кого знаю, конечно. И примерно представляю, из каких она слоёв. Вряд ли в числе моих постоянных слушателей есть много любителей классической оперы. А здесь, как я понимаю, сами стены диктуют соблюдать некоторые правила.
- Да, Володя, ты правильно понимаешь.
- И вот мне интересно, а как же будет формироваться наша касса, как наш директор будет находить публику, которая станет общей для тебя и для меня? Ведь это всё же разные срезы общества, не находишь?
- Да, Володя,
            – Нет, он всё-таки неглуп, – подумал Гамаюнов, – и простаком прикидывается. И вопрос задан правильный. Нам обоим придётся сделать какие-то шаги, чтобы сблизить два наших разных мира… А они же разные! Точно разные. Ладно. Поработаем!
 Клепак, вроде бы задав вопрос, на самом деле имел в голове ясный ответ и сейчас думал, глядя на нового творческого партнёра:
          - Да, понту много, лоску хоть отбавляй, а на самом деле понимание задач такое примитивное! Ну и что он мне ответит? Ладно. Поработаем!
          – Я думаю, наш художественный директор задумал кросс-овер. На сцене академического театра, который уже опробовал себя в жанре мюзикла, но, я бы сказал, такого, как бы классического мюзикла, воплотить проект рок-оперы.
- Но в нашем контракте нет ни слова о рок-опере. Это всё-таки совсем другой жанр, другой стиль: и не твой, и не мой. Там в основе рок-группа, а у вас в театре оркестр.
- А Ллойд Уэббер?.. Да и не в нём дело! Я просто думаю, как именно приступить к тому, что мы сегодня публично анонсировали. Я могу попробовать подать эту идею шефу. Мне кажется, он клюнет. Это ново. Это интересно.
Клепак налил ещё по стопочке виски и кивнул:
- А он не безнадёжен. Не весь променялся на профессорские понты. Пожалуй, в этой идее что-то есть. Ладно. Поработаем! – подумал он. А Гамаюнов продолжал:
- И рок-группу как таковую не обязательно целиком тащить в проект. Достаточно пригласить какого-нибудь классного гитариста, классного басиста и классного барабанщика, и, подсадив их в оркестр, получить что надо. И заметь: рок-музыканты не любят иметь дело с расписанными партитурами, им достаточно цифровки. Нам с тобой их привлечение несколько сократит работу.
- Думаешь, ваша дирекция на это пойдёт? – недоверчиво переспросил Клепак, – Мне кажется, что проще и дешевле найти рок-музыкантов в коллективе театра.
- Ах, Розочка права оказалась! Если я протащу эту идею и представлю её как плод моего творческого контакта с композитором-песенником, то на этом я только укреплю свои позиции в театре. Поработаем! – подумал Анатолий Валерианович. А вслух молвил:
- Блестяще! Точно! Умница, Володя. Считай, что эту тему мы пробили. Выпьем.
Они выпили. Между тем, к ним подошёл редактор театрального журнала Кожлуч. Изображая тонкую деликатность сутулым поклоном и дежурной фразой: «Извините, если я вас перебиваю», он буквально ввинтился точно посреди между собеседниками и, обращаясь скорее к Гамаюнову, но, может, и к обоим сразу, глядя в пространство между ними, проговорил:
- Позвольте мне, старику, выразить радость в виду целой череды значимых обновлений, которые одно за другим происходят в нашем театре. Только что мы привлекли к работе перспективного молодого композитора Надю Смелякову, которая будет восполнять, так сказать, намечающийся пробел в направлении сугубо академического жанра. И вот теперь двое именитых наших земляков, чьё творческое сотрудничество ещё вчера невозможно было себе представить, обсуждают создание совместного проекта, который заложит фундамент под эксперименты в области жанров, далёких от академизма. Такого богатства палитры я давно припомню в этих стенах.
- Ах, да, – слабо морщась, но при этом не снимая улыбки, ответил Гамаюнов, – появилось у нас тут в коллективе это дитя.
- Дитя? – поинтересовался Клепак. – А вы, господа, помните анекдот про Гиви, который с удивлением восклицает, что оказывается «за растление несовершеннолетних» –  это статья, а он думал, срок.
Кожлуч вежливо посмеялся, полагая, по-видимому, на этом свою краткую миссию подле виновников торжества исполненной, но Гамаюнов остановил его:
- Вы, Леонид Маркович, всё у нас знаете. Не подскажете ли, как получилось, что это дитя проникло в число авторов нашего театра, не имея ни заслуг, ни протекции? Если, конечно, не считать протекцией сомнительную поддержку её неудачника мужа.
- А, вы про Семёна Аркадьевича, – с живостью отреагировал редактор. – Вам это может показаться странным и даже невероятным, но это как раз тот самый случай, когда единственная в своём роде протекция неудачника оказалась удачной. Ну, и потом… Анатолий Валерианович, какой же наш Сёма Лифшиц неудачник?
- А кто это? – поинтересовался Клепак и получил понятный для себя, но совершенно бессмысленный для Кожлуча ответ:
- Фарш.
- Не понял. Какой фарш? – переспросил редактор и, не дождавшись ответа, молвил:
- У Семёна Аркадьевича дела идут – дай Бог каждому. Вы б слышали, как он играл на записи диплома будущей жены под управлением Бори Полоскудникова! Сейчас театр заказал новую редакцию, Надя её сделала, я был на показе. Я вам доложу, очень, очень талантливое сочинение. И Семён Аркадьич снова его сыграет в предстоящем сезоне.
- Леонид Маркович, всё это, возможно, крайне интересно. Но мне непонятно, как вышло, что 23-летняя девчонка заняла место, которое иные десятилетиями выхаживают, –  перебил Кожлуча Гамаюнов, всё ещё держа улыбку на своём лице, но уже из последних сил. В этот миг он почувствовал, что его теребит за рукав Клепак, мимикой показывая: говори тише. Анатолий Валерианович осёкся. Кажется, последняя стопка виски едва не лишила его самоконтроля. Он прокашлялся и совершенно иным тоном проговорил:
 – Мне, конечно, дела-то особенного нет. Но просто, видите ли, это в некоторой степени… в некоторой степени вопрос, так сказать, справедливости.
- Значит, всё же рубленое мясо, – шутливым тоном заключил Клепак, окончательно замкнув обсуждение вопросов справедливости тупиком абсурда, и, воспользовавшись возникшей паузой, отвёл Гамаюнова в сторону и прошептал ему в ухо:
 – Старик, это перебор. Лучше познакомь меня с этой девочкой, и она никогда нам не помешает. Поверь.
Гамаюнов медленно кивнул, и это могло значить и то, что он согласен познакомить, и то, что он принял предложение партнёра к сведению, и то, что он умывает руки и этой темы больше касаться не намерен, и многое ещё. Он и сам не мог в этот момент объяснить, что означает его жест. Ему просто хотелось как-то обозначить, что тема разговора исчерпана. Кожлуч расценил кивок как жест в свою сторону и попытался что-то ещё сказать, но Клепак замахал на него руками: дескать, хватит, полно уже обсуждать всякие глупости. И тот, кланяясь, ретировался.
 
- 13 -

Длинная беседа шла по своей траектории, напоминая те давние студенческие разговоры за бутылкой вина, которым не видно было ни конца, ни ясного направления, но которые составляли самую суть молодости, щедро и яростно тратящей отпущенное ей время на определение себя в этой жизни. И в таких беседах не могло быть иной цели, кроме отчаянной попытки самоосознания. Для некоторых моих однокурсников эти попытки в какой-то момент показались бесполезной тратой отпущенного бесценного времени, и они, так ничего и не поняв, ничего не осознав, просто прекратили их. Принято считать, что с момента прекращения горячих споров «за жизнь» и начинается пора зрелости, в которой человек переходит от слов к конкретным делам. Для других эти дискуссии поменяли свою среду и слегка изменили терминологию, оставшись по сути тем же самым. Перетекли из области отвлечённо-горячих юношеских споров о смысле жизни, о дружбе и любви, о месте в истории и предназначении в область научной практики. Такие мои товарищи выросли в степенных научных работников, продолжающих вести те же самые дискуссии на своих конференциях, чтениях и симпозиумах, но облекающие их в форму обсуждения строго научного предмета в рамках выбранной специальности. Скажи им, что, говоря о метаболизме клетки, о роли фактора неразрешённого диссонанса в изменении психологии восприятия мира, о квантовых переходах в торсионных полях, об оценке членами императорской фамилии прозы Пушкина, все они продолжают вести свои юношеские беседы о смысле жизни, вряд ли поверили бы. Рамки академической заданности очень быстро приручают мятущуюся мысль, и она, обретя русло конкретной науки с её набором понятий, глубоко прячет свою истинную сущность не только от тех, кто соприкасается с нею, но и от самого думающего.
Я, очевидным образом, выпал из списков одних и других, потому что, как и в семнадцать, так и в тридцать, и теперь, за сорок, испытывал постоянную нужду в таких отвлечённых и одновременно задушевных беседах, к которым всегда стремился, с лёгкостью включался и никогда не насыщался ими. Наверное, поэтому, даже успев позаниматься в этой жизни вещами вполне себе конкретными и даже прозаическими, я так и не «повзрослел». Не создал семьи, хотя испытывал в этом отчётливую потребность. Но те немногочисленные женщины, которые удостаивали меня внимания в жизни, не могли или не хотели мириться с моей подростковой верностью странным занятиям, не приносящим никакой очевидной пользы, к числу которых относилась и склонность к долгим разговорам о «высоких материях». В античных Афинах я бы прибился к кругу каких-нибудь странствующих философов-бездельников, кому порой перепадает грош за то, что умными и непонятными речами они могут позабавить скучающих аристократов.
Первая любовь настигла меня в детстве и была моим проклятием. Образ девочки с пронзительным взглядом никогда не покидал моей души, иногда прямо вставая на пути установления моих отношений с представительницами прекрасного пола. Детская любовь редко продолжается во взрослой жизни. Повзрослев, мы ищем конкретики: в обустройстве семейного очага, в продолжении рода, в успешной карьере или в гарантированных плотских наслаждениях, наконец. Потому взрослый выбор, как правило, является суммой многих слагаемых, среди которых пылкая юношеская любовь занимает одно из почётных последних мест. Когда профессиональный выбор моего пути к седьмому классу школы определился, мы естественным образом отдалились друг от друга. А я, вдобавок, имел неосторожность вырастить в душе обиду на мою возлюбленную за то, что она не разделила выбора моего пути, и излил эту обиду самым недостойным способом, что привело к моментальному и окончательному разрыву.
В годы учёбы в музыкальном училище я встретил девушку, с которой захотел связать свою судьбу. Это была как раз та самая пора жарких дискуссий. Наш дружный курс бурлил любовными историями, эстетическими столкновениями, яркими творческими экспериментами и долгими вечеринками, на каждой из которых либо возникала очередная ссора, либо вспыхивал новый роман, либо разгорался очередной философский спор, куда потом вовлекался широкий круг студентов и даже преподавателей. Моя избранница одарила меня первым опытом сексуальных отношений, который оказался для меня ударом. Он в одночасье низринул с пьедестала всю систему моих представлений о возвышенном характере любви и остро поставил вопрос о необходимости платонических отношений для сохранения этого чувства.
За годы я перепробовал множество вариантов выстраивания отношений. Но чем старше я становился, тем дальше эти варианты были от того, что можно было бы предположить основой семьи. Это я, понимаете ли, даже не про любовь. В конце концов, я ко всем своим женщинам относился с тою или иною частицей любви. Просто потому, что для меня невозможно вступить ни в какой контакт с человеком, к которому не испытываешь чувства. Это про соответствие. Все мои скоротечные романы увядали сразу, как возникало ощущение несоответствия той конкретной спутницы, что рядом со мной, тому образу-проклятию, что внутри меня.
И вот оно счастье! Я веду снова, как юноша, бесконечный разговор о «высоком» с Юлией, которая соответствует этому образу настолько, что в какой-то момент мне показалось, что ко мне из небытия вернулась моя детская любовь, связь с которой окончательно потерялось ещё четверть века назад. Уже одного этого факта достаточно было бы, чтобы подписать любые обязательства, навечно приписав себя к этому городу и навечно отказавшись от мира за его пределами. Но разговор, мягко, но властно выстраиваемый Юлией Витальевной, подводил меня к новому уровню проблем, о коих я даже не задумывался прежде. Просто не могла быть поставлена такая задача.
- Вот видите, Алексей, – молвила Юлия, – даже самые абстрактные виды и роды творческой деятельности всегда имеют конкретного адресата.
- Но как же быть с Бахом? Разумеется, он был рад заказу от курфюрста, потому что ему тоже надо было как-то питаться, содержать детей, одеваться. Но, даже выполняя этот заказ, он оставался верен себе в том, что обращался не столько к заказчику своей музыкой, сколько к Создателю, – возражал я.
- Мне кажется, вы несколько упрощаете. Человек устроен таким образом, что не может обращаться напрямую к абсолютному, не затрагивая людей вокруг себя. Человеку жизненно необходима среда людей. Он существо по своей природе социальное. Есть отдельные люди, например, аутисты, для которых порог социальности крайне низок. Но если этот порог ниже низшего, то есть полный аутизм с полной атрофией контактности с себе подобными, такое существо обречено на гибель. Это крайняя патология. Смысл и существо всякой человеческой деятельности, тем более, в чистом виде творческой… А ведь, в конечном счёте, вне творчества человека просто не существует. Но об этом отдельно. Так вот, смысл всякой деятельности в установлении и постоянном расширении поля контактов с себе подобными. Контактируя, в том числе тактильно и телесно, мы собственно и становимся людьми. А выключаясь из контактов, мы теряем человеческое.
- А как же монашество? Затворничество? Обеты молчания? Вспомните фильм Тарковского «Страсти по Андрею». Рублёв Тарковского годы молчал и писать даже отказался, увидев, как созданное им разрушается.
- А чем всё в итоге кончилось в фильме? – возвысила голос моя обожаемая собеседница. – Ведь он пошёл в Троицу, вернулся к творчеству. И сподвиг его на это увиденный им подвиг мальчика. И первые слова, которые он произнёс, прервав обет молчания, были обращены именно к этому мальчику. Андрей Рублёв Тарковского как раз страстно ищет человеческое в человеке и воскресает к жизни, когда находит его. И главное в этом последнем сюжете фильма – колокол, воскресшая после поругания коллективность. Вы вспомните, какие замечательные сцены, когда всем миром, с колоссальным напряжением и отдачей строят этот колокол. Нет, Алексей, человек не может обращаться к какому-то мифическому божеству на небеси, не имея в виду человека рядом. Да хотя бы одного конкретного, как тот же мальчик у Тарковского, или как собственные дети у Баха. Иоганн Себастьян чуть ли не половину своей музыки писал для их обучения. Решая методические задачи, если хотите.
- Да, пожалуй, вы меня убедили, – нерешительно согласился я, хотя признать такое мне было нелегко. Ведь годами я оправдывал своё отсутствие на звучащей сцене тем, что пишу для будущих поколений, и всё равно настанет время, и мои труды оценят, как оценили спустя десятилетия после смерти труды Шуберта. Как будто услышав мои мысли, Юлия Витальевна произнесла:
- И нет никакого оправдания добровольному отказу от поиска своей аудитории. Шуберт не писал для потомков. В конце концов, его песни пела вся Вена. Ну, а симфонии… Да, их время пришло позже. Но это можно тому же Шуберту в известном смысле даже поставить в вину. Мягкий, беспомощный, совершенно лишённый минимально необходимой в жизни мужской деловой хватки, он ничего не сделал для распространения своей музыки. Он её только писал. Человек, оправдывающийся тем, что он только нарожал детей, но ничего не сделал для того, чтобы вывести их в люди, какое чувство вызовет у вас?
- Ну, уж это вы хватили через край, Юля! – вырвалось у меня. Я почувствовал прямой упрёк в свой адрес.
- Да, ладно вам, перестаньте… Романтическое оправдание слабостей, а в ряде случаев и гадостей в подаче образа художника – печальная издержка традиционного преподавания литературы, истории музыки, истории театра. Помните, я говорила, что бывает иногда хорошая музыка и у нехороших людей?
- Помню, – кивнул я, – но вы же не о Шуберте?
- Другая издержка, – словно не слыша моей реплики, продолжало сероглазое чудо, – это наделение всех великих мастеров прошлого возвышенными чертами. Как будто они и не люди во плоти. В том-то и дело, что люди! И люди разные. Пушкин был и очень страстным, и очень обязательным деловым человеком. Достоевский страдал игроманией, вспыльчивостью, но был чрезвычайно совестлив при этом. Айвазовский очень любил комфорт и вкусную еду, но это не мешало ему быть гением. Григ был педантом и большим занудой. Брамс бывал часто неряшлив за столом и в быту. Бородин фантастически рассеян. Чайковский был помешан на своём внешнем виде и на строгом соблюдении режима. Диккенс страдал  потливостью и обладал кучей всяких комплексов…
- Откуда вы это всё знаете, Юля? – всплеснул руками я, – Как будто вы с ними лично со всеми общались!
- Возможно, – уклончиво и одновременно с лукавым кокетством ответила Юля, и в её глазах промелькнул озорной огонёк, – впрочем, сейчас не об этом. Все перечисленные прикладывали массу усилий к тому, чтобы их детища дошли до своей аудитории. Нередко прибегая даже к нелицеприятным действиям. Шуман нагло мистифицировал, привлекая внимание к своей персоне и музыке, Чайковский выстраивал имидж светского льва и гуру, правда не сразу, а в последнее десятилетие своей жизни, Вагнер просто не брезговал воровством и обманом, чтобы добиться реализации своих творческих начинаний. Это предосудительно, но это нормально. Ненормально то, что было у Шуберта, у Айвазовского, у Веберна. И этой ненормальности следовать не стоит.
- Возможно, и так, – со вздохом ответствовал я и потупил взор. Очевидно, мой жест произвёл какое-то действие на собеседницу, потому что далее случилось нечто совершенно не вытекающее из предыдущего, как мне сначала казалось.
- Да, и вот ещё что, – Юлия Витальевна вдруг встала из-за стола, проследовала к стеновой панели, из-за которой появилась перед началом общения, слегка сдвинула её в другую сторону, и из-за неё показалась встроенная полочка, на которой живописно примостился изящный графинчик и две небольшие рюмочки, – мы с вами давно беседуем. Уже отказались от отчеств, но ещё не перешли на ты. А поскольку мы подходим к самой для вас… да и для меня тяжёлой части нашей беседы, давайте перейдём. Сотрём некоторые грани. Так нам будет проще понять друг друга, – она ловко разлила коричневатую жидкость по рюмочкам, подошла ко мне вплотную, протянув одну и спокойно предложила:
 – Выпьем на брудершафт, и будем на ты.
Я принял рюмку из её рук, цепенея. Моя первая любовь соединилась с прекрасной Юлией в один образ. Время застыло, остановилось. Во всём мире, если он ещё, конечно, где-то существовал, не было больше ничего, кроме нас двоих. А вдруг это всё сон? Может, я всё ещё еду в трамвае в забытьи, и мне грезится несбыточное? А может, меня уже нет? Я умер? И всё, что видится моему агонизирующему мозгу, только плод последнего воображения, прощальная галлюцинация? И что, если я сейчас, принимая чашу неведомого напитка, принимаю смертельный нектар, который навсегда прервёт и это моё мечтательное сновидение, и все сны, и воцарится тьма, в которой не будет ничего? Бессвязный рой мыслей, исполненных чарующей привлекательности и отчаянного сомнения промелькнул в моей голове истаивающим пассажем, и я всё же поднёс рюмку к губам. Что бы это ни было, я должен доиграть эту игру до конца, каков бы он ни был. Ставшая всем для меня, неведомая и бесконечно желанная, полная хозяйка моей смятенной души и одновременно неуловимая и загадочная совершенная женщина стояла ко мне так близко, что я ощущал её запах, слышал её дыхание. Нет, это не может быть сон! Запахов во сне не бывает. Я выпил, ощутив обжигающий аромат незнакомого мне напитка, его пряный привкус и сложнейший букет.
Она тоже выпила и по старому обычаю прильнула губами к моим губам в лёгком троекратном поцелуе, от которого сердце моё зашлось, и голова закружилась. Вот я – маленький смеющийся мальчик – сижу на коленях у матери, а она читает мне нараспев странные и забавные стихи Хармса. Ветки сирени хлещут меня по лицу, и ничего в мире нет лучше этого запаха, этого стихотворного омута, этих ласковых маминых рук! Вот я – влюбившийся подросток – вглядываюсь в бездонные глаза девочки, чьё имя боюсь без дрожи произносить, а когда вижу, готов упасть, расстелиться кленовым листком под её ногами. Она смотрит куда-то сквозь меня, не замечая или даже не видя. А я – вот он, здесь. И как же мне осмелиться подойти к ней, сказать что-то важное? А самое главное: как мне собраться с духом и коснуться губами её губ? Я знаю, что это прикосновение – самое главное в жизни. Если коснёшься губами губ любимого человека, вселенная раздвинет свои границы и примет тебя в новое измерение. Но я так и не собрался, не осмелился. И был обречён ползать в своём устаревшем измерении вселенной десятилетиями. Оттого только и обречён был, что не осмелился поцеловать.
И уже откуда-то, словно с другой планеты донеслось до моего теряющегося сознания:
- Ну вот, Алексей. Теперь мы с тобой можем говорить совершенно искренне. Ты ведь мечтал об этом всю свою жизнь…












- 14 -

Сёма чувствовал, что с женой неладно. Но списывал на беременность. Недавние неприятные разговоры с психиатром Грефером, директором оркестра и братом он постарался выкинуть из головы куда подальше, настолько они казались ему сейчас не важными, а собственные подозрения о тучах, возможно, нависших над музыкой жены, отмёл как наведённые. Для него весь мир вокруг перестал существовать в привычном смысле. Он был как бы приложением к тому настоящему, что происходило в его доме – между ним и любимой Надеждой, приложением к таинству зарождения новой жизни, которая уже билась во чреве и всё отчётливее заявляла свои права на этот мир. В отличие от значительного числа мужчин, которых пугают подобные изменения, которые так или иначе бегут от роли отцов не потому, что не желают принимать ответственность, а именно потому, что смещается ось их мира, и надо приспосабливаться к новой системе координат, Сёма, слывший до недавних пор циником и бабником, оказался нежным и заботливым мужем в самый трудный момент семейной жизни. Позже, когда появится малыш, эта его нежность и заботливость многократно возрастут. Но уже сейчас он чувствовал, что только-только начал понимать, что такое счастье. И волшебную дверцу в это счастье отворила музыка Нади, на которую он в счастливый вечер случайно обратил внимание, и которая стала его судьбой.
На прямые вопросы, всё ли у неё в порядке и не нужна ли какая-нибудь помощь,  Надя отшучивалась и уходила от ответа. По той информации, что до него доходила, судя по всему, дела в театре у неё шли хорошо. Она стала получать задания. Пока небольшие. В основном технического характера: выполнить переложение, переаранжировать для определённого состава фрагмент чужой музыки, отредактировать чей-нибудь текст. О большой самостоятельной работе после первого успешного показа речи пока не шло. А она и не торопила. Вполне приличное жалованье исправно приходило ей на карту. А про первый и пока единственный показ своей самостоятельной работы худсовету она вообще не хотела ни говорить, ни вспоминать.
Когда стала известна точная дата премьеры и был объявлен исполнительский состав, Семён Аркадьевич с удовлетворением отметил, что про него не забыли, что солистом, как и на записи диплома, будет именно он. Значит, никаких чёрных интриг по этой части, по крайней мере, не будет. В ожидании предстоящего отцовства он уже и думать забыл о чём-нибудь другом, но мир неразрешённых вопросов сам напомнил о себе. Раздался телефонный звонок. Жена сняла трубку и через секунду протянула её мужу:
- Тебя. Какой-то Грефер.
Сёма так энергично рванулся к телефону, что чуть не опрокинул журнальный столик, чем рассмешил Надю. Хорошо, что рассмешил, а не напугал.
- Илья Моисеевич, добрый вечер. Слушаю вас.
- Приятно иметь дело с памятливым человеком. Всё-таки порода вещь безусловная.
- Если можно, давайте по существу. Мы же с вами не племенное животноводство собираемся обсуждать, как я понимаю.
- Вы всё правильно понимаете. Но что особенно приятно, правильно делаете. Вы радуете нас, Семён Аркадьевич. Вам удалось много сделать, чтоб исправить совершённую вами оплошность. Так что примите мои поздравления.
- С чем, позвольте полюбопытствовать?
- Ну, как, с чем! Ваша гойка оказалась усердной, устроила вам хорошую реализацию. Вы же будете исполнять её новую редакцию той вещицы, с которой она выпорхнула из консерватории, не правда ли?
- Если вы хотите прийти на концерт, я могу обеспечить вас контрамаркой, – попробовал съязвить Сёма, пожелав пропустить мимо ушей обидное словечко «гойка», но получил мягкий встречный удар:
- Да ни боже ж мой! Я вас умоляю. Чтобы Илья Грефер ходил на концерт послушать какую-то Смелякову даже в исполнении Сёмы Лифшица? Бросьте ерунду говорить. Я просто должен отметить, что вы хорошо работаете в своё оправдание. Она таки действительно сделала правильную музыку. Так что большой вам привет и так держать! Чтобы мы все были здоровы…
Семён швырнул трубку на рычаг, едва не расколов её, и это снова, к счастью, рассмешило, а не испугало супругу. Прыснув, она только выдавила из себя:
- Ты такой милый, когда сердишься.
- А с чего ты взяла, что я сержусь? – попробовал увести разговор в сторону Сёма, привлекая к себе Надю. Но не удалось. Она мягко высвободилась из его объятий и с деланной капризностью спросила:
- Ну-ка сейчас же скажи, кто такой Грефер, и чем он тебе так досадил?
Отступать было некуда. Можно было бы просто отказаться вести разговор на эту тему, но Сёма знал, что с Надей так нельзя. Может, стоит именно сегодня поговорить начистоту, рассказать ей про этих обормотов? Но как? А вдруг это повредит ребёночку?
- Надюша, – вкрадчиво начал Сёма, – Ты правда хочешь знать, кто мне досаждает?
- Правда, милый. Иначе как я смогу защитить тебя от них?
- Ты? Меня??? Нет, это неслыханно!!! Это же я должен быть твоим защитником.
- Мы оба друг другу защита и опора. И только так и может быть, пойми.
Простота этой ясной мысли и та наивная чистота, с какой она была высказана, ошеломили Семёна. Он подошёл к бару, налил себе рюмку коньяку и предложил Наде присесть, чтобы выслушать. Она уселась в кресло, подобрав ноги и, как говорится, вся превратилась вслух.
- Понимаешь, есть такие ребятки, которые считают меня этаким породистым жеребцом, и на этом основании…
Надя залилась смехом и долго не могла остановиться. Потом, наконец, откашлялась и пропела:
- Сенечка, извини, но ты и есть настоящий жеребец! Про тебя легенды в театре ходят. Но это ничего не значит. Понимаешь? У тебя есть я, у меня есть ты. Я твоя самая лучшая кобылка. Ведь правда же? Ты любишь меня? Скажи.
- Надя, я же тебе серьёзно говорю. Подожди, послушай, раз спросила… Конечно же, люблю. Иначе пришло бы мне в голову жениться? Ну, сама подумай. Мне, кроме тебя, теперь вообще никто не нужен. Пускай хоть табунами вокруг ходят… Но сейчас не об этом. Подожди. Да перестань ты лезть обниматься, милая! У нас серьёзный разговор, – Надя вновь заняла своё место в кресле и смолкла. – Они думают, что раз я женился на тебе, значит, я больной. Ну, типа, жеребец сломался. И они почему-то считают, что вправе мне указывать, как себя вести, чтобы это не всем так бросалось в глаза… Ну, типа того, мол, они правильные, а я неправильный. Ещё сюда свои жидовские предрассудки приплетают. Ты знаешь, как я к этому отношусь.
- Сенечка, но у тебя же родной брат, дядя со всей семьёй в Израиле. Папа там похоронен. Как ты можешь такие слова говорить?
- Я говорю, потому что знаю, что говорю. Они же меня уговаривают влиять на тебя.
- Чтобы я приняла иудаизм? А что! Можно попробовать. Я всё равно атеистка.
- Ой, да перестань ты глупостями сорить! Атеистка она… Мне столько раз прямо-таки выволочки делали за то, что я на тебе женился, что можно подумать, я наследный принц и решается судьба Британской Империи.
- Сенечка, но ты действительно принц. Ты знаешь об этом.
- Ой, мне! Что она говорит! То жеребец, то принц! – обхватил голову руками в театральном жесте Сёма, что снова вызвало у Нади приступ веселья. – Не смейся. Дело серьёзное. Скажи, ты точно не пожалеешь никогда, что связала свою жизнь с… ну, как бы это помягче сказать!.. с еврейским выродком, которого своя же родня носом по дерьму возит?.. Нет, ты не смейся, я знаю, что говорю. Ты же помнишь, ни один из них не был у нас на свадьбе. А этот Грефер… О, знала бы ты, что это за Грефер! Он приставлен ко мне как надзиратель.
- А он кто тебе вообще? – с внезапной серьёзностью в голосе спросила Надя.
- Сказать «никто», значит, ничего не сказать. Вообще-то он известный психиатр.
Надя вскочила с кресла, подошла к мужу, обняла его и быстро зашептала:
- Они, что же, тебе угрожают психушкой? Почему ты мне раньше не сказал? А чего они хотят от тебя? Это всё из-за меня?
- Подожди, подожди, Надя… Слишком много вопросов сразу, – слегка отстранился Сёма, продолжая держать жену за руки. – Во-первых, ни в какую психушку мне попасть не грозит. Для мозговых болезней у меня слишком жидкая почва, – шутка удалась так себе, не вызвав даже усмешки; Надя продолжала внимательно слушать мужа, не отнимая рук, и он продолжил:
– Просто пугают. А не сказал тебе, потому что не хотел глупостями сорить… Ну, да, пугают. Непонятно, зачем, правда. Но, в общем, пытаются… А во-вторых… Во-вторых, хотят-то они известно, чего. Кто раньше был Сёма? Непутёвый бабник, шалопай, трепло. Но в целом и общем ничего серьёзного. А кто теперь Сёма? О, он теперь Семён Аркадьевич, муж семейства, будущий папа…
- Они и об этом знают? – тем же тревожным шёпотом переспросила Надя.
- Не то шило, чтоб в мешке прятать, – ответствовал Семён и приплёл фразу из своего любимого Бродского:
 – Маленькие города, где вам не скажут правду… Э-эх! Театр, моя милая, такая большая деревня… Вот они и взволновались. Чего теперь от меня ожидать? Раньше был свой, карманный дурачок Сёма с большим приборчиком для… Извини. А теперь, поди ж ты! С твоей музыки началась моя сольная карьера, можно сказать. Я же из-за своего пульта в яме лет двадцать не вылезал. А ты… ты… Знаешь, Надя, я тебе честно хочу сказать, что-то такое в твоей музыке есть, что меня перевернуло и включило. Я сам не ожидал, когда с тобой познакомился… А ты помнишь, кстати, как смешно это было? – Надя радостно закивала.
 – Да-а, ресторан «Бенуар», терпкое грузинское вино, ароматный сациви, и мы вдвоём… Свечи, музыка… Как мальчишка! Я влюбился тогда, как мальчишка. Ты знаешь, я думал, всего на один вечер. А оказалось, на всю жизнь, – Надя снова потянулась к мужу и слилась с ним в долгом страстном поцелуе. Он первый оторвался от неё, глянул в упор в глаза и спросил:
– Скажи, а у тебя правда была какая-то стычка с тромбонистом Борей Сацкиным?
- Ну-у, нашёл, что вспомнить! Была. А что? Этого козла, кажется, посадили.
- То, что козёл, согласен вполне. А что посадили, говорят, ты постаралась.
- Кто говорит? Твой Грефер? Так врёт. Всё, в чём я постаралась, это съездила ему коленом, чтоб охолонул маленько. Если и посадила, то вприсядку на пару минут. А что такого? У него папа какой-нибудь шишка? Дело-то пятилетней давности.
- Козёл-то он действительно редкостный. Но, ты понимаешь, есть у нас такие люди, которые считают, что наших козлов можно наказывать только нашим людям.
Надя отпрянула от мужа.
- Я понимаю, – по слогам проговорила она, – что эти люди никогда не сочтут меня вашим человеком. Я это ещё на первом курсе консерватории усвоила. И много раз мне потом на это указывали. Но у меня есть единственный близкий мне, любимый человек. Это ты. Скажи, а ты тоже считаешь меня…?
Семён перебил её, обнял за голову, задышал горячо и со слезой в голосе простонал:
- Знала бы ты, как я всё это ненавижу! – и продолжил с постепенным ускорением, будто исполнял тарантеллу:
 – С детства. Брата Гришку, который всегда презирал меня за то, что я не деловой, разгильдяй, не хочу жить правильно. Они все для меня с детства были чужие. Хоть и наши. Но они-то меня не считают чужим. Они всё надеются, что я остепенюсь, стану правильным и буду поступать так, как положено. Переходить с кочки на кочку строго по порядку, соблюдать обычаи, водиться только с теми, кого мне одобрят, делать деньги и растить животик.
- Что я могу сделать? – воскликнула Надя и добавила:
 – Что я ещё могу сделать?
Семён Аркадьевич Лифшиц не мог дать ответа Наде. Он встал, задумчиво побрёл к своему бару, достал рюмку, плеснул в неё коньяку, отхлебнул, поставил недопитую на журнальный столик и, развернувшись к жене, совершенно иным, устало отстранённым тоном спросил:
- Я ещё не смотрел. Скажи, ты какие изменения сделала в своей партитуре? Мне предстоит играть с Полоскудниковым. Но я ещё могу замениться, если что…
- Сенечка! Что ты? Я не хочу, чтобы эту вещь играл кто-то другой! Она для тебя.
- Эта вещь… Но ведь это уже, наверное, совсем другая вещь. Ту я помню до каждой нотки. И та была гениальна.
- Семён! – вскрикнула Надя и упала в кресло; с минуту они молчали, глядя друг на друга, потом она продолжила совершенно спокойным тоном:
– Мы однажды уже говорили с тобой об этом. Я никогда ни о чём жалеть не буду. Это моя жизнь. И я её живу честно и открыто. Я не участвую ни в каких интригах и в сомнительных сделках. Если та моя музыка не пришлась в полной мере по душе и по вкусу дирекции театра, с которым я подписала эксклюзивный контракт, я готова работать над нею, чтобы привести её в соответствие с требованиями театра. Это нормальная работа композитора в наше время. А представь себе, что я писала бы музыку к фильму, и мой режиссёр сказал бы, что она перебивает его замысел. И что, мне настаивать на своём?
- Но ты же композитор, Надя! Ты же автор… которого я так люблю.
- Написанная к диплому первая редакция никуда не делась. Я её не уничтожала. Есть запись. И вообще. Рукописи не горят.
- Только не надо здесь сорить Булгаковым, ладно?
- Хорошо, не буду. Я надеюсь, что сделала всё профессионально. В конце концов, меня хорошо выучили, и я чего-нибудь всё-таки стою. Ведь стою, правда?
 Сёма кивнул. Надя продолжила:
 – И я очень тебя прошу, ты не отказывайся от этой премьеры. Даже если ты увидишь… А ты увидишь, конечно, ты музыкант чуткий и глубокий… что вторая редакция хуже первой, всё равно не отказывайся. Иногда приходится чем-то жертвовать.
- Ради чего, Надя?
- Ради того, чтобы жить. Просто жить. У нас будет маленький. У нас семья. Мы должны так или иначе строить какие-то планы. А музыка… Она бывает удачной и не очень. Она бывает гениальной и просто хорошей. Бывает никакой. Но всякая музыка зачем-нибудь нужна. И если мне поручают что-то написать или переделать, то не затем же, чтобы сделать всем хуже. Просто всем не угодишь.
- И это говорит композитор??? – Сёма вернулся к недопитой рюмке, залпом опрокинул её и, не оборачиваясь, чтобы не глядеть в глаза Наде, строго спросил:
 – А если поручают именно затем, чтобы сделать хуже? Чтобы приравнять к средним, чтобы не высовывалась на фоне тех, кого принято считать мэтрами?
- Сенечка, – тихо ответила Надя, – давай, я этого не слышала, а?
- Давай, – выдохнул Лифшиц и нехотя направился в кабинет – изучать партитуру новой редакции.
Надя постояла, переминаясь с ноги на ногу, и вдруг начала негромко напевать что-то детское, милое и простое. Вроде тех вещиц, которые она когда-то сочиняла для своего бывшего издателя. Теперь это всё в прошлом. Есть только театр. А в нём есть сплошные «не наши» люди, и среди них ей предстоит ещё долго доказывать своё право не то, что на какую-то творческую свободу – об этом пока  и речи не идёт, а просто жить.



- 15 -

Володя Клепак оказался, на удивление, симпатичным и вменяемым в партнёрских отношениях человеком, неплохо разбирался в профессиональных тонкостях, в чём прежде Гамаюнов ему заочно отказывал. Между ними быстро установились приятельские отношения, чего Анатолий Валерианович никак не ожидал. Они выработали алгоритм работы вдвоём, позволявший быстро выполнять задания театра. Казалось, обоим нравится работать друг с другом, и профессор всякий раз мысленно благодарил жену за подсказку, как относиться к выпавшей на его долю обязанности делить с молодым коллегой творческие радости. К середине сезона две трети заказанного театром совместного мюзикла были написаны в клавире и частично оркестрованы. Володя согласился, что оркестровка симфонических эпизодов станет в основном уделом профессора, а на его долю пришлись рок-эпизоды. Совместную идею рок-оперы, что будет маскироваться под этикеткой «мюзикла», дабы не вызывать раздражения у некоторой части худсовета, которая, по консервативной своей привычке, против слова «рок» была настроена резко отрицательно, негласно одобрил сам шеф. И даже – о, великая честь! – за время работы несколько раз лично отслушал некоторые куски, и они ему понравились. На 12 января была назначена дата очередной презентации. На сей раз предстояло не только представить тандем авторов (он уже был представлен на первой презентации) и название проекта (оно тоже было уже объявлено), но и продемонстрировать пару фрагментов музыки и исполнителей главных ролей.
По утверждённому плану, далее в течение трёх месяцев предстояло регулярно проводить короткие брифинги на тему грядущей мировой премьеры, публиковать релизы и интервью, напрягать музыковедов, что должны были «в разогрев» предстоящего события выйти в эфиры радио и телеканалов с популяризаторскими рассуждениями о природе мюзикла и рок-оперы, о современном музыкальном театре, о кризисе взаимоудаления музыкальных языков непересекающихся пластов современной культуры.
Самым приятным в блоке этих сюжетов для соавторов был запланированный на 2 и 9 апреля цикл из двух телепередач под названием «Творческий портрет», представлявший во всей красе Анатолия Гамаюнова и Владимира Клепака.
Регулярно появляясь теперь в театре, получивший постоянный пропуск Клепак стал «своим человеком» за кулисами. Лёгкий в общении и обаятельный музыкант, к тому же весьма популярный у достаточно широкого слоя публики часто ходил на рауты и вечеринки, которых, как оказалось, немало бывало по поводу и без. То с оркестрантами, то с хоровиками, то с балетными, то с литературным отделом, то с режиссёрским управлением. Чаще всего непродолжительные и незамысловатые, они проходили в одном из четырёх буфетов закулисного театрального пространства, в холле режиссёрского управления или в гостиной напротив библиотеки. Однажды, по случаю празднования Международного женского дня Клепак получил приглашение на корпоратив кордебалета в театральную сауну, расположенную в цокольном этаже третьего корпуса, где изучивший, как он полагал, все закоулки огромной закрытой империи Владимир ещё не бывал. Несколько смутившись приглашением, он уточнил дресс-код. Оказалось: любые варианты спортивного или купального костюма, поскольку сауна включала в себя большой тренажёрный зал, бассейн, парную, турецкую баню, бильярдную, несколько массажных кабинетов, медицинский кабинет и ещё с десяток помещений, не считая большой общей залы. И вообще сауной она называлась в обиходе, а официально именовалась физкультурно-оздоровительным комплексом театра.
Накануне вечеринки коллектив облетела весть о случившемся пополнении в семье концертмейстера группы виолончелей инспектора оркестра Семёна Лифшица и молодого композитора Надежды Смеляковой. Родился мальчик, которому дали имя Володя. Клепак, так и не познакомившийся за это время со Смеляковой и едва знакомый с Лифшицем, почему-то обрадовался, услышав эту весть: в театре, который стал для него родным, в семье музыкантов появился человек, названный его именем – а вдруг в честь него?
Праздник удался на славу. Просторный физкультурно-оздоровительный комплекс легко вместил добрую сотню человек и с лёгкостью принял бы, наверное, ещё столько же. Программа вечера была разнообразна и насыщенна. Тут был и стол с винами и закусками, к которому далеко не все пошли, предпочитая спортивную часть вечера, и шутейные соревнования в бассейне и тренажёрном зале, и выборы мисс сезона с чтением стихов, юмористическими заданиями, и соревнование на бильярдных столах, и танцы. Для любителей более фривольных утех работала сауна и русская парная, массажные кабинеты и комнаты отдыха, которые не превратились в пространство всеобщего свального греха, но были отданы на откуп адептам натуризма. В одном из кабинетов работал домашний кинотеатр с экраном во всю стену, человек десять почти весь вечер провели там за просмотром комедий и мультфильмов. В третьем часу ночи Клепак возвращался домой на такси в полном воодушевлении, в его композиторской голове роились обрывки нарождающихся мелодий. Многим из них вскоре предстояло превратиться в новые хиты.
- Вот ведь, как можно, оказывается, весело провести время, – думал Клепак, – в студенческие годы подобные вечеринки обязательно приводили к новым романам, изменам и интригам и были, в общем-то, всегда подпорчены излишним акцентированием сексуальной составляющей. А здесь вроде бы и она была. Но как-то в меру. И никто никого не совратил.
Вспомнилось, как лёжа на массажном столе после участия в шутовском заплыве с повязками на глазах, в ходе которого он пару раз столкнулся в воде с кем-то из соревнующихся, он трепался с девушкой, разминавшей ему спину, даже не удосужившись поинтересоваться, как её зовут. Они легко и непринуждённо обсуждали разные околотеатральные новости и сплетни. Коснулись и рождения Вовочки Лифшица. Массажистка поведала Клепаку массу интересного, о чём тот и не подозревал. Что, оказывается, до женитьбы Сёма переспал с половиной женской части коллектива и прослыл «главным Казановой» театра. Что никогда ни у кого из побывавших в его постели не было проблем, то есть абсолютно точно никто от него не забеременел, и поговаривали, что Сёма бесплоден. Что в первый же день работы в театре художественный директор, который здесь царь и бог, подал Наде служебную машину с водителем, чтобы отвезти домой. Что тогда по дороге несчастной стало нехорошо, и значит, она была беременна, и что возможно, ребёночек-то вовсе не от мужа, а от самого шефа. Что потому-то у Лифшица такое повышение, правда, от гастролей пока освобождён. На вопрос, в чём же повышение, если он как сидел концертмейстером виолончелей, так и сидит в яме, девушка отвечала, что теперь он ещё выполняет обязанности инспектора оркестра, а это серьёзная прибавка к жалованию, а кроме того, у него целых четыре выхода в сезон в качестве солиста, а это хорошие гонорары. Одно уже состоялось – как раз с музыкой жены. Ну, музычка так себе, говорят. Есть яркие места и в целом очень талантливо написано, но слишком уж бестолково и по форме разваливается. Вот, мол, у Гамаюнова с формой всегда полный порядок, поэтому его так и любят. А теперь, когда соединились две таких ярких личности, как Гамаюнов и Клепак, успех будет просто ошеломительным. И вообще, шеф - настоящий стратег, всё правильно делает, знает, как ставить задачи, как расставлять людей и заботиться о коллективе. Вон, какой славный вечер для кордебалета устроил. Это же всё его заслуга! Он заботится. Ну, настоящий художественный директор! А ещё таких звёзд в компанию привлёк!
 -А вы, – продолжала щебетать девушка, работая руками всё жарче, – такой классный! Моя сестра от ваших песен просто без ума. Если я расскажу ей, что делала вам массаж на вечеринке, она меня с потрохами съест. Хи-хи! Она бы сейчас с удовольствием оказалась на моём месте. Но я её проучила. Не позвала сегодня. Она слишком долго не возвращает мне мою сумочку, которую я давала ей в поездку. Вот пускай теперь слюнки пускает… Вам хорошо? Не хотите эротический массаж? Я умею…
Сплетня о шашнях Смеляковой с шефом засела в голове Клепака основательно. Перед сном он долго в голове прокручивал эту информацию так и сяк, всё более убеждаясь в её правдоподобности. Ну да, бесплодный бабник вдруг узнаёт, что нашлась та, которая понесла от него, и он сразу тащит её в ЗАГС и вообще на седьмом небе от счастья, несмотря на то, что они ни по каким статьям не пара. Шеф активно продвигает никому не ведомую профурсетку, попутно аккуратно оказывая ей знаки внимания. А надо будет обратить внимание на неё. Не исключено, что скоро именно эта серенькая мышка займёт место стареющего Гамаюнова.
Анатолия Валериановича с женой на вечеринке кордебалета не было. Они вообще редко бывали на таких мероприятиях, предпочитая только официальные банкеты, так сказать, более высокого уровня. Опуститься до уровня общения с кордебалетом было ниже достоинства профессора Гамаюнова. Супруги этот вечер провели в гостях у Полоскудниковых. Семейная встреча за большим столом была согласована сторонами ещё месяц назад и проходила по установленному протоколу: с детьми, по двое с каждой стороны, с цветами, по букету из пяти хризантем каждой супруге, с итальянским вином, по одной бутылке для каждой дамы, и с водкой в виде одной бутылки 0,7. Вечерние платья, смокинги, дежурные анекдоты и тосты, обязательный перерыв на танец, затем перерыв перед сменой блюд на сигару для мужчин и последний перерыв перед десертом. Прислуживала домработница Полоскудниковых Катя, большеглазая черноволосая украинская девушка, которой хозяева предоставили комнату в соседней квартире. Другими квартирантами в ней были три студентки Театрального института. Их обычно было не видно – уходили рано, возвращались поздно, компаний не водили, исправно платили. Эту квартиру Полоскудниковы приобрели «навырост»: либо для дочери, когда подрастёт, либо для расширения путём перепланировки. Но пока три комнаты сдавали, а одну держали для своей прислуги. Катя работала в доме Полоскудниковых четвёртый год и была очень довольна.
Во время сигарного перерыва мужья как раз обсуждали вопрос о прислуге. Анатолий Валерианович, который терпеть не мог чужих рук в доме, интересовался у Бориса Михайловича:
- Я понимаю, вы привыкли. Но ведь это так рискованно. В наше время подпускать близко к дому можно лишь самых-самых проверенных людей. Особенно украинцев. Они такие хитрые. Ведь Катя у вас, кажется, всего только четыре года?
- Анатолий, не понимаю, почему вы до сих пор не обзаведётесь прислугой? Нам в нашем статусе и в нашем возрасте уже пора бы серьёзно к таким вещам относиться. А что касается доверия, то у нас же и видеоконтроль имеется, и в соседней квартире пригляд. И потом, мы же не с улицы человека подобрали, через агентство. И вам пора бы уже…
- Не знаю, не знаю, Михалыч. Кто даст какие гарантии? Чужая душа, знаете ли, такие потёмки! Уборкой у нас занимается клининг-компания. Там контракт с прописанной ответственностью. Раз в неделю приезжают люди. Сын их контролирует. А готовить дома… Мы этим практически не грешим. Часто приходится даже ужинать порознь, а когда вместе – так идём куда-нибудь. Сейчас столько замечательных рестораций. А вы же с Наташей даже готовить вашей Кате разрешаете. А вдруг?
- Да что «вдруг? Что «вдру-у-уг»? – улыбаясь, протянул Полоскудников и наклонился, чтобы стряхнуть пепел с сигары, – Страхи-то у вас, Анатолий, всё какие-то книжные да детские. Лучше скажите, что боитесь приволокнуться при Розалии. Так?
- А вы, Михалыч? – усмехнулся Гамаюнов. – Такая украиночка каждый день маячит в фартучке… И ещё три студенточки за стеночкой. Эх, а вы нехило устроились! – они весело посмеялись очередной, впрочем, такой же дежурной, как и остальные, шутке и перешли к следующей теме. По повестке на очереди обсуждение театральных новостей. Иначе говоря, «минутка сплетен»:
 – Как вам, кстати, наша новая мамочка? Вы, кажется, дирижировали её музыкой?
- Вспомнили! Ещё в том году было.
- Но в сезоне-то этом!
- В этом, да, в этом. Ну и что вы хотите узнать? Про музыку или про мамочку? – с деланным озорством подмигнул Полоскудников, что по протоколу соответствовало очередной дежурной шутке. Не дождавшись ответа, продолжил сам:
– В дипломном варианте, знаете ли, это звучало получше. Я же и диплом записывал, скоро год уже.
- Да что вы говорите!
- Да-да. Так вот, отредактировала девочка свою работу и только испортила. Причём существенно. Но тут ведь как! По условиям контракта она не могла со своей дипломной работой сюда лезть. Нужно как бы новое сочинение.
- Ну, да, понимаю.
- Вот. А на новое сочинение, судя по всему, таланта особенно и не хватило, – Полоскудников снова наклонился стряхнуть пепел и бросил короткий взгляд на собеседника: зацепил или не зацепил? Судя по промелькнувшей довольной ухмылке, которую Гамаюнов не успел скрыть, зацепил. Что ж, хорошо! Можно продолжить:
 – Ну, Лифшиц, конечно, был на высоте, вытянул как мог жёнушкину музыку. Всё-таки школа у него – будь здоров, хотя он и раздолбай. И я постарался тоже. Так что нормально так прозвучало. Для наполнения репертуара сойдёт.
- Так, так. Планируется повторение?
- Ну, это не ко мне вопрос. Наверняка не в ближайшем сезоне. А вот то, что Сёма таки стал папашей, это занятно. Я его в этой роли никогда себе представить не мог. Но, говорят, папаша просто чудесный.
- Кто говорит-то? Мальчишке от роду несколько деньков.
- Так он уже и детскую обустроил в доме, и всё необходимое заготовил, и даже, говорят, на каких-то курсах начинающих родителей побывал. И за женой последние месяцы ухаживал – прямо как садовник за розами, – они дружно подхихикнули, и хозяин вечера продолжил: – Только вот ведь какая странность. Поговаривают, что сынок-то, может, вовсе и не его. Он же у нас… Ну, вы понимаете, Анатолий.
- Нет, не понимаю, – вскинул удивлённую бровь Гамаюнов, – А чей же?
- Семён Аркадьич за годы так поистаскался, что, по слухам едва ли способен ребёночка произвести. А вот наш великий…
- Кто???
- Ну, кто-кто? Шеф наш, несмотря на возраст, может многое.
- Да ну, Михалыч, брехня! Не может такого быть. У него жена, двое детей. Да и любовница вроде бы есть уже давно. С чего бы ему?
- Ну, мало ли, – уклончиво ответил Полоскудников, – седина в бороду, бес в ребро. Всякое бывает. Зачем-то он пристроил её в театр. Машину служебную предоставил раз.
- Да ну! Когда?
- Да вот, в самом начале. Мне Ваня, шофёр его брякнул, что вот как раз, когда первый показ у неё был, он машину ей и подогнал. С нею ещё по дороге неприятность случилась. Значит, знал, что беременна? Вот вам и вся, так сказать, мотивация.
Гамаюнов нахмурился. Вспомнил о данном себе обещании вредить выскочке Смеляковой при каждом удобном случае. А тут такое? Если она и впрямь любовница художественного директора, то дело плохо: против такого покровительства не попрёшь. Надо что-то придумывать, а то неровен час самого вскоре попросят, так сказать, на выход.
- Получается, композиторша наша знойная женщина? Мечта поэта? – сморозил очередную протокольную шутку профессор и воссиял:
 - Вот же решение! Не надо строить козни, нужно сделать, чтоб влиятельный любовник разочаровался в объекте вожделений. Демонстративно замутить с мамочкой его отпрыска! Да так, чтобы ребёнок оказался без присмотра ввиду того, что мамаша гулящая. Надо будет обсудить детали с Розочкой. Уж Розалия-то Зиновьевна в этих делах дока! Придумает такой сценарий, какой три детектива не раскусят. Гамаюнов затушил сигару:
 – Ну что, пора возвращаться к нашим дамам?
Дирижёр заметил перемену в настроении композитора, но не мог разгадать причин. Полоскудников хотел неопытную Смелякову сделать обязанной ему. Если она и впрямь имеет влияние на шефа, пусть шепнёт ему, чтобы, уходя на покой, он сам порекомендовал театру Полоскудникова на своё место? От знакомого врача из театральной поликлиники Борис Михайлович знал, что у шефа хроническое заболевание, которое пока никак не победить и которое через скорое время может поставить вопрос об оставлении им поста по болезни. Это стратегическая информация, которой в театре не владел больше никто. И она сулила шанс: место шефа вакантно. По Уставу театра, должны быть выборы. И вот здесь-то Смелякова и Лифшиц могут оказаться ему более чем полезны. Первый дирижёр по статусу был наиболее близок к выдвижению на пост руководителя театра, но есть ещё и голосование. А вдруг выдвинется ещё какой-нибудь проходной человек? Тут надо было уже сейчас, не дожидаясь часа «Ч» готовить голоса сторонников. Вот почему в последний год Борис Михайлович был дружелюбен со всеми, инициативен в отношении молодых талантов и обходителен с ветеранами. И если поддержку ямы с оркестром он в принципе почти гарантированно имеет, то вот с администрацией нужны ходы нестандартные. Он их искал и находил одновременно в разных направлениях. И делал это так, что никто даже предположить не мог, что он таким образом готовит себе пьедестал, и мысли о возможном уходе энергичного шефа пока ни у кого не возникало.
 - Видно, – думал Полоскудников, – наш выдающийся композитор решил, что может случиться дуэль между обманутым мужем и художественным директором, оттого так и развеселился. Что ж, пускай думает!





















- 16 -

Сколько раз в своей жизни я подбирался к этому вопросу! Сколько раз, мне казалось, я готов был честно задать себе его и найти честный ответ! И не столько разве раз я отступался, чувствуя, что не готов? Словно в чём-то не достиг я ещё необходимой степени окончательности и бесповоротности, чтобы получить право на честный ответ самому себе. Когда-то в детстве папа говорил мне, что истина открывается только в тот миг, когда небо с овчинку и на кону жизнь. А до этого крайнего мига все мимолётные открытия и кажущиеся грандиозными наблюдения истиной даже и не пахнут. И приводил в пример одну историю своего знакомого. Занимаясь физической химией, этот молодой научный сотрудник как-то в течение нескольких ночей видел один и тот же сон, пробуждаясь от которого был исполнен отчётливого ощущения, что открыл какой-то грандиозный закон, но никак не мог вспомнить, какой именно. И вот в очередной раз отходя ко сну, он положил на прикроватный столик карандаш и бумагу, дав себе задание во сне или в полусне обязательно записать хотя бы несколько важных мыслей из этого открытия. Ему опять приснилось его всемирно-историческое открытие, и в самый разгар сновидения он в сомнамбулическом порыве что-то начертал на листке. Когда же поутру он, дрожа от предвкушения, схватил этот листок, чтобы в ясном уме прочесть, наконец-то, что же ему пригрезилось, он с огорчением увидел всего два криво нацарапанных слова: «гвоздь железный».
Я шёл извилистым путём, каждый раз отодвигая от себя рубеж, который рано или поздно надлежало преодолеть. Я искал способа прийти к самореализации через обретение финансовой независимости. Но это был мираж. Я уповал на возможность творчески самореализоваться путём победы в ремесле, к которому не питаю даже малейшей симпатии, но которое можно было бы положить в основание главной моей работы. Но это были иллюзии. В течение недолгого времени я даже всерьёз уповал на возможность выигрыша в азартных играх, полагаясь на свою интуицию и провидение, благодаря чему смогу обрести ту степень социальной свободы, которая позволит мне наплевать на необходимость зарабатывать на хлеб насущный, полностью отдавшись благословенному хобби. К счастью, от этого дурмана я вовремя освободился, не успев проиграться до тла. Настали времена, когда я раздражённо сказал себе: самореализация доступна только касте избранных, кому выпало счастье родиться в определённой семье с достатком и связями.
И вот передо мной воплощённый образ моего женского идеала, моя детская мечта, явленная вживую ставит передо мной всё тот же вопрос во всей его жгучести и требует дать ответ в последний раз. Теперь уже навсегда. Вопрос-то предельно прост: какой из двух миров реален? Они уже давно сосуществовали в моём мозгу. Один являлся в сновидениях, другой окружал наяву. Я десятилетиями скользил между ними, как паром на реке – отталкиваясь от одного берега, на время причаливал ко второму, а потом обратно. И ни на одном берегу не было у меня своего плацдарма, своей базы. Ни там, ни там я не пустил  корней, так и болтаясь между ними паромом на реке. Оттого, наверное, и дела мои складывались столь странным образом. Я вроде бы и жил как-то, где-то работал, со мною здоровались, я был принят в творческий союз, где регулярно появлялся, платя взносы и принимая участие в собраниях и творческих встречах. Но меня, по большому счёту, в том мире не было. И музыка моя не звучала, и фельетоны мои не публиковались, как не публиковались и стихи, и здоровающиеся со мною люди забывали обо мне, отойдя на десять шагов. Ни с кем не близкий, никому не далёкий, я не жил в том мире в полной мере. А в этом, который впервые распахнул мне себя не во сне, а наяву, я вообще был туристом. Хоть и постоянным, но гостем. За все годы я ни разу не поинтересовался, а зачем, в сущности, ко мне приходят по ночам эти видения, что они несут, какое послание мне приготовлено ими. Я рассматривал их с интересом, как смотрят фильмы. Даже тень подозрения в реальности этих картинок ни разу не закралась в мою душу. Просто, если долго не снилось продолжение моих путешествий, я начинал грустить. Точно паромщик, у которого наступила пауза в переправах с берега на берег.
Итак, вопрос – какой из двух миров реален?
Прежде, живя в сосуществовании обоих, я так вопрос не ставил. Всё казалось очевидным. Коли утром ты просыпаешься головой на подушке, значит, всё, что с тобою случилось до этой секунды, было сном, и реальным оно быть не может. А разве не настигало меня время от времени ощущение нереальности именно того мира? Он пыхтит, смердит, куда-то двигается, доставляя тебе массу ощущений, по большей части, болезненных. Но разве всего этого достаточно для утверждения его реальности? Вот, взять меня, Алексея Воронова! У меня есть свои привычки, свои вкусы и пристрастия. Я что-то чувствую, имею склонности. Это всё не касается даже моих ближайших соседей. Умри я завтра, что изменится в том мире? Ведь если какое-то звено прочно вписано в целую систему, то устранение этого звена обязательно повлияет на систему в целом. Вот умри завтра Гамаюнов, так сразу вой подымется: газетные некрологи, траурные собрания, изменится репертуарная политика театра, выйдут какие-нибудь новые фильмы о нём, выпустят книжки воспоминаний, учредят премию или стипендию имени Гамаюнова. Да и дети у него есть. Утрата папы обязательно повлияет на них тем или иным образом. Короче говоря, мир, вся система придёт в движение, последуют заметные изменения. Значит, Гамаюнов для того мира реален, и мир для него реален. А если умрёт А. В. Воронов, то даже хоронить-то, скорее всего, будут либо за государственный счёт как бездомного, либо на средства творческого союза. Ну, придёт сколько-то человек проститься. Даже, может, секретарь союза скажет речь. Это у него стало получаться хорошо в последнее время, поднаторел. Но – и всё! Всё!!! На другой же день всё будет по-прежнему.
Какой из двух миров реален?
Пытаться отрицать реальность этого мира, особенно сейчас,  я просто не могу. И то, что мои сны оказались реальностью здесь, будучи грёзами там, говорит лишь о том, что между двумя мирами есть какой-то невидимый мостик. Или невидимая речка, которую можно пересечь на пароме. Я её пересёк, и просто из одной реальности, в которой здешний мир есть сон, попал в другую реальность, в которой сном окажется тот мир. В том мире Юлия мне только снилась. Здесь она явилась ко мне. Или, точнее сказать, я к ней… Да, неважно! А может, она и предлагает мне отодвинуть ответ на последний вопрос, чтобы я провёл ночь в этом мире и увидел сны о том? Однако, во-первых, кто сказал, что я смогу уснуть здесь? Что здесь вообще снятся сны? А во-вторых, если даже мне приснится мой прежний, точнее, тот мир… тот свет… Ага, вот оно! Вот почему Юлия сказала мне, что на случай моего выбора этого мира, на том свете мне устроят похороны. То есть, я реально для них сейчас временно «на том свете»… А снятся ли покойникам сны об оставленном ими мире?.. Нет, нет! Сейчас не этот вопрос задан. Сейчас другой я должен выбрать. Мне предложили выбрать. Но могу ли я быть одновременно в обоих мирах? Спать наяву. Пророчествовать Кассандрой. Наверное, кто-то и может. Я – вряд ли. Поэтому мне и ставится вопрос именно так.
Какой из двух?
И ведь нельзя даже иначе ставить вопрос. Юлия не подсказала, а натолкнула меня на то, что нельзя. Я ведь как раньше-то?  И сновидения мои отчасти реальность, раз снятся, и мир дневных перемещений моего туловища реальность тоже. Паромщик. Но суть человеческая в том, что ему надо делать выбор. В чём величие христианского изменения хода истории? В том, что людям дали понять, что у них не только есть право выбора, но и обязанность делать этот выбор. А ещё в том, что в реализации этого права и обязанности не может проскочить то, что проскакивало в демократических выборах в Сенат: «за», «против» или «воздержался». У тех была вот эта третья возможность – ни да, ни нет. Типа, уклоняюсь я от ваших вопросов и ставлю на третье. Как было сказано в Писании: «Да – да, нет – нет, а остальное от лукавого». У человека есть право и обязанность осуществить выбор только из двух: да – нет, жив – мёртв, мажор – минор. И тут тоже самое! Я не могу ответить Юлии, особенно после этого божественного поцелуя, причастившего меня к ценностям этого мира, который настоящий, что я хочу остаться здесь, но чтобы и там тоже. Мол, буду иногда отлучаться, наносить визиты… Тьфу, глупость какая! Если я скажу «да», то даже технически мне не пересечь полосы отчуждения, выйдя из города, которого нет. Меня либо отстрелят при попытке пересечения границы, и меня всё равно не станет, или посадят в психушку, если я только попробую как-нибудь протащить кусочек этого мира в тот. То есть, меня всё равно не будет. Тогда что же меня страшит сейчас сказать «Да», поставить подпись под контрактом и навсегда перестать существовать для того мира, где меня и нет, и сам он нереален?
Будто видя мои затруднения, хотя я был абсолютно неподвижен и, как мне казалось, не выдавал своих чувств, Юля подошла ко мне, положила руку на плечо и заговорила, ещё немного оттягивая время принятия решения. А может, наоборот, приближая его тем, что именно она говорила:
- Избранному всегда тяжело. Он всегда один. Он не может не сомневаться в своей избранности. Он же не идиот! Сомнение вообще признак большого ума. Но ты не ставь себе лишних зарубок на сердце. Не пытайся найти свою вину в том, в чём не виноват. Искушение чувством вины – это любимое лакомство, которым кормят в вашем мире те, кто жаждет навсегда прибрать его к рукам. А присваивать себе чужую вину – так и вовсе гордыня. А это осуждаемо не только христианством.
- Разве я пытаюсь присвоить себе вину?
- Обвиняя других в том, в чём виноват ты сам, ты совершаешь меньшее зло, чем винясь в делах, вина за которые лежит на других. Ты помнишь вчерашний эпизод с водителем?
- Когда я, задумавшись, сиганул под машину? Да, конечно, помню. Странно, что это было вчера. Как будто вечность прошла.
- Я тебе уже говорила, вопрос времени здесь имеет другое значение. Ну, так вот! Первый вопрос, который ты задал несчастному автомобилисту, отряхнувшись, звучал: «Не слишком я вас задерживаю?» Помнишь?
- Да, сейчас вспомнил. Но при чём здесь это?
- А при том, что ты взял на себя несуществующую вину, в которой готов был повиниться, чтобы от самого себя закрыть вину существующую. Ведь гораздо труднее ответить на вопрос об ответственности и справедливости, чем повиниться в несуществующей вине.
- Да, Юля, но я мог ему действительно помешать в его планах, мог повредить его машину. Я же был бы виноват. Почему я не мог задать такого вопроса?
- Тогда вспомни мысли свои за несколько секунд до этого. Ты же был на грани самоубийства, не так ли? А задумывался ли ты, отчего самоубийство - самый тяжкий грех практически во всех религиях?
- Ну, это как смалодушничать, – неуверенно ответил я.
- Нет. Это отказ от выбора. Точнее, то самое «демократическое» третье: воздержался. Но воздержавшихся не бывает. Ты либо любишь, либо – нет. Ты либо жив, либо – нет. Всякий подлинный выбор – это выбор только из двух.
- Так вот почему меня всегда с души воротило ходить на выборы и напрягать мозг, за какую из дюжины физиономий поставить галочку! – оживился я, думая, что действительно нашёл подходящую ассоциацию. Но не попал. Юлия снова поморщилась, отчего её прекрасное лицо словно угасло.
- В тех ваших выборах вообще никакого выбора нет.
- Можешь объяснить подробнее?
- Попробую, –  согласилась Юлия. – Вы подчиняетесь внушённому вам правилу участвовать в празднике так называемого «волеизъявления». Как будто кто-то из вас понимает, голосуя, что именно он делает. Людей того мира просто научили верить в будто бы зависимость результата политической игры от суммы проявленных индивидуальных воль, что и называют выборами. На самом деле высококлассные специалисты математики создают некий поток, расставляя по разным этажам этого потока определённые символы и вовлекая всех войти в этот поток, чтобы оставить на его стенках один единственный отпечаток. Есть некий разброс, но поток рассчитан и организован таким образом, чтобы большинство индивидуальных отпечатков попали в строго заданную точку, соответствующую той кандидатуре, на которую сделали ставку устроители лототрона «выборы». Ваши недовольные оппозиционеры из кожи вон лезут, чтобы поймать устроителей на вбросах, подтасовках. Ну, бывает и такое. Но это сущие мелочи. Они не могут додуматься, что сам лототрон спроектирован вполне определённым образом…
- Так что же, получается, никаких выборов не бывает?
- Отчего же! Когда число голосующих таково, что все друг друга знают, когда реально сталкиваются две спорящих между собою позиции… Но только две, Лёша, не больше!
- То есть, выборы в небольших коллективах. Я правильно понял?
- В коллективах, в жилищных товариществах, в небольших творческих союзах… Ну, в общем, ты правильно понял. Но это мы отвлеклись. С твоей подачи, кстати.
- Извини, пожалуйста.
- Ничего. Так прислушайся к главному, чтобы сделать выбор.
- Как определить главное? Мне всегда трудно было отделить главное от второстепенного. Как мой первый учитель по композиции говорил: твоя, говорит, проблема, Лёша, что ты всё время путаешь фон и рельеф, тебе всё кажется в равной степени важным, а получается в равной степени второстепенное.
- Это он правильно говорил. Мудрый человек был твой первый учитель, –  задумчиво произнесло Юлия и продолжила:
- Выбор всегда определён. И предопределён. В каком-то смысле. Но это ты понимаешь потом, позже. Ведь когда он перед тобой стоит, его важно сделать. И это всегда между двух. Единственный выбор. Прислушайся к голосу своего сердца. Этот орган никогда не обманет. Потому что он дан нам для самой тонкой настройки. Он работает камертоном: с его стуком мы соотносим все свои действия, мысли и чувства. Частота, глубина, амплитуда сокращений, тон – всё, что составляет голос сердца, и есть главное. Прислушайся к нему, отбросив лишние настройки всяких более высоких частот: рассуждений, принципов. Информационного белого шума. Разве ты не слышишь единственного голоса, который ведёт тебя?
- Вообще-то, слышу. Только подзабыл его.
- Разве не живёт в твоём сердце единственный дорогой тебе образ?
- Живёт, –  еле слышным шёпотом выдавил я из себя.
- Разве не в поисках этого единственного образа из года в год отправлялся ты в свои ночные путешествия без компаса и карты, надеясь на случай?
- Да, –  совсем неслышно выдохнул я.
- Алёша, случай настал. Проснись!









- 17 -

Репетиции давались Семёну с трудом. Несколько раз он был готов отказаться от премьеры, но мягкий полный тихой укоризны взгляд сидящей в пятом ряду Надежды возвращал его в строй. Дирижёр тоже чувствовал неловкость ситуации и испытывал порой неприязнь к новой редакции партитуры. Возможно, не знай он прежней, эту воспринял бы легче – в конце концов, музыка бывает более талантлива, менее талантлива. Но вот так, чтобы из почти гениального полотна сам автор собственными руками смастерил поделку и не испытывал при этом никакого неудобства, этого Борис Михайлович понять не мог. Он был рад, что по установившемуся правилу всей черновой работой занимались ассистенты. На работу Смеляковой была выписана дирижёр-ассистентка из аспирантов консерватории, ученица Гамаюнова с дивным именем Василиса. Однако генеральную должен провести сам Полоскудников. На генеральной репетиции он проделал большую работу над тем, чтобы выбить из себя всякое волнение. Яркие эпизодики партитуры числом в три штуки, были подготовлены ему Василисой по его просьбе и отмечены карандашом. Когда дошла очередь до них, и дирижёр вживую услышал, что это за эпизодики, и понял,  насколько они бесцветнее, скучнее, чем музыка первой редакции, а главное, понял, что на этих эпизодиках ему блеснуть на концерте не удастся, он был крайне удручён, и по ходу ведения репетиции молча принял для себе следующее решение: он исполнит произведение ровно, на выделяя никаких эпизодов.
А Сёма всё чувствовал, всё пропускал через себя. Партия виолончели в новой редакции Смеляковой была выписана эффектнее, она была более развёрнута, и казалось бы, это замечательный подарок от жены мужу – есть возможность красиво посолировать. Но прежнюю музыку Сёма любил, то была их музыка. А эта музыка была чужой, и никак приноровиться к ней Семён Лифшиц не мог. Он и пытался заставить петь свою виолончель, расцветить все регистры всеми красками, на какие только способен инструмент и он сам. Но внутри сидело ничем не перебиваемое ощущение, что в той музыке он был художник, а в этой – снова лабух.
На концерте он сумел на несколько секунд преодолеть лабуха. Но по окончании было полное ощущение неудачи, тем более обидной, что все вокруг аплодировали и кричали «браво».
С того концерта прошло много времени. Надя получила первый большой заказ, который должна была выполнить, пока сидит в декретном отпуске. А тот неумолимо приближался. Живот был уже вызывающе велик, и радостный Сёма, положив на него ладонь, наслаждался получаемыми в ответ пинками и тычками будущего сына, а жена заливалась радостным смехом, наблюдая эту волшебную игру.
Время от времени названивал старый приятель, с которым Сёма много лет не виделся, приглашая в гости. Будущий отец уже устал ему отказывать, напоминая всякий раз, что скоро разродится первенцем его суженая, и ему недосуг шляться по гостям. Ни брат Гриша, ни психиатр Грефер более не проявлялись никак. В яме тоже всё шло своим чередом. В вечер рождения сына Сёма как раз играл «Ромео и Джульетту», как в вечер их с Надей знакомства. Когда в антракте он узнал по телефону, что у него родился сын, второй акт он отыграл с такой страстью, таким звуком, что концертмейстер группы сказал ему на выходе:
- Сёма, я с тебя сегодня восхищён, и кабы мне не были так нужны деньги, я бы попросил нас поменять местами, – концертмейстер группы получал другую ставку, а за должность инспектора оркестра, которую занимал Лифшиц, просто немного доплачивали, кроме того, концертмейстер, по идее мог бы исполнять ещё обязанности инспектора, и жалованье было бы ещё больше, но Сёме сейчас не надо было ничего; похлопав коллегу по плечу, он радостно крикнул:
- Я играю так только сегодня. Это эксклюзивное исполнение. Один раз.
- А что случилось?
- Сын родился!
- Сёма, тогда надо немедленно собирать поляну. Я в буфет?
…Несмотря на попытки Семёна Аркадьевича уклониться от доброй традиции лабухов проставляться в день рождения детей, застолье в «Бенуаре» в тот вечер состоялось, и домой Сёма прикатил, что называется, на бровях. Впервые за без малого год семейной жизни он был без Нади, которая в этот день, естественно, находилась в роддоме, и впервые за год он вновь прикоснулся к атмосфере той жизни, которой жил до встречи с нею. На попойке в «Бенуаре» не обошлось без того, что к нему подкатывали девицы, из числа тех, кого он не успел удостоить своим холостяцким вниманием в прежней жизни. И должен вам сказать, что подкаты эти оказались безуспешны. Посторонние женщины перестали существовать для бывшего «главного Казановы театра», что все отметили сразу. И снова мнения разделились на тех, кто ему сочувствует, тех, кто им восхищается, и тех, кого он раздражает. Но не было никого, кому Лифшиц был безразличен. Сильно выпивший инспектор оркестра не обратил внимания, что с тостами-поздравлениями к нему успела подойти практически вся яма, что даже директор оркестра удостоил его честью личного посещения общей пьянки. Ускользнуло от внимания Сёмы и то, что директор несколько раз звонил по телефону, делясь новостью с разными людьми, среди которых были Грефер, Мейербах, Полоскудников и израильский брат Сёмы.
Наутро Лифшицу было нехорошо. Хорошо, что сегодня у него вызов только на вечерний спектакль – есть время привести себя в порядок. Сёма успел принять душ. Однако лучше ему не стало. И уже хотел обратиться к врачу, как в одиннадцатом часу лично нарисовался в его квартире Илья Моисеевич, чему, признаться, виолончелист с похмелья был весьма не рад. Но принял, что же делать! Осмотрев жилище и оценив приготовления к встрече маленького, Грефер приготовил Семёну великолепный кофе, от которого в голове воцарилась полная ясность мыслей и даже некоторая тишина. Что-то говорил, улыбаясь, дружески похлопывая по плечу, но этого Семён Аркадьевич тоже потом никогда не мог вспомнить. К вечеру он был уже в совершенной форме, следов проведённого буйства не осталось никаких, и он был готов играть. Сегодня был какой-то Верди – то ли «Травиата», то ли «Риголетто». В общем, играть нечего. Поэтому Лифшиц приехал за полчаса до спектакля. Но и этих получасов ему хватило, чтобы поймать на себе, наверное, тысячу взглядов, словить, наверное, сотню рукопожатий и услышать, наверное, миллион слов поздравления и сочувствия, слившихся в один бессвязный поток. Вот уж не думал, что появление первенца в семье Лифшица и Смеляковой обернётся таким всемирно-историческим событием!
Через несколько дней выписали мамочку с ребёночком, и с этого момента в жизни Сёмы на несколько месяцев установился тоннель метро с двумя станциями и тёмным перегоном между ними: полутёмная станция под названием «Яма» (даже не «Театр»! Потому, что сразу после спектакля или репетиции он, никого и ничего вокруг не видя, нырял в своё метро и выныривал сразу на второй станции) и сверкающая всеми огнями, полная радости и новых ощущений станция «Семья». Маленький Вовочка кричал и мочил пелёнки, таращил толи ничего не понимающие, толи знающие обо всём на свете много больше других глазёнки, постоянно требовал разнообразных действий – смены подгузников, пеленаний, приготовления специальных смесей, укачиваний на руках… Словом, всё то, что составляет трудности и радости первых месяцев жизни нового человека, ворвалось в жизнь Семёна Лифшица во всей своей полноте. И он принимал эти трудности и радости с ребячьим восторгом, ни разу не выказав никакого неудовольствия из-за того, что весь прежний ритм жизни полностью сбит, и до самого окончания сезона для Сёмы исчезло всё, кроме двух станций собственного метро, на одной из которых существовала мало различимая масса людей и много всякой мало различимой музыки, а на другой – любимая жена и стремительно растущий человечек.
Надежда, в отличие от мужа, не потеряла достаточно полного контакта с окружающей реальностью, хотя и сидела дома. Во-первых, она, хоть и медленно, в первые два месяца просто урывками, но всё же работала над заказом театра, и каждый день по одному-два листа исписанной нотной бумаги успевало выйти из-под её натруженной руки. Во-вторых, сидя дома с ребёнком, она – и только она, ибо Сёма отказался это делать, – отвечала на все телефонные звонки. В-третьих, она улавливала проникающие сквозь стены флюиды внешнего мира. И, надо сказать, флюиды не радовали её.
Вокруг неё плелась какая-то интрига. Она ощущала её кожей затылка, но не могла распознать деталей. Иногда она улавливала контуры фигур, вовлечённых в неё: художественный директор, Сёма, Гамаюнов, Грефер и какая-то незнакомая женщина. Поле интриги очень медленно, но неуклонно сгущалось, силовые круги этого поля сжимались неделя за неделей, и к концу театрального сезона, когда оркестрантов отправляют в отпуска, стали такими узкими, что порой становилось тяжело дышать. Но что самое печальное, Надя ничего не могла сказать мужу. Как ему объяснить её невидимые глазом ощущения? Как перечислить имена людей, якобы чем-то угрожающих? Ещё скажет, что, мол, у тебя послеродовый стресс и фантазия, давай-ка с врачами посоветуемся. Но случай помог заговорить с ним о тревогах.
Как-то раз, когда Сенечка забежал домой между двумя вызовами, зазвонил телефон, и так получилось, что трубку снял он, а не Надя. И звонил таки Грефер.
Надя, только что положившая спать после кормления малыша, напряжённо вглядывалась в исказившееся лицо мужа, разговаривавшего по телефону, спиной чувствуя наползающий холодок. Она не обращала внимания на его слова. Они были отрывистыми и без связи с тем, что лилось ему в ухо, мало понятными. Но когда он положил трубку, подошёл к ней и посмотрев внимательно на спящего малыша и на неё, задал вопрос, ей всё стало ясно. Вся плетущаяся интрига высветилась объёмной диарамой, и все её персонажи расставились чётко по своим местам.
- Надюша, – упавшим голосом спросил Сёма, – у нас с тобой всё в порядке?
Она подалась к нему, отвечая той самой обезоруживающей улыбкой, на которую была способна только она одна в целом мире, и, коснувшись его руки, сказала:
- Нет, мой милый. Не всё… Ты сядь, пожалуйста. Тебе сегодня играть надо. А если  скажу, что меня тревожило в последнее время, ты, боюсь, пол оркестра переколотишь.
Он послушно сел. Но смотрел не на жену, а куда-то в пол. Она же, продолжая светиться своей особенной улыбкой в надежде, что муж заметит её, продолжала:
- Я никогда не думала, что в театре такие… подлые люди могут собираться.
- Что случилось? – поднял, наконец, глаза на жену Сёма, и у неё немного с души отлегло: она почувствовала, что контакт установлен, и можно будет сейчас сказать то, что переполняло, но не могло быть высказано в силу своей незыблемости, неочевидности, но было абсолютной реальностью.
- Скажи только, твой психиатр появлялся у нас дома, пока я лежала в больнице?
- Откуда ты знаешь? Появлялся.
- Я чувствовала… Я сейчас тебе буду говорить. Только ты не перебивай меня. Возможно, многое из моих слов тебе покажется воспалённой фантазией, или бредом уставшей от заточения в четырёх стенах молодой мамочки, да и доказательств у меня почти нет, но всё, что я говорю, правда, потому что я увидела это. Сейчас. Как вспышка. Вот он позвонил, и пазл сложился, это ведь он сейчас звонил?
- Он.
- Значит, они хотят разлучить нас любой ценой. Им мало, что они заточили мою певчую птичку в клетку, заставляя петь чужим голосом. Они хотят отнять нас друг у друга. Потому что я человек не вашего круга. Они не приняли меня, но и не отпустили тебя. И они не остановятся ни перед чем. Особенно потому, что родился наш сын.
- Надя! – громко воскликнул Сёма и прикрыл себе рот рукой, покосившись на малыша; к счастью, ребёнка не разбудил – лишь мимолётная гримаска пробежала по солнечному сонному личику, – он ведь наш? Твой и мой?
- Молчи! – так же воскликнула жена и также приложила руку к губам и добавила громким шёпотом:
– Даже думать не смей! Слышишь? Никогда не смей! Подлые, низкие, ничтожные люди! Для них не существует ни музыки, ни любви, ни верности, ни искренности. Для них есть только лестница. Бесконечная лестница. И они карабкаются вверх по лестнице, ведущей вниз, отталкивая локтями друг друга, ревниво считая ступеньки: кто сколько прошёл, кто на какой закрепился. Они тараканы, которые лезут к сладкой патоке, их влечёт её запах, перебивающий их собственное зловоние. А самое главное, они знают, что, коснувшись этой патоки своими присосками, они смогут хотя бы на время испытать чувство насыщения. Но они не могут насытиться. Никогда, Сенечка! Они всегда будут голодны. Поедая всё вокруг, а с самым большим наслаждением друг друга, они будут жрать, жрать, жрать, становясь всё жирнее, больше, пока не начнут лопаться. При этом из чрева их будут выпрыгивать новые маленькие тараканчики, у которых будет ровно та же задача. Знаешь, что они придумали?.. Ох, я дура, не сказала тебе ещё тогда… Но разве могла я подумать, что они используют это?
- Что? – надтреснутым голосом выдавил из себя Сёма.
- Сенечка, милый! Только не переживай, пожалуйста. Это всё пустое, фантомы. Я тебе сейчас скажу, и ты сам увидишь… У тебя руки дрожат. Давай, я тебе плесну твоего любимого коньяку.
- Не надо. Я в порядке. Говори.
- Помнишь день моего первого показа? Когда я надеялась, что мой геростратов труд не примут… Они приняли. Ну, вот мне наука, дуре! Так вот, Сенечка, ещё там на показе я почувствовала, что мне не хорошо. Ну, токсикоз у меня начинался. Но там я удержалась. А наш ушлый шеф… Это не человек, Сенечка, это рентгеновский аппарат. Наш художественный директор, ещё когда контракт подписывали, разглядел, что я беременна. А в тот день, на худсовете, видимо, в ходе показа разглядел, что у меня токсикоз начинается. В общем, он предложил мне служебную машину с водителем, чтоб доехала до дому без приключений.
- И ты согласилась?
- А что мне было делать, Сенечка? Отказать? Как? И потом, я действительно чувствовала, что могу по дороге загреметь… В общем, я согласилась. Но по дороге всё равно пришлось остановиться. Меня вывернуло. Я успела забежать в общественный туалет. Но водитель, наверное, всё понял, потому что из туалета меня выводила какая-то пожилая женщина. И я сама, получается, породила сплетню о себе, дура.
- Хуже, Надя. Хуже…
- Милый мой, единственный! – давя слёзы в горле, запричитала Надя, – Ты им поверил? Ты им поверил… Что же они сделали с нами!
Надя молча сползла в кресло и закрыла лицо руками в беззвучном рыдании. Семён постоял подле жены, потом прошёл к бару, налил рюмку коньяку, выпил единым залпом, не чувствуя ни вкуса, ни крепости, и, не оборачиваясь к ней, проговорил:
- Грефер сказал, что сделал генетическую экспертизу.
- Этот может. Он что угодно может. Он может доказать, что ты произошёл от папуаски, и даже официальные анализы добудет, – не отрывая рук от лица, отвечала Надя, из-за чего не все слова жены Сёма разобрал.
- Вовочка не…
- И ты им поверил, Сенечка, – с ещё большим жаром заговорила Надежда. – Ты поверил, поверил им! Вот что самое страшное. Если ты сейчас не поверишь мне, но поверил им, значит, они правы: я человек не вашего круга, ты мужчина высшей породы, а я… Семён, остановись! – вдруг вскрикнула Надежда и бросилась к мужу, прижалась к его спине, обхватив за плечи, – ты же потом никогда себе этого…
- Экспертиза, Надя. Экспертиза…
- Да фальшивка их экспертиза. Подлог! Что, не знаешь, как такие вещи делаются? 
- Ты что же, думаешь, они ради такой мелочи пойдут на уголовное преступление? Ведь подлог генно-молекулярной экспертизы – уголовное преступление! – развернулся лицом к жене Сёма, но при этом оттолкнул её от себя.
- Это ведь ты меня, Сеня, сейчас мелочью назвал, – с грустной улыбкой отвечала Надежда. – Но подумай. У них же, Сеня, вся жизнь – это одно сплошное уголовное преступление. Жалко, что ты этого так и не понял. Я знаю, что тебя уговаривали отступиться от меня. И твой братец родной, и ваш директор оркестра. Даже если бы им удалось полностью подчинить меня своей воле, они бы ничего не смогли сделать с моей душой. Я ведь понимаю эти игры. Ещё тогда, в консерватории, поняла, когда меня попытались под уголовку подвести с этим конкурсом. А я им карты спутала. Знаешь, какие поручения я должна была выполнить в Германии?
- Я не хочу этого знать, – прогудел на один тон Сёма. – Я хочу понять, как такое может быть. Как такое быть может? Мы же любили друг друга! Мы же… Я же…
- Сеня, Сеня… Ты им поверил. Какой-то фальшивой бумажке, которую ты и не видел даже. Гнилому Греферу. Братцу твоему, который мизинца твоего не стоит, и оттого завидует тебе со страшной силой. А мне не веришь. Мне, наивной маленькой девочке, которая никогда никого не любила, а тебя любит безоглядно и готова всё что угодно принять от тебя. Только бы спасти тебя от этих страшных монстров! Мне ты не веришь. А монстрам поверил. Да у них будут миллионы любых экспертиз, миллионы свидетелей любой фантазии. Просто потому, что у них всегда миллионы. Кроме которых ничего у них нет. Ибо у них нет душ. Я тебя вымолила, вырвала из этого стервятника. Ты же вспомни, каким ты был ещё пару лет назад! Пустой, мёртвый, нелюбимый никем. А теперь у тебя есть продолжение. Это наш с тобой сын. И ты мне не веришь… А им поверил…
В этот миг единственным желанием Семёна Аркадиевича Лифшица было рухнуть на колени перед любимой, обнять её ноги, покрывая их поцелуями и сказать: «Верю! Я тебе верю! Я тебя люблю! И наш сын будет расти в любви и заботе с папой и с мамой! А они… Да будут они прокляты!» Но сделать это инспектор оркестра и один из ведущих виолончелистов Театра оперы и балета, породистый мужчина высшего сорта перед начинающей композиторшей, которая в театре первый год, не мог. И раздираемый этим противоречием, которое сверлило его сердце алмазным сверлом, он постоял несколько секунд перед супругой, вглядываясь в любимое лицо, потом очертания стали оплывать, пол поехал под ногами, в виски застучал «молоток без мастера», а грудь стало сдавливать железным обручем. Последнее, что ухватило меркнущее сознание Сёмы, были руки, любимые руки, которые метнулись к нему, чтобы поддержать падающее тело, не дать удариться виском. А потом – ничего, зеленоватая тишина. Из которой медленно, отдельными кусками стали заново складываться очертания пространства, звуки, запахи. И оказалось, что он лежит на больничной койке, из его руки торчит тоненькая трубка катетера, а возле койки мерцает огнями осцилограмм какой-то прибор, издающий тихие тикающие звуки…
 






- 18 -

Розалия Зиновьевна, узнав от мужа о случившемся в театре несчастье со вторым виолончелистом, отреагировала странно. Она сделала лицо, которое принято называть «постным», и негромко промолвила: «И поделом ему! Бабники всегда кончают инфарктами». Муж попробовал было осадить супругу, мол, не накаркай, ещё, может, выкарабкается ещё. Она отмахнулась и принялась как ни в чём не бывало заниматься домашними делами. Анатолий Валерианович не хотел такого ущерба Лифшицу, но внутренне потирал руки: поэтапный план против Смеляковой начинал срабатывать. На следующем этапе он планировал окружить бывшую студентку всяческим вниманием и заботой в связи с постигшим её семью несчастьем, а заодно сделать эту заботу предметом сплетен, особо направляя эти сплетни в уши художественного директора. Розалия подсказала мужу, как эффектнее подавать такой адюльтер, как инсценировать оставление ребёночка в опасности. Можно коляску с ребёнком у магазина забыть на полчаса. Можно опоздать на кормление, прогуливаясь под ручку с Гамаюновым. Но важно, чтобы это опоздание обязательно кто-то зафиксировал – няня, муж, соседка, неважно. И прогулку чтобы запечатлел какой-нибудь театральный папарацци. На фотографии всяческие Розалия Зиновьевна возлагала в этом деле особенные надежды. Она с таким жаром решилась включиться в дело компрометации молодой конкурентки собственного мужа, что не только сама взялась ассистировать ему в построении соответствующих мизансцен, но и благословила его на реальные интимные отношения со Смеляковой, если иные методы не дадут результата. Карьера мужа была для неё святее супружеской верности.
В доме Полоскудниковых к беде Лифшица отнеслись с большей человечностью. В конце концов, первому дирижёру небезразлично, какими силами он руководит. Едва Семёна Аркадьевича перевели из палаты интенсивной терапии в обычную, и к нему стали пускать посетителей, дирижёр с женой были одними из первых, кто навестил выздоравливающего. За окнами стоял торжественный праздник ранней осени. Позолоченные кроны лип и клёнов светились всеми оттенками полноты бытия. Похудевший и осунувшийся, Семён Аркадьевич производил на фоне этого праздника удручающее впечатление. От былого красавца остались смутные воспоминания. Он поседел, глаза ввалились, и под ними отчётливо пролегли тёмные мешки. А лоб рассекла жёстко очерченная морщина. На вопросы он отвечал спокойно, определённо, однако, без живости и удовольствия. Эмоционально был выключен. Ничего конкретного о желании возвращаться в оркестр не сказал и от разговоров о музыке уклонялся. Впрочем, без сколько-нибудь выраженного неприятия. Полоскудниковы покидали больничную палату подавленные. Всегда тяжело видеть столь разительную перемену, произошедшую с человеком в столь короткий срок. А если добавить к этому ту особенную роль, какую играл в жизни коллектива виолончелист Сёма Лифшиц, то ощущение разразившейся катастрофы было достаточно явным. Борис Михайлович, вдобавок, был озабочен тем, что, по всей вероятности, придётся выходить на руководство театра с требованием объявления конкурса. Он ещё не получил твёрдого «да» или «нет», но был совершенно уверен, что в яму Лифшиц больше не вернётся.
Брат Григорий примчался из Тель-Авива сразу, как узнал о случившемся. Он обегал всех светил медицины, оплатил доставку каких-то особенных приборов, несколько ночей провёл сиделкой у постели больного, пока тот находился без сознания. И в эти ночи, по его распоряжению, супруга пациента к нему допущена не была. Когда Сёма пришёл в себя, Гриша, ни слова брату не говоря, отбыл обратно в Израиль, продлив устный запрет на посещение его палаты женой ещё на две недели. Лечащий врач, впрочем, снял этот запрет гораздо раньше, и Надя увидела своего Сенечку спустя месяц после случившегося. С того момента она бывала у него через день. Медсестра, заходя в палату, когда жена навещала мужа, заставала одну и ту же сцену: он лежит, отвернувшись от неё с закрытыми глазами, а она молча держит его за руку, вглядывается в его профиль на подушке и улыбается, время от времени смахивая слёзы. Она не могла бывать у него подолгу и чаще. Дома ждал малыш, которого на пару часов она могла оставить с нянькой, но не долее. Однажды лечащий врач заговорил с Надей, расспрашивая о том, какие условия дома, какие между супругами взаимоотношения, есть ли родственники, которые могли бы помочь, и с каждым её ответом становился всё грустнее. Потом он попросил её зайти ординаторскую, запер за ней дверь и, усадив на стул напротив себя, произнёс:
- Видите ли, Надежда Михайловна, положение серьёзное. Инфаркт у Семёна Аркадьевича обширный. Некоторые функции не восстановятся. Это точно инвалидность. Очень серьёзные ограничения на работу и нагрузки. У вас ведь с ним грудной ребёнок?
- Да, – еле слышно выдохнула Смелякова.
- Вы готовы к тому, что у вас, Надежда Михайловна, теперь двое детей? И оба достаточно беспомощные.
- Да, –  тем же тоном кивнула Надя.
- Мы сможем выписать Семёна Аркадьевича не раньше, чем через две или три недели. Потом за ним будет наблюдать кардиолог вашей театральной поликлиники. Но я не могу давать никаких обнадёживающих прогнозов. Вы должны настроить себя на то…
- Не продолжайте, – перебила Надежда, – Из всего, что могло случиться, случилось лучшее. Сеня жив. И я всегда буду рядом. И сына подниму.
Врач сглотнул, часто поморгав глазами, положил руку ей на запястье и прошептал:
- Я очень редко встречал таких сильных женщин, как вы, Надежда Михайловна. Если когда-нибудь вам потребуется моя помощь, обращайтесь. Вот вам моя визитка с домашним и мобильным телефонами… И дай вам Бог!
Надя ответила коротким благодарным взглядом и вышла из ординаторской.
Когда Семёна выписывали, моросил мелкий дождичек. Было не холодно, но довольно зябко. В такую погоду середины октября люди часто не могут для себя решить, по какому сезону одеваться, и случаются простуды. Кто-то выскакивает на улицу в лёгком платьице и вскоре дрожит от холода. Кто-то, наоборот, вытаскивает из шкафов тяжёлые пальто с воротником, и скоро в удушливом дискомфорте обливается семью потами. В этот день художественный директор театра вновь проявил свою странную заботу и выписал в полное распоряжение Смеляковой служебную машину с водителем на весь день, вдобавок приехал в больницу сам. Они встретились в холле напротив ординаторской. Он стоял спиной к ней и глядел в окно, облокотившись на массивный подоконник. Но эту всклокоченную шевелюру можно узнать из тысячи – она сразу признала его и поздоровалась. Он ответил, не оборачиваясь, и, продолжая глядеть на дождь, спросил:
- Вам нужна какая-нибудь помощь от театра?
- Спасибо. Я думаю, я справлюсь сама.
- А от меня лично? – он резко развернулся и вперил в Надежду свои цепкие, чуть раскосые глаза. Она выдержала этот взгляд, не меняясь в лице, и сказала:
- Зачем вы всё это устраиваете? Вы же понимаете, что вместе со всеми остальными загубили Сеню. Чем он вам мешал? Чем не устраивал?
- Я с первого взгляда понял, – вместо ответа заговорил шеф, – что вы человек совершенно особенный. Таких у нас в театре нет. Таких вообще не много на свете. Семён Аркадьевич вытянул счастливый билет, найдя вас. Но в том, что случилось с ним, моей вины нет. Это театр. Понимаете? Театр.
- Не понимаю, – отрезала Надя. – Если театр убивает, то это уже не театр. И разве в нашем театре делается хоть что-то, к чему не причастен его шеф?
Художественный директор пропустил мимо ушей колкость Нади.
- Вы ничего не понимаете, – холодно заметил он. – Люди эгоистичны, самолюбивы. Ими движут исключительно их интересы. А точка приложения интересов, как правило, одна на многих. И чтобы приложиться к ней, они готовы на многое, будут конкурентов отталкивать и даже убивать. В театре нет друзей. И уж тем более, нет места для любви. Театр – это бизнес, жёсткий и суровый. А вас с Семёном зацепила любовь. И это сразу выделило вас двоих из нашей семьи. Театральная семья допускает только одну любовь – к Мельпомене. И эта любовь безраздельная, слепая и жестокая. Ради неё можно пожертвовать жизнью своей или чужой, близкими, счастьем. Эта богиня жестока. Но она справедлива: тех, кто служит ей, она одаряет частицей бессмертия.
- Справедлива? Это вы называете справедливостью? Это до какой же степени всё у вас перепуталось! Эгоизм возводите в добродетель. Жестокость зовёте справедливостью. Любовь запираете под запрет. Музыка для вас всего лишь инструмент власти. Один из инструментов. Тех, кто действительно любит музыку и без неё не может жить, вы постепенно превращаете в ревностных служителей вашего чёрного культа. Тех, кто относится к ней спокойно, но кое-что в ней понимает и умеет, вы приближаете к своему трону и делаете жрецами. А тех, кто её ненавидит, но вынужден ею заниматься, вы расставляете в качестве солдат вашего легиона. Вы с самого начала знали, что может выйти из оказанного вами мне знака внимания. Вы его намеренно выставили напоказ, зная, что в театре сплошные дятлы. Я проглядела эту вашу подлость. Это вы, а не кто-то другой, главный сценарист и режиссёр-постановщик этой трагедии, в которой мне выпала роль плакальщицы, а моему мужу роль жертвы. Как вы красиво всё поставили! И ваши верные слепые актёры всё сыграли как по нотам, даже не зная, чью пьесу они исполняют. Только ответьте мне на один вопрос: зачем вам это пьеса?
- Я всегда жалел, – словно продолжая свою сокровенную мысль, а не отвечая на прямо поставленный вопрос, молвил художественный директор, – что мне никогда не выпадет счастье разделить ложе с настоящей сильной женщиной. Увидев вас, я был взбешён тем, что бесплодному бычку из родовитой семьи, а не мне выпала честь стать первым мужчиной Валькирии. И вы, Надежда Михайловна, сделали всё, чтобы ненависть к вам только крепла. Думаете, я или мои члены худсовета не оценили вашей дипломной партитуры? О, вы не представляете, сколько было разговоров за кулисами о том, что ваша музыка сделала с нашим секс-символом. Вы же лишили театр одной из его главных достопримечательностей, того, что сплачивало семью и позволяло ей успешно расширять своё влияние, давя конкурентов. Мы в нашем городе стали законодателями музыкальных вкусов, эталоном того, как надо делать искусство. И всё потому, что в моей империи всё отлажено, до мелочей. Всё на своём месте. И это мне, а не нашему несчастному жеребцу Лифшицу должна была явиться Валькирия. Та самая, из опер Вагнера. Вы должны были принадлежать мне, а не ему. Зачем вы оказались в тот злополучный вечер на проходной?
- А всё намного хуже, чем я думала, – грустно улыбнулась Смелякова. – Вы знаете, что Валькирии не могут никому принадлежать. Они сами выбирают себе того, кого делают героем. Вы заигрались. Ваша империя, как вы её называете, карточный домик, который сложится, едва вы оставите его хотя бы на полгода. А это очень скоро может произойти. Никто из нас не вечен. Ваша семья, какой вы считаете этот карточный домик, это иллюзия, потому что единственная сила, на которой может строиться семья, это сила любви, а вы любовь исключаете. Страсть к Мельпомене, которую вы считаете любовью, это своего рода психическое заболевание, которое обслуживают ваши психиатры. Типа Ильи Моисеевича Грефера…
- Вы и это успели узнать, – грустно пропел художественный директор.
- Тоже мне, секрет Полишинеля! – фыркнула Надя. – Вы даже не представляете себе, насколько вы несчастный и жалкий человек. Вы наделены феноменальными талантами. У вас такая яркая натура. Но самым ярким вашим качеством является неукротимая воля к власти. Ради утоления этой, не знающей насыщения жажды, вы готовы бросить в костёр все ваши таланты, любые ваши достоинства, заодно пожертвовав всеми людьми вокруг. И такие, как вы, в итоге, обречены на полное одиночество. А одиночество в вашем случае – всегда страх. Вы и меня-то боитесь, признайтесь себе в этом. Поэтому и ищете способов заполучить меня. Я подписала с вами кабальный контракт, и вы подумали, что заполучили мою душу. А выяснилось, что не получили ничего. Ведь так?
Главный человек театра скрипнул зубами. Из прищуренных глаз его выстрелил электрический разряд. Кому-то иному этого было бы достаточно, чтобы пасть ниц, признать себя навеки рабом этого сверхчеловека. Но Наде было глубоко безразлично всё, что сейчас может произойти или может быть высказано. Всё это только театр, и ничего более! Она в первый и, возможно, в последний раз в своей жизни имела возможность и право высказать всё начистоту. И она решила вполне воспользоваться этой возможностью.
- Вы не погнушались даже прямым подлогом, – продолжила она. – Ну, какой вам смысл мараться об это? Вам – человеку, достигшему всего и владеющему столькими вещами, сколько большинству даже и не снились!.. Молчите? Скажете, не знали, что какие-то подлецы в белых халатах подмахнули документик, в котором наш сын записан как ваш? А ваши собственные дети, интересно, ваши или тоже от какого-нибудь племенного жеребца с родословной?
- Замолчите, женщина! – не выдержал властелин театра, – Смотрите, не пожалейте о своих словах!
- Чем вы, жалкий человек, можете угрожать мне? Ну, убьёте. Что ж, это облегчит мою душу. Потому что впереди меня ждут годы и десятилетия каторги, которую устроили вы и ваши подручные. И вы знаете это. Вы всё про всех знаете, проницательный человек. И никогда не остановили ни одной подлости. Вы, напротив, мягко и негласно потакаете всякой мерзости, что творится за кулисами. Всем этим регулярным оргиям в сауне, интрижкам ваших актёров и оркестрантов на стороне. Если кто-то с кем-то судится или дерётся, вы или кто-то из армии ваших многочисленных помощников является миротворцем на белом коне, и обе враждующие стороны становятся ещё более обязанными вам, чем прежде. Если несколько семейных пар в вашем коллективе мучаются оттого, что живут свингерской коммуной и не могут точно сказать, чьих же детей воспитывают, вам только выгода: ни один из этого змеиного клубка запутавшихся людей от вас не уйдёт самостоятельно. А уж сколько гомосексуалистов вырастили вы, особенно среди балетных, и сказать страшно! Что, скажете, тоже не имеете к этому отношения? Не поверю. Вы - главный человек в театре, ни один волос с парика ваших придворных музыкантов не упадёт без вашего ведома. Только собственные волосы вы теряете не по собственной воле. И свою смертельную болезнь пока скрываете, но скоро она станет всем столь очевидной, что вас начнут рвать на части. Прикормленная вами стая хищников не пощадит вас, едва почувствует, что кто-то более сильный и молодой может занять ваше кресло. Что, разве не так?
Внезапно жар в душе художественного директора потух. Он усмехнулся и ледяным тоном произнёс:
- Я восхищён вами, Надежда Михайловна, и благодарен за вашу искренность. В принципе, вы всё совершенно правильно описали. Так оно и есть на самом деле. Но согласитесь, что в нашем мире нет других способов создавать империи. Я свою создал. И не считаю её хуже других. Она успешно функционирует. Люди будут притекать на наши представления, их будут привлекать наши афиши, и мы выдаём им качественный продукт. Вы говорите про любовь. Возможно, она и существует где-то. Во всяком случае, на сцене нашего театра, в основном, идут спектакли про любовь. Чаще всего в этих пьесах, операх и мюзиклах героев-возлюбленных ждут горе, беда, разочарование и гибель. Вся мировая литература кричит об этом. Потому что люди, выбирающие любовь, отказываются от успеха. Семён Аркадьич попробовал сесть на два стула – чтобы и любовь заполучить, понимаешь ты, и успех. Вот и поплатился. Вы обвинили меня в подложных документах. А вы их видели? Я – нет. Их не существует. Есть только слова. Понимаете, Надежда Михайловна, сло-ва! Вашему глупенькому мужу хватило только слов, чтобы загнать себя в сердечный приступ. Ему не надо было даже документа предъявлять. Жаль, что он оказался настолько слаб и настолько глуп. Но у него есть вы. Он выбрал любовь, и она остаётся с ним. А про успех придётся забыть. Кстати, как и вам, Надежда Михайловна. Путь к успеху лежит через предательство любви. Вам были сделаны намёки на эту тему. Причём с разных сторон. Некоторые вам ещё предстоит получить. Но вы, прекрасная Валькирия, отказались их читать. Что ж, оставайтесь с любовью.
- Я правильно поняла, что наш контракт расторгнут?
- О, нет. Что вы! Зачем же? Ведь жизнь не сегодня заканчивается. Впереди много времени обдумать свой выбор и, кто знает, может, изменить его. Вы же ещё не знаете, как обновлённый Семён Аркадьич будет воспринимать вас. К тому же, для расторжения контракта нет юридических оснований. А по закону я и не могу вас попросить на выход до истечения декретного отпуска. А ещё муж-инвалид. Нет, Надя, – шеф панибратски похлопал её по плечу, отчего всю её передёрнуло, но он словно и не заметил этого:
 – Впереди у нас много прекрасных поводов для всестороннего творческого общения. И мы больше никогда не вернёмся к сегодняшнему разговору, потому что будут более важные темы. А мужа вашего театр торжественно отправит на пенсию по инвалидности. И обещаю вам, мы будем помогать вашей семье. Вы не будете одинокой. В конце концов, ваша семья – всего лишь часть нашей большой театральной семьи. А большие семьи своих не бросают. Так что…
Договорить ему не дал вышедший из ординаторской лечащий врач. Надя устремилась к нему, а художественный директор направился прочь по коридору, откуда донеслись его последние слова:
- Напоминаю вам: машина с водителем сегодня в полном вашем распоряжении. Привет Семёну Аркадьевичу!
































- 19 -

Пробуждение, к которому она меня призывала, болезненно. Всякое пробуждение неприятно. Знаешь, что впереди усилия, неудобства, боль, но куда ж деваться! Жизнь! Сон комфортнее, в нём ты ни перед кем не отвечаешь за свои поступки, тебе их предъявляют как в кино. Твоя задача просмотреть их и, если получится, сделать определённые выводы. Пробуждение означает, прежде всего, наступление ответственности. Хотя бы за себя самого.
Она говорила, что главный вопрос – это вопрос о справедливости. Это важная мысль. Но я ещё не готов её пропустить через себя. Надо поднатужиться и сделать это. Итак! Что такое справедливость? Она говорила: объёмное понятие, включающее связи с прошлым и будущим, с предками и потомками. Причинно-следственные, между прочим.
Мои родители не были рады моему выбору. Отец вовсе говорил, что музыкант, а тем более, композитор – это скорее диагноз, чем профессия. Посвятив себя серьёзной науке, относящейся к медицине, он хотел видеть меня если не прямым продолжателем своего дела, то, по крайней мере, причастным к врачеванию или биологии. Мать, всю жизнь проработавшая на производстве и вышедшая на пенсию с должности главного технолога, была не столь категорична, как он, и, будучи любителем музыки с детства, прощала мою «слабость», как она её называла, но и сожалела о ней. Вечно напоминала, что мужчине хорошо бы иметь в руках какое-то мужское ремесло, а занятия искусством оставить для хобби. В общем-то, я понимал их опасения с самого начала, но биология и медицина вызывали во мне с годами нарастающее неприятие, потому что предполагали слишком активное вмешательство в то, во что, как я считал, вмешиваться лучше не стоит, а ни к какому конкретному ремеслу мои руки никак не могли приспособиться, сколько я ни пытался, и в итоге мои родители махнули на меня рукой. В годы учёбы в консерватории, когда я стал делать, что называется, первые успехи, между мной и ними наступило даже некоторое потепление в этом вопросе. На первом и последнем исполнении моей симфонии, дирижировал которой Борис Полоскудников, отец был и даже пожал мне руку после концерта, попутно пожав плечами со словами: «Всё равно не понимаю, что в этом столько людей находят!» А мать выглядела просто счастливой и сказала, что наконец-то может гордиться своим сыном.
Но дальше началась затянувшаяся полоса творческой тишины. Родители всё более отдалялись от меня, и, когда их не стало, мне не к кому было обратиться за признанием. Справедливы ли были их опасения? Безусловно, да. Жизнь подтвердила их правоту. Справедливо ли было недоумение отца? Скорее всего, да. Действительно, никому не понять, что именно музыка даёт такого, без чего человек существовать по-человечески не может. Но ведь даёт же! А значит, и моё упрямое стремление к занятиям именно этим странным делом по-своему справедливо. Вечность разлучила нас примирившимися с фактом моего выбора, но с недоказанной для них его благоразумностью. Справедливо ли это? Не знаю. Сейчас, когда мне предлагается сделать выбор, возможно, самый главный выбор в моей жизни, который полностью определит судьбу, если я решу вернуться в оставленный мир неопределённости перспектив с весьма малым шансом доказать кому-либо правоту выбора мною профессии, то справедливость претензий моих родителей подтвердится вместе с несправедливостью моего выбора. Значит, возвращаться нельзя.
Родители не дождались внуков. Какие внуки? Они невестки-то не увидали. Их непутёвый сынок остался бобылём почти до полувека своей жизни, и воротись я обратно, скорее всего, останусь таковым навсегда. Ведь в той моей жизни мне и не светило ничего, да и не хотел я уже ничего менять. Меня устраивало одиночество, изредка скрашиваемое случайными связями. Значит, по справедливости, мне следовало бы хотя бы попытаться воспользоваться шансом всё принципиально изменить – вдруг да удастся найти себе спутницу? Крайняя несправедливость с моей стороны в отношении моих родителей, не увидевших продолжения рода, не должна усугубляться! Значит, по справедливости, я должен принять приглашение и остаться здесь.
Да, но о моём существовании мир, в котором были родители, где продолжают жить мои коллеги и немногочисленные знакомые, знать не будет. Если души моих папы и мамы взирают сейчас на тот мир с облаков, то они очень расстроятся, получив весть о моей безвременной кончине и похоронах… Стоп! Это же глупость! Если души всевидящи и всеведущи, то они должны видеть, что я здесь, что я жив! И кто сказал, что души умерших остаются в том мире? Может, наоборот, они перемещаются в этот? Цепочка рассуждений завела меня в логический тупик, из которого требовался выход.
- Юля, а как проходят похороны здесь, в этом городе? Ведь люди же умирают.
- Увы, – с грустной улыбкой отвечала Юлия Витальевна, – у нас есть кладбище. Хоронят наших умерших, как и везде. А к чему ты задаёшь этот вопрос, Алёша?
Голос моей волшебной собеседницы прозвучал особенно доверительно – словно царственная особа снизошла до простого смертного и предложила ему излить ей свою душу. Я принял это предложение не без опаски.
- Мои родители ушли, так и не приняв меня окончательно.
- Это удел многих избранных.
- Оставшись здесь навсегда, я полностью утрачиваю связь с миром. А как быть с памятью? Как быть с тою связью, что пролегает через поколения?
Снизошедшая до меня царица продолжала двигаться навстречу мне. Она прикоснулась к моей руке, почти что равная. Только глаза по-прежнему были строги.
- Это то, что навсегда остаётся внутри тебя. Ты никуда не уйдёшь от этого. Представь себе, что ты член экипажа космического корабля, который запущен на далёкую планету и пролетит несколько столетий. Ты знаешь, что тебе не суждено воротиться на землю. На неё когда-нибудь ступят твои далёкие потомки. Люди, несмотря на грандиозные достижения технологии, на многократное расширение познаний о мире, на успехи науки, становятся всё более склонны ко всякого рода фетишам. Вместо того, чтобы все сущие связи с прошлым и будущим вмещать в свои души и преобразовывать их в творческую энергию, они всё крепче привязываются к ничего не значащим вещественным символам. Они ходят за могилками, заказывая дорогие изваяния усопших. Они хранят всевозможные талисманы и вышедшую из употребления утварь, собирая всё это в специальные хранилища, именуемые музеями. О сколько ненужных и даже вредных музеев учреждено на планете! От пресловутого вашего Ельцин-Центра до Музея Братства Кольца… Укрепляя привязанность к вещам, фетишам, люди словно балласт к своим ногам привязывают. Они не могут взлететь с таким грузом, воспарить. Зачем вам навещать могилы родителей? Скажите честно.
- Юленька, – промолвил я и покраснел: так я к ней ещё не обращался; она снисходительно улыбнулась, и я продолжил:
– Но ведь тысячелетиями люди поклонялись могилам предков. Это часть культуры.
- Частью культуры в разные времена, – спокойно начала разъяснять мне она, словно ведя урок с пытливым, но не смекалистым учеником, – в разные времена и у разных народов было поедание побеждённого врага, сдирание скальпа, погребение заживо вместе с усопшим его супругов, рабов, слуг, домашнего скота. Да мало ли чем за время своего становления в истории отметилась человеческая культура! Ты ж не станешь все архаические нормы тащить в будущее на том основании, что они часть культуры.
- Да, – попытался возразить я, – не стану. Но так можно договориться и о том, что всё созданное творческим трудом человека со временем устаревает и подлежит исчезновению и забытью.
- А разве не так? – с лёгким звоном в голосе переспросила Юлия. – Я понимаю, что тебе как творческому человеку хотелось бы высечь своё имя в скрижалях на века, чтобы и через тысячелетия труды Воронова находили свой отклик вместе с трудами Гомера, Эсхила или софизмами Сократа. Но вечной является только сама вечность. Лишь она может быть равна самой себе и пребывать в себе. Всё родившееся умирает. Колесо Сансары совершает свой оборот, и всё начинается вновь. Это и есть вечность. Но части её бренны. Подумай сам, если бы всё созданное накапливалось, не растворяясь, то в какой-то момент под грузом информационного пресыщения вся человеческая цивилизация рухнула бы…или была бы расплющена, как глубоководные рыбы, на которых давит гигантская толща воды. Скорее всего, в какой-то момент количество информации переходит в качество. Миллиарды терабайт накопленного прежним опытом вдруг сжимаются до одного байта нового уровня, и на нём, этом уровне, действуют уже существа высшего порядка. Возможно, они тоже люди. А возможно, и нет. Что толку от того, что мы можем вообразить себе этот новый уровень? Ведь существовать, действовать и творить мы призваны здесь. И нам нужно действовать, сообразуясь с условиями того мира, который нам дан в ощущения. Стремясь не испортить его своими усилиями и не пресытить избыточной информацией. С этой точки зрения, твоё неосознанное стремление увековечиться в грядущем – это то, что христианские философы называли гордыней.
- Да, понимаю… Но как же мне быть со справедливостью? Ты сказала…
- Я сказала только то, что вопрос о справедливости самый главный. Но он только тогда по силам разумению, когда ты можешь отстраниться от своего эгоизма. Не бывает личной справедливости. Она может быть только общей. Даже – всеобщей. Стало быть, и понять, что справедливо, а что несправедливо, можно только, поднявшись на уровень всеобщности. Ты Алексей Воронов. У тебя птичья фамилия. Поднимись на высоту птичьего полёта, взгляни острым вороньим взором на весь мир и свою судьбу. И с этой высоты только оцени справедливое и несправедливое. И тогда тебе откроется…
- Я понял, – перебил я, внезапно воодушевлённый пришедшей мне в голову мысли, – справедливо всё то, и только то, что способствует развитию и умножению жизни. А жизнь, – я стал говорить всё быстрее, всё жарче, жестикулируя и повышая интонацию, как это происходит в финалах концертов Моцарта, – жизнь есть восхождение. Да-да, ты говорила. Я теперь это увидел и почувствовал. Значит, всякий раз, когда я цепляюсь за привычное, и потому останавливаюсь на своей ступеньке, прекращая восхождение, я выступаю против жизни. Хотя, нет же, я так не думаю! Мне кажется, что, любуясь травинкой, медитируя над цветочком, я пою живое, восхваляю и умножаю жизнь. Ха-ха! Как бы не так! Это же заблуждение, заблуждение! Что толку воздыхать над ароматом ландыша или слагать оду новорождённой лани, если сам неспособен?... Нет, если сам побоялся, отвлёкся от этого… Мы часто подменяем жизнь рассуждениями о жизни, игрою в жизнь, а также, что ещё во сто крат хуже, любованием жизнью. Так натуралист, одержимый своими бредовыми фантазиями, украшая альбом, накалывает раскинувшую крылья бабочку на булавку. О, как это красиво! Но это же запечатлённая смерть несчастной бабочки, не ставшей куколкой, не продлившей жизнь… О, да! Ты права. Чтобы жизнь продолжалась, надобно умереть. Невозможно жить вечно. Умирая и возрождаясь, мы как раз и обеспечиваем вечность, которая без нас мертва… Но, Юля! Ведь это же вечное возвращение! Это Ницше! Какое же здесь восхождение???
У меня кружилась голова. Я страшно взволновался и начинал терять нить собственных мыслей. Нить разговора была потеряна давно и безвозвратно. Единственный маячок ещё освещал этот бессвязный путь, это ответ на вопрос: «Здесь – или обратно?». Я избран. Избран. Мне дано право совершить выбор, ответив на этот вопрос. И ответить на него нужно только один раз. И сделать это нужно правильно, не ошибиться в выборе. Иначе всё бессмысленно. Вечное возвращение в-никуда. Я уже почти наверняка знал, какой выбор сделаю. Я уже почти наверняка чувствовал, что для прежнего мира умер, и вопрос о похоронах А. В. Воронова – по сути, пустая формальность. Но мне надлежало вполне пропустить через себя все ощущения перехода, избыть в себе всё мёртвое, что я прежде считал живым, и вобрать в себя всё живое, ещё недавно казавшееся мне мёртвым. Здесь, в этом потустороннем городе без названия, которого нет ни на одной карте, в четыреста тысяч душ, о существовании которых за пределами городской черты ни сном ни духом не ведает ни одна живая душа, я стою перед выбором: куда мне двигаться  - туда, где семь миллиардов людей думают, что вольны перемещаться по целой планете, что у них есть свобода и шанс на любой способ самореализации, или сюда, где мне прямо говорят, что за пределы этого мирка не выбраться, и людей здесь в двадцать с лишним тысяч раз меньше, но я избран?
Юля приобняла меня за плечи, склонилась к моему уху и зашептала:
- Восхождение возникает там, где есть любовь. Ты, как и Ницше, всю жизнь бежал от любви. В оправдание своего страха ты говорил, что просто, мол, не встретилась та единственная, которую ты искал с самого детства… А помнишь прогулку на санях? Вам по двенадцать лет. Мороз щиплет щёки, и они алеют, как фонари на белом фоне снежной пыли, бьющей в лицо. Ты обнял её, чтобы ей было теплее. Ты ещё не умел признаваться в любви, ты не знал, как это – поцеловать девочку. Ты просто хотел вечность просидеть так с нею в обнимку, отогревая от окружающего холода. Жизнь – внутри человека. Холод – вечность, которая окружает эту жизнь. Но любовь способна раздвигать границы жизни, протыкать иглою вечность. Ты помнишь эту жаркую иглу, что пронзила тебе сердце, когда ты в первый раз увидел её пронзительные серые глаза? Алёша, ты помнишь?
- Юля! Юля! Откуда ты это знаешь про меня? Ведь это было, страшно сказать, сколько лет назад! И мы там были только вдвоём. С тою, единственною… которую я любил и продолжаю любить, наверное… Сколько лет прошло! Как же её звали?.. Не помню… А я искал её. Я потом много лет искал ей. Но не нашёл. Понимаешь, я обидел её тогда. Я сказал то, что нельзя говорить. Я сделал то, что не соединимо с любовью. Поэтому я и один… Как же звали её?.. Юля! Юля! Это – ты???


























- 20 -

Премьера совместного мюзикла Клепака и Гамаюнова, которую театр готовил основательно, шаг за шагом разогревая интерес, тонко выстраивая рекламную кампанию и загодя возбуждая череду сплетен, чтобы усилить внимание публики к событию, наконец-то состоялась. При полном аншлаге, с большой помпой, исполненный лучшими силами театра мюзикл, в который вложено столько денег, столько фантазии, столько времени и усилий, произвёл оглушительное впечатление и на публику, и на критиков. Ничего подобного в театральной жизни нашего города до сих пор не случалось. Оригинальная сценография, лучшая сценическая машинерия, фантастические декорации, великолепный актёрский ансамбль, яркая музыка, соединившая лучшие черты двух самых популярных авторов воедино, словом, всё било в единую цель, имя которой – Успех.
На другой день после премьеры весь город только и говорил о новой жизни Театра оперы и балета, о новом музыкальном тандеме и о великом художественном директоре, придавшем театру совершенно новый уровень. Во всяком случае, в сравнении с другими городскими театрами этот уровень был абсолютно недостижим. Некоторые расценивали премьеру нового мюзикла как вершину деятельности руководителя театра, превзойти которую едва ли вообще возможно. И только один человек точно знал, что эти оценки по сути своей самые точные и правильные. Через месяц после громкой премьеры и последовавших за ней ещё пяти представлений, каждое из которых сопровождалось шумными овациями и бурей восторга в адрес авторов, исполнителей и театра, художественный руководитель вызвал к себе Смелякову. Ничего хорошего не ожидая от этого вызова, она явилась в его кабинет и застала его в новом для себя виде. Таким его прежде она не видела никогда. Он был одет в чёрный френч, застёгнутый на все пуговицы, цепкие глаза его прикрывали очки с затемнёнными стёклами, щёки гладко выбриты, чего он не делал много лет, считая «французскую щетину» своим фирменным стилем, обычно всклокоченные волосы уложены на прямой пробор, а руки, всегда отличающиеся нервической подвижностью, спокойно возлежали на глади стола.
- Добрый день! – поприветствовала Надя. – Вы меня вызывали?
- Да, проходи, – негромко скомандовал шеф и жестом пригласил за стол напротив себя. Она повиновалась и стала ожидать, что он ей скажет. Он не торопился, вглядываясь в пространство перед собой. Это тянулось минуту, вторую, и наконец она не выдержала:
- Зачем я вам?
- Ты была права. Моё время подходит к концу. Скоро я объявлю о своей отставке. Кстати, как Семён Аркадьевич, как сынишка?
- Спасибо, всё хорошо, – сухо молвила Надя. Она не желала распространяться о том, как шаг за шагом, капля за каплей изо дня в день возвращала мужу готовую вылететь из его тела жизнь, как сначала приучила его к постоянному ощущению тепла и радости, не омрачаемой ни его слабостью, ни ночными приступами, ни болезненной дрожью в руках, навсегда, как он думал вначале, оказавшись дома, лишившей его возможности прикоснуться к любимому инструменту. Она не поведала о том, как он начал возвращаться к жизни, улыбаться малышу, и каким счастьем был наполнен тот день, когда она застала мужа сидящим за виолончелью, беззвучно поглаживающим гриф. А ещё спустя какое-то время в доме раздались и первые звуки музыки. Сначала робкие, вполголоса на струне «ре», потом всё более громкие – размашистым смычком по открытым струнам. А потом был вечер, когда из кабинета зазвучала соль-мажорная прелюдия Баха. Маленький Вовочка, заслышав виолончель, оторвался от своих погремушек и застыл с открытым ртом. Надя сфотографировала эту сценку на мобильный телефон и потом много раз показывала Сенечке, приговаривая: «Теперь всё у нас будет хорошо. Теперь всё будет хорошо». Надя вообще ни с кем не делилась этими радостями, охраняя в тайне всё, что происходит за порогом их дома, от которого на правах хозяйки, взявшей на себя попечение о немощных мужчинах, она навсегда отказала директору оркестра, психиатру Греферу и родному брату мужа. Даже одного из своих бывших профессоров, с которым в начале работы в театре пыталась обратиться за поддержкой, Гамаюнова, она попросила отстать от их дома. Женская интуиция подсказала ей, что внезапный порыв модного композитора протянуть руку помощи попавшему в беду молодому коллеге слишком нарочит и имеет двойное дно. Никто не подсказывал Надежде, какие именно чёрные планы строит Анатолий Валерианович на ней, но она почувствовала угрозу, исходящую от него после второго его визита, когда он притащил целый ворох детских вещей, продуктов и подарков, о которых его никто не просил. Зачем всё это рассказывать человеку, который за всеми этими внешне разными, но внутренне одинаковыми людьми и их поступками незримо стоит?
– Рад, – выдавил из себя пока ещё главный человек театра и снял очки. Глаза у него были усталые, подёрнутые пеленой, скрывающей былую цепкость, и даже на какой-то миг показалось, излучающие вполне человеческое участие. Надя покачала головой, смахивая это ощущение, чтобы не поддаться соблазну раскрыться перед врагом накануне его низвержения. Тот по-своему расценил её жест и продолжил:
 – Вам не на что обижаться. Я обещал помощь театра, и вы её получаете. Работаешь ты хорошо… Кстати, если ты не в курсе, сообщаю, что болтуна водителя мы уволили.
- Того, кто возил меня? А за что? – невозмутимо переспросила Смелякова.
Художественный директор слабо улыбнулся.
- Проштрафился, вот и уволили. Ладно, сейчас не об этом. Вы знаете, кто будет возглавлять театр после меня?
- Откуда мне это знать? – удивилась Надежда.
- Ну, прочат-то на это место Полоскудникова. Он и сам себя давно уже видит в моём кресле, – по лицу шефа пробежала странная гримаса, напоминающая не то сардоническую улыбку, не то судорогу; он прикрыл её рукой и, водрузив очки обратно на лицо, словно отгородившись от собеседницы, прибавил: – Но я уже подписал приказ о назначении преемника… Хотите узнать?
- Насколько я знаю, полагаются выборы, – попробовала уклониться от ответа Надя, но шеф настаивал:
- Выборы – это для плебса. Всё решается в кабинетах. А потом люди голосуют так, как им сказали: жёны, любовники, дети, соседи, а иногда и начальство. Вы же, Надежда Михайловна, не верите в демократию?
- Кто вам это сказал?
- Да-а! Валькирия. Как есть Валькирия… Знаешь, а мне жалко, что закулисная сплетня про нас не получила никакой, даже самой маленькой почвы под свои ноги.
- Знаете, что, – встала с места Надежда. – Мне это не интересно.
- Ты подожди, не кипятись. Сядь. Разговор у нас с тобой не окончен, – Смелякова села, – Так вот, я хочу, чтобы моё место заняла ты.
- Я??? Это невозможно!
- Для меня нет ничего невозможного, – усмехнулся художественный директор. – Я если захочу, проведу в Сенат коня. И они все проголосуют. А если ты о своей молодости, то этот недостаток легко проходит со временем. Мне нужно, чтобы здесь не началась драка. Эти козлы перебодают друг друга, чтобы сесть в моё кресло. Потому что они помешаны на власти. Они глупые люди. Они думают, что власть – это самый главный бонус нашей жизни. Воля к власти – предел их фантазий о жизни. Ты думаешь, они здесь занимаются искусством? Как бы не так!
- Откровенно говоря, – промолвила в ответ Надежда, – я не удивлена вашей откровенностью. Я ждала чего-то подобного. Только я не понимаю двух вещей. Если они такие козлы, зачем вы окружили себя ими? Зачем они вам? А второе: зачем вам я?
- А других козлов у меня для вас нет, – с грустной ноткой в голосе процитировал Сталина вождь помельче, – а вы, Надежда Михайловна… Как бы вам это сказать… Ты единственная не коза. Сеня вытащил счастливый билет. Но не смог им по-человечески воспользоваться. Он же тоже… Извините, Надежда Михайловна, немножечко козёл. Вам ли не знать! – Смелякову слегка передёрнуло, тем не менее, она продолжала слушать:
 – Я понимаю, вы можете отказаться… Да-да, ты можешь отказаться. И, на самом деле, будешь по-своему права. Взять в руки такое козлиное стадо – обуза ещё та. Но я прошу подумать, вот о чём. У вас с Семёном маленький сын. А сам Семён инвалид. И уже никогда не сможет вернуться к полноценной жизни…
- Это ещё большой вопрос, – вставила Надя, но главный человек театра пропустил её реплику мимо ушей, продолжая:
- …так или иначе, но не сможет. Тебе надо думать о том, как поднимать ребёнка, как восстанавливать мужа. А это кресло – и большие возможности, и хорошие деньги, и степень свободы. Ты можешь сказать, что никогда не руководила организацией, что у тебя нет опыта. Всё так. Но все мы приходим в этот мир без опыта. А уходим с таким опытом, что должны всё мочь, но ничего не можем. Кроме того, я оставлю тебе великолепную команду. Я сам её собирал по крупицам. Это не те, кого ты видишь на тусовках и на телеэкранах. Настоящих не видно. Их мало кто в театре видел. Ещё меньше людей знает, кто они такие. Один занимается вопросами экономики. Другие двое – вопросами права. Третий – связями с нужными людьми. Ты слушала что-нибудь о Клубе Друзей Театра?
- Да, что-то слышала, – отвечала Надежда, судорожно пытаясь собрать мысли в пучок. Чем больше говорил главный, тем более они у неё разбегались. Она никак не хотела соглашаться с предложением шефа, которое интуитивно ощущала, как ловушку. Но в чём состоит опасность этой ловушки, и главное, как из неё выскользнуть, понять не могла. Ведь одно то, что она стала обладательницей информации, выкладываемой ей сейчас, уже лишало её возможности просто взять и уйти. Почему избранной на роль непонятно кого оказалась она? Кто автор роли? Что сулит ей эта роль? Не получится ли так, что из неё делают зиц-председателя, на которого спишутся какие-то тёмные делишки, чтобы вывести из-под удара подлинных дельцов? Кто она такая для них? Словно подслушивая обрывочные мысли молодой матери, художественный директор проговорил:
- Ты Валькирия. Ты неуязвима. Во всяком случае, в нашем болоте ни одному тебя не достать. Мне достаточно продержать тебя неделю в преемниках, и никто не пикнет, когда твоя кандидатура будет выставлена для голосования. А мне, пойми, это очень надо.
- Зачем? У меня нет никакого авторитета. Гамаюнов просто желчью изойдёт…
Вместо ответа хозяин кабинета расхохотался колючим резким смехом, откинувшись на спинку кресла. Потом собрался и, ещё играя улыбкой, ответил:
- Гамаюнов при тебе останется тем, кто он есть. Придворным композитором. Ему большего не надо. Он ведь больше всего боится, что ты займёшь его место. Понимаешь? Его! А ты займёшь моё. И он будет рад-радёшенек, ещё первым приползёт тебе пятки лизать вместе со своей гадюкой Розалией.
Надя поёжилась. Она представила себе, как к её ногам приползают две гадюки.
- Как-нибудь обошлась бы без этого, –  пробормотала она и получила в ответ.
- Отлично! Значит, в принципе, мы договорились?
- Я ещё не сказала «да»! – повысила тон Смелякова, и это понравилось шефу. Он сцепил пальцы на столе и внимательно посмотрел на неё:
- Что ещё вам хотелось бы узнать, Надежда Михайловна?
- Какова будет ваша роль после того, как вы заявите о своей отставке?
- Валькирия! Как есть Валькирия! – выдохнул художественный директор и встал.
            -  Не отказывайтесь, не надо. Ни в коем случае не отказывайтесь. Я останусь при вас. Вы назначите меня первым советником. И по мере моих сил, сколько мне ещё отмеряно, я буду помогать вам проводить мою политику. Ты не будешь принимать ни одного серьёзного решения, не посоветовавшись со мной. Я научу тебя всем тонкостям управления. Ты сможешь реализоваться и как композитор, если захочешь. Только не сразу. Не торопись. Со временем. Мы вдвоём выстроим такую империю, которой будут завидовать римские императоры.
- А мой контракт?
- Всякий контракт заключается и расторгается по соглашению сторон. Ты можешь выйти сейчас из этого кабинета с другим контрактом или вообще без контракта, – не без нажима заметил шеф. – Подумай хорошенько, стоит ли тебе продолжать играть в святую.
- А если… Если я не играю?
Художественный директор подошёл к ней. Встал вплотную, так что Надежда ощутила на щеках его горячее дыхание, от которого на миг стало не по себе. Исходившая от него волна напоминала ту, что исходит от вулкана, гейзера или, на худой конец, раскалённой докрасна печки, но никак не от человека из плоти и крови. Ещё немного, и она начнёт выискивать носом запах серы. Однако серой не пахло. Напротив, от чёрного френча струился чарующий аромат дорогого парфюма с ноткой миндаля и лаванды. Это было так восхитительно, что Надя вдруг поняла, отчего перед этим мужчиной склоняются все, особенно женщины. Мощнейший изысканный афродизиак, скорее всего, изготовленный в каких-нибудь секретных лабораториях, возможно, эксклюзивный, был одним из видов оружия в его богатом арсенале. Это открытие так развеселило Смелякову, что она непринуждённо и легко рассмеялась, отшатываясь от шефа, а он, отпрянув от неё, как ужаленный, воскликнул, потирая левой рукой сжатый кулак правой:
- Точно Валькирия! Как есть! Сомнений быть не может! – потом снова порывисто навис над Надеждой, опираясь на спинку стула, на котором она сидела, и заговорил с ещё большим жаром:
– Я прошу тебя, соглашайся. Сейчас или никогда! Мне не на кого опереться в нашем гадюшнике в этом деле. Моя команда не может работать сама по себе. Им нужен главный. Хотя бы номинально. Я выбрал тебя, потому что внимательно присматривался к тебе и многое понял. Тебя не сломаешь. Тебя не перекупишь. Тебя не запугаешь. Ты не предашь. А я тебе обещаю, что ни единый волос не упадёт с головы твоей, твоего мужа, твоего сына. Никто не посмеет даже глянуть в твою сторону, если ты не позволишь. Это больше, чем власть... Да что я говорю! –  переключился он, начав расхаживать по кабинету у неё за спиной.
А она продолжала слушать молча, глядя в одну точку с непостижимым выражением лица, которое ни понять, ни описать он не смог бы.
–  Тебе же не нужна никакая власть. Тебе даже слава никакая не нужна. У тебя есть то, чего нет ни у кого из нас здесь. И что бы я тебе ни предложил, это не может быть для тебя вопросом прельщения. Ты боишься потерять собственную душу. Но ты умудрилась не потерять её, даже подписав тот наш первый контракт! Это исключительно! Такого не должно было быть. Но у тебя получилось. И когда твой муж играл эту гадость, которую тебя заставили написать, у тебя же ни один мускул в лице не дрогнул! Ты победила. Вот тогда я и понял, что не ошибся в выборе. Соглашайся, прошу тебя. Мне очень нужно, чтобы дело моё не погибло в пожаре междоусобиц. А мне не так долго осталось. И если я буду продолжать занимать это кресло, останется ещё меньше.
- А вы знаете, –  задумчиво промолвила Валькирия, –  я, пожалуй, склонна согласиться с вашим предложением. Но только при двух условиях.
- Каких? Выкладывайте, Надежда Михайловна. Желаю слышать.
- Первое. Вы никогда, ни при каких обстоятельствах не перейдёте черту, и мы с вами не будем состоять в интимной связи.
- Да, согласен, это тяжёлое условие, – улыбнулся вождь театра, – но я готов выполнить его и даю в том обещание.
Надя окинула его взглядом, убедившись, что он не скрестил пальцы рук, не поставил крест-накрест ноги, не подмигнул ей и не улыбается. Он оценил её взгляд, прибавив снова: – Сущая Валькирия.
- Второе, – продолжила Смелякова, – вы даёте мне право покинуть это место и даже совсем уйти из театра тогда, когда я этого захочу…
- Но не раньше, чем, через десять лет, – перебил её шеф, – и только после моей…
- Не торопитесь умирать, мастер, – перебила его Надежда, буквально припечатав последним словом. Он медленно приблизился к ней и прошептал, не сводя глаз:
- Ты и это знаешь, Валькирия!.. Кто же тогда ты?
Она медленно встала, оказавшись вровень по росту, лицом к лицу, и снова ощутив исходящую от него силу, но теперь уже укрощённую и не опасную для неё. Откуда в её голову пришли эти слова, она и сама бы не ответила себе. Что-то вроде памяти предков, зова крови, тайного ясновидения или глубин подсознания. Да мало ли что! Но слова пришли. Они были произнесены. И их воплощение в звуке, направленном прямо в яростный мозг этого неистового человека, было подобно клятве:
- Я та, кто может спасти тебя, когда ты этого попросишь.
Они постояли с полминуты вплотную друг к другу, не говоря ни слова и только дыша – он горячо и нервно, она безмятежно и холодно. Потом художественный директор резко развернулся, подошёл к письменному столу, вынул из ящика листок с приказом о назначении Надежды Михайловны Смеляковой заместителем директора по художественной части и протянул ей со словами:
- Вот, ознакомьтесь. Эта новая должность создана специально под вас. И она фактически означает преемника.
Она молча взяла листок, быстро пробежала глазами, протянула обратно и спросила:
- Где мне расписаться?
…Уже через час весть о кадровом решении властелина театра привела в движение огромные потоки мыслей, эмоций, телодвижений самых разных людей, подчас находящихся за тысячи километров друг от друга. Муж Семён узнал о назначении супруги ещё до того, как она вернулась домой. Ему позвонил Гриша из Тель-Авива. Сказать, что он был растерян и взбешён, таки ничего не сказать. Сёма говорил с одышкой, медленно подбирая слова – последствия тяжёлой болезни никуда не девались. Но узнав от брата новость, он почему-то не взволновался, а как-то даже успокоился и к концу долгого разговора с братом, можно сказать, засыпал. Ему было скучно. Поэтому на звонок от Ильи Моисеевича он просто не ответил. Проснулся, когда в прихожей раздался голос жены. Он вышел к ней, шаркая и покашливая. Он не хотел ни о чём расспрашивать, ожидая, что она сама первая ему всё расскажет. Они обнялись, она поцеловала его в небритую щёку, и в голове у неё мелькнула глупая мысль: «Как странно! Всегда небритый шеф сегодня был гладко выбрит, а Сенечка, обычно следящий за собой, сегодня такой щетинистый. Ролями поменялись?» Но она отогнала эту мысль прочь.
Отпустив няню, только что перепеленавшую малыша, Надежда склонилась над сыном. Он не спал, но лежал тихо, внимательно пяля свои выпуклые глазёнки на окружающую вселенную. Когда в этой вселенной возникла мама, он заулыбался, загугукал, но через несколько секунд вдруг замер, будто тоже увидел в маме какую-то перемену, стал серьёзен и негромко крякнул, сделавшись в этот миг безумно похожим на своего отца. Сёма стоял неподалёку, прислонившись к дверному косяку, и наблюдал встречу матери с сыном после нескольких часов разлуки. Он был грустен и погружён в себя. Надя обернулась к нему и воскликнула:
- Смотри, милый! Как же он на тебя похож!
Семён кивнул, будто это умилительное сходство крошечного карапуза со стариком совершенно заурядная, само собою разумеющаяся вещь.
- Я должен тебя поздравить? – с безучастной вежливостью спросил он.
- Не надо, не с чем, – отозвалась жена, продолжая глядеть на сына, – Скорее тут надо посочувствовать.
- Сочувствую, – послушно сказал Сёма и зашаркал в свой кабинет. Надя уже привыкла к тому, что подавленное состояние мужа может длиться днями. Она точно знала, что сумеет отогреть его, и эти приступы подавленности раз от раза становились короче и настигали всё реже. Сегодня же для подавленности есть веские причины. Наверняка, ему не просто сообщили про её назначение, но и приправили это сообщение какою-нибудь очередной гадостью в её адрес. Ну, что ж, не впервой. Теперь, когда самое страшное позади, нужно только стиснуть зубы и тащить этот воз. Однако, почему же она всё-таки приняла это назначение? Могла ли она отказаться?
- Как думаешь, – стараясь придать своему голосу как можно больше равнодушной простоты, спросила жена, – если бы я отказалась, меня бы сразу вышвырнули из театра или ещё поуговаривали бы?
Семён отозвался из кабинета, всех слов Надя разобрать не смогла. Но общий смысл ей показался странным – в том духе, что, мол, в случае отказа она не пересекла бы порога кабинета шефа живой. Пожав на это плечами, она низко-низко наклонилась к малышу, чтобы поцеловать его в носик, и маленький Вовочка, сбросив налетевшую на него серьёзность, зашёлся в смехе. Сёма вернулся к ней и спросил:
- А ты могла бы отказаться?
Надя оторвалась от ребёнка, глянула на мужа с недоумением и произнесла:
- Если бы ты только слово мне сказал, я бы послала их с этими предложениями далеко и надолго. Ты ж знаешь, мне ничего не нужно, кроме тебя и Вовочки.
Семён приблизился к жене, взял её руку в свои и, приложив к губам, тихо молвил:
- Я виноват перед тобой. Я плохо о тебе подумал.
- И думать не моги! – оторвала руку Надежда. – Запомни уже, глупенький, что бы ты ни сделал, как бы ни подумал, ты навсегда останешься моим первым и единственным мужчиной, отцом моего ребёнка и самым любимым на свете человеком. Понял?
Сколько же надо было вынести, сколь многого лишиться, по глупости своей, по легковерности своей, чтобы понять, наконец, что рядом с ним единственный человек, который никогда не предаст, никогда не обманет, вытащит из любой трясины, а все те, кто льют отраву в уши, нашёптывая на неё, прикидываясь друзьями, сплошь предатели и обманщики, которым нужно только одно: самоутвердиться за его счёт! Ах, отчего человек так близорук и не слышит собственного сердца?
- И что же теперь будет? Я пенсионер инвалид, а ты заместитель художественного директора театра в неполных тридцать лет. Что люди говорить будут?
- Сенечка, а тебе не всё ли равно? Или ты думаешь, что они меньше чесали о тебя свои языки, когда ты работал Казановой?
- Прости, – выдохнул Семён и снова направился в кабинет…
А на следующий день, когда свежеиспечённая молодая заместительница главного по художественной части, находящаяся в декретном отпуске выходила из дома с коляской на прогулку, её сразу атаковали журналисты. Налетевшие, как вороны, они стали наперебой задавать вопросы один глупее другого, щёлкать фотоаппаратами, и громко высказывать всякие глупости. Напрочь забывшая о такой стороне своей новой должности, Надя сначала опешила, не находя слов ответить ни на один из вопросов, которые сыпались с таким оголтелым напором, точно ответы этим воронам не нужны были вовсе, а потом нашлась и достаточно резко и громко прервала этот бессмысленный каскад:
- Господа хорошие, а кто вам дал право приставать к молодой маме с грудным ребёнком на прогулке? У вас совести нет, этого профессия не предусматривает. Но хотя бы здравый смысл ещё остался? Я же сейчас вызову наряд, и вам всем придётся объяснять мотивы своего нападения в участке.
Эти слова выглядели громоздко и мало правдоподобно, но, видимо, самый тон возымел действие, и назойливых журналистов тут же смыло. Зато не прошла Надя и нескольких шагов в сторону скверика, как увидела направляющихся к ней с противоположной стороны двора сияющих неприлично широкой улыбкой Анатолия Валериановича и Розалию Зиновьевну Гамаюновых. Держа в руках крикливо большую охапку роз, профессор воскликнул, делая широкий шаг навстречу:
- Надежда Михайловна! Радость-то какая! Но вы всех нас сделали, правда-правда.
- Правда-правда, – заквохтала профессорша из-за спины супруга.
Уворачиваться от этой парочки было некуда, и Смелякова была вынуждена остановиться, придать своему лицу дружелюбное выражение и сказать:
- Рада вас видеть.
- Вот как только это вам удаётся? – не унимался Гамаюнов, пытаясь всучить букет в занятые коляской руки Смеляковой. – В театре, можно сказать, без году неделя, а уже на самых верхах.
- Да-да, на самых верхах! – повторяла Розалия Зиновьевна.
- Ну, не на самых, – улыбнулась Надя, решившая держать удар, и прибавила: – пока. Да и не без году неделя, а без малого пару лет. По-моему, достаточное время.
Супруги Гамаюновы переглянулись. Профессор в своё время полтора года обивал порог театра только для того, чтобы быть допущенным к знакомству. Многолетняя кропотливая работа по возведению собственной персоны в ранг значимых была предметом его внутренней гордости. Он искренне считал, что поспешность в карьере неприлична, если только это не карьера по наследству. Вот дети Полоскудникова например, или его собственные дети имеют некоторую фору перед другими по факту рождения. Уже не говоря о детях художественного директора или, например, Мейербаха. И это нормально! Кухаркины дети не могут идти впереди детей профессуры. Всяк сверчок знай свой шесток… Но факт остаётся фактом: серая мышка из провинции, не замеченная ни в каких родственных связях с сильными мира сего, сначала сделала великолепную партию, утерев нос лучшей половине театра, а теперь вспорхнула на недосягаемую вершину. Совершенно очевидно, что с подачи самого шефа. И тут уже точно двух мнений быть не может: она его любовница! Ну что ж, и пусть! Фаворитки долго не живут.
- Да-да, – завёл шарманку Гамаюнов, – современное поколение живёт быстрее, мыслит масштабнее. Понимаю: век новых коммуникаций, новых возможностей…
- Ну, нам до вашего масштаба, Анатолий Валерианович, ещё далеко! – с неожиданным для себя озорством прервала тираду профессора Смелякова и бодро покатила коляску мимо смутившейся пары, переложив цветы в хозяйственную сетку под кузовом. Гамаюновым ничего не оставалось делать, как засеменить следом, пытаясь найти какие-нибудь слова для продолжения разговора, который Надежда не собиралась поддерживать по своей инициативе.
Обе сценки у подъезда из окна наблюдал Лифшиц, до которого только что дозвонился-таки Илья Моисеевич. Семён Аркадьевич выслушал речи психиатра безучастно, невпопад отвечая на какие-то вопросы. Его внимание целиком было поглощено происходящим под окнами. А тот, между тем, составил свою картину происходящего, которая была так же далека от реальности, как луна от земли. Взбудораженная «общественность» в лице Грефера, Григория Аркадьевича Лифшица, директора оркестра, заместителя директора театра Мейербаха, редактора театральной газеты Кожлуча и ещё нескольких особо активных деятелей закулисы пришла к выводу, что отпрыск Смеляковой происходит всё-таки от семени художественного директора, хотя экспертизу об этом и пришлось подделать, а брак с Семёном Лифшицем беспринципная проходимка использовала как трамплин. Сошлись на том, что свой гамбит она разыграла виртуозно, ни разу не дав повода поймать её на двуличии, но теперь положение сложилось весьма опасное: приблизив к себе эту выскочку, подняв на недосягаемую для обычных интриг и сплетен высоту, поставив над коллективом, шеф создал угрозу, прежде всего, для всей системы сложившихся горизонтальных связей, которыми питается театральная жизнь. В создавшейся ситуации, когда растёт мальчишка, которого бедолага Сёма признал своим, когда разбить этот брак не получилось, и сложилась гнусное положение, при котором породистый Лифшиц оказался в роли почётного рогоносца, нужно передислоцироваться и сменить тактику. Теперь нужно изо всех сил стараться угодить Смеляковой, подыграть на её слабостях, развить в ней тщеславие и заставить наделать каких-нибудь глупостей. Наверняка она попробует, пользуясь своим положением, тянуть в репертуар кого-нибудь из своей порочной компании или симпатичного ей Воронова, за которым ничего не стоит. Надо, поддакивая ей, делать так, чтобы все её инициативы оборачивались культурным фиаско. Надо продемонстрировать хозяину театра, что он ошибся, назначая свою любовницу на столь высокий пост в обход тех, кто это место должен занимать по праву статуса и возраста. Тем более, что сама должность заместителя по художественным вопросам была создана специально под неё. Правда, оставалась вероятность того, что шеф сделал для девчонки чисто декоративный пост, не подкреплённый реальными полномочиями. Погоду несколько портил Полоскудников, который отчего-то радовался новому назначению. Но его можно будет тоже убедить в том, что он ошибается… Ладно, время покажет.
  Однако время шло и показывало совсем непонятные вещи. Неожиданно бурную деятельность развил новый человек в театре Клепак. С его подачи одна за другой в труппе появилось несколько новых примадонн, кандидатуры которых согласовывались со Смеляковой и утверждались шефом. Был создан новый коллектив – камерный оркестр, в который приказом шефа было переведено несколько человек из ямы, а его руководителем назначен переставший играть Семён Лифшиц. Управление учинило жёсткую проверку соблюдения репетиционных графиков сразу в нескольких подразделениях театра, в ходе которых были выявлены приписки часов, «мёртвые души» и ещё какие-то нарушения: в итоге – несколько громких увольнений, скоропостижных проводов на пенсию и пополнение новыми людьми. Вышел приказ о переводе почти всей труппы, хора, балета и оркестра на контрактную основу. И тут же было проведено несколько конкурсов, по результатам которых чуть ли не четверть артистов получили извещения о расторжении контрактов, и их места заняли новые лица. За каких-то полтора месяца театр решительно омолодился, а сложившиеся многолетние личные связи в коллективе так перепутались, что манипулировать ими с любой целью стало затруднительно. Первым понял, к чему идёт дело Полоскудников – единственный, кто располагал информацией о болезни художественного директора. Но воспользоваться этой информацией он так и не смог. Однажды, когда он шёл в репетиционный зал на генеральную к очередному балету, обдумывая, как раскрутит Грефера на заключение о недееспособности шефа, пока тот не наломал дров со своими «реформами», в коридоре его окликнула Смелякова. Сияя своей обезоруживающей наивной улыбкой, она сказала ему:
- Борис Михайлович, я, конечно, глубоко благодарна вам как моему первому исполнителю… Тем более, исполнителю такого высокого уровня… Но я хочу предостеречь вас от опрометчивых шагов. Вы, кажется, хотите подсидеть нашего главного при помощи психиатрической экспертизы. Так вот, не делайте этого. Грефер вас сдаст, и я ничем не смогу помочь вам. Вы же знаете решительный нрав нашего вождя.
И ушла по своим делам. Вот это да! Кто ей сказал? Откуда она знает о тайных намерениях, в которых он сам ещё себе до конца не признался? Нет, связываться с этой очаровательной мамочкой – себе дороже. Ведьма!
С такими спутанными мыслями Полоскудников входил в репетиторий, и, разумеется, сегодняшнюю репетицию провалил. Вечером он, чуть не плача, обо всё поведал жене. Та не нашлась, как утешить своего супруга, и объяснений телепатическим способностям Смеляковой тоже найти не смогла. Порешили никуда не встревать. Переждать, пока улягутся вихри перемен, затеянные шефом в связи с появлением новой любовницы. Авось, как-то утрясётся всё…
Но не утряслось. А совсем даже наоборот. За две недели до окончания сезона художественный руководитель объявил коллективу, что проводит последний сезон в качестве руководителя, и необходимо готовить кандидатуры на его место. Деморализованный Полоскудников, который ещё год назад шаг за шагом мостил себе дорожку к этому событию, не смог даже организовать выдвижение своей кандидатуры оркестром. Коллектив ямы обновился чуть не наполовину и влезать в общетеатральные дрязги явно не стремился. Даже те, с кем у Бориса Михайловича была договорённость на сей счёт, сказали, что сейчас не хотели бы высовываться. Пришлось дирижёру устраивать самовыдвижение. По негласному правилу самовыдвиженец всегда слабее чьего-то явного ставленника. Сезон завершился, через неделю-другую должны были начаться отпуска, и рядовые служители Мельпомены начали готовиться разъезжаться – кто к морю, кто на дачу, кто за границу. До окончания срока выдвижения кандидатур на должность художественного директора оставалось два дня, после чего через три дня должно было состояться общетеатральное голосование. Кроме Полоскудникова, оказавшегося первым, да ещё и самовыдвиженцем, на это место претендовал выставленный группой молодых певиц Клепак и какой-то чиновник из городского управления культуры. Борис Михайлович уже начал расслабляться, чувствуя, что его наполеоновский планы наконец-то близки к осуществлению. И тут – как гром среди ясного неба: сам уходящий со своего поста художественный директор выдвигает кандидатуру. И чью? Своей любовницы Надежды Михайловны Смеляковой!
В день голосования с утра у «общественности» в лице Грефера, Кожлуча, директора оркестра и Полоскудникова настроение было ненамного лучше, чем у покойника. Значительно «помолодевший» и серьёзно перемешанный коллектив был в основной своей массе готов решительно «прокатить» кандидатуру чиновника, выдать утешительную порцию голосов самовыдвиженцу и всерьёз поддерживал только две кандидатуры – популярного певца и композитора и молодую ставленницу вождя. Причём, у Смеляковой перед Клепаком было то преимущество, что она является не приглашённым в театр под определённый проект человеком, а частью коллектива. В итоге, ещё до окончательного подсчёта голосов и объявления официальных итогов было ясно, что с перевесом в несколько десятков голосов побеждает именно она. Назавтра представитель Министерства культуры увозил в Москву официальный протокол и Решение для утверждения, по итогам которого должен был состояться официальный Приказ министерства о назначении нового художественного директора. Смелякова подпадала под формальные правила полностью: возраст старше двадцати пяти, стаж работы в театре больше года, образование высшее музыкальное плюс аспирантура и, как выяснилось, ещё и высшее юридическое заочное, о чём мало кто знал до сего дня, судимости не имеет, административный опыт есть (правда, очень маленький – совсем недавно назначена заместителем, но всё же…), а всё это означало, что основания для того, чтобы в Министерстве не утвердили результаты голосования коллектива, отсутствуют. Однако «возбуждённая общественность», тщетно стараясь спасти хоть жалкие остатки привычной картины мира, послала вдогонку за протоколом пару подмётных писем, раскрывающих «тайны морального облика претендентки».
Когда через неделю вышел Приказ Министерства о назначении Смеляковой, эти кляузы сыграли свою игру против их авторов. И пришёлся удар Министерства на тот период, когда весь коллектив был в отпусках. Тем же Приказом в управлении театром был проведён ряд перестановок, окончательно закрепляющих новый расклад сил на ближайшее время. Первый дирижёр Борис Михайлович Полоскудников, один из подписантов грязного письма, с выговором за неэтичное поведение переводился на должность второго дирижёра. Место первого дирижёра занимал бывший второй дирижёр Милотворцев. Заместитель директора театра Иван Всеволодович Мейербах также получал выговор за неэтичное поведение и назначался на карликовую должность консультанта, а его место занимал бывший художественный директор. В связи с изменениями в штатном расписании с должности психолога-консультанта труппы театра увольнялся Илья Моисеевич Грефер, а сама должность сокращалась. В Министерстве сочли, что содержать такую штатную единицу расточительство, а заодно в ходе короткой проверки установили, что психолог-консультант прямой работой практически не занимался, актёров труппы не консультировал, коллективу практически не известен, в связи с чем Министерство выступило с ходатайством о возбуждении Счётной Палатой проверки деятельности театральной поликлиники на предмет нецелевого расходования средств. В самом конце августа в штатном расписании театра появились новые должности – советника по музыкальному искусству, которую получил А. В. Гамаюнов, советника по литературе, которая досталась С. С. Кожлучу, советника по изобразительному искусству, доставшейся некой И. А. Линёвой, по слухам, давней приятельнице Смеляковой, и советника по пластическим искусствам, которую занял по совместительству главный хореограф театра Н. А. Прыгунов. Должностные оклады советников были, можно сказать, символическими, но место было заявлено как почётное.
Вскоре изменения коснулись и других структур театра. Мягкая, приветливая, с обескураживающе милой улыбкой Надежда Михайловна Смелякова показала неожиданную для всех железную хватку. Вышли один за другим внутренние Приказы, существенно меняющие образ жизни в театре. С 1 сентября на территории театра запрещалось распивать спиртные напитки, в связи с чем изо всех буфетов они были изъяты. Это не касалось только работы зрительского буфета в фойе во время антрактов. Но Смелякова добилась пересмотра наценочной категории этого буфета, в результате чего цены на стопку трёхзвёздочного коньяка для почтенной публики достигали высот заоблачных, превращая этот буфет в безалкогольный по факту. Физкультурно-оздоровительный комплекс, включающий сауну, массажные кабинеты и тренажёрные залы, получил жёсткий регламент своей деятельности с установленным временем работы, предписывающим закрываться не позднее полуночи и исключающим организацию и проведение мероприятий числом участников свыше двадцати человек одновременно. Кроме того, устанавливались достаточно строгие правила по дресс-коду и соблюдению режима раздельного посещения сауны мужчинами и женщинами. В обязанности диспетчерской службы вменялось соблюдение жёсткого контроля за временем и местом проведения репетиций, право на получение ключей от репетиториев предоставлялось отныне только директорам либо инспекторам оркестром, руководителям подразделений и коллективов, свободное посещение свободных аудиторий по самостоятельной инициативе запрещалось. Если кому-то требовалось время в классах для индивидуальных занятий, то он должен был через руководителя подразделения, к которому приписан, подать заявку на неделю, месяц или полгода, по которой его вписывали в общий журнал, и он получал ключи строго в согласованное время, не имея права с кем-то меняться временем или местом занятий. Вход и выход на территорию театра и во все помещения теперь осуществлялся при помощи электронных пропусков-карточек, которые выдавались каждому. На карточке установлен чип с нанесёнными на него кодами входа и выхода от тех отсеков, куда данному сотруднику разрешён доступ. Свободное перемещение по огромной территории закулисного пространства для всех теперь закрывалось. Кто-то имел доступ к коридорам и аудиториям одного этажа, кто-то – другого, кто-то – третьего. У кого-то был доступ к большему количеству мест, у кого-то к меньшему. Кроме турникетов на служебном входе были установлены видеокамеры и пост вневедомственной охраны. Отдельная система усиленной защиты устанавливалась в отсеке комплекса зданий театра, в котором располагалась бухгалтерия, финансовое управление и касса.
К новому сезону театр преобразился неузнаваемо. Изменился дизайн афиш, были сняты с репертуара многие спектакли, шедшие, что называется, по инерции, не собиравшие большой кассы, но представлявшие круг имён авторов, с которыми у театра были давние связи. Полностью исчезла из репертуара фамилия Хвощевской. Уменьшилось количество представлений Гамаюнова. Поредело количество иностранных фамилий. Зато были заявлены премьеры с новыми молодыми именами, среди которых значилось и имя самой Смеляковой.
К середине сезона страсти вокруг «реформ» поутихли, коллектив привык жить новой жизнью, в которой было больше дисциплины, меньше богемного разгильдяйства и, как оказалось, больше творчества. Попытки саботировать волю нового руководства сошли на нет, а те, что и были, вызывали самую суровую реакцию вплоть до увольнения, и уже к декабрю все сделались покорными новой власти. Кроме Полоскудникова. Но к нему никто уже не хотел прислушиваться.
Разговоров о том, чьего отпрыска растит семья Лифшица и Смеляковой, больше не было. Они потеряли смысл. Их инициаторы были отдалены от центров силы, разобщены и деморализованы, а тягаться с новым руководством, с первых шагов показавшим свою жёсткость и последовательность, хотя и с милой обескураживающей улыбкой, никому не хотелось.
В семье Семёна Аркадьевича и Надежды Михайловны мало-помалу наступала оттепель. Вышедший на работу руководителем камерного оркестра бывший виолончелист ожил, в глаза стал возвращаться прежний блеск. Он даже начал иногда шутить. На работе с сослуживцами категорически обрывал любой разговор о семье. Да таких теперь немного и было. Ведь теперь это не просто семья одного из членов коллектива, а семья художественного директора театра. Между тем, бывший художественный директор никуда не девался. Исчезнув из публичного поля, стараясь оставаться в тени своего кабинета, он продолжал незримо присутствовать в театральной жизни и исподволь направлял действия своей ставленницы, которая, казалось, не сопротивлялась этому. На самом деле, каждый исходящий от него импульс она преображала, и от неё исходящие решения в виде Приказов и устных распоряжений были несколько человечнее и мягче, нежели те, которые проектировал жёсткий мозг вчерашнего вождя. Он действительно тяжко болел. Его и раньше острые черты лица ещё более обострились, взгляд стал ещё более колючим из-за обозначившихся тёмных кругов вокруг глаз, хищный нос стал напоминать клюв, а ставшая брендом обычно раньше всегда лохматая шевелюра, теперь причёсанная на прямой пробор, поседела и поредела. В целом, видно было, что человек этот одним глазом глядит в вечность. В отличие от Лифшица, который с каждым днём выглядел всё живее, и о перенесённом им тяжком недуге напоминала лишь его часто возникающая одышка да изменившаяся походка.
Войдя в должность, Надежда Михайловна договорилась с предшественником, который возвёл её на престол, что каждый из них останется в своём кабинете, где до этого и работал, только сменят вывески. Ей не хотелось садиться в его кресло. Не хотелось погружаться в тяжёлый ампир его обстановки. Всё в кабинете бывшего шефа дышало тяжёлым мужским духом, и она бы в этом антураже выглядела диссонансом. Он не без колебаний согласился. А в начале сезона заметил ей, что в этом своём решении она оказалась более права, чем он.
Самым непростым для Смеляковой оказалось выработать алгоритм взаимодействия с прессой. Теперь она - публичное лицо, окружённое вниманием поедателей и создателей новостей и слухов. Как всякая женщина, она испытывала удовольствие от внимания к себе, но только до тех пор, пока его в меру. А в новой её роли это внимание казалось ей безмерным, и она решила окорачивать наиболее настырных ньюсмейкеров. Несколько раз это выходило у неё на грани приличия. Но посыл был схвачен, и к середине сезона журналистской суеты вокруг неё существенно поубавилось. Может, и фактор времени сказался. Так или иначе, но театр продолжал жить своей жизнью, и молодая семья его нового художественного директора из фактора всеобщего интереса и возбуждения превратилась в фактор обыденности. Когда в феврале на заседании художественного совета, посвящённого планированию нового театрально-концертного сезона, с подачи Смеляковой началось обсуждение возможности включения в репертуар произведения Алексея Воронова, это ни у кого, кроме Полоскудникова, ушедшего в глухую оппозицию, не вызвало никаких особых эмоций. Решение обратиться к Алексею Васильевичу было принято, и секретарь получила поручение дозвониться до композитора и пригласить его на встречу. В течение трёх дней дозвониться не удавалось, а на четвёртый пришло неожиданное известие, повергшее Смелякову в замешательство, а её бывшего шефа, ныне заместителя – в печаль.



- 21 -

Когда-то, в пору пылкой юности в моих фантазиях часто мелькал образ моего ухода. Иногда представлялась просторная зала, в центре которой установлен траурный подиум с открытым гробом, утопающим в цветах. Окружённый многочисленными земными поклонниками и учениками уходящий в мир иной как бы выслушивал в последний раз слова о собственной значимости, о невосполнимости потери, постигшей отечественную культуру, о долге памяти, которую надлежит увековечить, и прочая, прочая… В зале приглушённо звучит музыка из лучших моих сочинений, которую со скорбными лицами и со слезами на глазах исполняет облачённый в чёрное струнный квартет. Это должны быть обязательно две девушки и два молодых человека. Адажио из моего Пятого квартета, Ларго из моего Второго квартета… Речи, венки, поклоны… Красиво! Иногда представлялось нечто совсем, знаете ли, противоположное. Короткая заметка на последней странице ежедневной городской газеты за подписью «группа товарищей», маленький деревенский погост и назначенные Союзом композиторов четыре человека провожающих с постными лицами.
Так или иначе, меня интересовал уровень собственных похорон как воплощение подведённого итога земной жизни. Ради чего я был призван в этот мир, что ему оставляю?
Став постарше, я перестал рисовать себе подобные картинки. Повседневность бытия увлекла меня, как и всякого живущего земной жизнью, и не оставалось ни времени, ни сил душевных вызывать воображением образ последнего пути. Едва ли, как справедливо рассуждал я, кому-нибудь на земле суждено стать свидетелем собственных похорон. Умирая, мы исчезаем как личности, растворяясь в потоке энергий и сил высшего порядка, в которых нет ничего личного, стало быть, нет возможности субъективного восприятия. Как вселенная смотрит на саму себя? Да никак не смотрит! Она просто есть.
Но свершив главный и единственный в своей жизни выбор, я был избран для того, чтобы разомкнуть предопределённость, выйти за пределы собственной личности и подняться на ту высоту, с которой и на собственную смерть дано взирать, и на жизнь в целом. Я сделал этот шаг. Я подписал согласие принадлежать к Городу. Отныне и до скончания веков мой мир здесь. И нет никакого иного мира за пределами границ этого. Та, что всю мою жизнь была незримым проводником по лабиринтам бытия, моя единственная любовь, мною утраченная и преданная, протянула ко мне руку в тот самый миг, когда небо стало с овчинку, и в том мире меня больше ничто уже не держало. И это была она – Юлия. Она всё знала обо мне, даже больше, чем я, и, вызвав меня сюда, предложила то, о чём я и помыслить не мог. Контракт, предложенный мне к подписанию, означал, что здесь я гарантированно найду пусть не многих, но своих слушателей и поклонников, которым то, что я пишу, нужно. Их может быть всего пять или десять человек, но они есть, и благодаря им моя жизнь становится осмысленной и наполненной. Контракт означал, что всё созданное мною здесь, как и всё, что я написал до этого, становится общенародным достоянием, и я не могу претендовать ни на какие особые блага из-за того, что создал это. Контракт предписывал меня отказаться от притязаний на такие химеры, как слава прижизненная либо посмертная, как власть над душами и умами, возникающая через привязанность людей к моей музыке, как богатство, которым наделяют меня прямо или опосредованно эти любители моего искусства.
Контракт предусматривал даже некоторую степень обезличенности – всё, что я напишу и захочу исполнить, посчитав законченным и годным для этого, гарантированно исполнялось, записывалось, попадало в библиотеки и, в случае успеха, могло звучать вновь и вновь по заявкам слушателей и зрителей, но сам я остаюсь в тени, моё авторство как бы анонимно. Мне объяснено, что мы же не знаем имён хлеборобов и пекарей того хлеба, который едим, не задумываемся об именах портных одежды, которую носим, даже имена врачей, которые нас избавили от недуга, склонны забывать. Так отчего же мы стремимся знать имена автором музыки, которую любим, и обязательно нагружаем свою память подробностями об их личности и биографии? Если это помогает полнее раскрыть глубину творчества, то, пожалуй, имеет смысл. Но зачем это делать в отношении живущих и творящих рядом с тобою мастеров? Вмешиваться тем самым в их личную жизнь, заставлять их поступать неестественно, понимая, что они находятся под постоянным прицелом камер. Контракт делал меня обыкновенным частным человеком, труд которого состоит в создании неких ценностей, поступающих в общественный оборот и поэтому не принадлежащих ему.
 И, разумеется, контракт предусматривал мою смерть. Во-первых, полную смерть в том мире, откуда я прибыл. Чтобы ни следа не осталось, ни памяти. Во-вторых, в известном смысле, смерть той личности, которой был Алексей Воронов до подписания контракта. Личности, которую время от времени волновали видения собственных похорон как определителя собственной ценности для мира. Теперь это неважно. Для мира ценен каждый избранный. И никто из избранных не может быть более в цене, чем другой. И каждый человек, осознавший своё единство с миром, делающим его великим, и, одновременно свою ничтожность перед миром, может стать избранным. А став избранным, человек отрекается от себя как от единицы, обращаясь в ноль. Ведь ноль – это символ порядка. Отличаемые друг от друга порядковым уровнем, обозначаемым нулями, числа образуют Вселенную. И в этой Вселенной все ноли одновременно равны и не равны друг другу. Всё зависит от того, к какому регистру они относятся, в какой вектор вписаны…
Но это, разумеется, всё отвлечённые абстракции, к которым я так склонен. Довольно! Сейчас я увижу, как пылает мой дом, в котором сгорают прежде написанные рукописи, так никому и не понадобившиеся в том мире. Вой пожарных машин, снующие с брандспойтами огнеборцы, праздные зеваки, мигающие огни карет скорой помощи…
 Всё это сейчас явственно приснится мне. Точно так же, как на протяжении долгих лет с утомительной настойчивостью снились мне странствия по неведомому миру, в котором я наконец обрёл себя. Я увижу, как оседает пылающая кровля, выбрасывая в небо снопы искр, и вокруг раздаются крики. Слившиеся в общий хор голоса будут разными, как различны между собой люди, но будет в них и объединяющее их всех внутреннее безразличие. Одни будут выражать испуг, соединённый с облегчением, что горят не их дома, а чей-то незнакомый. Другие будут исполнены восхищения стихией огня, которую надо обязательно запечатлеть на камеру и выставить потом в какой-нибудь сети, собирая лайки. Третьи будут отражать негодование нерасторопностью пожарных и возмущение действующим порядком вещей, в котором все подвержены опасностям пожаров, болезней, наводнений, и «прогнившая власть» никогда не придёт на помощь вовремя. Четвёртые будут деловито подсказывать, куда бежать, что делать, как лучше направлять струю воды. Не будет среди голосов ни одного сочувствующего мне, погибшему от огня незнакомцу, придавленному рухнувшей кровлей собственного дома.
 Когда меня, вернее, то, что было когда-то мной, то, что осталось от моего тела, вынесут на носилках с дымящегося пепелища, в толпе зевак появится знакомое лицо. Это будет кто-то из музыкантов. Кажется, когда-то он был дирижёром, продирижировавшим первым и последним исполнением моей симфонии. Я буду созерцать его сокрушённое лицо, наблюдать покачивание головой, слушать какие-то слова, которые он будет выкрикивать по телефону, что-то кому-то доказывая, в чём-то кого-то обвиняя. Но мне до всего этого не будет никакого дела. Я только увижу эту картинку. И я буду понимать, что дирижёр этот, чью фамилию я уже не вспомню никогда, сообщая в театр печальную весть, надеется своим сообщением что-то изменить в своей судьбе, которую перекосило, как пылающий дом. Я буду смеяться над его потугами извлечь хоть крошечную выгоду изо всякого события, даже такого неприятного, как пожар, унесший жизнь композитора Воронова. Но мне это будет безразлично. В том мире меня нет. И ничего от меня в нём не осталось.
Я начну свою жизнь в прекрасном тихом городе. Здесь всё размеренно и тихо. Уютные дома живописно расположились между невысокими холмами, рассечёнными широкими улицами. Люди неторопливо идут по своим делам. Дети играют на площадках, и арбитрами их игр выступают добродушные собаки, время от времени дружелюбно облаивающие слишком далеко закинутый мяч или слишком высоко подкинутое колечко. Бабушки греются на солнышке, сидя на скамейках неподалёку от своих внуков, и с умилением следят за их играми. Вечерами театры и концертные залы распахивают свои двери, чтобы вместить благодарную публику. Она заполнит партер, наслаждаясь искусством после трудового дня, деля своё наслаждение с детьми, восторженно приобщающимися к прекрасному. И завтрашний день будет мало отличаться от дня сегодняшнего. Так же будет светить солнышко. Так же буду уходить на работу и возвращаться с работы люди. Так же будут резвиться маленькие дети. А подростки постарше сядут за парты, и их любимые учителя будут вести их увлекательными тропинками наук к недосягаемым вершинам знания. И всё в этом мире будет организовано так, чтобы люди не лгали, не плели интриг, не крали друг у друга. Да и зачем красть, если всё общее? Даже музыка, создаваемая отдельными, специально обученными этому ремеслу и наделёнными соответствующими талантами людьми, с момента своего появления на свет становится общим достоянием!
Я буду счастлив, что моя музыка мне не принадлежит. А сам я отныне принадлежу прекрасному Городу. А ещё – той, которую люблю больше жизни, которая стала моим, как она сама это смешно назвала, импрессарио, а на самом деле смыслом моей жизни, моей музой, моей половинкой по имени Юлия. Мне перестанут сниться такие волнующие сны-путешествия, потому что мне некуда больше идти. Я вернулся к себе, и отныне буду всегда только здесь. И не будет больше никакого мира за пределами Города. И лишь одно ожидание будет занимать меня месяц за месяцем…
И настанет день, когда это ожидание сбудется. Строгая и прекрасная половинка меня подарит миру новую жизнь – наше продолжение, и с первого выдоха-вскрика эта жизнь заявит о себе, и будет у нас с Юлей на неё не больше прав, чем у меня на музыку, которая выходит к людям через меня.
И это будет счастье!



Михаил Журавлёв
9 мая 2020 года
Репино


Рецензии