Хулистан. Книга II. Клетка

Книга Вторая. Гулыстан – страна рабов
«И познаете истину, и истина сведет вас с ума».
Хаксли
1. Клетка
«Степень свободы зависит от размера клетки».
Владимир Колечицкий
1
Измученный болью во всем теле и безостановочной тряской, я понемногу начинал выпадать из реальности. Но стоило очнуться, все возвращалось. Но больше боли, которая понемногу отходила, раздражал нестерпимый синтетический запах мешка, накинутого на голову. А невозможность от него избавиться самым простым и естественным в обычной ситуации движением отчаянно бесила. Пропитавшийся этим мертвым запахом, я начинал чувствовать себя некой вещью, которую небрежно упаковали и бросили в багажник. Чем-то обезличенным и подчиненным чужой воле. Отвращаясь от унизительных ощущений и образов, я мог лишь закрыть глаза и нырнуть из одной темноты – внешней и чуждой – в другую – внутреннюю, сочувствующую и убаюкивающую, представлявшуюся мне, моему испуганному «Я», печальным убежищем, тайным укромом сиротским или даже почти материнской утробой-крепостью, в которой можно было безопасно забыться. И я забывался. На время. Чтобы, в который раз, вынырнув из обманного дурмана и пугливо прислушавшись к звукам извне, стараться угадать нечто обнадеживающее о мире, в котором вершилась моя участь, но где словно остановилось время – для меня, насильно лишенного воли.
А слышал я, как ни напрягал слух, лишь шелест шин и энергичное гудение мощного мотора. И по этим скудным однообразным звукам пытался представить себе эту самую машину: черный снаряд, несущийся в темноте. И эта машина, эта капсула, в которую я был насильно заключен, несла меня – сквозь остановившееся время – не просто из одной точки пространства в другую, а в иной мир, иную реальность, иную судьбу – страшно и непоправимо.
А потом, спустя вечность, я вдруг понял, что мы уже в конце пути. Машина двигалась медленнее, слегка раскачиваясь из стороны в сторону, и под колесами что-то трещало и постреливало. Мы свернули с трассы и двигаемся по проселочной дороге – догадался я. И еще я предположил, что едем мы по большому кругу и – то вверх, то вниз, но все же больше – вверх, и это могла быть горная дорога. «Куда же меня везут? – думал я в нетерпеливом раздражении. – Так долго!»
Странно – обнаружил я нечто новое в себе – страха почти не было. Наверное, и для страха существует предел – и самые ужасные ожидания, если они слишком затянулись, порождают дерзкое, почти животное любопытство. И хотелось свежего воздуха. И хотелось света и красок. И встрепенувшейся от надежды плоти даже захотелось пить.
Машина встала, двигатель заглох – и я отчетливо услышал грубые мужские голоса. И злобный лай собак в отдалении, скорее даже рявканье. Псы, исторгавшие такие устрашающие звуки, были наверняка огромными. Меня невольно передернуло. Я представил себе этих псов в виде адских трехголовых церберов с львиными клыками и гривой из ядовитых змей – и по липкому животу словно прошлись холодной тряпкой. Клацнула дверь багажника. Меня вытащили за ногу наружу цепкие, как клещи, руки, поставили в вертикальное положение и подтолкнули в спину. Сделав два неуверенных шага, я остановился. Тогда меня нетерпеливо подхватили и потащили, чуть ли не волоком.
Мы двигались на свет, чье мерцание пугающе надвигалось даже сквозь плотную материю мешка. В какой-то момент собачий лай, переходящий в лютый срывающийся хрип, зазвучал совсем уже рядом – почти у самых ног. Властный окрик – меня круто развернули в другую сторону, и вскоре мы оказались внутри помещения. Прошли шагов пять, завернули влево, прошли еще шагов пятнадцать и остановились. С меня сняли наручники, стали неловко развязывать ремешок мешка, и совсем рядом, у самого лица, я услышал чье-то напряженное сопение. Я на миг зажмурился от яркого света, а когда открыл глаза, увидел дверь, выкрашенную темно-серой краской. Толстая волосатая рука надавила на нее, резкий толчок в спину – и я влетел в открывшееся темное пространство. Упал, больно ударившись коленкой, и тут же вздрогнул от громового раската захлопнувшейся двери. Пол был холодным и гладким. Глаза постепенно привыкли к густому полумраку. Помещение показалось довольно просторным и совершенно пустым. Неуверенно поднявшись на ноги, я направился к форточке, устроенной так высоко, что едва можно было дотянуться до ее железных прутьев. Тишина, лишь явственно слышался шум листвы ночного сада. Свежий воздух, льющийся снаружи, был влажным и нестерпимо ароматным, а в квадрате окошка ярко горели звезды в чистом небе. Я сполз вдоль стены на корточки и, ощутив невыразимую тоску, неуверенно всхлипнул.
2
Когда дома стало известно, что меня окончательно выгнали из Business School за хроническую неуспеваемость, систематические прогулы и «недостойное поведение», отец воспринял это как «позор для всей семьи», но решил все же дать последний шанс, отправив в ссылку на один из полудюжины своих заводиков, раскиданных по разным штатам.
– Если ты такой болван, что не можешь спокойно высидеть четыре года в аудитории, пойди-ка, умник, поработай! Я не позволю тебе бездельничать! В нашей семье еще не было дармоедов! И никогда не будет!
Эту напутственную речь, больше похожую на приговор, отец произнес на веранде нашей трехэтажной виллы в Майами. Свежее утро конца сентября. Сквозь густую зелень просвечивает синева моря. Из внутреннего садика доносится воинственное карканье дерущихся за дозревающие плоды попугаев. А в это время моя сестра Элизабет, низко склонив голову с прилежно расчесанными на пробор каштановыми волосами, сосредоточенно разрезает клубничный пирог к завтраку. Она сидит справа от отца, на месте хозяйки. А напротив нее чинно восседает ее муженек Питер, пряча в пышных рыжих усах злорадную ухмылку.
Лиз не повезло с фигурой – слишком громоздкая. Да и лицо у нее простое, широкое, с чуть приплюснутым мясистым носом, как у отца. Потому, наверное, ей не повезло и с мужем. Будь она посимпатичнее, никогда бы этому хитрецу Питеру не надеть на ее толстый пальчик обручальное кольцо. Но в отсутствии настойчивых кавалеров приходится выбирать из того, что под рукой. И отец выбрал для Лиз Питера: работящего, дипломированного, а главное – почтительного парня подходящего возраста, просиживавшего штаны в то время в головном офисе помощником менеджера отдела рекламы. Внешне Пит тоже выглядел подходяще: внушительный рост, прямая спина, широкие плечи. Такие плечи, очевидно рассчитывал папаша, вынесут любую тяжесть семейных невзгод. О передачи ему руководства семейным бизнесом отец тогда, скорее всего, не помышлял – все еще надеялся, что единственный сынок каким-то образом достаточно поумнеет, чтобы можно было доверить кровному наследнику дело всей жизни: империю из фабрик и заводиков по изготовлению керамических изделий. Но со мной отцу не повезло еще больше. Я оказался «легкомысленным и слабовольным» – весь в мать, по его словам, которая “шага не могла сделать, чтобы не наступить на хвост кошке».
И вот теперь Питер сидел уже не рядом с женой, а по левую руку отца. А я стоял в конце стола, как бедный родственник, держась неуверенно за спинку стула.
– А нельзя поговорить после? – спросил я неосторожно. – Я голоден.
И я ведь действительно хотел есть. Приехав поздно ночью, усталый, после нервной двадцатичасовой гонки, заранее издергавший себя ужасом предстоящей беседы с отцом я, не дав опомниться домашним, сразу же отправился спать и моментально заснул. А утром проснулся бодрым и спокойным, четко настроенным на серьезную беседу с родителем, его понимание, свое чистосердечное раскаяние и самые искренние обещания. Но для начала я надеялся спокойно перекусить. Разве я был виноват, что молод и здоров, и что этот чертов пирог раздирает ноздри дразнящим запахом и кишки сладострастно корчатся от предвкушения традиционного семейного лакомства?
– Ты – голоден?! – возмутился отец. – Ты! смеешь мне это говорить?!..
Его мясистый нос, щеки и лоб угрожающе побагровели. Вытаращенные глаза налились кровью. Он несколько секунд судорожно глотал воздух, а потом взревел:
– Вон! Вон из моего дома!..
Чуть отдышавшись, он продолжил сдержанней, но все так же зло и непримиримо:
– Поедешь в Техас! В Браунсвилл! Попробуй сам: как это – зарабатывать на хлеб. Это лучшее для тебя, бездельник! И чтобы уже к вечеру был на месте, а с завтрашнего дня вышел на работу!
– Отец! – осмелилась вмешаться Лиз. – Но как же он поедет – голодный?
– Вот так и поедет! Ничего с ним не случится. Вдоль дороги полно мотелей и забегаловок. Пусть привыкает жить вне семьи!
– Я уже давно забыл, что такое семья, – проворчал я, не смея поднять глаз.
– Во-он! – снова взревел отец. – Отправляйся сейчас же! И не смей брать свою машину! Возьмешь «Хонду»! Я уже приказал, чтобы ее заправили!
– Ладно, – неожиданно легко согласился я. – В Техас так в Техас. «Хонда» так «Хонда»... Но я все же чертовски хочу есть!
И я, под взглядом опешившего отца, спокойно взял с блюда кусок пирога, откусил и пошел прочь.
Вот этого куска пирога, как я думаю, отец мне и не простил до конца дней

Так я пересел с новенького мощного «Мерседеса» на старую малосильную «Хонду», на которой наша кухарка Перлита ездила обычно за продуктами в супермаркет. Так началось мое движение с Восточного побережья на Западное. Так началась моя пролетарская жизнь. Моя бродячая жизнь. И вообще – жизнь, моя, собственная.
Но прежде мне предстояло пересечь четыре штата, чтобы передвинуть свою жизнь с одного конца Залива на другой – из аристократичного Майами в плебейский Браунсвилл на самой границе с Мексикой.
Разумеется, я не поехал в Техас ни в тот день, ни даже на следующий. Эти два дня я проторчал в одном недорогом, но вполне приличном мотеле на въезде в Тампу. Остановился позавтракать и застрял. Мне приглянулась там молоденькая официанточка. Имени ее я уже и не помню. Да и не получилось у меня с ней ничего. Зато я помню отлично бар, в котором два вечера подряд катал шары с местным «чемпионом» – пожилым китайцем, работавшем при мотеле уборщиком. Я проиграл ему пару сотен баксов и бог знает сколько выпивки, а он, в утешение, научил меня нескольким бильярдным приемчикам, которые мне впоследствии не раз пригодились в моих неприкаянных скитаниях по стране.

В Браунсвилле меня встретили буднично, словно я был человеком, явившимся по объявлению, а не единственным сыном президента компании. Узнав имя, клерк из отдела кадров равнодушно направил меня прямиком на склад готовой продукции, объяснив милостиво как туда пройти. Там мне следовало обратиться к некоему Освальду, оказавшемуся, против моих расистских ожиданий, пожилым мексиканцем – очень смуглым, усатым и лысым. Этот тоже повел себя внешне безразлично, хотя по тому, как он по-свойски со мной обошелся, я смекнул, что мужик в курсе, чей я сыночек.
– Что ж, парень, – сказал он, мягко хлопнув меня по плечу, – рад, что ты все же объявился. Работенка тебе предстоит несложная, но ответственная. Будешь проводить машины через границу. Два раза в неделю мы отправляем товар в Мексику, вот ты и станешь теперь возить бумажки. А в остальные дни тебе придется помогать мне на складе. Потом я тебе все объясню, а сейчас иди, отдохни с дороги. Выйдешь завтра.
– А как же оформление? – спросил я удивленно.
– Да ты уже неделю как работаешь, парень, – ответил мужчина.
– Меня зовут Роберт Ганн! – сказал я значительно.
– Хочешь, чтобы тебя так и называли? – усмехнулся он.
– Да нет. Зовите как вам удобно, – смутился я.
– Ну, вот и иди... Бобби. А завтра я тебя жду. Ровно в восемь!

Браунсвилл оказался довольно большим и зажиточным городишкой. Сказывалась близость границы и оживленная торговля. Много отелей, ресторанчиков и даже своя футбольная команда. Но заводик был построен несколько на отшибе и вокруг него уже образовался небольшой поселок. Здесь, в поселке, я и решил подыскать себе временное жилье. Временное, поскольку я все еще был уверен, что отец, поостыв, вызволит меня из этой ссылки и даст возможность доучиться. Поэтому я беззаботно направился в ближайший мотель, где и снял лучший номер – у меня еще было немного деньжат на кредитке.
На следующий день, когда я заявился на работу в половине десятого, меня долго не пускали. И дело было не в том, что я опоздал, а в том, что у меня не оказалось бейджа – никто не удосужился подсказать, что необходимо выписать постоянный пропуск. Наконец за мной пришли, чтобы отвести к секьюрити. Таким образом, на склад я попал как раз к обеду – рабочие уже готовились идти в столовую. Освальд не стал у меня ничего спрашивать про опоздание и даже предложил разделить с ним обед, который он уже раскладывал прямо во дворе под навесом.
– У меня сегодня мачакато и на десерт чайоте. Жена состряпала. Не стесняйся, здесь много.
Я отказался, сославшись на то, что сытно позавтракал.
– Но от вина ты не откажешься, надеюсь? – подмигнул Освальд, стрельнув прежде глазами по сторонам, и вытащил из сумки литровую бутыль. – Это сангриа, пунш. Не очень крепкий. По стаканчику пропустить можно.
– Тоже домашнее?
– А как же! – довольно улыбнулся Освальд и стал протирать стаканы.
Вот так мы с Освальдом и подружились – между двумя стаканчиками винца.

Совместные обеды стали у нас традицией. Освальд кормил меня стряпней своей жены, угощал иногда вином, а я, чтобы не оставаться в долгу, таскал пачками пиво, которое он ставил с утра в холодильник и мы его после попивали во время недолгих перерывов. Еще я покупал ему сигареты. Освальд был заядлым курильщиком и, как у всякого заядлого курильщика, сигареты у него в самый неподходящий момент вдруг заканчивались и он начинал «стрелять» у всех подряд. Для таких случаев я и держал нераспечатанную пачку крепчайших «Cruz real», до которых он был особый охотник.
Работа меня не напрягала. По вторникам и пятницам, как и говорил Освальд, я сопровождал наши грузовики до таможни, которая была оборудована при въезде на мост через Рио-Гранде. Просто отдавал бумажки, расписывался и минут через двадцать, как только машины въезжали на мост, садился в свою «Хонду» и ехал в отель, поскольку в такие дни Освальд разрешал мне не возвращаться на склад без особой необходимости. Нередко отпускал он меня раньше времени и в обычные дни. И быстро перестал пилить за почти ежедневные опоздания по утрам, поняв, что это бессмысленно. Все же, какие-никакие привилегии у меня были – я сам их себе установил, и никто не пытался их оспаривать. В сущности, я очень быстро понял, что Освальду в качестве помощника совершенно без надобности. На складе он меня к комплектованию грузов ревниво не подпускал. А обязанности сопровождающего были им специально придуманы для меня – раньше шофера сами переправляли эти бумажки. Офисные крысы просто сбросили меня на старика, чтобы он, в свою очередь, куда-нибудь меня пристроил – подальше от их глаз. Никто не хотел иметь под своим началом наследника и, возможно, будущего президента компании – мало ли как потом он припомнит им эту «службу»? Что касается Освальда, то я ему скорее даже мешал. Подозреваю, что он проделывал какие-то свои делишки с грузами, поэтому был только рад, что я никуда не сую свой нос и большую часть времени нахожусь вдали от склада. Но мне на все его страхи было наплевать тогда. Мне очень скоро понравилась эта тихая размеренная жизнь в Браунсвилле. Необременительная работа, сытные обеды с Освальдом, режим, в который я понемногу втянулся, здоровый образ жизни без наркоты и почти без алкоголя и хорошенькие мексиканочки – веселые и сговорчивые, если у тебя в кармане шуршит достаточно бумажек на ужин с вином и билеты в ночной клуб или в кино. Впрочем, получив в конверте свою первую пролетарскую зарплату, я сразу почувствовал нехватку наличности. Пришлось съехать из мотеля и снять недорогую квартиру.
И все же сейчас, спустя многие годы, вспоминая те четыре беззаботных месяца, что я проторчал в Браунсвилле, мне видится то время едва ли не самым приятным в моей жизни. И так оказалось, что они стали переломными – некоей развилкой, на которой я застрял, прежде чем сделать окончательный выбор.
Окажись я чуть разумней и потерпи еще немного и все закончилась бы так, как я и предполагал в самом начале: отец вызвал бы меня и послал доучиваться. Но на мою беду (или на счастье?), судьба послала мне соблазн, перед которым я не смог устоять: женщину – Сюзанну.
Все беды человеческие – от женщин. И Сьюзи оказалось моей персональной катастрофой.
3
Лязгнула стальная дверь. Я открыл глаза и успел заметить, как на яркий неправильной формы четырехугольник света упала черная тень. Потом дверь злобно грохнула – и пространство вновь поглотила темнота, а вместе с ней и человека. Кто это может быть, я догадался сразу. Кажется, его били – там, в моем номере, когда они ворвались. А после я про него совсем забыл. Человек застонал и начал медленно подниматься. Он встал и, слегка пошатываясь, пошел на меня. И вдруг остановился – заметил.
– Кто здесь? – спросила он.
Голос был жалкий, испуганный.
– Это я, Хариф. Вас тоже схватили? – отозвался я участливо.
– Бобби?!
– Вы удивлены? Я здесь уже давно. Идите сюда.
Хариф тяжело подошел и со стоном сполз по стене.
– Что с вами? – забеспокоился я. – Вас били?
– Да... немного, – неохотно признался он.
– Немного? – спросил я недоверчиво, вглядываясь в темноте в его лицо. – Да на вас живого места нет! Вас-то за что?
– Я пытался их образумить. Не получилось.
– Но как же это!.. Они что – не понимают?
– Это вы не понимаете! – зло огрызнулся Хариф. – А ведь я вам говорил!
– А что я должен был понять? Как это безобразие может понять нормальный человек? Вот за что они нас схватили? Какое они имеют право? Это... это самоуправство!
– Не кричите,– поморщился Хариф. – Мне и без ваших криков тошно.
– Вам тошно? А мне? Обо мне вы подумали? Меня, между прочим, тоже били! Надели на голову мешок, словно какие-нибудь террористы, и бросили в багажник!.. Но я это дело так не оставляю! Я буду жаловаться! Я пойду прямиком в посольство, как только эти дикари меня выпустят!
– Что ж, молите бога, чтобы нам удалось отсюда выбраться.
– Вы шутите?
      Хариф лишь тягостно вздохнул в ответ.
– Они потребуют за нас выкуп? – предположил я.
– Как вы наивны! Да зачем им ваши деньги? У них столько денег, что вам и не снилось.
– А что тогда?
Вопрос мой завис в воздухе. Хариф молчал, и мне с каждой секундой становилось все страшнее от его молчания.
– Они не посмеют!.. Я в это не верю!.. Я – иностранец, черт возьми! – возмутился я собственной догадке.
– Ну и что? – спокойно ответил Хариф. – В любой стране ежегодно бесследно пропадают иностранцы. И потом, еще надо доказать, что вы пропали здесь, в Гюлистане.
– Как это?
– А вот так. У них ваш паспорт, ваша кредитка, ваши билеты. Кто-то просто выедет вместо вас из страны. А потом отметится с вашей кредиткой где-нибудь в Зимбабве.
– Но это невозможно! Даже если они найдут похожего на меня человека, у них ничего не получится! Они не знают пинкода! – ухватился я за нелепый аргумент.
– Вы смешной человек, Бобби. Для этих людей все возможно. Эта их страна. И здесь все принадлежит им: спецслужбы, таможня, пресса и даже суды. А кто вы, мистер Ганн? Вы не являетесь официальным лицом. У вас даже нет жены или детей, чтобы они всполошились из-за вашего исчезновения.
– У меня есть друзья! Меня непременно будут искать! – загорячился я, словно от того, поверит мне этот толстяк или нет, зависела моя жизнь.
– Что ж, рад за вас. Но теперь я предлагаю немного отдохнуть. Нам обоим выпало пережить не самую спокойную ночь. Мне необходимо собраться с мыслями, подумать. Возможно, не все так плохо и мы сумеем с ними договориться.
– Я не смогу заснуть.
– Я предлагаю просто помолчать. Я не очень хорошо себя чувствую.
– Нет, это все же совершенно непонятно для меня. Как это возможно? Почему это должно было случиться именно со мной?! – не мог я успокоиться.
– Лучше пока ни о чем не думать. В сложившейся ситуации нам остается только ждать.
– Чего ждать? Пока они нас зарежут как баранов?!
– Пока не будет совершенно ясно, что они намерены с нами делать. И больше никаких вопросов, Бобби! У меня нет на них ответов.
Хариф закрыл глаза и обреченно вытянул ноги. Ему наверняка было не так холодно в своем френче, как мне в моей шелковой рубашке. При этой мысли мне стало еще холоднее, так что я подобрал ноги и обхватил их руками.
4
Я с детства был равнодушен к наукам, и лишь иностранные языки меня как-то привлекали. Отчасти это было следствием того, что уже до школы я говорил на двух языках. Мать моя происходила из семьи немецких эмигрантов и часто, почти всегда, когда мы были наедине, переходила на родной язык, по которому, наверное, скучала. С Лиз почему-то она на немецком не разговаривала, а со мной говорила постоянно. И читать-писать в возрасте четырех лет я тоже научился под руководством мамы. Разумеется – на немецком. Позже мне это сильно мешало освоить английскую грамматику – и мою первую учительницу, миссис Картрайт, просто бесила упрямая тупость, с которой я старательно вписывал во время диктантов в словах со звуком «;» букву «c» между «s» и «h».
Отца моего, когда во время обедов у меня иной раз вырывались немецкие словечки, это раздражало. Я помню его грозные взгляды, под которыми мама испуганно опускала глаза. Но он все же не стал возражать против языка Гете и Ницше, когда встал вопрос выбора иностранного в школе. Это был единственный предмет, по которому я впоследствии получал неизменное «отлично». Обратной стороной этого успеха стало то, что в школе ко мне приклеилась кличка «еврейчик», отчего я втайне страдал и несколько раз даже лез в своей обиде на кулаки. Вот почему, поступив, не без помощи отца, в Йель, я выбрал неожиданно для всех французский. Язык этот за два года обучения в университете я так толком и не освоил, но упрямая тяга к нему осталась. Я уже грезил в то время о путешествии в Европу – и Франция, Париж виделись мне идеальным местом, где юношеские мечты о свободе и совершенной любви должны были воплотиться самым романтическим образом.
Сейчас-то я говорю по-французски бегло. Как уверяют знакомые – с легким лотарингским акцентом. Но в те годы произношение мое было ужасным. Мне, к примеру, никак не давался звук «r». Вместо переливчатого соловьиного грассирования из моей напряженной глотки вырывались грубые раскаты, больше похожие на злобное рычание. А слова, где встречались носовые, я гундосил целиком, словно у меня вдруг открывался непробиваемый насморк. Но в части лексики и грамматики все обстояло не так плохо, почему письменные работы и получались вполне на уровне.
И вот, наткнувшись однажды в местной газете на объявление о приглашение на курсы французского языка, я подумал: pourquoi pas? Действительно, почему бы мне не записаться в эту самую группу?
Я уже слегка изнывал от скуки к тому времени. Дни становились короче, вечера, проводимые мною все чаще за телевизором, длиннее. Я так и не завел себе в этом городе ни приятелей, с которыми можно было коротать время в барах и бильярдных, ни постоянной подружки. Да и не особо стремился. Я был уверен, что этот город – временное пристанище, транзитный пункт, где я застрял по недоразумению в ожидание пересадки. Но время шло, а мой поезд так и не появлялся. И необходимо было хоть чем-то занять себя, чтобы время не тянулось столь тоскливо.
Не подвернись мне это объявление, я бы, возможно, записался от отчаяния в дансинг-класс и стал бы учиться выплясывать румбу. Или бы подался в клуб фанатов местной футбольной команды. Или бы еще куда-нибудь прибился, лишь бы пару раз в неделю иметь возможность появляться в компании, где все тебя принимают за своего, улыбаются привычно и бросают с небрежным дружелюбием: «привет, Бобби!», «как поживаешь, приятель?», «а вот и Бобби, его-то нам как раз и не хватало!». Но курсы французского, по моим тогдашним понятиям, были все же более привлекательным местом. Любопытно было посмотреть: кто же в этой провинциальной дыре интересуется иностранными языками?
Занятия проводились в помещении муниципальной библиотеки. Я все еще плохо знал город, почему и пришлось изрядно поблуждать по соседним улочкам, прежде чем я нашел человека, объяснившего как ее найти.
– Библиотека? – удивился пожилой нигер в синей панаме, пытавшийся под накрапывающим дождем продавать свои гамбургеры с лоточка на колесиках. – Да вон она, там. Видите большой дом с аркой? Зайдете во двор и направо. Сразу увидите табличку. Хотите гамбургер?
На радостях я купил парочку и бросил в рюкзак. Подогрею дома и запью пивком – решил я про себя. Пройдя через тесный коридорчик, я нерешительно остановился в дверях читального зала.
– Если вы в библиотеку, – уставилась на меня солидная дама, стоявшая властно у стола, – то она уже закрыта.
– Я вообще-то по поводу курсов, – ответил я, смущенный направленными на меня любопытствующими взглядами.
– Вот как? – торжествующе улыбнулась дама и несколько кокетливо поправила на своем крошечном носике круглые очки в безобразной массивной оправе. – В таком случае, присоединяйтесь!
И она сделала щедрый жест, словно приглашая меня в бальную залу, где уже вовсю разгорался бал-маскарад. Я медленно прошелся по проходу, бросая косые взгляды по сторонам, и в итоге уселся за единственный свободный стол, первый в левом ряду.
– Вообще-то у нас принято представляться новичкам, – игриво заявила дама, буравя меня взглядом сквозь толстые стекла.
– En fran;es? – спросил я, встав из-за низенького стола.
– Ну, если это вас не затруднит, – протянула она, заметно удивившись.
Я ожидал чего-то подобного, и потому загодя мысленно отрепетировал несколько соответствующих простеньких фраз.
– Je m’appelle Robert. Je suis arrive a votre ville recemment. Je travaille a l’usine de la ceramique. J'esp;re faire de bons amis parmi vous.
– Что ж, неплохо, – ревниво улыбнулась сжатыми губами дама. – Коротко и ясно. Меня зовут мадам Шарлотт. А со всеми остальными у вас еще будет возможность познакомиться. А теперь – продолжим. На чем мы остановились?
И мадам стала объяснять своим подопечным правила склонения глаголов третьей группы в pass; compose. А я стал беспардонно разглядывать «учеников». И чем больше я разглядывал, тем больше меня пробирал смех. И хотя теперь, спустя годы, с высоты своего зрелого опыта я не стал бы так строго судить о тогдашних своих сотоварищах по курсу, но мне бы и сегодня было странно и даже дико оказаться в подобном компании.
     Учеников у мадам Шарлотт в тот день оказалось ровно двенадцать. Стало быть, я замкнул чертову дюжину. Десять из присутствующих персон, не считая бесполую по своему неприкосновенному статусу «училки» мадам Шарлотт, были особи женского пола. Хотя к восьмерым из них, по тогдашним моим понятиям, звание «женщина» уже как бы и не полагалось – это были дамы предклимаксного возраста или уже и вовсе почтенные старушки. Среди этих перезрелых дам каким-то образом затесалась одна юная девица, почти девочка – лет пятнадцати на вид. Впрочем, ей могло быть и больше. Но внешность у нее была именно как у «гадкого утенка»: костлявый ни то переросток, ни то недоносок с длинным тонким клювом и бледными плоскими губами. Я ее видел лишь в профиль, поскольку она одна из немногих что-то быстро строчила в своей тетрадке вслед менторским фразам училки, ни разу не обернувшись в мою сторону. Единственной привлекательной женщиной среди всех казалась упитанная блондинка с ярко-накрашенными губами, лет тридцати. Но рядом с ней по-хозяйски развалился здоровый загорелый брюнет – матерый латинос, кудрявый мачо. Он явно был ее дружком и, наверное, весьма ревнивым. Он ел в упор страстным взглядом свою мучачу, а когда перехватил мой заинтересованный взгляд, злобно нахмурился. Второй мужчина сидел сразу за мной. Этот тоже был явно испанско-индейских кровей. Пожилой, с брюшком и широкими усами, он чем-то был похож на Освальда, вот только волос на голове у дядьки было значительно больше и они, хоть и лоснились от жира, как-то подозрительно топорщились там и тут неряшливыми завитками, как у пуделя, которому давно не делали груминг.
Словом, я оказался явно не в той компании, на которую надеялся. Да и к моему французскому эта кривляка Шарлотта вряд ли что могла добавить – она сама его едва знала, причем знания ею были добыты, скорее всего, главным образом из самоучителя. На этих убогих курсах не было даже специальных технических средств – единственный ноутбук без дела стоял открытым на учительском столе. Эта самодеятельность скорее соответствовала уровню кружка по интересам, вроде курсов вязания или любителей аквариумных рыбок. Единственно, чему я был рад, это тому, что за первый урок мне не придется платить, как было написано в объявлении, – и я твердо про себя решил сюда не возвращаться. Оставалось лишь вежливо дождаться окончания занятий.
И вдруг в зале возникло некое движение – словно открыли окно и в комнату ворвался свежий ветерок. Я оглянулся вместе со всеми – и увидел Ее!
– Извините! Я так торопилась, – услышал я приятный молодой голос.
– И как всегда – опоздали, – прервал его едкий голосок мадам Шарлотт. – И не надо рассказывать нам ваши длинные истории, милочка, – почему вы опоздали, и что с вами приключилось в пути! Просто сядьте на свое место!
Девушка отчетливо отстучала каблучками по проходу марш независимости и плюхнулась на стул рядом со мной. Поставила сумку на колени и выложила из нее на стол по очереди тоненькую тетрадь в кожаном переплете, малоформатный потрепанный англо-французский словарь и, под конец, нервно порывшись на самом дне, ручку. Затем бросила косой взгляд в мою сторону, как я понял – на занятый для сумочки стул, и, не найдя лучшего места, демонстративно водрузила свой ретикюль опять же на стол, между нами, словно обозначая демаркационную линию.
– Итак! – возгласила мадам Шарлотт, стоически выдержав паузу, пока моя новоявленная соседка копошилась. – Перейдем к чтению! Кто у нас сегодня будет читать?
Желающей почитать отметилась лишь полная дама с выпученными глазами, облаченная в спортивный костюм с капюшоном.
– Нет, дорогая Матильда, для вас этот текст будет трудноват, – не оценила самоотверженного порыва великовозрастной ученицы Шарлотта. – Может быть, вы нам почитаете? – обратила она ко мне мстительную улыбочку.
Подошла и протянула раскрытую книгу.
– Прямо с начала и начните.
– En sortant du Cafe Riche, Jean de Servigny dit ; Leon Saval: Si tu veux, nous irons a pied. Le temps est trop beau pour prendre un fiacre, – начал я небрежно грассировать и гнусавить, желая произвести впечатление на хорошенькую соседку.
– Достаточно! – прервала мадам Шарлотт. – А теперь, пожалуйста, переведите, что вы нам так бойко прочли!
– Выйдя из кафе «Рич», Жан де Сервиньи сказал Леону Савалю: «Если желаешь, мы можем пройтись пешком. Погода слишком хороша, чтобы брать фиакр», – перевел я без особых затруднений.
– Что ж, перевод достаточно точен, – сдерживая досаду, продолжала улыбаться мадам. – Читайте дальше!
Дальше было чуть сложнее – приходилось по ходу додумывать незнакомые или забытые слова. Да и язык вскоре начал заплетаться с непривычки. Кто учил французский, знает какое чисто физическое напряжение мышц лица испытываешь, осваивая этот «птичий» язык. Впрочем, мадам Шарлотт ни разу меня не прервала. Подозреваю, сама боялась попасть впросак с уточнениями. Она лишь иногда поправляла на свой лад мое, по ее разумению, нечеткое произношение, давая недвусмысленно понять ошеломленным ученикам, кто здесь все же учитель.
– Бъенэтр...дёзами... келькёфуа... – щелкала она словами, словно погоняла-метроном.
«Иветт» я прочел гораздо позже, уже проживая в Швейцарии, обнаружив томик Мопассана на спальном столике Джоанны. Пробежал глазам за вечер, удивляясь, почему некоторые считают этого будуарного писаку мэтром изысканного стиля, труднопереводимого на другие языки. Его сюжеты – банальны как супермаркетовские бананы по полторы амеро за дюжину, а стиль, по современным понятиям, «гламурный» – вроде ярких бикини на дряблых телесах состарившихся курортных потаскух. Впрочем, это уже наверное ревность начинающего «писателя» к славе признанного мэтра.
Пытка продолжалась минут тридцать. Я успел прочесть и кое-как перевести почти четыре страницы, пока мадам Шарлотт, наконец-то, сдалась. А тут и время урока удачно закончилось.
Мы вышли в ночь. Я двинулся вслед тонкой фигурке, обтянутой в джинсы и короткую кожанку. Она обернулась и сказала:
– Знаешь, парень, мне это ни к чему. Я замужем.
И пошла прочь. Но я не отставал. И она остановилась и уставилась на меня своими прищуренными глазами.
– Не хочешь выпить пивка? – спросил я нахально.
– Тебе сколько лет? – спросила она.
– Двадцать четыре, – соврал я, прибавив четыре года.
– А мне – двадцать шесть, – сказала она и, как я впоследствии узнал, скосила три годика.
Я молчал. И она неожиданно смилостивилась:
– Ладно, забежим на полчасика.
После нескольких бутылочек пива мы все же разговорились. Оказалось, что у нас много общего: любовь к пиву, бильярду, року и путешествиям, в конце которых неизменно маячила символом безудержной вольницы сказочная страна – Франция.
Забегая вперед, скажу, что впоследствии обнаружились еще два общих пагубных пристрастия: легкие наркотики и азартные игры.
Тот вечер закончился вполне невинно – пьяными засосами в темном подъезде многоквартирного дома, где Сьюзи с мужем имели трехкомнатную квартиру на самом последнем шестом этаже. Ее шаловливый язычок, который она запустила как бесстрашного лазутчика, долго исследовал меня изнутри и, очевидно, остался доволен оказанным ему гостеприимством.
– Ты придешь в субботу? – спросила Сьюзи, с сожалением отлепившись.
– Только ради тебя, – сказал я.
Она довольно хихикнула, хлопнула открытой ладошкой по вздувшемуся бугорку меж моих напряженных ног и нырнула в ящик лифта.

В субботу, после «урока», я возлежал впервые на их с Карлосом супружеской перине. Потому что в субботу, рано утром, ее супруг укатил в очередной вояж – он работал стюардом в «Amtrak». В субботу я был безумно влюблен в Сьюзи – маникюрщицу престижного женского салона в Браунсвилле. В субботу я был ответно любим Сьюзи – самоотверженно и бесшабашно, с пивом, танцами голышом и косячком на двоих под одеялом. В субботу она рассказала мне всю свою короткую серенькую жизнь, а я, специально для нее, сочинил собственную. В субботу она сказала мне, как презирает своего волосатого муженька, которого интересуют в жизни лишь две вещи: мескаль и денежки. В субботу она заявила, что я первый мужчина, с кем она изменила Карлосу и что теперь ее уже ничего не остановит – она сбежит от него, и что, если я хочу, мы можем бежать вместе. И я, конечно, сразу согласился. Я готов был согласиться на что угодно, потому что это предложила мне Сьюзи – женщина, с которой у меня был в ту субботу самый лучший секс в жизни. Это были самая умопомрачительная в моей жизни дырочка, маленькая и аккуратная, и самые лучшие груди, маленькие и нежные, и самые вкусные губы с самым ненасытным язычком.
Это было самое! То самое, с чем потом сравниваешь всю жизнь. То самое, что принимаешь сразу, слепо, не раздумывая, потому что сразу и понимаешь случайность этого счастья и его эфемерность.
Нет, мы не любили друг друга, хотя и были безумно влюблены. Просто совпали два одиночества, два неудержимых томления, два горящих метеора в пустоте – столкнулись, взорвались мгновенной страстью – и неотвратимо рассыпались на мелкие кусочки.
Потом были новые встречи. Даже когда ее муж находился в городе. Она приходила ко мне на квартиру и приносила траву. Я раскладывал на столе еду из ресторана, зажигал свечи, и мы ужинали. А ровно в одиннадцать мы спускались, и я сажал ее в такси. А при следующей встрече на ее нежной коже лиловели синяки. И она говорила, что это ерунда, что она к этому уже привыкла и не стоит обращать внимания, поскольку все равно уже недолго ждать.

Мы сбежали в январе. Она не захотела портить мужу Рождество – после праздников он еще почти две недели проторчал дома. Я до последнего не верил, что она решится. И до последнего всерьез не задумывался – стоит ли мне с ней ехать и чем это для меня обернется?
Возможно, я бы и не уехал. Я сам ждал приглашения из дома. Надеялся. Но позвонила Лиз и стала слезно умолять позвонить отцу. Сказала, что он сам ни за что не позвонит, но ждет. Я пообещал сестре, но так и не позвонил. Не знаю, что меня удержало. Но точно – не Сьюзи. Это был зов судьбы, не иначе. Я уже встал на свою дорогу – и она уводила меня в неизвестность, все дальше от дома. Почти четыре месяца я жил самостоятельной жизнью, ничем не связанный с семьей. Сам зарабатывал на еду. Познакомился с красивой женщиной, замужней, готовой сбежать со мной – юнцом без гроша в кармане. Я понял, что сам по себе, без отца, без его миллионов, без «мерседеса» и значка престижного университета, чего-то да стою. И пусть звонят те, кому я нужен, – решил я, – а я отлично обойдусь и без них!
И все же, когда Сьюзи неожиданно нагрянула, без всякого предупреждения, с небольшим красным чемоданчиком, я был ошарашен. Я только-только вернулся с работы. Продрог. Хотел залезть по душ. Потом – чего-нибудь поклевать. Вот и все мысли. А тут пришла она.

Мы укатили в Лас-Вегас. Куда еще сбегают счастливые любовники? У нее с собой было пять штук наличными и сколько-то на карте. У меня – шесть сотен и старенькая «Хонда» на лысых покрышках.
Вообще-то мы собирались в Калифорнию. У Сьюзи жила там кузина и можно было надеяться на ее помощь. Но для начала мы решили заехать в Лас-Вегас. Хотя правильнее будет сказать – решила Сьюзи. Я всего лишь управлял машиной, а Сьюзи управляла мной. И меня это совсем не напрягало.
Мы остановились в приличном отеле. Заказали в номер ужин и шампанское. И нам бы напиться и залезть в постель, но Сьюзи предложила спуститься в игровой зал. Она призналась, что всегда мечтала поиграть в рулетку. Она была уверенна, что ей должно повезти.
В зале было мало народу – не сезон, да и время позднее. Но Сьюзи сразу сесть не решилась. Мы пошли к автоматам. Разменяли по сотне. Я быстро проиграл, а Сьюзи немного выиграла. И вот тогда она села.
За два дня моя подружка спустила всю наличность. Стала раздражительной. Много пила. И мы почти не занимались сексом. Меня к столу она не подпускала. Я или играл на автоматах по мелочи, или сидел в баре, попивая кофе, но чаще валялся в номере и смотрел порнушку по кабельному. Пару раз выходил гулять. Погода была мерзкая. Ветер, холодрыга. А у меня даже не было шапочки. Я гулял по пустынным широченным улицам, смотрел на молчаливые фонтаны и праздно глазел на помпезные здания знаменитых отелей. Особенно мне понравилось гулять вокруг отеля «Париж», перед которым высилась «Эйфелева Башня». Я смотрел на это уродство и грустил, вспоминая наши со Сьюзи мечты.
Иногда она прибегала в номер – чуть покемарить. Но толком заснуть не могла. Лежала в одежде на простынях и тупо смотрела в потолок. От любого звука вздрагивала, а мои попытки ее приласкать встречали угрюмый молчаливый отпор. Убеждать ее остановиться было бессмысленно. Потом она неожиданно вскакивала, лихорадочно переодевалась и снова бежала вниз.
Я ненавижу Лас-Вегас! Самый бездушный город в мире. Здесь рассыпалась в блестящий прах моя первая мечта. Вернее сказать: моя любимая девушка бросила по глупости наш жетончик на счастье в автомат – и тот его привычно проглотил.
На пятый день, проснувшись поздно утром, я не обнаружил ни Сьюзи, ни ее вещей, ни своих денег. В кармане куртки случайно завалялась мятая двадцатка. Была, правда, машина с полупустым баком, но мне некуда было на ней ехать. Не возвращаться же в Браунсвилл?
Куда уехала Сьюзи, я мог лишь предполагать. Может быть – к своей кузине, в Калифорнию. А возможно и вернулась к мужу.
Удивительно, но я совсем не паниковал. Так и должно было случиться, решил я для себя сразу. Спустился в бар, выпил кофе – и пошел искать работу.
5
Я разлепил глаза, протер кулаками и потянулся, разминая окоченевшие мускулы.
– Хариф, что вы там делаете? – удивился я, различив замершую перед дальней стеной фигуру.
– Проснулись? – скучно отозвался Хариф и нехотя пошел ко мне.
– Вы осматривали ворота? Что там?
– Заперты снаружи, – ответил он, присев рядом на корточки.
– А который час? – поинтересовался я.
– Не знаю. Они отобрали у меня часы. Думаю, часов семь, или около того.
– Так рано? Дома я в это время еще сплю.
Хариф лишь тихо вздохнул на мое неуместное замечание. Мы ненадолго замолчали, прислушиваясь, как в саду наперебой заливаются птицы.
– Я бы сейчас с удовольствием выпил чашку крепкого чая, – с сожалением заявил Хариф.
– А я бы – поссал, – цинично бросил я. – Вот только не знаю, как это здесь сделать. Или просто отлить в угол?
– Ни в коем случае! – испуганно дернулся Хариф. – Вы же видите: это – гараж, частная собственность!
– Хариф, посмотрите, что они с вами сделали. У вас все лицо в синяках, губы разбиты в кровь. А мы сидим тут с вами как бараны в загоне и даже боимся поссать!
– Вот поэтому и не стоит их лишний раз дразнить. Я попытаюсь договориться.
Хариф тяжело встал, отряхнул свой изгвазданный френч и пошел к дверям. Он стучал кулаком довольно настойчиво, но не очень сильно. Его услышали. Щелкнул замок и дверь распахнулась. Хариф чуть отступил и начал что-то бубнить, не смея поднять глаз. Дверь равнодушно захлопнулась.
– И что? – спросил я Харифа.
– Откуда мне знать, – пожал плечами толстяк. – Могу только предположить, что он пошел спрашивать старшего.
За нами пришли минут через пятнадцать. Первым вывели меня. Конвоиром оказался невысокий крепко сбитый юноша в камуфляжных штанах и белой майке по локти, туго обтягивающей бугристую грудь. Этот бычок спокойно пропустил меня вперед и даже не обернулся, пока закрывал на ключ двери нашей тюрьмы, а потом просто кивнул, чтобы я шел вперед. Коридор был метра два шириной и бесхитростно выкрашен белой краской. Полы – паркетные, но еще не лакированные и кое-где в пятнах все той же краски. И пахло в помещение как-то не обжито, из чего я заключил, что дом построен совсем недавно и работы, очевидно, еще не завершены. Метров через пять слева открылся проход на лестницу, ведущую наверх, а потом и справа, откуда бил яркий свет из входных дверей, распахнутых настежь. Я замедлил шаг и успел заметить еще одного человека в полном камуфляже и часть двора, щедро залитого солнечными лучами, но мой молчаливый конвоир поспешил слегка подтолкнуть меня в спину.
Туалет был в самом конце коридора. Внутри все чисто и просто: унитаз, умывальник с зеркалом и душ за целлофановой ширмой. И еще – большая распахнутая фрамуга. Наверное, если бы я попытался, можно было без особого труда вылезти через нее наружу. Но я лишь обреченно  вздохнул и начал спускать штаны. Посидеть толком не дали: очень скоро в дверь не громко, но вразумительно забарабанили. Я поспешно заправился, прыснул в лицо пару пригоршней холодной воды и приложился пересохшими губами к крану.
Хариф, которого вывели вслед за мной, отсутствовал довольно долго. Я даже забеспокоился. А когда его привели, в руках толстяка были два свернутых рулетами полосатых матраса, один из которых он сбросил мне на руки.
– Это зачем? – глупо спросил я.
– Очевидно, мы здесь надолго, – бодро ответил Хариф и потащил свой матрас к обжитой нами стене.
– В каком смысле?
– Бобби, не задавайте глупых вопросов, – добродушно огрызнулся толстяк. – Откуда мне знать? Наверняка эти громилы сами не знают, что с нами делать. Им велели нас схватить и привезти сюда, они это и сделали. А теперь ждут дальнейших указаний.
– Каких?
– Еще один бессмысленный вопрос. Вот что вы стоите с этим матрасом, как пугало в огороде? Раскладывайте рядышком! Лучше полежим, пока нам не принесли завтрак.
– Завтрак?
– А вы по утрам не завтракаете? Я заказал нам парного молочка и омлет с ветчиной. Не возражаете? – криво ухмыльнулся разбитыми губами Хариф и с видимым удовольствием растянулся на матрасе, закинув руки за голову.
На завтрак нам принесли полдюжины каких-то тонких пресных лепешек, немного сыра, как сказал Хариф – бараньего, четыре сырые сосиски и два яйца, сваренных вкрутую. Еще были чай в термосе, немного колотого сахара и две керамические чашки, одна – с отломанной ручкой. От подозрительно синюшных сосисок я отказался. Сыром, попробовав, тоже пренебрег: он мне показался сухим и слишком соленым. И Хариф благородно уступил мне оба яйца. Ели мы в полном молчании, с какой-то суровой торжественностью, если не брать во внимание шумное прихлебывание Харифом горячего чая. Выпив две чашки, он налил себе до половины третью и, натужно пыхтя, прилег на бок.
– Эх, сейчас бы сигаретку! – мечтательно вздохнул он.
– У вас и сигареты отняли? – посочувствовал я.
– Все отняли – и документы, и бумажник.
– Это плохо, – сказал я многозначительно.
– Куда уж хуже, – ответил он, как мне показалось, несколько легкомысленно.
– А у меня все осталось в номере, – решил я напомнить о себе. – Я ведь как раз переодевался в то время, помните? Вот – привезли в одной рубашке! А ночью было так холодно, что я почти не спал.
– Горы, – отозвался вяло Хариф. – Здесь ночью всегда намного прохладнее. А днем может быть очень даже жарко. Помню, в детстве, когда мы еще жили в Укбе, мы с ребятами в это время «открывали сезон» – тайно от родителей уезжали на пляж. Вода была еще холодная, но солнце жарило достаточно сильно. Так что мы быстро согревались, вылезая на берег.
– Так вы, значит, родились в Укбе? – заинтересовался я.
– Да. Мы из коренных укбинцев – наш род.
– А зачем же вы тогда переехали в Велиабад?
– Мой отец, Бобби, да будет вам известно, академик, математик. И когда Академию Наук перевели в новую столицу, ему тоже пришлось переехать. К тому же...
Хариф запнулся – и лицо его омрачилось, словно от неприятных воспоминаний.
– В общем, в то время оставаться в Укбе уже не было смысла.
– Почему? Начались бунты?
– Нет. Беспорядки начались позже.
– А что тогда?
– Странно, что вы не помните. Об этой трагедии много писали. Хотя, какое вам там дело до наших бед.
– Вы о чем? Возможно, я и слышал что-то, но ведь это, судя по вашим словам, было давно!
– Да я вас ни в чем не упрекаю. В мире каждый день происходят трагедии, о которых нам смачно вещают с экранов. Иногда, в такой миг, что-то отзовется слабым уколом в сердце, вроде сочувствия, но через минуту большинство из нас об этом беспокойстве благополучно забывают. Такова эгоистичная сущность человека, бессознательно блокирующая любую негативную информацию, которая напрямую не угрожает его благополучию.
Хариф отпил из кружки и, мягко поставив ее на каменный пол, чуть развернулся в мою сторону и продолжил:
– В тот год в Укбе случилась страшная катастрофа – землетрясение. Семь с половиной баллов! В Укбе тогда уже жило приблизительно пять миллионов – больше половины населения Гюлистана. Ученые давно предсказывали сильное землетрясение. Но власти не обращали внимания – и по всему городу продолжали клепать небоскребы. Все выше и выше. Лет за пять до этого город уже слегка тряхнуло. Обошлось, правда, без больших жертв. Завалилось пару домов на окраине, где жила беднота, дали трещины мосты... Однако, ничего, как уверяли власти, страшного. Обычный каприз природы. Но как раз после этого события и началось спешное строительство новой столицы – подальше от Укбы. Место было выбрано давно. Но они все не решались бросить на это остатки денег из Нефтяного Фонда. А тут – землетрясение, звоночек. Вот и стали спешно строить Велиабад – и как раз успели переехать. Всего за какой-то год до катастрофы.
– Хариф, так вы были в Укбе во время землетрясения? – спросил я вкрадчиво.
– Да.
– Может быть, расскажете?
– Мне бы не хотелось.
– У вас кто-то пострадал... из близких? Извините, это не праздное любопытство. Я просто хочу понять.
– Что? Что вы хотите понять? – горько усмехнулся Хариф. – Вы хотите понять, что значит для двенадцатилетнего мальчика потерять горячо любимую мать и близняшку сестру? Вы хотите узнать, какой ужас охватывает человека, когда все вокруг рушится – его родной город и вся его жизнь?.. Не дай вам бог это испытать!
Он замолчал, откинувшись на спину, и закрыл глаза. А я сидел и рассматривал его обмякшее вдруг лицо – лицо человека, над которым я все эти дни в душе подсмеивался. Вот, оказывается, какое горе прятал он от мира под маской наигранной бравады и за ужимками глуповатого простака? Он тоже, как и я, потерял в детстве мать. Он тоже несет в себе через всю жизнь болезненный осколок невосполнимой и несправедливой потери. Я ведь часто думал: как бы сложилась моя жизнь, не лишись я столь рано самого дорогого мне существа? И мне всегда казалось при этом, что я наверняка не совершил бы тех дурных глупостей, которые так пагубно изменили мою жизнь, будь жива мама. Хотя бы – из любви к ней и из уважения к ее безграничной любви ко мне.
Миром правит любовь! И мир без любви – это мир без правил, мир без чувства ответственности за тех, кто любит нас и кого любим мы.
Я тоже прилег. Мне вдруг сделалось ужасно печально. И я каким-то образом понял, что происходящее со мной сейчас, здесь – не самое худшее. Что происходящие ныне и все могущие произойти со мной впоследствии неприятности – лишь закономерное следствие какой-то давнишней непоправимой беды. Худшее со мной уже произошло. Только вот где и когда, я пока не мог точно себе ответить. И над этим стоило подумать.
6
– Я помню, был теплый июньский день, – неожиданно заговорил Хариф. – Один из тех безветренных и ясных дней, когда природа так ласкова и заботлива ко всему живому, как бывает обходительной только мать со своими несмышлеными и беспомощными детьми. Когда пыльные улицы города с раннего утра омывает быстрый веселый дождик, а потом тучки рассеиваются, в ясном небе сверкает солнце – и все вокруг начинает переливаться радужными бликами. И у всех хорошее настроение. И всех почему-то тянет за город.
Была суббота. Это значит, что и мы с отцом могли отправиться в свой загородный домик. У нас и дело там было неотложное: натрясти и собрать ягоды тута. Тут – это шелковица, Бобби. У нас на участке было огромное дерево шелковицы. Мне не позволяли на него залазить и ягоды мы обычно собирали с помощью длинной палки, которой трясли молодые ветви. А внизу подвешивали простыни. А потом собирали сочные крупные ягоды и ели сколько влезет. Но собирали мы их главным образом для изготовления досаба. Досаб – это вываренный сок ягод шелковицы. Он получается такой сладкий, что в него даже не добавляют сахар. А потом им лакомятся – как вареньем или джемом. Или используют для приготовления разных сладостей. Очень вкусно и полезно. Если мы отсюда выберемся... когда мы выберемся отсюда, Бобби, я обязательно угощу вас досабом. Самым лучшим! И с собой дам большую банку, чтобы вы угостили своих близких. У вас ведь в Швейцарии не растут шелковицы, верно? И досаба, стало быть, нет? А я вам дам! Даже две банки дам, чтобы вы и Джоанну порадовали!
– Спасибо, Хариф. Вы очень добры, – смутился я его неожиданной щедрости. – С удовольствием попробую этот самый «досаб». Если мы, конечно, выберемся.
– Выберемся, Бобби, выберемся! – горячо воскликнул Хариф, бодро развернувшись в мою сторону. – Мы просто обязаны выбраться! Хотя бы для того, чтобы я мог выполнить свое обещание.
– Хотел бы я иметь хоть немного вашей уверенности. Вы – мужественный человек, Хариф!
– Я? – удивился толстяк. – Это не совсем так, мой друг. Увы! Честнее даже сказать – совсем не так. Если бы я имел смелость жить как свободный человек, руководствуясь исключительно своим умом и полагаясь лишь на врожденные способности, отпущенные мне природой, а не как все в этой стране – с оглядкой на чужое мнение и заведенные этими кровопийцами порядки, я бы сегодня здесь не оказался. А ведь я мог! У меня была возможность остаться в цивилизованной стране. Но я поступил как последний трус – вернулся в клетку. Здесь был отец, готовый всегда помочь. Были друзья, на чьи услуги я тоже мог рассчитывать. Здесь была моя родина, наконец. А родина – это святое! Так нам внушали. Я тогда был глуп и не понимал, что родина – это не хлев, в котором, как бы тебе не было тепло и сытно, тебя всегда будут держать за скота. Родина – это место, где ты осознаешь себя Человеком!.. И вот к чему меня привели глупость и трусость!.. И в том, что вы здесь оказались, тоже, между прочим, виноват я. Если бы у меня хватило смелости и порядочности, я должен был сразу вам сказать: бегите отсюда, мистер Ганн! Бегите и не оглядывайтесь! Не обманывайтесь внешней благопристойностью. Гюлистан – страна людоедов. А значит любой человек здесь – потенциальная жертва!
– И все же вы хотели мне помочь. Вы даже приехали за мной, когда я позвонил. А ведь могли просто отключить телефон, – возразил я.
– Ничего-то вы не понимаете, – устало вздохнул Хариф и снова улегся на спину, скрестив руки под головой. – Я приехал совсем не из благородных побуждений. Я испугался. Из-за вас у меня могли возникнуть неприятности. Вот я и примчался, понадеявшись все уладить. А при случае – еще и подзаработать на вашем спасении. Вот она – правда без прикрас.
– Я вам не верю. Вы на себя наговариваете.
– Это делает вам честь, Бобби. Но не избавляет меня от угрызений совести. Я даже думаю сейчас, что если бы я не приехал, с вами бы обошлись гораздо мягче. Ну, увезли бы на какой-нибудь пустырь, отколотили, припугнули, чтобы не жаловались, и отпустили бы. А так им пришлось решать проблему еще и с нежелательным свидетелем.
– Перестаньте заниматься самоедством. Все произошло из–за моей глупой выходки. Джоанна была права – я человек импульсивный и самонадеянный. И это не первый случай, когда я попадаю в неприятную ситуацию и тяну за собой других. Уж такой я балбес, с детства… Но я вас перебил, Хариф, извините. Вы рассказывали о землетрясении. Прошу вас, продолжайте.
Хариф снова отпил из кружки, откинулся, помолчал немного, глядя в потолок, и начал свой рассказ.
– Мы сидели с отцом на веранде и играли в шахматы. Доктор физико-математических наук был неважным шахматистом. Уже лет с десяти я стабильно обыгрывал его. Но игра в шахматы в свободные вечерние часы стала у нас чем-то вроде семейной традиции. Мой отец вообще по натуре человек немногословный. Он никогда, к примеру, не читал мне длинных нотаций в воспитательных целях, считая, что лучшим методом воспитания является личный пример родителе. Так вот, мы пили чай, ели айвовое варенье и неспешно двигали фигуры. Я помню, было непривычно тихо. Даже ветерок, который обычно бодро тянул свежим сквознячком с моря, как только заходило солнце, словно выдохся – и на веранде вскоре стало душно. И в этой обездвиженной тишине где-то на дальнем участке надсадно лаял пес. Этот лай был вовсе не злой, а скорее испуганный, изредка переходивший в короткое подвывание. И вдруг в пространство ворвался вихрь! Он будто поднялся от земли, которая содрогнулась, заставив покачнуться мир. Потом раздался нарастающий гул, словно от приближающегося экспресса – и сильный толчок опрокинул меня наземь. Я помню удивленные глаза отца, привставшего из-за стола. И в следующее мгновение он подхватил меня и потащил к тутовому дереву.
В тот день мама с Халидой остались в городе. Нас всей семьей пригласили на празднование дня рождения одной из подружек сестры. В какой-то новомодный ресторан, построенный на сваях в открытом море. Помню, родители слегка повздорили по этому поводу. Отец сказал, что это бесстыдство – закатывать пышный пир на двести гостей для двенадцатилетней девчушки. Что в его время дни рождения справляли дома, в кругу семьи, а не делали из этого шоу. А мама возразила, что не видит в этом ничего плохого, что деньги для того и нужны, чтобы тратить их на удовольствия. И еще она неосторожно добавила, что если отец не хочет идти, никто его насильно не тащит. И отец тогда заявил, что он и не поедет, что пусть мама с Халидой едут, если им так хочется покрасоваться в новых нарядах, а мы, то есть я и отец, отправимся на дачу – собирать тут для досаба. Мама спохватилась и начала его уговаривать, даже заявила, что и они тогда не поедут, но отец, человек по натуре сговорчивый, иногда проявлял необычное упрямство.
Под тутовым деревом мы переждали еще пару толчков, наблюдая, как прыгают по шахматной доске ожившие фигурки, разыгрывая страшную партию: падают, словно сраженные невидимыми стрелами, чтобы скатиться со стола вслед стаканам, ложкам и блюдечкам. А в это время ветви над нами ходили ходуном, словно от сильного ветра, бомбардируя наши головы и плечи крупными белыми ягодами, так что камни вокруг вскоре сплошь покрылись тутовыми ошметками, которые словно гнили на глазах.
Наверное, мы выглядели комично со стороны. Но отец даже не позволял мне отряхиваться, крепко обняв за плечи. Потом, выждав минуту затишья, он ринулся на веранду – к телефону, который каким-то чудом удержался на своем месте на столе. Вернулся ко мне, приказал оставаться под деревом и пытаться дозвониться до мамы, а сам побежал в дом.
Страха в тот момент я еще не испытывал. Несколько лет назад город уже трясло. Был поздний вечер, и мы находились в своей квартире на седьмом этаже. Вот тогда было страшно наблюдать, как раскачивается под потолком люстра и едет по полу мебель. Тогда тоже отец поволок нас на улицу, где уже собрались почти все жители двора, одетые кто во что успел. Но в тот раз все закончилось для города сравнительно благополучно. Только мама еще целый год уговаривала отца сменить квартиру на более низкий этаж.
И вот я стоял под деревом, безуспешно пытаясь оживить вырубившуюся сеть бестолковыми манипуляциями с телефоном вроде потряхивания и постукивания по корпусу, и мне было совсем не страшно, а просто досадно все это недоразумение, испортившее нам с отцом приятный отдых. И вдруг тряхнуло по-настоящему, так, что я снова чуть не свалился. Земля под ногами на мгновение ушла, а потом, вернувшись, крупно задрожала, словно перекатываясь волнами. И перед глазами тоже стояли волны – я будто бы смотрел на мир сквозь толстое мутное стекло, искажавшее привычные формы предметов. Дом плавно качнуло вправо, а затем влево. В окнах замигал, а затем потух свет. Где-то за спиной прокатился глухой рокот и, оглянувшись, я заметил облако пыли, всплывшее над забором серебристым туманом в ночном небе. А отец все не выходил, и мне было непонятно – что же он там делает так долго, в полной темноте?
Он появился с фонариком и моей осенней курточкой с капюшоном. Дождавшись, пока я надену куртку, он сунул мне в руки фонарь и приказал открыть ворота. «Ты как?» – спросил он, когда мы выехали за ворота. И, не дождавшись ответа, пояснил: « Мы едем в город. Надеюсь, мама с Халидой уже дома».
Я помню нашу поездку отрывочно, эпизодами, которые избирательно отпечатались в памяти. Дороги были запружены машинами покидающих в панике Укбу жителей. На меня вдруг напала сонливость, временами я отключался, а потом снова просыпался и видел нас на дороге, а впереди – другие машины и людей в военной форме на обочине, которых становилось все больше по мере нашего продвижения к городу. Фонари горели лишь кое-где, небольшими участками. Но мосты, под которыми мы проезжали, переливались разноцветными гирляндами, как ни в чем не бывало. А потом, когда мы в очередной раз встали в пробке перед одним из таких огромных мостов, я увидел, как один из пролетов вдруг переломился пополам, осыпая дорогу искрами. И лишь спустя несколько мгновений мир содрогнулся от жуткого рева вздыбившейся земли.
Это был первый гибельный толчок. А через пару минут грохнуло еще сильнее. Даже наш тяжелый джип чувствительно подбросило. Слева от дороги, где нескончаемой стеной стоял высокий каменный забор, образовались бреши, и в этих черных провалах разгорались багровые языки пламени.
Дальше нас не пропустили. Бетонные глыбы мостовых пролетов с торчащими из них стальными змеями тросов дыбились на дороге непроходимыми баррикадами. Несколько автомобилей были погребены под плитами. Одна из машин горела. Отец ненадолго вышел из машины, а вернувшись, сказал: «Придется идти пешком. Это не так далеко. Ты сможешь?».
Сейчас я думаю, будь я на месте отца, потащил бы я своего двенадцатилетнего сына сквозь эти гибельные руины? Он ведь наверняка понимал, что нас может ожидать в самом городе. Или – не понимал?
Что движет человеком в минуты смертельной опасности? Страх и только страх. Но если самовлюбленный человек боится, прежде всего, за себя и потому бежит от опасности, то человек любящий спешит спасать дорогих ему людей. Есть, правда, еще страх показаться трусом, который толкает людей на безумства, и со стороны эти безумства могут даже видится бесстрашием, но это нечто анормальное и вне естественного поведения существа разумного.
Конечно, если бы у отца была возможность оставить меня в безопасном месте, он бы так и поступил. Но где он мог найти для меня такое место – в этом рушащемся мире?
Я горжусь своим отцом. Я уважаю в нем мужчину – отца и мужа. Это больше, чем обычная сыновья любовь. Я горд тем, что был с ним в те страшные часы, когда мы, рискуя каждую минуту жизнью, пробирались сквозь израненный город – сквозь завалы из бетона, стали и стекла, сквозь пожарища, сквозь отчаяние и боль блуждающих в этих мрачных лабиринтах людей. Я бы никогда после не простил ему заботливого отстранения меня, его родного сына, от сопричастности ужасу и все еще живой тогда надежде на чудо, которыми жил он, как и все жители несчастной Укбы.
Мы пробирались почти в полной темноте, стараясь держаться середины широкого проспекта, по обеим сторонам которого все еще продолжали осыпаться здания. Толчки продолжались, и хотя по силе они были несравнимо слабее, эти последние судороги земли оказались самыми разрушительными.
      «Смотри под ноги! – говорил мне отец. – Мы уже почти пришли». Но наш дом был все еще безнадежно далеко, а я окончательно вымотался и едва передвигался лишь из жалости к отцу, который очевидно устал еще больше меня, ведь ему часто приходилось брать меня на руки, чтобы перенести через очередную опасную преграду. В другой ситуации я бы ни за что не позволил нести себя как малыша. Но я был подавлен, испуган и, главное, я просто не смел ему перечить. «Ладно, – сдался вдруг отец. – Здесь неподалеку живут мои знакомые. Проведаем их».
Мы свернули с проспекта на широкую улицу, застроенную каменными пятиэтажками. Там тоже были заметны следы разрушений, но не такие катастрофические. В один из таких домов мы и зашли. Хозяином квартиры оказался сослуживец отца. Его жена сразу же увела меня на кухню, скудно освещенную пламенем свечи. Предложила поесть, но я отказался. Тогда она налила мне холодный чай, щедро насыпав в кружку сахарный песок. Потом пришел отец и заявил, что мне придется остаться на время здесь. «Я заберу тебя, как только смогу, – сказал он, глядя мне в глаза. – Ты уже взрослый и должен все понимать». Я все понимал и лишь кивнул, сдерживаясь из последних сил, чтобы не разрыдаться.

Хариф замолчал, чтобы прикурить сигарету и, возможно, дать мне возможность как-то прокомментировать услышанное, но мне нечего было ему сказать. Я боялся даже шелохнуться, чтобы не вспугнуть его неожиданную ошеломительную откровенность. И тогда он, убедившись, что реплик не последует, продолжил.
– Отец приехал вечером. Поблагодарил хозяев, вручил им блок минеральной воды и корзину с продуктами – и мы ушли. Внизу нас ждала большая черная машина, за рулем которой сидел двоюродный брат отца. «Поживешь пока на даче у дяди Айтына», – сказал отец, усадив меня на заднее сидение. «А ты?» – осмелился спросить я. «Веди себя достойно!» – нахмурился он и захлопнул дверцу.
Дача дяди Айтына располагалась в шестидесяти километрах на юге от Укбы. По сравнению с нашей скромной дачей, она была огромной, а четырехэтажный особняк смотрелся как небольшой дворец. К моменту моего приезда сюда уже съехались многие наши родственники – и в последующие дни беглецы лишь прибывали. О том, как протекала моя дачная жизнь, я рассказывать не стану. Вряд ли это будет вам интересно. Скажу лишь, что именно в те дни я изменил свое мнение о некоторых наших родственниках. Я испытал неприятное удивление от того, что мне открылось: горе лишь ненадолго примиряет людей, но проходит время – и возникшая близость оборачивается бесстыдством, обнажая истинную сущность каждого. И сущность эта иногда оказывается столь неприглядной, что просто диву даешься, насколько чужды тебе некоторые из тех, кто близок по крови.
Впрочем, меня почти не затрагивали все эти мелкие внутрисемейные интриги. Отец всегда был на особом положении среди родственников. Он представлял в семье старшую линию. У нас формальное старшинство в семье вызывает уважение до сих пор. Кроме того, отец был самым образованным и, так сказать, титулованным представителем семьи. Он был не просто академиком, он имел награды, полученные из рук самого Правителя. Так что любому из наших родственников, включая дядю Айтына, занимавшего высокий пост в правительстве, было при случае не зазорно ввернуть в разговоре имя моего отца: мол, знай наших. И наконец, отец, при всей его внешней уступчивости и обходительности, был человеком щепетильной честности, когда дело касалось принципиальных, на его взгляд, вопросов. Он умел сказать «нет» даже тогда, когда отказ мог обернуться неприятностями. И никогда ничего не просил лично для себя – ни у начальства, ни у влиятельных друзей и родственников. И за это его тоже уважали. Хотя некоторые и считали его честность отсутствием гибкости – и пользовались этим. Словом, уважение к моему отцу вполне естественным образом было перенесено и на меня. Мне даже выделили отдельную комнатку на четвертом этаже, несмотря на возникшую тесноту, и я там мог прятаться от неинтересных и неприятных для меня родственных склок, оберегая свое горе от неосторожного любопытства. Но совсем отгородиться от внешнего мира, конечно же, не удавалось. Мне поневоле приходилось наблюдать и слушать своих болтливых родственничков. Хотя бы в часы трапезы, когда я вынужден был к ним присоединяться. И вот из обрывков подслушанных мною разговоров я однажды и понял, что больше никогда не увижу маму и сестру. И когда приехал отец, он сразу догадался, заглянув в мои глаза, что надежда в них умерла.
В тот день мы пошли с ним к морю. Долго сидели на горячем песке. И хотя не произнесли ни слова, само наше молчание было глубже и искреннее любых слов любви – к ушедшим от нас, и друг к другу.
Я прожил на даче до конца лета. Отец приезжал не часто. И приезжал он не только, чтобы повидаться со мной, но и для решения каких-то общих семейных проблем. Это были всякие неприятные бытовые хлопоты, связанные с постигшей всех нас бедой. И всякий раз он находил время, чтобы посидеть со мной на пляже, на облюбованном нами месте – в тени лоховых деревьев на высокой дюне. Но теперь мы не молчали. Он рассказывал мне о маме и о разных приключениях, случавшихся в нашей семье, когда я был еще маленьким и о которых я мог не помнить или помнил смутно. Я плакал, слушая его. Иногда плакал и отец. Он крепко, до крови, закусывал нижнюю губу, чтобы не разрыдаться при мне – и по его щекам текли крупные слезы, а после капали с кончиков широких усов.
С тех пор сладковатый дурманящий аромат лоха связан для меня с самыми задушевными воспоминаниями. В этом аромате странным образом соединились для меня утрата с обретением. Я не знаю, как это объяснить.
А потом отец приехал, чтобы забрать меня. Я уже знал, что мы переезжаем. Отцу еще год назад, когда Велиабад был официально провозглашен новой столицей и туда начали переводить правительственные учреждения, в том числе и Академию Наук, настоятельно посоветовали переехать к новому месту работы и жительства. Но он отказался. Он не хотел покидать родной город. И мама его в этом поддерживала. И вот он решился. Я думаю – из-за меня. Чтобы увезти из города, который стал одним сплошным кладбищем.
Через много лет, я все же осмелился спросить отца, где похоронены мама и Халида. И получил на это ожидаемый страшный ответ: их тела так и не были найдены и опознаны.
Хариф надолго замолчал. Я только слышал, как он шмыгает носом.
Потом он сказал:
– Я надеюсь, что вы давно спите, Бобби, и не слышали моего длинного и скучного рассказа. Но если вы все же не спите... я вам очень благодарен!
7
Это случилось на следующий день, после обеда. Хариф похрапывал, мерно выдавая однообразный мотивчик, словно в его носоглотке ходил туда-сюда старенький поршень с потрепанными прокладками. Я уже давно слышал сквозь тревожную полудрему его беспечный храп, и хотя меня это нисколько не раздражало, я все же завистливо подумал, что счастливая способность расслабляться в любой ситуации – наверняка показатель здоровой психики. И вдруг, громко фыркнув как испуганная лошадь, мой сокамерник резко уселся на своем матрасе и спросил хриплым спросонья голосом:
– Что будем делать?
– Вы о чем? – удивился я.
Обернувшись, он посмотрел на меня как на пустое место, бодро вскочил и решительно направился к двери. А как только дверь распахнулась в ответ на его настойчивые призывные удары, начал что-то уверенно в нее говорить. Дверь почти сразу и захлопнулась, но Хариф остался стоять перед ней, нервно поигрывая сцепленными за поясницей пальцами. Ждать ему пришлось не так уж долго и, как только дверь снова отворили, Хариф заговорил еще более уверенно, даже с некоторым нарастающим напором. Ему что-то коротко ответили, на что он отчаянно замотал головой и твердо возразил. Ему опять что-то сказали. Он удовлетворенно кивнул и, как мне показалось, даже слегка ухмыльнулся. Сказал несколько фраз громко и отчетливо, полез, было, в нагрудный карман, но тут же, досадливо отдернув руку, начал угрожающе рубить воздух вытянутым указательным пальцем. Последние слова своей запальчивой речи расхрабрившийся толстяк почти уже прокричал в громыхнувшую сталью дверь. В ответ он оскорбленным тоном выкрикнул нечто короткое и победительно зашагал к своему матрасу. Скатал его, как бывалый солдат перед атакой шинель, и лихо уселся верхом.
– Что происходит? – спросил я
– Знаете, Бобби, – сказал он, почесывая заголившуюся свежую ранку на голени, – сидеть в заснеженном окопе под бомбежкой и ждать, когда тебя рано или поздно накроет очередным снарядом – не самое верное средство выжить. Иногда мудрее пойти в отчаянную атаку.
– Вы о чем, Хариф? Это воспоминания из вашей армейской жизни? – спросил я в недоумении.
– Нет. Я не служил в армии. «Желтые» у нас если и служат, то исключительно в звании старших офицеров. А значит, в окопах под бомбежками не сидят. А я вообще пошел по штатской стезе. Учился заграницей. Я ведь вам говорил об этом, – бросил он на миг укоризненный взгляд в мою сторону и вновь занялся своей болячкой.
– Но что вы им сказали? Я ведь видел, как вы кричали. Я даже в какой-то миг испугался за вас – так дерзко вы с ними говорили.
– Я? Кричал? – деланно удивился Хариф. Заправил штанину и встал передо мной. – Я просто сказал им кто я такой.
– А кто вы? – не удержался я съязвить. – Насколько я знаю, вы – мой гид. Умный и пронырливый малый. Что, однако, не спасло нас от неприятностей.
– Так это я виноват в наших неприятностях? – смерил меня презрительным взглядом толстяк.
– Я не сказал, что – вы. Виноват скорее я. Однако...
– Никаких «однако», Бобби! В нашей беде виноваты вы – всецело и исключительно! – вынес он приговор.
– Ладно, пусть так, – нетерпеливо согласился я. – Хотя совсем недавно вы и утверждали обратное. Но речь сейчас не об этом. Мне просто интересно, что вы сказали этим костоломам?
– Я сказал им, Бобби. Кое-что сказал. И очень надеюсь, что это должно нам как-то помочь.
– Как-то?
– В нашем положении как-то – уже кое-что.
– Но я не понимаю, что вы им такого могли сказать, хоть убейте! – занервничал я.
– Ничего особенного, – хладнокровно ответил Хариф, зашагав передо мной в величавой задумчивости, словно великий корсиканец перед строем гвардейцев, готовясь посвятить их в гениально разработанный план предстоящей битвы. – Я назвал им свое имя, прежде всего. Я сказал им о своей принадлежности к «желтой» семье. Это все равно, как объявить себя в некотором смысле дворянином, Бобби.  Со всеми вытекающими из столь высокого сословного положения правами и привилегиями. Я объявил им, господин иностранец, имя моего отца. Да! Я сказал это! Сказал о его высоком ранге и о его выдающихся заслугах перед отечеством, не раз отмеченных различными правительственными наградами! Я также назвал этим людям имена других моих высокопоставленных и знаменитых родственников, друзей и приятелей. И все эти имена известны и уважаемы!
– Это все, что вы им сказали? – спросил я разочарованно. – Имена?
– Вы просто не понимаете! – презрительно стрельнул глазами в мою сторону «наполеон». – Имена – это ключи! Есть ключи от дверей невзрачных хибарок. А есть – от сверкающих золотом дворцов. От сейфов, наполненных пачками банкнот. От министерских кабинетов и приемных властных вельмож...  И чем больше на связке у человека волшебных ключиков, тем больше у него возможностей решать неразрешимые проблемы. Вот что значат имена в нашей стране!
– Кажется, вы мне как-то об этом уже говорили, – отметил я несколько мягче. – Но значит ли это, уважаемый Хариф, что в вашей связке есть ключик, способный отворить двери нашей темницы?
– Вполне возможно, Бобби. Вполне! Никогда нельзя точно угадать, к какому именно замку подойдет тот или иной ключ. В любом случае, мое заявление должно произвести некоторый эффект. Они, по крайней мере, обязаны будут доложить, проверить и подстраховаться. И на все это потребуется время! А время работает на приговоренного!.. Я надеюсь.
Его «я надеюсь» прозвучало, однако, несколько неубедительно. Да и сам Хариф, остановившийся в задумчивости напротив окошка так, что на его мясистое лицо, на котором быстро затухало выражение вдохновенной отваги, легли две черные полоски от решетки, если все еще и походил на полководца, то уже – на отдавшего команду трубить отступление. Но я не стал добивать его собственными сомнениями. Этот человек заслуживал великодушия уже только тем, что попытался как-то защищаться. Сам-то я – что мог сделать? Ничего абсолютно. И, стало быть, полностью зависел от предприимчивости и изворотливости моего друга по несчастью, только и надеясь, что его живучести хватит на нас двоих.
– Что ж, – сказал я как можно теплее, – вы сделали все что могли. Нам остается только ждать плодов вашей безумной атаки. И надеяться. Можем мы надеяться, Хариф?
Он кивнул механически, уже погруженный в какие-то иные свои мысли, и отвернулся.
8
Пару дней после этого случая я жил наивной надеждой, что в нашем положении хоть что-то изменится к лучшему. Но ничего не происходило.
Большую часть времени мы валялись на матрасах и, когда у Харифа появлялось желание, вели беседы. Кормили нас сносно. Три раза в день. Без разносолов, но сытно. Может только в этом, подумалось мне, и проявилась реакция наших тюремщиков на отчаянный демарш моего друга? И еще мне подумалось вслед, что скотинку тоже щедро откармливают, прежде чем вести на убой.
Сложно определить то состояние, в которое меня погрузила эта каторжная бездеятельность. Это и томящая скука резинового времени, и почти физическое давление жестко замкнутого пространства, и болезненное чувство страха перед возможными мучениями и унижениями, которым меня могли в любое момент подвергнуть мои палачи, и чувство брезгливости к себе самому – грязному, небритому и почти уже бесповоротно сломленному. Меня постоянно подташнивало. У меня покалывало сердце. Я потел, и меня поминутно бросало в дрожь. И, самое страшное, меня одновременно все более охватывало безразличие, тупое равнодушие к себе – чем я стал, и что со мной еще могло случиться. Поесть, выпить чайку, поболтать с Харифом, валяясь на матрасе, – вот и все суррогатные «удовольствия», которые я вяло вожделел. О, как мы обрадовались, когда нам впервые дали сигареты! Полпачки вонючих сигарет без фильтра, от которых разъедало язык и пощипывали губы. Вам трудно будет поверить, но жадные затяжки тех плебейских сигарет доставляли мне несравненно большее удовольствие, чем трепетное посасывание ароматных кубинских сигар «Cahiba» по триста амеро за штуку, которыми я себя пару раз побаловал некогда на воле, в прежней моей жизни. И так же анормально, с ревнивым заглядыванием в миску бедняги Харифа, тело мое по-хамски алкало пищи – любой. И дело тут было, как я теперь понимаю, не в никотиновой зависимости или физическом голоде, а в обостренной психопатической жажде ублажения плоти, бренность и случайность существования которой я как-то по-особенному стал осознавать в те пограничные дни моей жизни.
Да, это был психоз. Я, несомненно, завис тогда на грани помешательства. И точно бы свихнулся, если бы не мой друг по несчастью. Он спас меня от еще большей муки переживать мои напасти в одиночестве. Спас одним только присутствием рядом. Спас, спасая нас обоих от убийственного страха неопределенности. И лучшим средством от тоски и страха были для нас, конечно же, беседы.
Говорили мы много и о многом. Уж чего-чего, а времени на болтовню у нас было в избытке. Да и тем для трепа хватало. Но более всего, разумеется, мы говорили о Гюлистане. Вернее, о чем бы мы ни начинали разговор, он понемногу скатывался к нашему тогдашнему незавидному положению и к причинам, которые привели нас в эти гаражные застенки. И вот тут, стараясь мне втолковать, что произошедшее с нами несчастье не какое-то там фатальное стечение обстоятельств, а закономерный результат моей преступной беспечности, с одной стороны, и специфических порядков в его стране, с другой, Хариф все более откровенничал об этих особых порядках.   

По происшествие столь большого срока, я вряд ли могу в точности передать содержание этих его откровений. Дни и ночи, проведенные мною с Харифом в полном затворничестве, пока нас не стали выпускать на работы, слились в моей памяти в одни сплошные сумерки. А обличительные монологи моего друга, разбавленные прочей несущественной болтовней, – в одну длинную и фантастическую лекцию. Вот почему теперь, пытаясь изложить мои невольные познания об этой стране, я вижу необходимость, насколько это возможно, очистить их от явных вымыслов моего друга, ровно как и от своих собственных домыслов.
И еще, дорогой читатель, если вы когда-нибудь, вдруг, по каким-то необъяснимым причинам решите занять свое драгоценное время чтением этой моей глупой историйки, будьте снисходительны и великодушны: не судите строго! Ибо я не писатель, и уж тем более не политик или историк. Я – обыкновенный псих, как меня теперь часто называет моя нежная Джоанна. Псих, которому доктор прописал собственноручно изложить на бумаге одиссею моих злоключений в Гюлистане, чтобы я смог, по его уверению, раз и навсегда избавиться от ужасов воспоминаний, преследующих меня и доныне затмениями сознания среди белого дня и озарениями кошмаров нескончаемыми ночами.
Нет, я не садился за стол сочинять роман – не обманывайтесь этим, читатель! Никогда в жизни у меня не возникало соблазна что-нибудь сочинять – я для этого был слишком туп и ленив. Я сел писать единственно по настоянию доктора Штессингера, после того, как мы оба убедились, что его дорогие пилюли, рекомендованные экзотические массажи и хитроумная диета не оказывают на меня желаемого воздействия.
– Ваше выздоровление, дорогой друг, зависит теперь целиком и полностью от вашей решимости быть предельно откровенным, – заявил он однажды. – Обнажите вашу душу, выверните ее наизнанку и хорошенько вытряхните! Только так вы сможете освободиться от фантомов, которые засели жирными клопами в вашей подкорке и плодятся скорее, чем я способен их вытравливать извне.
Так сказал он и ушел, оставив меня перед толстой стопкой листов мелованной бумаги, что предусмотрительно где-то раздобыла и притащила в дом моя заботливая подруга. И еще в руках у меня оказалась дешевая шариковая ручка, которую я в недоумении вертел, не представляя, что же с ней делать.
С этого все и началось.
Ни в тот день, ни в последующие, ни даже через неделю я так и не нацарапал ни одной буквы. Я просто не знал, что именно надо писать и как вообще пишутся подобные вещи. Но главное – самая мысль, что мне придется ради глупой затеи этого эскулапа погрузиться в неприятнейшие воспоминания, которые я хотел как раз избыть из души бесповоротно, казалась мне дикой и жестокой. Все равно как если бы кто-либо посоветовал мне для лучшего заживления кровоточащей раны вонзить в нее поглубже нож и основательно поковыряться. Даже сам вид стопки бумаги, возвышающейся прямоугольным айсбергом над полированной гладью стола, вызывал во мне поначалу смутную тревогу, переходящую в панику. Но странное дело, постепенно я стал ощущать некую магнетическую, возрастающую изо дня в день притягательность этой бесстыдно белоснежной субстанции, таящей в своей глубине некие неизведанные мною ранее возможности. Передвигаясь по комнате, я сознательно старался держаться подальше от стола, но всякий раз выходило так, что целью моих блужданий оказывался высокий венский стул, на который я в итоге осторожно присаживался, чтобы, как бы невзначай, с ненавистью и нежностью дотронуться до гладкого и мягкого, как лепесток розы, краешка верхнего листа...
Это была любовь!
Бессильная и яростная любовь импотента.
Это грубое сравнение, знаю, но единственно верное, какое только смог изобрести мой ограниченный умишка. Но теперь-то я знаю, что любовь не бывает бесплодной, если это настоящая любовь. Я это категорически утверждаю! Я – познавший мучительнейшую и сладчайшую страсть самовыражения, ввергнувшую меня в ослепляющий плен безграничной свободы!
9
Работу я нашел в тот же день, сунувшись самонадеянно в двери отеля «Париж». Но работа оказалась «подпольной» – в прямом и переносном смысле. После короткого собеседования со старшим администратором, меня определили рабочим на кухню. Точнее – на склад кухни, который находился в подвальном помещении.
Два раза в сутки – рано утром и незадолго до полуночи – мы выгружали из грузовичков различные продукты и всякий там кухонный инвентарь и рассовывали их по полкам и холодильникам, чтобы после, по необходимости, отправлять в грузовых лифтах на кухни ресторанов. Работали мы по двенадцать часов в день, кроме понедельника, когда нас отпускали после полуночи или после полудня – в зависимости от смены. Эти дополнительные свободные шесть часов и были нашим «уик-эндом».
За этот рабский труд я получал четыреста долларов в неделю в розовом фирменном конверте с тесненной ярко-синей краской клетчатой пирамидкой Эйфелевой Башни в правом углу. Плюс четырехразовое – ешь не хочу – бесплатное питание на задворках ресторанной кухни: великолепные объедки всех кухонь мира. Именно тогда я и пристрастился к французской стряпне: кабачкам по-правансальски, артишокам по-лангедокски «а ля Каркассоннез» и стаканчику-другому полусладкого. И еще одним неоспоримым преимуществом этой работы было предоставление жилья. Для проживания нелегальным работникам, вроде меня, отель предоставлял каморки на двоих все в том же подвале. Без окон, разумеется, но с кондиционером и телевизором, подключенным ко всем возможным платным и бесплатным каналам. Моим «сожителем» в одном из таких боксов оказался пожилой индус, от присутствия которого комната перманентно смердела какими-то сладковатыми благовониями. Впрочем, мы работали в разных сменах, так что виделись редко. Он почти всегда спал, когда я внеурочно заваливался в наш «изолятор», этот худой смуглый, высушенный как мумия мужчина с крошечным приплюснутым носом и огромным коровьими глазами, похожий чем-то на йога, какими я их представлял в то время. А когда появлялся он, меня чаще всего в номере не оказывалось. Так что, если не  брать во внимание характерного амбре от его благовоний, у меня не было проблем с моим смуглолицым компаньоном.
Поскольку мы не числились официально в персонале и были «подпольными крысами» без прав на страховку и без необходимости за нас чего-то там платить государству, наше появление на верхних этажах было крайне нежелательным и строго каралось штрафами, подкрепляемыми угрозами «выкинуть на улицу». Этим людям было все равно: нелегал ты с сомнительным прошлым или гражданин США с папой-миллионером. И нам приходилось пользоваться исключительно служебными лифтами и служебными входами-выходами, чтобы иногда вынырнуть на свет божий и подышать свежим воздухом. У нас даже не было служебных пропусков: охрана знала нас в лицо, и каждый раз эти откормленные боровы в синих курточках брезгливо морщились, когда мы прошмыгивали мимо, словно мы и впрямь были крысами.
В принципе, жилось мне неплохо. Денег вполне хватало. Ведь не приходилось почти ничего тратить ни на питание, ни на жилье, а на развлечения времени почти и не оставалось. И поначалу я бережно копил денежки, имея в виду смыться на побережье, как только станет теплее. И в голове моей почему-то засела Калифорния. Нет, я не собирался броситься по следу бросившей меня Сьюзи. Если я о ней тогда и вспоминал, то лишь в комбинации с не очень пристойными словами. Хотя иной раз, признаюсь, ворочаясь в постели после сытного ужина, разгоряченный красным винцом, сладострастно мечтал о ее маленькой жадной дырочке и пухлых губках – и, мстительно ставя ее образ в самые скабрезные позы, безжалостно мысленно трахал, воображая свой член пожарным багром с гарпуньим крюком.
А потом я понемногу стал играть. А чем еще можно было занять себя в этом городе?
Поздними вечерами, после утомительной дневной смены, вместо того, чтобы раскинуться с чипсами и парой банок пива перед теликом, прежде чем завалиться спать, я все чаще стал выходить в город. Первое время это были просто праздные шатания. Я бездумно шагал в выбранном случайно направлении, засунув руки в карманы куртки и подняв воротник, и тупо считал шаги. Этот бессмысленный счет успокаивал меня, освобождал от необходимости думать, заглушал четким ритмом смутное беспокойство, возникавшее сразу же, как только я выходил на люди, и вокруг меня начинала суетливо кружиться жизнь. Но через некоторое время неизбежно наступала минута паники: какой-нибудь резкий звук – визг тормозов или громкий смех – вдруг сбивал меня со счета, всполохи неоновых огнищ нестерпимо жгли глаза и тени вокруг начинали завиваться хищным смерчем, угрожая увлечь меня и потащить за собой на невидимой веревочке. Я спешно нырял в подвернувшийся подвал бара, примащивался к стойке, наспех опрокидывал пару рюмок чего-нибудь покрепче, а потом долго грел руки над дымящейся чашкой кофе.
Так понемногу я и ознакомился почти со всеми недорогими кафешками и барами в радиусе нескольких миль от своего отеля и меня уже начали узнавать служащие и завсегдатаи. Иногда бывало, что какой-нибудь паренек с примелькавшимся скучающим лицом предлагал постучать шарами – и мы разыгрывали пару партий в пул или, реже, в мудреный снукер. Много позже, в Москве, мне полюбился русский бильярд с его увесистыми шарами и узкими лузами, но в то время о его существование я даже не слышал. Играли в таких местах обычно на выпивку, реже – на деньги, чисто символически. И я, впервые взявший в руки кий в возрасте шести лет, (отец когда-то любил эту игру, и в гостиной нашего дома в Майами, сколько помню, всегда стоял в углу под лестницей бильярдный стол красного дерева, казавшийся мне тогда огромным), чаще выигрывал. Эти победы немного грели мое самолюбие, так что я с легким сердцем тратил выигрыши на угощение. И вот однажды один из парней, которого я несколько раз безжалостно обыграл, предложил сходить покидать кости – раз уж я такой везучий, как он ехидно заметил. И я согласился.
Рано или поздно это должно было случиться. Не могу сказать про себя, что я брутально азартен и предрасположен по натуре к риску, нет. Скорее – наоборот: я несколько даже инфантилен и пассивен от природы. Но, наверное, что-то все же есть во мне – фатальное. Нечто, заставляющее время от времени играть с судьбой. Словно я, не способный сам выбрать путь и твердо по нему шагать, намеренно подставляюсь случаю, чтобы он меня направил – все равно куда. Если это и игра, то игра в поддавки. И в том моем тогдашнем состоянии я как раз уже, как мне думается, созрел для нового поворота – и только ждал, в какую сторону подует ветер судьбы, чтобы взлететь с ним вместе, как оторванный от дерева лист, и унестись в вихревую воронку неизвестности.
Мне везло в крэпс дней десять. И мы с приятелем, который делал на меня ставки, неплохо заработали. Я даже стал ненадолго знаменитостью в баре, куда мы возвращались после моих «подвигов» отметить очередной выигрыш. Мне и кличку подобающую дали – Мистер Семь. А потом началась полоса невезения – и обозлившийся приятель перестал ходить со мной в казино. А я продолжал. Испытывал судьбу в баккара, лет-ит-райд, блэкджек, техасский холдэм, а когда наличности было совсем мало, без особого энтузиазма двигал рычажки слот-машин. Пока не сел за рулетку и не понял, что это как раз по мне: чистое везение, без всяких там надежд на хитроумную систему. Просто делаешь ставку и ждешь, когда шарик замрет в лунке и крупье объявит приговор судьбы.
Я продолжал работать в отеле. Но теперь с нетерпением ждал заветного дня получки, чтобы отправиться в казино и, как кролик на удава, глазеть на блестящий шарик, не замечая, как неотвратимо тает небольшая горка фишек передо мной. Я даже не мечтал особо о выигрыше. Для меня был важнее сам процесс, столь же абсурдный, как сеанс у какой-нибудь невежественной гадалки, отчего само гадание не становится менее интригующим, поскольку ты сам уже для себя что-то загадал и лишь ждешь от беззубой карги двусмысленных подтверждений. Хотя, конечно, смакуя очередной поход в казино, я рисовал в своем воображении миг триумфа, когда, вдруг, после объявления приговора крупье, зависает напряженная пауза и все взоры медленно обращаются на счастливчика. Возможно, как раз этих восторженных взоров я и жаждал в своих мечтах, а совсем не десяти тысяч – суммы, после выигрыша которой я решил для себя покинуть Лас-Вегас. Уехать побежденным, внушал я себе, было бы плохой приметой.
Собственно, все почти так и произошло.
Был конец июля. Была душная ночь, с которой уже даже не справлялись кондиционеры. Или же одному мне та ночь горячила виски? Ведь именно в ту ночь фортуна впервые решила сыграть со мной по-крупному.
Сев за стол с какими-то жалкими тремя сотнями, я уже через пару часов имел семь штук. И мне продолжало бешено везти. В какой-то момент у меня было даже штук двадцать, не меньше. И я давно уже должен был встать и уйти, но продолжал сидеть как приклеенный. И не потому, что меня обуяла жадность. А потому, что я был словно заворожен. Словно я слышал зов сирен – манящий и гибельный – и не было сил ему противиться. Наверное, восторг поражения много слаще радости выигрыша. Для некоторых. И я именно жадно ждал этого ужасного мига окончательной катастрофы.
Меня спас глупый случай. Я вдруг услышал за спиной металлический грохот. Обернулся – и увидел растянувшегося на мраморном полу официанта. Я неожиданно расхохотался, глядя на его сконфуженную физиономию и промокшие штаны. Один из всех присутствующих в зале. И этот мой собственный нервный хохот и привел меня в чувство. Я сгреб со стола оставшиеся фишки и, под осуждающими взглядами публики, беспечно и несколько даже развязно направился к кассе. Пересчитал деньги, – их оказалось чуть больше четырех тысяч, – поймал такси и помчался в отель.
Было около шести утра. Небо на востоке, в провалах высотных зданий, уже явно рдело предзакатным золотом. По городу витал легкий ветерок, необычный, в котором я каким-то образом улавливал ароматы моря и горячего песка. Через пару часов я должен был заступить на смену. Но я для себя уже все решил. Зашел в номер, побросал вещи в белый пластиковый чемоданчик, купленный мною еще зимой на часть денег, вырученных от продажи «Хонды», и навсегда покинул «Париж». Я направился прямиком к автовокзалу, решив выехать первым же подходящим автобусом. «Несколько часов тряски, когда можно будет чуть подремать, – думал я, устраиваясь в кресле, – и я буду в Лос-Анджелесе. А там – море, пальмы, девушки в бикини и новая жизнь!».


Рецензии