ДОРО 2, глава 10 Моральный капкан для Пушкина
Отрывки из романа-утопии "Незаконные похождения Мах,а и Дамы в Розовых Очках", книга 2, повествующего о смутном времени распада государство образующих, общечеловеческих, моральных норм, когда на грешную землю нашу поднялась из самой Преисподней одна из богинь Ада, некая сверх могущественная демоница Велга, дабы, воплотившись в тело избранной Ею женщины, разжечь среди людей ещё большую смуту, ускоряя падение человечества во тьму.
“Неужели так и мыкаться мне своим духом в этом примитивном представителе рода человеческого, украшенного золотой медалью за какие-то там прагматические познания? Неужели суждено и впредь играть в эти глупые игры — в ходилки, в стрелялки, — словно пожизненному пионеру из будущего? Хотя, верно, и ребёнок бы устал от эдакой однообразности! Возможно, именно эти черты характера помогают социальным карьеристам изо дня в день, усидчиво и невозмутимо, посредственно добиваться своих целей… Чего же ради дьяволица-Нагваль подселила мою душу в этого кретина? Может, наказания ради, за грехи?... Тогда зачем она сама же, прилюдно, поносила церковные догмы? Ничего не понимаю!” — возмущался наш майор, завидев утренний свет через приоткрытые у пробудившегося Александра веки. И ответ на эти вопросы донимал его уже не на шутку, почти сводя с ума, и свёл бы ум за разум, не выйди Александр на утренний кофе в кухню общей с матерью и братом квартиры.
“Ну, хоть какой-то живой элемент во мраке электронно-наркотической статики!” — обрадовался майор, глазами Александра-младшего глядя на задорно разглагольствующего о чём-то, и сидящего напротив него Пушкина.
— Магия, магия! Кругом магия! Выполняешь правильные ритуалы — получаешь достойный результат! Отклоняешься от традиции — и результат выходит кривым… где-то я допустил ошибку! Хотя, конечно, можно было бы предположить, будто кто-то вмешивается в мои планы… но, я уверен, что недоброжелателей у меня нет! Сам живу, потому что, и другим жить даю! — ретиво вещал старший брат Александра младшего, облагораживая воздух кухни душистым дымом со своих фирменных сигарок.
“Хоть и урод он — в моральном плане, а всё же — человек интересный, и поглядеть на него с близкого расстояния — мне не мука… Может, лишь, ради одного этого вселился я в плоть родного брата этого Пушкина? Пожалуй, что так… ведь всё складывается один к одному: сначала нас вынудили внимать ему возле памятника, потом, прямо на глазах наших, он был убит… Видать, Велга хотела сказать о нём что-то большее, к тому, что удалось услышать на площади… видать, ради этого, и заключила она меня в тело его брата…” — размышлял майор, с восторгом рассматривая харизматичного и экстравагантного поэта через равнодушные глаза Александра-младшего.
А старший брат его, меж тем, рассказывал что-то и об Алистере Кроули, и о Карлосе Кастанеде и даже о самом царе Соломоне, приводя в пример разного рода их причуды, подспудно намекая на то, что ритуалы в магии могут иметь весьма экстравагантную форму, и потешая тем майора, нарочитым оправданием своих мастурбационных выходок.
— Катя тебе звонит!... Говорит, чтобы мы включили телевизор на канале “мораль”*!... — вдруг перебила Пушкина мать, протягивая телефонную трубку и торопливо щёлкая дистанционным пультом.
— Да, любимая!... Это я — твой грешный вассал! — бодро пропел в телефон своё приветствие Пушкин, и тут же отодвинул трубку от уха на добрых десять сантиметров, поскольку зазвучавший в ней голос отчётливо был слышен и на расстоянии, и он зазвенел, отражаясь от стен кухни отборными ругательствами.
— Чмо! Извращенец! Да как ты посмел себя так вести?! Если бы я знала, с кем связалась, то никогда бы не позволила приблизиться к тебе и на метр! Ты испохабил мою жизнь! Что я скажу теперь своей матери, отцу, сестре?... Проклятый сатанист, извращенец! Смотри на себя: ты стал популярным — как того и хотел! Тебя показывают даже по телевизору! А уж в интернете — в «однокурсниках»* ты превзошел по популярности образа грязи самого Раиса Борисеева*! — визгливо неслось из трубки, и майор подумал о том, что если бы телефонные коммуникации развились до того, чтоб иметь возможность передавать не только звуки, но и прочие, выделяемые человеком во время общения сигналы, то, верно, ухо Пушкина давно уже было бы заплёвано зеленой слюной негодования.
— Но я никогда не позиционировал себя через соцсеть, — ни в «фейсбуке» ни в «однокурсниках»… О чём ты го… — попытался оправдаться Пушкин, но был прерван на полуслове резко оборвавшейся связью.
— Перезвоню ей сам… А то какая-то чушь получается: обвиняет меня в том, к чему заведомо я не причастен!... — извинительно пожимая плечами перед матерью и младшим братом, пробормотал обескураженный исторгнутой на него тирадой обвинений Пушкин, принимаясь за набор обратного номера на телефоне.
— Абонент не доступен… Попробую ещё раз… Прямо как сговорились все: на радио не принимают, на вернисаже деревянных скульптур не берут трубку, а тут ещё и любимая моя взбеленилась!... — вращая глазами и пытаясь затушить о край раковины тлеющий бычок от сигарки, тихонько ворчал Пушкин, согласно кивая матери, призывающей его смотреть в экран телевизора, где, громыхая тревожной музыкой, демонстрировался очередной назидательно-запугивающий сюжет из арсенала религиозно-воспитательных программ традиционной церкви на канале «мораль»*.
— Смотри, Сашка, — это ж ты! Ой, батюшки! Срамота-то какая! — взвизгнула вдруг мать, одновременно с сыном глядя в экран, где старшее её чадо, пребывая в полном неглиже, при алом полумраке чуть освещённой своей комнаты, молился деревянной женщине. А следом — бегущей строкой и обвиняющим голосом диктора, действия его комментировались в ракурсе рассмотрения сатанинских культов и сект, представляя заснятого на видео героя сюжета откуда-то с уровня пола комнаты Пушкина, как рьяного дьяволу поклонника, и обнажая перед зрителями все неприглядные перипетии его прошлой жизни.
“Ять! Так это ж — то самое видео, что снимал на камеру для своего компьютера тот белокурый денди, в теле которого я сейчас нахожусь!” — воскликнул в душе своей майор, и обрадовался тому, что не имеет собственной плоти, находясь в которой, наверняка прикусил бы себе язык от шока за увиденное.
— Я пойду, пожалуй, к себе… — пренебрежительно хмыкнув, заглушил возмущения томящегося внутри себя майора Александр-младший, осадив, сделавшегося по его вине жертвой старшего брата скользящим безразличным взглядом постороннего.
Сказав это, Александр-младший развернулся, и действительно вышел с кухни вон, оставив спорящих и ругающихся меж собой родственников разбираться в случившемся самостоятельно. Но в коридоре вдруг остановился и, поправив перед зеркалом причёску, решил вернуться назад. Вновь оказавшись на пороге кухни, незаметно для старшего брата, кивнул матери, чтобы та приблизилась к нему, затаившемуся в тени антресолей парадного.
Заговорщицки округлив глаза, мать проворно покинула Пушкина, поглощённого просмотром дискредитировавшей его телепередачи, и, придерживая шуршащие при ходьбе юбки, подошла к младшему сыну.
— Маман, будь так любезна: отвлеки Сашку каким-нибудь разговором хотя бы на пару минут… — без каких-либо комментариев, шепотом попросил её о соучастии в своих коварных планах Александр.
— Если это тебе необходимо, то сделаю всё, что скажешь! — придав лицу испуганно озабоченное выражение, тут же согласилась выполнить его просьбу мать, с опаской поглядывая на кухонную дверь, за которой Пушкин громко ругал телевизионного диктора, в негодовании, то и дело, ударяя кулаком по столу.
— Телевизор, что ли, посмотрите… Или позвоните кому-нибудь, — чтобы он вдруг не бросился в свою комнату… — подсказал матери практический совет Александр, небрежно и мягко подталкивая её к кухонной двери.
— Постараюсь, постараюсь, не беспокойся! — с суетливой заботой собралась выполнить распоряжение любимого чада мать. Но, сделав уже шаг к двери, обернувшись к Александру лицом, возмущённо добавила: “Смотри, какой негодяй: уж и от церкви его порицают, и подруга отвернулась, и работы его не принимают, а он всё шумит и противоречит! Подумать только: продолжатель знаменитой фамилии — и так себя ведёт… Позор!”
Но Александр-младший лишь отмахнулся от эмоциональных её возмущений, и, мягко подтолкнув мать в спину ещё раз, поспешил проникнуть в комнату Пушкина, краснея лицом и пылая жаром настроившегося на риск тела.
В знакомой уже нашему майору комнате, среди неизменного багряного полумрака, не дожидаясь, пока глаза его привыкнут к сей порочной темени, Александр тут же ринулся в тот угол, с подпиленным плинтусом, где спрятал накануне, ставшую причиной трагедии видеокамеру.
Благодаря мгновение за предоставленный скоротечный шанс, он протянул уж руку, чтобы схватиться за деревянную заслонку своего хитроумного и таинственного хранилища предмета раздора, как вдруг неожиданно наткнулся локтем на, совершенно неразличимое при тусклом свете громадное стекло, приготовленное Пушкиным под оконную раму.
Рука Александра мгновенно онемела, тело бросило в жар, от смешавшейся в одном потоке артериальной и венозной крови, брызнувшей прямо в лицо. От неожиданности, шока и боли, одновременно обрушившихся на ладное его тело, Александр громко вскрикнул, перепугав и раздавшимся одновременно звоном битого стекла не только домочадцев, отделённых в сей миг одной лишь кирпичной стеной, но даже и майора, хоть и противящегося его коварным затеям, но неизбежно вынужденного сопереживать происходящее с заключившей его дух плотью, в полной мере всех сопутствующих ощущений боли и испуга.
Когда старший брат и мать, переполошенные и оторвавшиеся от возникшего на почве телевизионного скандала спора, ворвались в комнату, Александр лежал уже на полу, заливая своей кровью, так и не опустошенный от видеокамеры тайник в плинтусе.
Тело его, с негодующей душой майора внутри, негодующей за невозможность видеть происходящее через захлопнувшиеся веки, тут же перенесли в другую комнату. А сам Пушкин, тем временем, вовлёкся в новый спор с матерью. Но предмет спора, на сей раз, касался того, какой жуткий вид имеет его комната-мастерская, лишённая хоть какого-нибудь приличного освещения.
Взглянуть на свет вновь, через открывшиеся, после несколько минутного бессознательного забвения Александра глаза, майор смог лишь после томления в темноте отключившегося от жизни тела юноши. Он увидел, что находится в той комнате, где ещё не бывал прежде, в комнате, украшенной розовыми кружевами, фарфоровыми статуэтками, изображающими лирические сцены с участием персонажей эпохи ренессанса прошлого тысячелетия, да золотистым шелком, вместо клеемых поверх стен в современном обыкновении обоев.
“Будуар какой-то…” — подумал о возникшей в фокусе его внимания обстановке и убранстве этой комнаты майор, и в тот же миг на пороге появилась сама хозяйка сего изысканного, но нарочито переполненного романтизмом помещения — мать вошедших в тайное разногласие братьев.
— Александр, бедняжка! Как ты бледен, миленький! — утирая слёзы батистовым платочком, заворковала она, обращаясь к удерживающему дух майора телу младшего сына, смотрящего на неё снизу вверх, опрокинутым на диване. Приветственно приподняв голову, Александр-младший предоставил майору возможность созерцать, забинтованное и покрытое бурыми пятнами от запекшейся крови, обнаженное своё тело.
— Смотри, какой ты весь перепачканный, мой сладкий! — навязчиво завыла мать, принявшись утирать припекшуюся кровь большой хозяйственной губкой.
Но в этот миг, в брошенной на соседнем кресле одежде юноши, вдруг затрезвонил телефон, и Александр, тут же презрев навязываемую ему сентиментальность, возмутился своей наготе, удивляя наблюдающего за всем этим майора, стремительно пронесшейся в юной голове мыслью о том, что телефон его, звоня от постороннего абонента, вполне способен работать в режиме видеосъёмки, и что неприкрытая нагота его может стать предметом нездорового интереса и основанием к шантажу.
“За что боролся, на то и напоролся…” — комментировал ход мыслей ума юноши майор, осознавая, что своими гнусными манипуляциями в отношении старшего брата Александр-младший неисправимо повредил и собственную психику, параноидально ожидая подвоха со стороны окружающих, меряемых им на свой извращённый манер.
“Что есть большее извращение — заниматься изысканной в чудачествах мастурбацией, ради отвлечения мыслей от забот однообразной повседневности и поиска сопутствующего раззадориванию чувств откровения?... или — опасаться быть замеченным посторонними в своей первозданной наготе, даже у себя дома, даже будучи израненным и лежащим на диване?...” — задался философским, но довольно-таки приземлённым вопросом майор, впервые задумываясь над порождёнными современной моралью противоречиями, возникающими особенно в среде, втянутой в созерцание сцен разврата, культивируемого закрытым обществом миллионеров, молодёжи, принужденной жить в реальном мире, держащегося на лживых пуританских ценностях, общества добропорядочных, но бедных граждан.
Меж тем телефон трезвонил, и мать, накрыв Александра-младшего полотенцем, передала ему в руки, играющую красками многоцветного дисплея, трубку смартфона.
— Александр! Наконец-то я дозвонился Вам! Что случилось?! Вы были недоступны в сети более трёх с половиной часов!... — послышался из трубки, уже ставший знакомым майору, вежливый голос делового партнера Александра младшего, договаривавшегося о чём-то неразборчивом с ним прежде.
— Виктор Викторович?... Зачем же Вы сделали это, не предупредив меня заранее?! — задыхаясь от охватившего его гнева, возмутился вместо приветствия Александр, рукой пытаясь отогнать прочь, стоящую у изголовья дивана мать.
— Я сделал лишь то, что завещал нам делать основатель церкви господней апостол Авен!... Я лишь обличил грешника, обнажив его дьявольские проделки во грехе перед обществом добропорядочных праведников!... — изуверски коверкая слова, на манер говорящего по-азирийски с характерным акцентом северного американца или русского, возразил на это словоохотливый оппонент.
— Но это чересчур! Мы не договаривались о таких крайностях! Я думал, что Вам нужно видеть его проделки лишь для собственных нужд… Зачем же было популяризировать все эти гадости даже через телевизор?!... — не реагируя на отвлекающие разглагольствования о церковных потребностях, продолжил возмущаться Александр-младший, перестав критически следить за произносимыми выражениями, и обнажая громким голосом саму суть их тайной до сей поры сделки.
— Как Вы сказали, молодой человек?... Для собственных нужд, — если я не ослышался?... Ой-ой-ой… Уж не подразумевали ли Вы во мне подобного своему грешному братцу сладострастника?... Что за собственные нужды могут быть у человека, смотрящего на чествование греха?... Мои нужды — это нужды праведников! Они есть нужды церкви! Они нужды самого господа Всевысшего ; обличать грешников в их пороках!... Обличать нещадно, во их же благо, — как завещал нам это апостол Авен!... — с неотступной монотонностью продолжал повторять выставляемые щитом мотивы сделанной накануне подлости оппонент.
Но Александр, трясясь от ярости и даже самозабвенно обнажившись от накинутого поверх гениталий полотенца, крепкими выражениями опроверг аргументы подельника, зацепив парой грубых фраз упомянутого Виктором Викторовичем апостола Авена.
— Поосторожнее, молодой человек, поосторожнее… Ведь Вы и сами, как я сейчас вижу, находитесь в презренном самозабвении, будто забывая о том, что познал Адам о наготе своей, как о сраме… А таким грешникам вполне резонно будет отказать и в милости приобщения к таинствам церковным, через прослушивание божественных песнопений… — коварно прихмыкивая, пожурил Александра Виктор Викторович, явно намекая на психотропную звуковую программу, слушаемую юношей наравне с употребляемыми наркотиками.
Услышав эту угрозу, Александр притих и задумался, решая, как сгладить развязанный им конфликт, оставшись при своих удовольствиях.
В этот миг, из-за спины приподнявшегося на локтях Александра прозвучал уверенный и громкий голос матери, вторгшейся в пространство его разговора с подельником с такой нарочитой беспардонностью и силой, будто она не случайно нарушила приватную беседу, а именно — хотела быть услышанной непосредственно в этот момент.
— Немедленно извинись! Как не стыдно тебе так выражаться?! — протестующее взвизгнула мать, настраивая Александра-младшего на предположение о том, что её задели, скорее всего, богохульные речи, нежели сам, обсуждаемый уже популярно, предмет спора. Но, продолжив обвинительные нотации, мать удивила его не меньше, чем был удивлён несколькими часами прежде, попавший в ловушку изысканного коварства, её старший сын Пушкин.
— Как не стыдно тебе хулить священные для твоего благодетеля ценности?!... Как не стыдно тебе, Александр, пререкаться с тем, кто помогает тебе найти своё место в жизни, с тем, кто наставляет в выборе достойных ценностей и обучает профессии, дающей уверенность и перспективу роста в современном мире?... Лучше бы ты так ругал неразумного своего брата, получившего по заслугам сполна за животную свою похоть, и предлагающего тебе работать, то резчиком по дереву, то каким-то радиоклоуном, не понимая, что профессии эти устарели и неактуальны в мире, где правит информация!... Разве хуже тебе сидеть за компьютером и, припеваючи, нажимать на клавиши, пополняя счёт в банке десятикратно больше, нежели может заработать наш доморощенный Пушкин? Со временем найдёшь себе помощников, которые будут подкладывать камеры и жучки к компрометирующим себя людям. Эта профессия позволит нам жить не хуже других, и зарабатывать на уровне американского стандарта! Чем плох тебе Виктор Викторович? Извинись перед ним немедленно! — высказалась мать, заставив зазвенеть пространство психического эфира не только в восприятии Александра, через ушной звон, но и в восприятии, не имеющей собственной плоти души майора, подумавшего себе следующее: “Забавно… оказывается этот назойливый писк, что возникает при шокирующих обстоятельствах — явление вовсе не физического рода, а скорее эфирного — связанного с психикой… хотя, ещё забавней, конечно, то, как рассуждает эта франтоватая, стильная “душечка”, готовая ради материальной наживы втоптать в грязь и предать родного сына, делая из второго — избранного ею чада — какого-то нравственного педераста… теперь-то мне ясно — откуда в этом славном парне Пушкине, вполне достойном, по всем прочим своим нравственным качествам человеке, появился этот странный порок с пристрастием к извращённым уединениям. Так, видать смолоду, привык он компенсировать в себе уродливое воспитание матери-шлюхи… да, видать ей тяжело было одной воспитывать сыновей! С таким нравом и мировоззрением сподручнее было бы матери этой нянчить дочек… из неё получилась бы отличная сводница, а дочери сделали бы себе заветную и модную в современной Азирии карьеру порномоделей…”
Услышанное и увиденное глазами молодого азирийского парня о делах исподних и семейных таинствах Азирийской ячейки общества, заставило бы нашего, выросшего в чёрных горах, среди овец и воинов майора размышлять и дале, но поток мыслей его прервал голос самого Пушкина, появившегося весьма кстати для того, чтобы услышать самую суть той драмы, в которой очутился сам её коварный породитель, узнавший, наравне со своей жертвой, лишь сейчас о том, что и доверие к самому несомненному, при наличии собственной лжи, может оказаться губительной оплошностью.
Переступив порог комнаты, Пушкин обратился к матери и брату, заявив, что, несмотря на их прямое участие в этом деле, виновником своих проблем считать будет лишь того, кто их создал в первопричине — того, кто толкнул имеющих слабости и заблуждения марионеток на опрометчивый ход в подлой игре общественных отношений, а более громким голосом добавил, обращаясь к слушающему их беседу через телефон заказчику этого фарса: “А с Вами, неуважаемый мною Виктор Викторович, и с Вашей сектантской организацией я намерен судиться за нарушение прав личности!”
Наш майор, услышав это, уже готов был чествовать достойную позицию, попавшего в переплёт неслыханного коварства человека, остающегося при своём достоинстве, и уличённого, по сути, лишь в затейливом распоряжении собственной плотью. Но, в этот миг, в ухо томящего его благородный дух юного тела ворвалась, ревущая насмешливой злобой, фраза Виктора Викторовича о том, что реабилитировать себя униженный Пушкин не имеет права по закону, поскольку, будучи осужденным прежде за какие-то преступления, не имеет уж формальной возможности избегать подобного надзора, о том, что миссия подглядывающего за ним подлеца является добропорядочной обязанностью, узаконенной самим государством.
“Как хорошо я сделал, когда ушел вместе с Велгой и её преступной шайкой прочь из этого проклятого госнаркодоноса! Потому что, видя это, я понимаю, что всё, буквально всё, связанное с государством и законом — полное дерьмо! О, Акбар! Слава Всевышнему гор, что уберёг меня хотя бы на старости лет от служения подлости! О, Акбар! Спасибо Нагвалю! Спасибо судьбе!” — прослезившись глазами души, восклицал майор, люто беснуясь в опостылевшем ему уж не на шутку теле, подобострастным ухом своим внемлющим отвратительному и ненавистному голосу правоведа Виктора Викторовича.
Тут, в разговоре их возникла естественная пауза, последовавшая за словами Виктора Викторовича, расставившего уж все точки над “и”, и обозначившего жёсткую бескомпромиссность ситуации, как необходимый для всех тайм-аут, устроенный для того, чтобы, собравшись с мыслями, каждый из них увидел бы единственную, пригодную для дальнейшего сосуществования перспективу — перспективу, которую оставляла им навязанная извне азартная игра, продуманная кем-то, видать, задолго до их собственных решений, явившихся, по сути, лишь вынужденными ходами, направляемых внешней силой марионеток.
— Ну, и что ты притих, порочный ваятель? Сочиняешь новые стишки? Или, может быть, выдумываешь очередной образ порнографической скульптуры, желая увековечить лик, явившийся тебе во время сатанинской мессы, демоницы? Не мудри, Саша! Не мечтай о мести! Ты сам виноват в своих проблемах… ведь если бы ты вёл себя приличней, и смолоду старался бы соответствовать духу времени и реальным потребностям общества, то не занимался бы чёрти чем, не строил бы романтически глупых проектов! Если бы учился компьютерной грамотности и правилам игры, по которым живёт современное цивилизованное общество, не обманывая себя вычитанными в старинных книжках идеализмами о честном труде и индивидуальном творчестве, то, наверное, и природу бы имел более соответствующую человеку 21-го века, а не неандертальца, спокойно обходясь без извращений и чрезмерных сексуальных потребностей, проживая день за днём спокойно, сидя за компьютером, или ходя в офис — на работу — как это делают все нормальные люди! Ты проиграл… смирись с этим! И, если не можешь исправиться, то иди обратно в свою комнату резать пни и сочинять памфлеты! Думаю, Александр найдет новых покупателей через интернет, если не обозначит на сайте твоего легендарного имени. Жизнь продолжается! И, если проиграл, то отойди в сторону и притихни, чтобы не мешать тем, кто сильнее и умнее тебя! — оглядев сыновей презрительным взором, решилась выступить с завершающей спор речью мать.
От прозвучавших в напряженной тишине её слов, воздух комнаты зазвенел ещё гуще насыщенным молчанием враждебного противостояния загнанных в угол игроков, поставленных перед необходимостью сдаться на милость победителя, либо нападать, не оставляя ситуации шансов для доброго человеческого разрешения.
В этой тиши, где было слышно даже доносящееся из сотовой трубки ожидающее чавканье уверенного в своей победе Виктора Викторовича, наш майор глядел на сжавшегося в комок и раздавленного словами и мыслями Пушкина с сожалением и болью, не угадавшего счастливую команду болельщика, чувствуя даже, как глаза, меряющего тело старшего брата в высоту Александра-младшего — и те — наполнены досадой и отчаяньем от невозможности что-либо изменить.
— Иди, иди — кайся или греши, но не стой здесь, раздражая меня своим позорным видом! Можешь даже помолиться на фотографию своего покойного отца, прося у него поддержки или прощения. Я думаю даже, что он поймет тебя, хотя сам в подобной ситуации оказывался вряд ли. Иди, ты проиграл, Саша! — ещё раз всколыхнула тишину исхода мать, напитав атмосферу комнаты своей властной волей отомстительницы за нанесенные ей когда-то оскорбления от, похожего на своего сына и умершего при своей чести отца Пушкина.
“У женщин Азирии слишком много прав… поэтому ведут они себя столь распущенно, не почитая мужей и занимаясь проституцией без огляду… Конечно, это связано с законом государства, враждебно настроенного против боеспособного мужского населения… У нас в Горах сейчас насаждается тот же порядок… Наверное, опять, виной всему американцы, хотя и религия, пожалуй, внесла через догматы человеколюбия и жалостливого потакания слабостям, немалую лепту. Поэтому, у нас — в горах — мужчин убивают… здесь же врагам проще…” — подумал майор, взирая на сына и его мать блуждающим взором Александра-младшего, затеявшего в своём азартном уме очередную коммерческую чехарду.
Но здесь, не дав размышлениям майора реализоваться в направлении упадка и смиренности с поражением, а так же, остановив ум и взгляд Александра-младшего от суетных отвлечённых блужданий, старший брат его Пушкин вдруг приподнял свою голову, явив, глядящим на него почти как на покойника родственникам, блистающий решительной затеей взгляд, приготовившегося к отчаянной борьбе человека.
— Хотите, чтобы я вас покинул? Что ж… Желания близких всегда были для меня законом! Отныне, досаждать вам своим отвратительным видом я не буду! Если жаждете моего отсутствия, я пойду навстречу вашему настойчивому желанию — я удалюсь! — воодушевленным неизвестной причиной голосом, обратился к родственникам Пушкин и заулыбался широкой, болезненной улыбкой, приготовившегося к атаке врага.
“Ай да молодец! Решил-таки бороться! Правильный выбор! Что толку возиться с этими лживыми предателями-игрунами, привыкшими мерить человеческое достоинство и силу лишь одними социальными нормами, будто нет иных путей и способов достижения благополучия? Давай, парень — дерзай! Иди и возьми своё счастье сам, своими руками, не спрашивая разрешения и совета, не играя с ними в эту их подлую игру! Устанавливай свои правила сам: играй в свою игру отныне! А лучше — не играй, а живи! Живи искренне — с борьбой и болью, в лютом одиночестве собственных интересов, как живут хищные звери, которые не ищут сочувствия и сострадания своим чаяниям и нуждам, потому что знают, что никто не хочет, чтобы они жили и были здравы, зверей, у которых одно упование и одна надежда — их сила, их оружие… зверей, которые другом зовут свой воинский дух, а врагом — свою трусость и весь мир в придачу!” — благословил восставшего на сопротивление изгоя майор, будучи уверенным, смотря на его дерзкий и гордый вид, в том, что Пушкин решил именно бороться и бросить предателям назад грязь их пренебрежения и равнодушной черствости, вспоминая, как сам, будучи в чужих краях, вдали от родных гор, принял правду одинокой борьбы хищника, как спасительную истину для отщепенца, изгоя, чужака и кого угодно в своём общественном статусе, потому что понял закон этого общества, маскирующего под маской отношений ; необходимость добывать средства для существования, а под личиной соглашательства и дружбы, прячущего коварное намерение сделать добытчика слабым и поставить его в ряд приготовленных на убой жертв — понимание, давшее майору необходимую отрешенность и жесткость для того, чтобы стать тем, кем он стал — начальником заведомо враждебной его внутренним убеждениям организации, в самой столице враждебного ему и всему его народу государства.
Так решил думать о Пушкине майор, а наряду с этим, в белокурой голове отвратительного ему предателя своего старшего брата, он слышал мысли, наполненные переживаний за вероятную угрозу собственной репутации — мысли, скачущие в голове Александра-младшего, словно блохи на политой скипидаром шерсти пса.
“Незавидна его участь, раз переживает из-за возможности выглядеть в дурном свете за предательство того, кому подстроил ещё худшую каверзу… на войне — тот, кто убивает, всегда готов умереть и сам…” — подумал на это майор, с брезгливостью читая расчёты и хитрые замыслы, роящиеся в голове содержащего его дух в своей плоти юноши.
В тот же миг проявила томящие её циничный ум страхи сама мать обоих сыновей, заявив о том, что та, к которой собрался перебраться жить Пушкин, особа ума недалёкого, и верно скоро, какой бы глупой не была, разочаруется в эдаком романтике, потому как компромат на него лишь только начал открывать своё широкое лицо, и одной скандальной телепередачей, конечно, не ограничится.
“Хочет, чтобы и овцы были целы, и волки сыты…” — подумал о матери Пушкина майор, слушая её напитанные ядом негодования речи, как философские откровения впавших в экстатическое исступление дервишей, вещающих от лица тех, кого порицают.
Однако, несмотря на разногласия в мыслях о предполагаемых дальнейших шагах Пушкина, все трое думавших о нём, глядящего на брата и мать с несвойственной ему прежде безжалостностью, оказались едины в своей ошибке, приписывая низкорослому и смуглому поэту и родственнику лишь собственные мотивировки, меряя его душевный строй на собственный манер; тогда как сам Пушкин, удивляя всех троих, да и висящего на линии Виктора Викторовича, сказал следующее: “Я буду покорным вашей воле настолько, что не только удалюсь от вас, но даже предоставлю жаждуемую вами возможность наблюдать за мной не только в комнате, но и везде, куда понесут меня мои ноги… думаю, в этом случае, закон будет и на моей стороне, ведь должен же быть какой-то закон и в моё благо, а не только во благо тех, кто строит людям козни!”
Услышав это, мать притихла, остановив перечисление грозящих ему впоследствии бед на чём-то страшном, но ещё не самом худшем, и, встав перед таким ответом, словно перед каменной стеной, которую следовало бы обойти или перепрыгнуть, но никак уж не пытаться разломать, в задумчивости перевела взор на держащего спасительную телефонную трубку, с блуждающим в ней голосом Виктора Викторовича, Александра-младшего.
— Маман права, Саш!... Я найду новых покупателей на твои деревянные поделки! Даже, можно сказать, уже нашёл… Только заказчик теперь сам будет решать, что именно тебе вырезать или мастерить… — скосив глаза на стену, и не отваживаясь, как прежде, беззастенчиво глядеть старшему брату прямо в глаза, даже в моменты самых подлых своих действий и дум, слабым голосом, еле слышно, предложил компромисс Александр-младший, фактически повторяя слово в слово то, что слышал из трубки от назидательно вещающего о единственных правильных в этой игре ходах Виктора Викторовича.
Но, повторив произносимое им сполна, от себя Александр добавил чуть громче и почти выровняв глаза до уровня взгляда Пушкина: “Даже радиопостановку твою можно наладить… Есть у меня один клиент “в однокурсниках”, готовый пригласить тебя на эфир, зная об этом всём даже, но, как будто и не переживая о репутации… Сказал, что именно ты ему и нужен — таким, какой есть — без прикрас… Назвался только он странно: именем Че, как южноамериканский революционер один, середины прошлого века…”
Но Пушкин, прервав дальнейшие объяснения младшего брата, неожиданно для всех тут же и согласился, придав лицу подобие бесстрастной маски, и, взглянув на мать и запнувшегося на полуслове брата глазами невинного человека, спокойным, деловитым тоном заявил: “Отлично! Александр, будь добр: назначь ему встречу в городском парке, там, возле церквушки... Не хочу встречаться в людном месте, — сам понимаешь…”
Голос Пушкина был столь беспристрастен, столь смирен и сух, что даже сам майор перестал рассчитывать на дальнейшее его противостояние, разочаровавшись в том, что поэт этот действительно оказался поэтом или ремесленником, но вовсе не воином, как предполагал о нём он.
А мать, получив прощальный кивок вежливости, лишь небрежно сомкнула веки, резонно посчитав борьбу старшего сына проигранной на здравом житейском рассуждении и принятии, что происходит при должном сыновнем смирении, тут же принявшись за своё шитье и рукоделие, и впутывая этот, задавшийся сложным, день в паутину тихой обыденности и полудрёмной рутины.
И лишь один Александр-младший, удивлённый невиданной прежде за братом собранностью и способностью отрешиться от отстаиваемых со страстью вопросов, в недоумении остался наедине с требующей завершения беседы телефонной трубкой и, почти ощущаемой физически, висящей в воздухе угрозой непредсказуемого поведения близких — тех, кого он не ставил даже в расчёт, и тех, кто оказался прозорливее его самого, в решающей ситуации показав свою, неведомую прежде, сторону характера.
Свидетельство о публикации №222051101672