Детство в Кунгуре. Главы 26 - 32

                Глава 26.  Переправа  через Сылву


      Во времена моего кунгурского детства, то есть в конце 1950-х-начале 1960-х годов, пешеходного моста через Сылву возле лесотехникума не было. Зимой по толстому льду топтали дорожки, летом пользовались лодками, вернее, переправой, чтобы сократить путь. Засылвенская часть, как полуостров, окружена рекой Сылвой. А с севера защищена Ледяной горой. Возможно, поэтому засылвенцы чувстовали себя под защитой природы и жили в гармонии с ней, как живут в деревне.
      В один из летних дней мы собрались на ярмарку «в город». Бабушка с дедом принарядились, я модничала в ситцевом платье, только что сшитом бабушкой, хотя бабушка всё-таки взяла для меня тёплую кофту, а то на реке прохладно. Дед решил вывезти нас на рынок переправой.
      На берегу собирались люди, через Сылву ходило несколько лодок. В лодку брали по шесть человек, платили лодочнику. Правил нашей лодкой крепкий мужичок-балагур. Еще усаживая, он подсмеивался над старушками и бабами, прося задирать юбки повыше. Все охотно смеялись, настроение в солнечное летнее утро было праздничное.
       Расселись. Мужичок оттолкнул лодку и ловко сел на своё место. Река приняла нас. Я почувствовала под собой её ток, её силу и вцепилась ручонками в сиденье. Хорошо, что я сижу рядом с дедом, а напротив нас, колени в колени – бабушка. Лодочник приналёг на весла, они задвигались по бокам в каком-то особом порядке и ритме. Лодка шла довольно быстро, пересиливая течение, и это успокаивало. Наконец, я смогла оглядеться не только в лодке, но и вокруг.
       Свежесть бегущей воды, запах мокрого дерева от лодки, солнечные блики, неописуемой красоты краски глубин, ежесекундно меняющиеся, – всё обрушилось на меня, как внезапный водопад. Ужас и восторг смешались.
      Лодка двигалась по воде, как живая, она не зависела от людей. Возможно, потому что я не видела усилий лодочника. За спиной раздавался его успокоительный голос. Он покряхтывал, но в тяжелом выдохе вставлял словечко - «вот уже и на серёдке, половину отработал». Лодочник приподнял весла и перевёл дух: «А кому не нравится, сдачу сдам да тут и высажу». Люди смеялись, что-то добавляя своими шутками. Река казалась мне огромной, безбрежной. Я потеряла землю из виду, только сила воды и синее безоблачное небо вокруг. Восторг перевесил страх.
      Бабушка опустила ладонь в воду. Тонкую кисть обвила струя. Вот отскочили  бирюзовые брызги. Рукава бабушкиной кофты, как всегда, были в три четверти, она не любила длинные рукава и шила себе, как ей нравится. Вот и хорошо, не замочит. Невысокие брызги прыгали на руку, пальцы шевелились в бегущей струе, словно разговаривали с ней. А бабушка смотрела не на руку, а вдаль. Она покойно сидела, опустив плечи. Её голова, повязанная пёстрым, мягоньким, штапельным платочком назад концами, была повёрнута к реке. Светлые глаза слегка щурились, неотрывно глядя на удаляющийся берег, следовали очертаньям Ледяной горы, изгибу Сылвы. Бабушка слегка улыбалась реке, а не прибауткам перевозчика. Она отстранилась от мира людей и вся была в реке, словно у себя дома. Лицо бабушки было покойно и светло.
        Жаль, что я не видела деда. Я сидела рядом, под его защитой и смотрела на реку, на бабушку, на приближающуюся махину берега. Лодка тяжело воткнулась в мокрый песок. Все радостно заговорили, вставая и благодаря перевозчика. Дед подхватил меня и перенёс на твёрдую землю. Бабушка поднималась следом за нами. На высоком месте мы остановились. Бабушка смотрела вдаль на реку, улыбаясь.  Она сказала деду: «Как подарок».  Они пошли рядышком, о чем-то тихо разговаривая, а я побежала впереди вприпрыжку.





                Глава 27. Палисадник


        Почему-то в наших уральских деревнях во времена моего детства не было палисадников. То ли времена были суровые, послевоенные, то ли бабы измученные, им не до цветиков было. Мы шли от берёзовского тракта через большое Заборье и маленькую Чесноковку, приходили в Байкино и нигде не видели палисадников с цветами.
       А в Кунгуре, как только поставили дом и обустроились, бабушка с дедушкой соорудили перед окнами палисадник. Напротив нашего дома у Болотовых был палисадник, заросший кустами сиреней. Наискосок голубой дом с резным балконом и палисадником с цветами радовал глаз. У Мозжериных перед их угловым домом ничего не росло, да и на всех близких улицах палисадники встречались не так уж и часто. Перед домом Паклеевых у забора пристроилась низкая старая лавочка. Вот за домом Пиликиных на Бочкарёвой улице возле совсем небольшого домика находился широкий ухоженный палисад с диковинными для меня цветами – мальвами. На длинных толстых стеблях стояли розовые и малиновые цветы с открытым сердечком, как будто цветы смотрят на тебя и улыбаются. Мы с бабушкой специально ходили любоваться на этот палисад. Я по детской простоте заглядывалась и на узкие окошки, украшенные изнутри связками красного перца. Бабушка говорила, что в этом домике живут хохлы и поэтому они любят цветы. Когда-то хозяйка красивого палисада, старушка-хохлушка, дала бабушке семена дивных стелющихся садинок, цветущих оранжевыми колпачками, - настурций. Я помню эти цветы уже в нашем ухоженном палисаднике, бабушка очень полюбила настурции и каждый год их высаживала, с благодарностью поминая умершую соседку-хохлушку.
       Настурции росли по краю палисадника, неосмотрительно вылезая между деревянных колышков, выкрашенных в голубой цвет. Аккуратный заборчик  с боковой калиткой смастерил наш дед, а цветами занималась бабушка. По центру нашего палисадника росли пышные кусты георгинов. Они зацветали поздно, в августе. Их окаймляли изящные, хрупкие и высокие, цветные ромашки с тончайшими, кружевными листочками. Цвели они всё лето и назывались «кучерявая барышня». По латинской науке эти цветы назывались «космея», как я узнала гораздо позже. Но послушайте, как народ осознал это слово: космея – что-то от косматой, с растрёпанными волосами, а уж больно изящны тонкие листики, не хочется их обвинять, вот и получилась – кучерявая барышня. По краям, у заборчика, желтели колпачки настурции и неприхотливые ноготки, цветущие всё лето.
       Палисадник огибала протоптанная тропинка. В дожди она расползалась в грязь. Ни деревянного тротуара, как дальше по улице в следующем квартале, ни мощёной щебёнкой дорожки перед нашим домом не было, к сожалению. Видимо, руки у деда не доходили. Как не доходили и до горбылей, которыми он огородил саженцы вяза и черемухи перед домом у дороги. Широкие серые плахи оберегали деревца, но смотрелись некрасиво. Но и за палисадник спасибо деду и бабушке, за любимые цветы кунгурского детства.
         Когда через двадцать пять лет мы с мамой очутились у нашего дома, уже давно проданного в чужие руки, то увидели перед окнами выбитую ногами прохожих землю, утрамбованную и каменистую, ни намека на палисадник, на кустики-цветочки. В стороне у дороги одиноко стоял вытянувшийся вяз, когда-то посаженный дедом.



               
                Глава 28. «Чайпить» - семейный глагол

               
        «Галинка, иди чайпить», - звучно звал меня дед, выглядывая вдоль улицы, если я, заигравшись с подружками, забывала о времени чаепития. Произносились слова  «чай пить» слитно, превращаясь в одно слово. Ударение падало на первый слог этого семейного глагола. В Кунгуре тех времён какие-то семьи чайничали, какие-то чаёвничали, а в нашей семье «чайпили» часа в четыре-пять.
         В понедельник «чайпили» с картофельными вчерашними шанежками, которые бабушка разогревала,  во вторник – с оставшимися от воскресенья наливными. Наливные шанежки можно есть и холодными, всё равно вкусно.  В среду бабушка пекла и подавала к чаю свежий разборник с конфетами-подушечками. Я обожала угадывать до откусывания, какого цвета окажется распаренная подушечка внутри – бывали розовые, бывали бывшие голубые, в разборнике они превращались в сероватые слизистые комочки. Пахло от них вкусно. Бывали серо-буро-малиновые, как говорила бабушка, у нас это считалось удачей. Так, играя, бабушке удавалось скормить мне несколько кусочков пирога-разборника. Ела я мало, особенно хлеб у меня не шел. Как только я откусывала хлеб, непонятная кислая спазма перехватывала рот и я непроизвольно кривилась. Бабушка с дедушкой это давно заметили, даже обсуждали с доктором Андрюковым. Он разрешил мне есть суп без хлеба. А вот с молоком и картофельным киселём я уплетала ржаной хлеб за обе щёки. Какая-то загадочная химия получалась. В остальные дни мы пили чай с баранками или покупным шахматным печеньем.
       Чайного сервиза у нас не было. «Чайпили» мы из граненых стаканов, поставленных на блюдца. Чаинки, если случайно попадали в стакан, были хорошо видны. Я их вылавливала чайной ложечкой и складывала в глубокое белое блюдце с зелёной каёмочкой, а бабушка свои чаинки съедала. Заварочных чайников у нас было два – один для свежезаваренного чая, другой – для спитого. Дед пил густозаваренный свежий чай, а у бабушки от него болела голова, она предпочитала спитой чай, то есть заваренный второй раз и более жидкий. Заварочные чайники были совсем простые, белые, даже без маленьких цветочков, одинаковые, только в первом чайнике свисало из носика серебристое ситечко. Стояли чайники на чайном шкафчике слева от печки. Такие шкафчики, как я узнала после, назывались тумбочками. А в детстве я такое смешное слово еще не знала, к сожалению. Внутри чайного шкафчика хранились стаканы, стопочки блюдец и стеклянная зелёная вазочка для варенья. Я всегда любовалась нехитрой вазочкой со стеклянными кружавчиками по кругу и высокой кружевной крышкой. Для мёда бабушка использовала другую вазочку - белую керамическую, гладенькую, без крышки.

       Дед любил чай цейлонский с картинкой на пачке. Покупал он и чай номерной – номер 36. Почему 36 и где другие номера, осталось загадкой.
Покупал дед и хвалил индийский чай. Про грузинский чай однажды сказал одно слово – говно – и больше никогда не покупал его.
      Самовар у нас тоже был самый обыкновенный, наверное, суксунский. Стоял на низком шкафчике справа от печки, а рядом с ним железная такая штука, я забыла, как она называется, - для самоварных древесных углей. Самовар ставили, когда было много людей за столом, а для троих обходились чайником.
       Когда к чаю приходила тётя Ориша или соседка Денисьевна, или приезжала тётя Пия, бабушка угощала их вареньем и чаем с травами. У бабушки были насушены листья малины – для чая с малиничным вареньем, листья смородины – для чая со смородинным или крыжовенным вареньем, а для редкого земляничного - лесные земляничные листочки. Уж тут старушки давали себе волю и выпивали по два-три стакана травяного чая под разговоры. Меня никакой силой было не согнать на улицу, сидела, как притихшая мышь, упивалась их беседами.
        Вот уж не знаю, ведали ли старушки, что Кунгур – чайная столица, слышали ли они про чайных купцов, привозивших чай из самого Китая, но любили старушки не покупной чай, а бабушкин травяной, с вареньем.

         В летнюю жару бабушка поила нас чайным грибом. Гриб жил в трёхлитровой банке на чайном шкафчике,в теплой кипяченой воде, питался сахарным песком. Его толстое слоистое тельце занимало весь круг банки и плавало поверху. Гриб, как и бабушка, любил спитой чай. Он обесцвечивал его и превращал в кисловатый прохладный напиток. Бабушка свято верила, что он целебный. Мы пили чайный гриб с удовольствием, но только летом, а зимой всё-таки уютнее и вкуснее горячий чай с вареньем или мёдом.
      Русскую традицию чаепития я продолжила во Франции, где сейчас живу уже десять лет. На чаепития приезжают из соседних городков русские подруги – жены французов. Пригласила как-то к нам на чай и двух знакомых француженок, привержениц кофе, так теперь они стали постоянными участницами наших чаепитий, пристрастились к настоящему чаю и зазывают меня с мужем к себе в гости - «на чай». Наши чаепития я исправно фотографирую, уже набралась целая коллекция чайных фотографий. Чаепития у нас тематические и мы наряжаемся на них, соблюдая особый дресс-код согласно тематике: то все в синем – на Голубой Лотарингии, то все в розовом – на Английские розы, то в золотистом – на Золото осени. Весело: пьем чаи, читаем стихи.




                Глава 29.  «Звёздочка» и другие развлечения


           Знаете ли вы, что в нашей Засылвенской части в 1950-1960-е годы был свой летний кинотеатр? Располагался он в Березовой роще и не имел, как мне помнится, никакого названия. (Как уточнил Сергей Королев, уроженец Кунгура, кинотеатр назывался «Отдых»). Ну, мы говорили «пошли в летний», и всё. Строение было простое, некрашенное, из еловых досок, тогда еще светлых. Летом из Берёзовки в Кунгур на летние каникулы приезжали к дедушке-бабушке два моих двоюродных братца Голышевы. Они были старше меня на 6-8 лет, и я помню их шустрыми подростками, впрочем, управляемыми и довольно послушными. Слово бабушки - закон. Если что, им грозила высылка в Берёзовку из культурного центра. Надо ли говорить, что я старалась пристроиться «хвостиком» во все их походы по городу. Иногда удавалось. Я не была ябедой, что очень ценили оба братца, натерпевшиеся от своих младших сестричек в Берёзовке.
           Вот и «в летний» мы дружно ходили вместе на утренние сеансы. Однажды пошли мы смотреть французский фильм «Отверженные». Фильм шел больше трёх часов – две длинные серии, но мы были так захвачены событиями фильма, что мужественно отсидели на жестких, хлопающих рядах до конца. Более того, фильм вошел в нашу семейную «хронику»: всю жизнь мама посмеивалась надо мной, вспоминая мою сказительную эпопею.
        Дело было вот в чем: фильм поразил меня настолько, что сразу по приходу домой я начала его пересказывать во всех подробностях деду. А время стояло уже послеобеденное, летнее, жаркое. Дедушка сначала задремал под мой рассказ, а потом и крепко заснул. Терпеть я не могла и побежала рассказывать бабушке. Бабушка в огороде разговаривала с соседкой - тётей Оришей и дождаться, когда умолкнет тётя Ориша мне не посчастливилось. А перебивать разговор взрослых мне не позволяло строгое бабушкино воспитание. Пришлось бежать к подружкам Лизке и Маше, но они отмахнулись от меня в один голос: «мы уже видели это кино!»
          Не успела мама переступить порог после работы, как я в упоении, что нашла наконец-то слушателя, начала своё повествование о фильме. Внимательно мама слушала меня недолго, она сразу стала поправлять меня: «Не Жан-Манжан, а Жан Вальжан звали этого дяденьку, я читала книгу». Я возмутилась: может, в книге и Жан Вальжан, а в кино – Жан-Манжан и я не глухая!  Маму я всегда легко убеждала, поэтому рассказ о Жане-Манжане и Козетте продолжался почти весь вечер, прерываясь маминым смехом или другими помехами – ужином, чаем, мытьём посуды и прочими отвлечениями. Удовлетворения от пересказа маме у меня не получилось, тем более досказать до самого конца мне в тот вечер так и не удалось. Мне все мешали, прерывали, не слушались, ничего не соображали и отмахивались или задавали глупые уточняющие вопросы. Всё кончилось надутыми губами и моей угрозой больше никогда никому ничего не рассказывать ни вжисть.

           На другое утро дед ушел в город, мама на работу, братья убежали на озеро, а бабушка села к окошку, разложила на столе кусочки ситца, оставшиеся от моего нового платья «в татьянку» с рукавами фонариком, взяла мою куклу Зину и сказала, что пока она будет шить кукле новое платье, я могу рассказать ей вчерашний фильм от самого начала до самого конца. Я онемела от счастья и забыла свою вечернюю угрозу. Я начала свой рассказ во всех свежих подробностях и со слезами на глазах, когда рассказывала о тяжелой французской жизни и суровой зиме с жутким морозом и ветром, когда бедная Козетта, раздета-разбута, чуть не замерзла насмерть у магазина с куклой в витрине. У Козетты была ужасная жизнь и ни одной куклы! А у меня восемь, хотя любимая только одна – Зина. Думаю, мой рассказ длился столько же, сколько и фильм, потому что наша молчаливая бабушка за это время успела сшить кукле Зине настоящее платье – точно такое же, как у меня, - «в татьянку» на резиночке и с рукавами-фонариками;  вернулся из города дед; прибежали с озера проголодавшиеся братцы. Но рассказ о Жане-Манжане был благополучно завершен, и я с легким сердцем предалась течению обыденной жизни.
         Потом мама дразнила меня всегда, когда мы смотрели фильмы с Жаном Габеном - «вон твой Жан-Манжан играет». Кино мама просто обожала. Почти каждое воскресенье мы ходили с ней во все «взрослые  кино», правда, на дневные сеансы. Однажды зимой шли из «Звёздочки», потрясенные фильмом «Маскарад». Уже потемнело, мы пешком пробирались по узким дорожкам среди сугробов на пустынной улице. Мама молчала, но я заметила, что она плакала и во время сеанса, и сейчас, на улице. Я примолкла. Трагическая участь красавицы Нины Арбениной, жестокость её мужа князя Арбенина, думаю, не просто поразили маму, а были созвучны её судьбе.
        «Звёздочка» не числилась нашим любимым кинотеатром, в ней частенько стоял холод. Старое зелёное здание было очень симпатичным снаружи, привычным, уютным, на хорошем месте. Я только недавно узнала, что до революции оно называлось «Олимп», а так «Звёздочка» да «Звёздочка» - ласково.
        А любимым моим кинотеатром был «Октябрь», прости меня, Господи. Вы знаете, что находился он в искалеченном варварами Тихвинском храме, но простите маленькую девочку, с радостью вышагивающую в гору к красно-кирпичной башне, чтобы посмотреть в тепле новый фильм. Ходили в «Октябрь» мы с мамой. Ни дедушка, ни бабушка в этом не грешны.

         С мамой я побывала первый раз на шестом году жизни в настоящем театре. Настоящий спектакль «Таинственный остров» назначен днем в воскресенье. Мы пришли в Летний театр в горсад заранее, нарядные и надушенные «Красной Москвой» из круглого пузырька с пробочкой-луковичкой. Погода стояла хорошая, главное, дождя чтоб не было, все повторяли одно и то же, ведь  Летний театр оказался без крыши, потому и назывался летним. Из спектакля я запомнила огромную обезьяну, говорящую человеческим голосом. Других театральных потрясений не случилось. Играли артисты то ли Лысьвенского театра, то ли из Березников.
          А с дедом я посмотрела свой первый мультик. Слова такого тогда мы не слышали, а потрясение получилось грандиозное! Случилось это «на ёлке» в ДК машзавода, вероятно, в 1960 году. Новогодний утренник – это ёлка, дед Мороз, Снегурочка, хоровод и подарки. Потом нас повели в кинозал. Дети сели на первые ряды, а взрослые далеко сзади. Свет выключили, фильм начался. Но он оказался таким необычным – рисованные человечки бегали, танцевали и пели, играли в футбол, музыка грохотала, было так весело! Я еще не знала, что такой фильм называется мультипликационным или мультфильмом. Всё внимание на экран, столько удовольствия! И вдруг из моих рук вырывает новогодний подарок - кулёк с конфетами – пробегающий перед нашим первым рядом какой-то мальчишка. Он скрылся в темноте. Поначалу я даже не поняла, что случилось, и продолжала смеяться чудному фильму. Когда фильм закончился, подошел дед и на вопрос, где твой подарок, - моё беззаботное: «А мальчик взял». И тут до меня дошло: мальчик не взял, а украл. Мальчишка вырвал мой новогодний подарок. Я заревела...
Дедушка купил мне другой подарок в буфете. Слёзы высохли. И дома я рассказывала только о необыкновенном фильме с рисованными человечками.
Не знаю, рассказал ли дед о краже и мальчишке, по крайней мере, не при мне. Он был деликатным человеком. А я запомнила этот случай на всю жизнь: как меня обокрали в первый раз. К сожалению, не в последний.
          В 2015 году меня полоснуло ножом по сердцу, что ДК машзавода сгорел. Обещают реконструкцию, но … с обязательным торжищем. Понятно, что место выгодное. Поживём-увидим.

          Одним из любимых зимних развлечений были «катушки».  Это залитые водой и замороженные снежные сугробы или намёты из снега. Ценилась не только высота катушки, но и длина скольжения. Разъезжали большие катушки метров на сто, как мне ькажется. Самой длинной, если не ошибаюсь, считалась катушка у ДК машзавода, на какой-то площади. На ней катались и взрослые, и дети. Катались, сидя на картонках, на фанерках, по одному или весёлой слитной гурьбой. Стоя, не жалея подмёток, лихачили смелые парни и подростки, красовались перед публикой. На санках на эту катушку не пускали даже маленьких детей, чтобы не портить гладкий лёд. Кто хочет на санках – айда на Сылву!  На большие катушки ходили специально, всей семьёй –  музыка гремела из репродукторов, визги, смех – полное счастье!
 
Печь в половину солнца.
Утром зимой проснёшься,
а там малиновый жар -
заслонка вовсю смеётся
и верещат дрова,
О моя колыбель – печь,
валенок дух овечий!
Чёсанки серые нарядим,
шали и шапки -
и в синеватый дым
доброй уральской зимы
налаживать санки
у Ледяной горы.
Розовощёко веселье,
оголодаем – домой,
ждут на шестке блины,
шанежки крупяны -
баушкино угощенье.
Сегодня у нас воскресенье.

      На сайте «История и генеалогия Кунгура» есть замечательный модератор
Сергей Королев, который добавил интересную информацию: он привел цитату из книги Ольги Анатольевны Ренёвой «Кунгур. Хроники старых домов»:
  "В Засылвенской части города один из кварталов вдоль улицы занимал Мининский сад, устроенный в 1884 году в честь цесаревича Николая Александровича. В тени деревьев было построено деревянное здание летнего театра, где выступали заезжие труппы актёров."
«Не тот ли это сад?»- спрашивает Сергей Королев. Да, уважаемый Сергей Витальевич, мне кажется, тот самый - Сад цесаревича. Сад, где в летнем еловом кинотеатре «Отдых» мы смотрели детские фильмы по утрам. Сад, через который мы ходили в нашу маленькую школу на берег Сылвы. Берёзовый Мининский Сад - часть моего светлого кунгурского детства.   


                Глава 30. «У нас нонче субботея»

             Половики – домотканые коврики, то есть ручной домашней выработки,  чаще всего их ткали из обрезков, остатков старой одежды. Бабушка ничего из тряпок не выбрасывала, резала всё на ленточки, связывала их и сматывала в клубки. Клубки копились месяцами, а то и годами. Потом ставили кросна – ткацкий станок. Кросна хранились в разобраном виде в чулане. Про чулан и бабушкины сокровища расскажу позже. На моей памяти ставили кросна и ткали половики всего один раз, но кое-что я помню. Было это в марте-апреле, кажется, потому что большую комнату часто заливало солнце. Для ткачества нужно много света, недаром раньше для женского рукоделия строились светёлки над горницей. За неименьем светёлки в нашем доме бабушка ткала у окон в большой комнате.
              Квадратный воскресный стол, который стоял в простенке между двумя окнами, дед разобрал и вынес в сени, а на освободившееся место собрал ткацкий станок. На это ушел весь день. Кросна меня поразили размером и сложностью. Бабушка тщательно протирала каждую деревянную деталь, руководила дедом при сборке. Когда всё было готово, бабушка вытерла пыль и вымыла пол в комнате. Ткацкий станок стоял, как важный гость. Наутро после завтрака бабушка, благословясь, села за работу на табуретку перед кроснами, выпрямив спину, вся гордая и красивая, в чистой одежде. Я вместе с ней почувствовала торжественность предстоящей работы, как праздник.  Разумеется, гулять я не пошла, а стояла рядом, сгорая от любопытства. Дом наполнился новыми звуками: шелестели нити основы, мелькал уток, попадая в проворном ходе из одной руки в другую бабушкину руку среди нитей, гребешок прижимал полоску ткани с легким стуком, а правой ногой бабушка нажимала на педаль и раздавался громкий сухой треск. Кросна задышали, зашевелились, ожили. А потом всё моё внимание сосредоточилось на возникновении полотна. Из рябых ленточек появлялась цветная полоска, вот закончился клубок и бабушка подбирает следующий по цвету, чтобы глаз не резал. Для разделительной тонкой полоски черного цвета клубки были припасены заранее, лежали сбоку в корзине. Мне кажется, бабушка представляла с самого начала ткачества, каким получится половик по гамме цветов, она подбирала клубки специально, а не как попало. Помню наши половики – пёстро-синие в основном цвете с добавлением зелёных и коричневых полосок. Красного, оранжевого или розового цветов не было, что и доказывала повседневная старая одежда. А половики, тем не менее, получались новыми, крепкими и весёлыми. Половики согревали ноги, создавали уют. Бабушка ткала половики несколько дней. Готовую продукцию раздала всем четырем дочерям. После ткачества нас ждала генеральная уборка дома.
           Уборка у нас обычно начиналась опять же с половиков. Через мою проходную комнату справа от кухни пролегал один половик – довольно широкий, рябой, как и полагается половику, с преобладанием тёмно-синих полосок. Он пролегал от общей вешалки у входа комнаты и доходил до косяков маминой комнаты, не заходя под мою кроватку слева у печки и не прижимаясь ножками узкой «девичьей» кровати справа у стены, где обычно спали всякие приезжие. Скатывать этот половик получалось легко, и даже я справлялась с ним сама где-то лет с пяти. В маминой комнате лежали  два более узких и светлых половичка – голубое с серым по основному цвету с редкими пёстрыми полосками. Трудность была со вторым, потому что он заходил под стулья и туалетный столик. Здесь и пригодилась моя помощь: мама приподнимала столик, а я выкатывала половичок. Затем мы с мамой шли в большую, бабушки-дедушкину, комнату и скатывали их широкий, но короткий, коричнево-малиновый половик. Тюки половиков мы с мамой выносили через сени на заднее крыльцо.  Я становилась на ступеньки, мама внизу – и мы получались почти одного роста, что доставляло мне детское удовольствие. Мы «хлопали половики» -  раскатывали их на весу и, взявшись за концы с обеих сторон, встряхивали половики что было сил.

           Второй этап уборки – мытьё полов тоже не обходился без меня. Мама наливала воду в «поганое» ведро специально для мытья пола и «поганой» тряпкой начинала мыть пол. Мне доставались два маленьких, но трудных участка – под широкими кроватями мамы и дедушки-бабушкиной. Я очень старалась: смачивала пол мокрой тряпкой, потом мама передавала мне крепко выжатую и я тщательно вытирала во всех уголках, включая плинтусы и ножки кроватей. Затем с излишним пыхтеньем вылезала из-под кровати с чувством исполненного долга и скрытой радостью от участия в важном семейном деле. Мама мыла всё остальное: три комнаты, кухню, большие сени, закрытое переднее крыльцо и грязной водой напоследок домывала некрашеное заднее крыльцо и широкие доски-плахи до самой уборной.
          Уборную, выкрашенную снизу доверху коричневой краской изнутри и снаружи, убирал всегда дед. Он мыл доски сиденья, пол, вытирал пыль на стенках и двери, а потом в ящичек на двери раскладывал «туалетную бумагу», как мы это называем сейчас, а тогда её попросту не было в продаже.  Дед заготавливал листочки разной бумаги: то мягкая обёртка пригодится, то какие-то листы из толстых счётных книг, жёлтые и довольно мягкие, а то и газетные кусочки. Наша уборная находилась не в конце огорода, как у многих, а под крытым навесом недалеко от заднего крыльца, рядом с курятником. Ходить в туалет совсем недалеко и удобно, но надобно содержать уборную в чистоте, что и состояло в ведении деда.

          А еще по субботам дед топил баню в огороде: носил из колодца и наливал воду в чан, приносил дрова, разжигал топку, подметал вокруг, если насыпались щепки. В нашей новой бане всегда было чисто, как в аптеке.  В предбанник дед клал на каждую субботу новый сухой берёзовый веник. Дед расчищал дорожку к бане – зимой от снега, летом от травы. Короче, всё, что связано с баней, - дедова забота и труд. Я вертелась рядом с дедом, чтобы не шастать по мокрым полам в доме.
          Бабушка убирала в это время в кухне, она не любила, чтобы ей помогали. Она чистила чугунки, кастрюли, самовар, рукомойник и таз под ним, вешала на крючки чистые полотенца – для лица и для рук.
           Пол, наконец, высыхал, но суббота с «праведными трудами» еще не кончалась.  Мы с дедом приходили в дом. Бабушка подавала деду кусок сухой и чистой фланельки – для икон. В доме у нас висели три иконы – две в кухне и одна в «красном» углу в большой комнате. В кухне дед протискивался между широкой неподвижной, прибитой к стене лавкой и неподъёмным квадратным столом, вставал боком перед иконами и, перекрестившись,  смахивал пыль c окладов серебряного цвета. Не знаю, были ли они действительно из серебра, скорее всего, латунные, но блестели серебром. На одной иконе - «Георгий Победоносец со змием», как говорила тётя Пия, - Георгий на белом коне. Красный шарф развевается за спиной, а в руке тонюсенькое копьё с волосинку. Таким копьём очень трудно победить толстого змия, вот почему чудо о змие.
          Вторую икону я особенно любила. Она называлась «Преображение »и представляла из себя настоящую картину. Я забиралась на полати, чтобы рассмотреть икону в подробностях. Опишу её детскими словами так, как видела её в начале, до пояснений нашей «божесвеной» тёти Пии. В центре иконы - гора, лето, деревья. Над горой в светлом сиянии летит Христос, его я почему-то знала не помню с каких пор.  Чуть пониже с обеих сторон Христа стоят на горе двое святых, а под горой лежат, упав с горы или просто отдыхая, еще трое святых в разноцветных шелковых одеждах. Ни смысла слов «преображение господне», ни символов иконы я не понимала. Вопросов о иконах мне не разрешала задавать бабушка, молчал и дед, то есть никакого прямого религиозного воспитания на меня не распространялось. Разумеется, это было решение бабушки – «чтобы ребёнок рос как все». Но православные иконы в доме были в почете и уважении к ним, а не в пренебрежении или как объекты живописи на стенах где попало, как вижу сейчас в некоторых домах. Наши иконы находились на правильных местах – в восточных «красных» углах, хотя и без лампадок перед ними. Я видела, как перед иконами молча крестился дед, как иногда стояла перед третьей иконой – Спасителем - в большой комнате у комода бабушка, о чем-то глубоко задумавшись. Молилась ли она, я не знаю, потому что она даже не шептала. Потом она крестилась, склоняла голову на мгновенье и отходила со вздохом. Сейчас я понимаю её безмолвные молитвы. Вот такое «косвенное» религиозное влияние, не больше, распространялось на меня в раннем детстве. В моей и маминой комнате икон не было. А потом пришло время «божесвеной» тёти Пии, но об этом я расскажу отдельно. Иконы всегда вытирал от пыли, перекрестившись, дед. То ли потому, что находились высоко, то ли бабушка считала только его достойным.

            Сама она занималась цветами – геранями на окнах и большим фикусом в голубой крашеной кадке на полу между комодом и ножной машинкой «Зингер» у окна во двор. Она обирала сухие листочки и лепестки, поливала герани только раз в неделю по субботам и не разрешала маме или мне поливать садинки, когда нам вздумается. Наверное поэтому наши нежно-розовые герани в одинаковых глиняных горшочках никогда не болели, цвели чуть не круглый год и радовали глаз. Листья фикуса бабушка подолгу натирала маленьким кусочком фланельки, разговаривала с ним тихонько и ласково, как с ребёнком. Фикус слушал, блестел и охорашивался.
         Мне тоже выдавалась бабушкой «махонька вехотка», и я старательно протирала чугунные загогулины большой ножной швейной машинки, её чугунные немецкие буквы ZINGER,  резную, тяжелую, но подвижную подножку, на которой мы с Таней Паклеевой любили укачивать кукол.
          Потом я переходила на помощь в мамину комнату. Начиналась самая приятная часть уборки – мамин комод. Мама, вымыв чисто руки после «поганого» ведра,  подходила к комоду, я моментально вставала рядом на стул, но мама вытирала всё сама, мне не разрешала даже прикасаться или переставлять что-нибудь на комоде. Мамин комод был высоким, широким, черным, с ящиками в четыре ряда. Верхнюю полку покрывала вывязанная мамой ажурная белая салфетка. В центре стоял радиоприёмник, верх которого тоже покрывала ажурная  салфеточка точно такого же рисунка, связанного крючком из белых ниток. Мама стряхивала салфетку, сдувала невидимую пыль с желтой шелковой  стенки радиоприёмника и осторожно вытирала узенькое окошечко внизу, боковые и заднюю стенки. Затем она брала в руки мою любимицу – кругленькую, вырезанную из светло-серого камня пудреницу. Она вытирала сухой тряпочкой её грани, осторожно снимала крышечку и вынимала пуховку – белую, в розовой пыли от пудры, такую нежную и душистую. Я вдыхала аромат пудры, мама проводила пуховкой по моему носику и смеялась. Затем наступала пора духов – круглый, довольно высокий флакон в форме кремлёвской башни, с пробочкой - настоящей башенной луковичкой, как на церквях бывают. Это подарочный большой вариант духов «Красная Москва» - когда-то подарок моего отца, а потом мама купила точно такой же, а пустой флакон держала в белье верхнего ящика для запаха. Мы обе щедро душились «за ушком». Вот и всё. Больше ничего на верхней полке комода у мамы никогда не было. Мама, в отличие от меня взрослой, не заполняла туалетные столики флаконами и безделушками. Зато у меня их пруд пруди, часами можно наводить чистоту. Мне кажется, любовь к безделушкам – черта характера. Маме она была не свойственна. Зато у мамы всегда было отменное, по тем временам дорогое и модное нижнее бельё. Шелковые комбинации пастельных тонов аккуратными стопками лежали в верхнем ящике комода. Он выдвигался так туго и был под таким запретом для меня, что его я помню открытым только по субботам в присутствии мамы. Потом шел ящик с белыми скатертями, простынями, наволочками, наглаженными и белоснежными.
         Третий ящик считался моим – он легко выдвигался и был мне доступен всегда: в нем лежали мои книжки и другие сокровища: калейдоскоп, деревянные кубики с курочкой рябой, водяной соловей-свистулька, человечек на пружинках, темная открытка «Махи на балконе», коробка с чечками и облезлая юла. Полвека я не помнила их, но таково свойство детской памяти: сейчас я вижу мои игрушки так ясно, как и тогда в детстве. Книжки  накопились от картонных раскладушек до довольно толстых книг со сказками. О книгах в нашем доме я расскажу отдельно. В нижнем ящике комода лежали мои платьица, кофточки, бельё. Все ящики открывались за ручки-серебряные ракушки.

         Еще в маминой комнате стоял высокий светлый одностворчатый шкаф-гардероб. Тут уже моя высокая мама вставала на стул, чтобы вытереть его верх. Она не любила ставить на шкафы какие-нибудь вещи, коробки или чемоданы и мне говорила, что это всегда смотрится в домах неопрятно. Я следую её советам всю жизнь.
         Мамины крепдешиновые, крепжоржетовые и шерстяные платья – это женская симфония, музыка и живопись моего детства. Только часть из них осталась на черно-белых фотографиях, но я помню их все в цвете и наощупь. Мою маму все называли красавицей и модницей. Она разительно отличалась от скромных замужних сестёр и соседок. Только её ближайшая подруга Люська Кучинская в моих глазах могла сравняться с мамой по красоте и нарядам. Кстати, шили они свои платья у одной портнихи за Сылвой, у рынка, и прически – длинные мелкие завивки были у них похожи. Но Люська была ниже мамы ростом. Сейчас я смотрю на старые фотографии и вижу, что мама смотрелась как современная модель – высокая, худая и элегантная. В сочетании с выразительным некукольным лицом и молчаливостью она выгодно отличалась от всех и всегда. Бывают такие женщины в простых семьях, которые смотрятся аристократками даже в обычной одежде. На маме любая одежда сидела изысканно, без изъянов. Думаю, у неё выработался свой вкус в общении с отцом-портным, старшими сёстрами-девушками, которые и в трудные времена старались себя приукрасить, нарядить в силу скромных возможностей. Модничала в своё время её любимая сестра Лиза, которую я не застала живой, она умерла в 27 лет, я знаю её только по рассказам и двум фотографиям.
         Мамины платья на плечиках, как огромные бабочки, прятались в гардеробе. Вот крепдешиновое синее с фиолетовыми и розовыми редкими цветочками. Рядом притаилась крепдешиновая заморская бабочка-платье с коричневыми и оранжевыми узорами. Следом шуршащий крепжоржет бежевой с черными завитушками таинственной бабочки. Струи белого шелка у самого края платяного ряда. В белом платье я маму не помню. Она любила вот это платье – тяжелого серого шелка в темную полоску. Мягкая шерсть цвета бордо с удивительными, как будто надломленными на  две половинки пуговицами  «зимнего»  платья. Я не могла устоять, чтобы не погладить зернистую ткань не ведомой мне материи на бежевом платье с подшитым коричневым рантом-воротником. Мама казалась в нем праздничной артисткой из кино. А еще шерстяной коричневый сарафан и целый ряд нарядных шелковистых и газовых кофточек к нему. Во главе ряда костюмы – бостоновый серый и темно-синий, парные отцовым. В них мама, папа и я выходили «в город» и даже сфотографировались – оба в одинаковых полосатых шелковых рубашках и бостоновых серых костюмах, которые им пошил дед. Когда отец уехал, то всю свою одежду забрал, и я помню только мамин гардероб.
          Внизу шкафа находился выдвижной специальный ящик для обуви. Там ровными рядами томились красивые мамины туфли на высоких каблуках – кожаные и мои любимые – из светлой замши. Удивительно, как в 50-е бедные годы мама умудрилась собрать целую коллекцию великолепной обуви – за короткое уральское лето туфельки самой тонкой кожи и работы не изнашивались. Еще я помню, что по цвету они были удачными – от бежевых до малиновых и синих. В моё молодое время в областном городе я намучилась в поисках синей подходящей пары туфель – не оказалось в продаже, только черные. Любимые туфли ручной армянской работы у меня были единственными, купила в Харькове. Остальная моя обувь была фабричной. Во времена маминой молодости качество её одежды и обуви превосходило обновки моей молодости, без сомнения. Вот вам и прогресс-регресс.

          Однако в комнате моей мамы-модницы стоял совсем немодный сундук. Самый настоящий – деревянный, синий, крест-накрест обитый металлическими полосками, с горбатой, покатой крышкой. В нем хранилась теплая рабочая одежда, вещи, которые жаль было выбросить, вдруг пригодятся. Стоял себе сундук в углу, никого не удивлял. Позже, когда мы уехали на Украину, сундук «медленным грузом» доехал к нам, привез кое-что из хозяйства, пригодился. Мы с мамой стыдливо отнесли немодный пустой сундук на помойку и через полчаса его уже не оказалось: мигом унесли рачительные хохлы к себе сухой и крепкий, на века, сундук, вот так-то.
         А в заветные мои годы детства после уборки дома в субботние сумерки нас ждала баня. Собственная новая баня в огороде. А после бани  - чаепитие у самовара. Так по-райски заканчивались субботние «труды праведные», наша субботея.


                Глава 31.  Гарамиха


       Кроме еженедельного мытья полов мою тоненькую маму настигала раз в месяц тяжёлая стирка. Думаю, это было для неё бедствием. Мама молчала и с каменным лицом собирала грязные простыни, пододеяльники, наволочки, полотенца и огромные дедушкины кальсоны, бывшие белые, из толстого полотна. Вот эти отцовы кальсоны и были для бедной мамы последней каплей терпеливого горя. Цинковое корыто ставилось у дверей кухни. Вода нагревалась целым ведром на плите печурки, которая боком выходила в мою комнату. Дед помогал маме вылить горячее ведро в корыто и сразу ставил для согрева еще одно. Мама устанавливала стиральную цинковую доску с волнистыми полосками, брала черный кусок хозяйственного мыла, взбивала мыльную пену и погружала в горячую воду первую порцию белья.
       Первыми стирались мамины белоснежные простыня и пододеяльник с красивыми прошвами и вышитые белой гладью наволочки. Второй очередью стиралось моё постельное бельё. Потом настроение мамы заметно портилось: бабушкину постель она стирала, критически рассматривая, оставаясь недовольной из-за желтизны старого белья. Мама вздыхала и готовила чан со щёлочью для выкипячиванья. Бабушка упорно настаивала на экономии, но это касалось почему-то использования старых простыней, потерявших белизну несмотря на невероятные усилия бедной мамы. Денег на новое постельное бельё для себя с дедом бабушка не тратила. Уже в сердцах мама намыливала дедовы подштанники. Стиральная доска визжала и подпрыгивала.

          На стирку с кипячением уходило 4-5 вёдер горячей воды и много времени. Печка прогорала. Мама складывала выстиранное бельё в две бельевых корзины. С ними никогда не ходили в лес, предназначались корзины исключительно для белья. Если стояла прохладная погода, а она стояла в Кунгуре десять месяцев в году, мама надевала тёмную толстую юбку, синюю фуфайку и повязывала по-бабьи платок. Дедушка помогал подвесить тяжеленные корзины с мокрым бельём на коромысло. Уже усталая от стирки, хрупкая мама с трудом выпрямлялась, молча и гордо вскидывала голову, обнимала тонкими руками коромысло. Медленно, слегка покачиваясь, шла она вверх к угловому дому на бочкарёвой улице и по ней к Сылве – полоскать бельё в реке. Зачем нужна была такая пытка, мне непонятно до сих пор. Думаю, мама придумала её сама в наказанье за свои грехи. Бабушка молчала, но каждый раз подзывала меня, одевала и шептала: «Иди с мамой, приглядывай за ней».
         Я догоняла маму. Мы молча шли к Сылве, к мосткам. Уже смеркалось. На реке никого не было. Мама всегда полоскала одна, в сумерки.
Её тонкие нежные руки краснели в холодной воде. Она стояла на коленях на мокрых мостках. И поза мамы, и молчанье, и тяжесть мокрого белья разрывали моё сердечко, но я не плакала. А вот мамочка всё-таки плакала и старалась скрыть слёзы от меня, смахивая их как брызги.
         Самоё страшное случилось однажды зимой. Полоскала мама уже в темноте в проруби. Мне она велела стоять на берегу и к ней не подходить. Я смотрела на неё издали, не сводя глаз. Вдруг мне показалось, что она наклонилась так низко, что вот-вот уйдет под воду. Я закричала от испуга. Мама разогнулась и закричала в ответ: «Всё-всё, не бойся, я иду». Как попало она побросала бельё в корзины и выбралась ко мне на берег.  Она обняла меня, вытерла мои и свои слёзы и сказала, что мы больше никогда не пойдем сюда к проруби. Мы дотащились домой, ничего никому не сказали, но полоскать бельё в реке больше никогда не ходили. С тех пор мама обходилась полосканьем в корыте.

         После стирки и полосканья мама подымала с дедом корзины на чердак по узенькой и крутой лестнице. С этой лестницы однажды упала бабушка, оступившись, поэтому подниматься на чердак строго запрещалось всем, кроме ловкой мамы. Когда-то, года в три, я увязалась за мамой и незаметно влезла по лестнице, нашла маму и вдруг среди белых полотнищ я увидела черное чудовище – огромная фигура без головы и без рук. Сильнейший ужас охватил меня, я заревела. Захлёбываясь слезами, указывала на страшилище: «Гарамиха стоит!» Мама смекнула, что «гарамиху» можно удачно использовать для предотвращения моего проникновенья на чердак. Она подыграла, рассказывая, что Гарамиха живёт на чердаке одна и не любит, когда к ней приходят, и разрешает только маме сушить у неё бельё.
         О страшной Гарамихе мы с мамой рассказали всем, предупреждая об опасности. С тех пор крутая лестница и чердак стали для меня, а потом и для Виталия запретной зоной, которую многие годы успешно охраняла Гарамиха.
Только в восемь лет я случайно выяснила, что ужасная Гарамиха – это старый манекен, оставшийся от первой дедовой профессии портного.
         Сейчас, закладывая бельё в итальянскую стиральную машину с программами, я думаю о той тяжести, которую приходилось выдерживать нашим бабушкам и мамам, чтобы содержать семью в чистоте. Ох, бедные, бедные, жизнь у них была пострашнее Гарамихи.

Как по травушке-муравушке похаживал
возле дома моево,
косу пышную поглаживал,
перекинуту через плечо.

Зацвела моя муравушка
да куриной слепотой,
поманила тропка узкая
в переулочек пустой.

Белым платьем не венчалися
наши сладкие дела.
Белым снегом укрывалася
вся растоптана трава.

Не вверяй свою судьбинушку
ты проезжим молодцам,
слову нежному, обманному,
умоляющим глазам.

Ласкова трава-муравушка
на короткий летний срок,
лаковый цветочек жёлтенький
жарок, жарок, невысок.


                Глава 32.  «Божесвена» тётя Пия

        Ну, хорошо-хорошо, я верю, что Бог есть. Но зачем он есть? Как он есть? Почему не помогает, если он всемилостив? Эти детские вопросы остались у меня на всю жизнь и мучают меня, шестидесятилетнюю, как когда-то в детстве. Я не нашла ответы на них.
       Гораздо проще у меня отношения с церковью. Церковь я люблю. Древность и красочность православия, тайны икон, запах ладана, роспись стен, купола изнутри, как небо, а снаружи уютные огородные луковки, деревенские ветхие церковки, часовенки – всё родное, не требует объяснений, всё само вошло в кровь и в душу, без всяких усилий.
        «Зачем есть Бог?»- спросила я у тёти Пии не вовремя. Она осторожно отхлёбывала горячий чай из глубокого блюдца, неловко и высоко держа руку на локте у самого краешка стола. Тётя Пия поперхнулась и расплескала чай на светлую, воскресно-церковную, кофту. Прокашлявшись, рассердилась на меня: «Батюшки, за столом всуе не поминай, чай ведь пьём...» Бабушка заступилась за меня: «А ты скажи- скажи, Пия, раз Галинка интересуется.» Недовольно помолчав, тётя Пия сурово ответила: «Для порядка».
«Как милиционер?»- выпалила я. Дед негромко засмеялся и тоже закашлял.
«А ты всё газеты читашшш?! - тётя Пия обрушила артиллерию на младшего брата.- Нет чтоб разъяснить девчонке всё как след»... Тетя Пия умела не только по-уральски глотать гласные в окончании глаголов, но так тянула согласные звуки, что они превращались в особое средство выражения чувства:
«читашшш» или «басссенька».
«Бери, Пия, крыжовенного, - быстро перевела разговор бабушка,- вроде сахару мало ныне в ём, кислинкой отдаёт». Разговор плавно покатился по чайному пути.

        Я давно поняла, что бабушка с тётей Пией вместе в церковь не ходят. Когда тётя Пия приезжала к нам, то «перво дело – в церкву», куда и меня брала с собой, если не на всеношную. А уж после церквы « в город» или в «третий», купить что-нибудь по хозяйству. С бабушкой мы ходили в церковь очень редко, вот разве когда дядя Андрей Мозжерин умер, так заодно и на его могилку. На мои «церковные» вопросы ни дед, ни бабушка толком не отвечали, переводили разговор на другое, вот и ждала я тётю Пию для разъяснений.
      Тётя Пия от меня не отмахивалась и объясняла как могла. То про нашу икону рассказала, то про праздник Покрова божией матери, на который приезжала к нам из Байкино на попутке да чуть не замёрзла насмерть, несмотря на октябрь. Мороз ударил такой, что привезла молоко на гостинец «кружком», то есть застывшим, как лёд. Бабушка растопила «кружок» в чугунке в печке и получилось вкуснейшее топлёное молоко с толстой коричневой пенкой, которую мы честно делили на всех, так как пенку любили у нас все. Такие «кружки» молока продавали зимой и на кунгурском рынке, дед иногда приносил их нам в мешке по нескольку штук сразу. Они так в мешке и хранились в холодном чулане по много дней. А из Байкина лучшего гостинца и не надо зимой, чем молочные «кружки». Мне нравилось, как бабушка называла топлёное молоко томлёным. Молоко томилось у неё в печке подолгу и получалось розовое, сейчас я бы сказала – бежевое, но мы с бабушкой тогда не знали этого слова, так подходящего к томлёному молоку.
       Один раз мы с тётей Пией попали на венчание. Для меня тот обряд был, как ожившая сказка: невеста в длинном розовом платье с белой кружевной фатой, золотые тяжелые венцы над головой жениха и невесты высоко и устало держали кум с кумой, как объясняла шепотом тётя Пия. Торжественный отец Борис, как молодой бог, мановением рук освящал двух счастливцев. Я стояла очарованная и в тот день даже ни о чем не спрашивала: и так было ясно, что лучше венчания ничего на свете нет.
       Бабушка нашим с тётей Пией походам в церковь не препятствовала, а по возвращении даже увлеченно расспрашивала о новостях. Тётя Пия, живя в деревне за тридцать километров от Кунгура, как-то умудрялась узнавать самоё интересное из приходской жизни кунгурской Всехсвятской церкви: кто венчался, кто умер, какая семья у отца Бориса или чем болел ползимы дьякон. Бабушка, живя в Кунгуре, все новости узнавала от тёти Пии.
За глаза бабушка называла тётю Пию «божесвеной». А тётя Пия в ответ нашу бабушку называла «полукумуниской». За глаза, конечно. Об этом мне, уже взрослой, позже говорили, смеясь, и мама, и тётя Дуся.
       В доме тихо. Дед в своей комнате шелестит газетами за большим столом.
Бабушка на кухне у окошка читает толстенную книгу про войну. Я в тоненьких домашних валенках сижу в своей комнате и рисую рыб. В кухне громко тикают настенные тёмные часы. В моё окно льётся розовый свет морозного заката, и я решаю, что рыба будет розовой. «Твоя божесвена, поди, на Введенье не доберётся, мороз встал»,- не поворачиваясь от книги, говорит бабушка за спину, в комнату деда. Оттуда только шелест, вздохи, согласное молчанье.
На голос бабушки Бусик спрыгивает с печки, идет к ней потереться о тёплые ноги в валенках, а повезёт, так выпросить сметанку. Время кошачьего ужина. Моя розовая рыба обзаводится кудрявым хвостом сиреневого цвета, и я верю, что тётя Пия всё-таки доберётся к нам.
        Расхождения у тёти Пии с бабушкой были только по религиозной теме, а так они всю жизнь прожили дружно и были сердечно привязаны друг к другу, ведь столько бед и несчастий пережили вместе. Если тётя Пия вдруг не приезжала в назначенное воскресенье, бабушка начинала волноваться и трястись за неё. Она отправляла деда к церкви или к берёзовскому тракту, чтобы встретить кого-нибудь из своих деревенских и узнать, что случилось с Пией. «Видать, заболела Пия,- тревожилась бабушка и начинала собирать узелок: таблетки пирамидона, куски сахарной головки, конфеты-подушечки, какие-то сухие травки в газетной бумажке. - Иди к тракту, передай Пие»,- она совала узелок деду и отправляла его. Телефона в Байкино никогда не было. А есть ли сейчас мобильная связь?
       Из лекарств бабушка свято верила в лечебную силу пирамидона - от всех болезней и в настойку брома – от нервов. Другим лекарствам не доверяла, обходилась травяными настоями да чаями.
       Тётя Пия с бабушкой разошлись во мнении о божественном провидении еще в двадцатые годы, когда обе потеряли единственных сыночков.
Насте шел тридцатый год, а её сыну Васеньке пятый, когда он внезапно, после скоротечной дифтерии, умер у неё на руках. Единственный сыночек, «ровно ангел сошел с иконы», говорили про него в деревне, так мальчик был красив и ласков. Настя не смирилась с потерей, сочтя непростительной даже Богу смерть Васеньки. Ожесточилась её душа, и не заметила, как в тоске и слезах проходила новая беременность: вскоре родилась плаксивая, хилая Дуся, не смогшая заменить память о единственном сыночке Васеньке.
       Пия в тот же несчастный год потеряла своего единственного позднего ребёнка – крошечного сыночка. А было Пие уже под сорок лет, так что о других детях и мечтать не приходилось. Пия – это имя домашнее, уменьшительное от Евлампии. Пия была старше брата Михаила и его жены Насти на десять лет. В детстве росла любимой дочерью у Ковшевниковых, но уж больно некрасивой: долговяза, худа, неуклюжа, косолапила да шаркала, а уж про лицо и говорить нечего – огромный тяжелый нос свисал картошкой, как в особо урожайный год. Маленькие светлые глазёнки под скошенными белобрысыми бровями,
оттопыренные уши, тонкогубый ротик, жидкие волосёшки – и одного из этих «украшений» хватило бы для девчачьих горестей, а у Пии они были все на лицо. Заслуга добрых религиозных родителей, что не дали озлобиться некрасивой дочери, а поддержали её душевно, вырастили доброй, смиренной, богобоязненной под уговоры «на всё воля Божья».
      Просидела добрая Пия в старых девах до тридцати с лишком годков, пока молодой, худющий, как скелет, Николай Булатов не решился взять её в жены. «С голоду», - говорили в Байкине. Вошел худой парнишка в дом, отъелся, согрелся да и сына родил, несмотря что много моложе жены. Пия от счастья расцвела: наплевать на красоту, теперь у неё сыночек растет. Сначала молодые жили в доме у Ковшевниковых, а потом Николай с их помощью построил в нижнем Байкине у выгона собственный домик. Маленькая изба, зато своя.
        Но счастье было недолгим. Единственный сыночек помер от проклятой глотошной, задохся. Общее горе еще более сблизило Настю и Пию. Только горевали по-разному: Пия в слезах и молитвах, то и дело ходила в Предтеченскую церковь да на могилку в Тазовское. Настя погрузилась в молчание да в работу, в церковь ни ногой, обиделась на Бога, и слова «на всё Божья воля» её не утешали. Пия уговаривала Настю, что Васенька ангелом был на земле, а теперь стал небесным ангелом навсегда. Настя угрюмо смотрела на Пию и в сотый раз повторяла: «За что?» Чтобы не возбуждать в Насте вспышку богохульства, Пия отвечала «така планида», и казалось в этот момент, что её толстый нос перевешивал всю голову книзу. Тётя Пия всегда склоняла голову перед «планидой», а Настя, хотя и не спорила ни с Пией, ни с «планидой», упорно молчала на уговоры почаще ходить в церковь.
      Все дочери Насти всегда называли Пию тётей Пией, как и положено. Но и наше поколение звало её также тётей Пией, а не бабушкой Пией. Вероятно, потому, что у наших матерей тётя Пия с языка не сходила, её все любили за мягкий характер. Тётя Пия слыла в нашей семье мудрой, умела сглаживать острые углы, говорила тихим и улыбчивым голосом, никогда ни на кого не сердилась. Божественная тётя Пия! В старости она раздобрела, потяжелела, носила широченные и длинные юбки  - исподнюю, потом «лёгоньку» и сверху- тёплую. Может, и четвёртая юбка была, настолько пышной она садилась у нас на лавку в кухне, занимая её всю, даже дедово место, и дед стоял у косяка, ласково поглядывая на сестрицу. Кофты и платки у тёти Пии были всегда чистыми, отутюженными и вкусно пахли хлебом. Мне нравилось, когда тётя Пия меня обнимала, тискала, целовала в волосы, приговаривая «сиротинка ты моя сладенька» и «така деффка бассенька у нас растёт». Божественная тётя Пия приносила праздник в наш дом.
       Я полюбила с детства избу тёти Пии и дяди Коли Булатовых в Байкине.
Типичная русская небольшая изба в два окошечка на улицу, с полностью крытым двором, а в нем дровяник, хлев с двумя-тремя козами, а наверху над ними душистый сеновал. Всё содержалось в необыкновенной чистоте. Дядя Коля ходил за козами, как за девочками, прибирал за ними с совочком  их кругленькие катышки да прихорашивал своих послушных красавиц, у него для коз даже расчёска была. А в сенях и избе пол был необыкновенный – белый. Не крашеный масляной краской, как у нас в Кунгуре, а натуральный, из половиц, натёртых дресвой. «Дресьва» - так говорила это слово тётя Пия – это такой крупный песок, с которым моют пол добела, ползая на коленках часами. Стены и потолок в избе были неоштукатуренные, тоже натуральные, светлые, гладенькие, приятного медового оттенка, пустые. В горнице – передней части избы – кроме божницы, лавок вдоль стен да маленького столика между окнами, ничего больше не было. Даже половики тётя Пия не любила, только белый пол.
      В запечной части избы небольшой стол в углу, две коротенькие лавки и чайный шкафчик с самоваром. Сбоку печи неширокая кровать. В чулане ларь для муки-крупчатки, сундуки с одеждой и вешалки для тулупов. В сенях бочки и бочоночки для солений, вёдра с водой, резное коромысло. Все в идеальной чистоте и порядке, какой бывает у стариков, проведших жизнь без детей и внуков. А какой хлеб умела выпекать тётя Пия! Вкуснее её хлеба я в жизни не ела. А ухваты какие у неё были красивые, с резными ручками и выгнутыми рогами! А узорные деревянные лопаты хлеб таскать из печи! Загляденье, а не изба у Булатовых в Байкине. Вот только красивых наличников, как на наших окнах в Кунгуре, у них не было.
      Но лучше всего – тепло хозяев, их ласковое внимание. У нас с мамой хранилось много лет письмо тёти Пии, когда ей было уже за 80 лет. Летом, когда мы гостили у них в Байкино несколько дней, попрощавшись, мы ушли в Заборье к тракту, а она забыла гостинцы для нас на окне. Вот отрывочек из письма тёти Пии с сохранением, конечно, её орфографии:
«72 года. 29 февраля. Письмо Зое и Гале сродины от тети Ланпии. Шлю горячий привет Зое и Гале и извещаю что я получила вашу открытку, большое спасибо. Я к новому году получила открытки от вас от Саши и Фисы и Дуси, только не получила от одной Вали. А теперь извещу как мы живем мы живем все постарому мало мало ходим коз держим все 3 козы, здоровы кое как... извините меня что я забыла вам отдать 3 иичка Киины колда вас проводила пришла домой и увидела их наокне хотела завами бежать но не могу хотела кричять да тоже не могу веть я ище хотела вам положить десяток все забыла вот какая паметь и хотела наклась капусты влитрову банку. Если бы неболела нога то наверно бы я пошла завами догонят а немогла итти...
летом было неколда боле месяца сенокосили да кос часто пасьли...»
      За простыми словами  тёти Пии скрыто столько душевного тепла, заботы о нас, трепетной привязанности к родным. Я, как и мама, продолжаю хранить в альбоме со старыми фотографиями письмо тёти Пии на желтом листочке из школьной тетради, с прямыми детскими буквами, со старинной  буквой  Ф – кружочек, а в нем волнистая линия, как в дореволюционных прописях.
      К старости Булатовы выровнялись, словно тётя Пия похорошела, смотрелись старичками-ровней. Дядя Коля тщательно заботился о витаминах: круглый год пил чай с лимоном. Заготовки нарезанных на кусочки лимонов в сахаре в тёмных толстых бутылках очаковских времён стояли в чулане рядами.
Но годы брали своё, дядя Коля начал гнуться к земле и скоро ходил уже буквой Г. И всё равно не жаловался на болячки и жизнь, а тихо радовался каждому дню. Какой-то ясный свет исходил от этой пары. Рядом с ними отдыхали душой все, кто к ним приезжал. Из-за них я любила деревню. Самые счастливые деревенские дни моей жизни - в Байкине. 
     Именно в их избе я в шестнадцать лет, когда мы с мамой приезжали на свадьбу Гены Голышева, впервые прочитала Евангелия. Читала несколько летних дней и светлых вечеров, читала легко, без напряжения, сходу понимая церковнославянский, как будто с детства на нём говорила. Тётя Пия даже подивилась, заставила меня вслух прочитать целую главу, а потом всё качала головой да приговаривала, что мне надо по покойникам читать, больно складно и понятно выходит. Глядишь, и зарабатывать буду, если останусь на жительство в Байкине, где полно старушек одной ногой в могиле. Посмеялись.
      Тётя Пия умерла первой. Дядя Коля один жить долго не смог. Приехала его племянница Булатова, продала быстренько избу и увезла его в город Ростов-на-Дону в квартиру на верхнем этаже. Бедный дядя Коля чуть не умер от такой жизни, горевал да плакал о Байкине. Выпросил разрешения у нашей добрейшей тёти Дуси и славного дяди Володи Голышевых приехать жить к ним в Берёзовку, в их дом на берегу Шаквы. Вид из окон дома был широкий, вольный, родной. К тому же у хуторского дома дядя Володя развернул приличное хозяйство – клетки с кроликами. Дядя Коля полюбил этих пушистых животинок с первого дня. Целыми днями старик топтался у клеток, помогал, как мог, несмотря на свои под-девяноста.
        Вернулся дядя Коля в родные края и прожил, счастливый, у Голышевых до самой смерти своей в девяносто три года. Умирая, сполз на крашеный пол и вытянулся, выпрямляя сгорбленную спину почти до нормы. Верно, чтоб в гроб без хлопот уложили. А сам всё руками половицы гладил, вспоминая свои байкинские - особенные, светлые, почти белые, пахнущие свежестью, дресвой, натёртые руками любимой своей жены Пии.
      Царствие Небесное светлым душам наших добрых тётушек и дядюшек.









               


Рецензии