А. В. Гулыга Достоевский

Владимир Денисов 3: литературный дневник

А.В.Гулыга из книги "Творцы русской идеи"


Глава четвертая «Я ВИДЕЛ ИСТИНУ» (ДОСТОЕВСКИЙ)


«Что такое философ? Слово “философ” у нас на Руси есть слово бранное и означает: дурак»1 . Это из черновых наброс­ ков Достоевского. В каждой шутке есть доля серьезного от­ ношения к делу. У Достоевского были веские основания с антипатией относиться к «профессорской» философии: в Рос­ сии его времени она делала только первые свои самостоя­ тельные шаги. Живая мысль развивалась вне университет­ ских стен.
Федор Михайлович Достоевский (1821—1881) в универси­ тете не учился. Военный инженер, вскоре после окончания училища он вышел в отставку и посвятил себя литературе.
Участник политического кружка Петрашевского, он был арестован, провел четыре года на каторге, был солдатом, вернулся в столицу не сломленным, а преображенным — ко­ рифеем прозы и религиозной мысли.
Романы Достоевского — одновременно и философские трактаты, требующие от читателя предельной концентрации внимания, высокой этической культуры и отзывчивости. Пи­ сатель опасался, как бы не заплутался ведомый им чита­ тель, порой винил себя в том, что «читатель, сбитый на про­ селок, терял большую дорогу, путался вниманием»2, впредь ставил перед собой задачу «прямо объяснить истину».
Лучший путеводитель по творчеству Достоевского — сам Достоевский. Любая работа о нем — только подспорье, по­ рой полезное, но все же вспомогательное средство. Главное средство (и главная цель) — освоение трудов русского клас­ сика, его художественных произведений, публицистики, критики, писем. Читать надо все, вплоть до черновиков.
Иногда приходится слышать: зачем печатают подготовитель­ ные, черновые варианты, зря, мол, тратят бумагу; роман «Подросток» уместился в одном томе, а к нему еще два до­ полнительных тома материалов, кому это нужно? Это нужно тому, кто, прочитав основной текст романа, хочет глубже 73 понять его смысл, увидеть воочию, как рождалась та или иная мысль, какими оттенками играла. Иная фраза в черно­ виках сразу вводит в курс дела. Наброски — своего рода ав­ торский комментарий, который куда важнее чужого, изда­ тельского.
Правильно понять Достоевского столь же трудно, как, скажем, Канта. Есть много прискорбных примеров ложного истолкования кенигсбергского мыслителя даже такими ума­ ми, которые, казалось, стоят на одном с ним интеллектуаль­ ном уровне. Поэтому не будем удивляться тому, что подоб­ ное приключилось и с Достоевским. Томас Манн восхищал­ ся им, но «в меру». Русского классика он ставил на одну доску с теми, кого называл «сынами ада», например Ницше.
Физическое заболевание толковал почти как нравственное недомогание3.
Других отпугивает политическая программа писателя. Им в свое время отвечал Е. Тарле: «Судить о Достоевском на основании его политических (и иных) воззрений — это все равно, что судить на этом основании Рентгена. Рентген от­ крыл способ проникать в твердые тела. Достоевский открыл в человеческой душе такие пропасти и бездны, которые и для Шекспира, и для Толстого остались закрытыми»4.
Сравнение Достоевского с Рентгеном имеет сильные и слабые стороны. Действительно, как немецкий физик осве­ тил особыми лучами то, что скрыто за видимой поверхнос­ тью, так и русский писатель проник в незримый мир души, в мир неосознанного. «Можно многое не сознавать, а лишь чувствовать. Можно очень много знать бессознательно»5, — считает Достоевский. Нам известны ощущения, не перево­ димые в слова; догадка, предчувствие, озарение обгоняют логическую мысль. Герои Достоевского наделены такой способностью. А иные страдают от того, что не могут спра­ виться с неосознанным, чем-то посторонним в их душе. Та­ ков «подпольный человек», таков Голядкин, герой романа «Двойник», представляющего, по словам физиолога А. Ух­ томского, философско-психологический трактат о солипсиз­ ме. Бессознательная деятельность психики была известна давно. Достоевский впервые с поразительной глубиной и точностью описал возможные варианты этого феномена.
Слабость сравнения Достоевского с Рентгеном состоит в том, что писатель не мог (на что имеет право естествоис­ пытатель) ограничиться лишь реальной констатацией обна­ руженного факта. Высокая литература, как и философия, всегда содержит мировоззренческую оценку, и Достоевский не был исключением. В его рассуждениях об искусстве есть 74 выразительное сопоставление «поэзии» и «художественнос­ ти», трактующее как раз эту проблему. Он писал: «В поэзии нужна страсть, нужна ваша идея, и непременно указующий перст, страстно поднятый. Безразличие же и реальное вос­ произведение действительности ровно ничего не стоит, а главное — ничего не значит. Такая художественность неле­ па...»6 Для Достоевского «поэма», «поэзия» — это нравствен­ ный порыв, философская идея произведения; «художествен­ ность» выполнения замысла, картина жизни. Достоевский чувствовал себя больше «поэтом», чем «художником». Он менее всего бесстрастный аналитик, равнодушный патолого­ анатом души.
Путь к правильному пониманию Достоевского ведет через его мировосприятие. Только усвоив этическую программу Достоевского, можно «освободить его от репутации худож­ ника, воспевающего зло», к чему призывал на страницах своей умной книги Б. Бурсов7.
К призыву Бурсова я бы добавил еще один: пора освобо­ дить Достоевского от репутации великого грешника, пора увидеть в нем великого моралиста. Великий моралист и ве­ ликий грешник — понятия несовместимые. Можно, конеч­ но, грешить и каяться, творить зло и говорить о добре, но это не делает человека моралистом. Феномен Ивана Гроз­ ного — палача, которого по временам мучила просыпающая­ ся совесть, лежит за пределами нравственности.
Между тем в изображении некоторых авторов, которые как бы не отрицают величия Достоевского, он предстает вроде психологического сколка грозного московского царя.
Назову первоисточник — эссе 3. Фрейда «Достоевский и от­ цеубийство». Личность писателя венский психиатр рассмат­ ривает с четырех сторон — как художника, как невротика, как грешника и как моралиста. В отношении двух первых «фасадов» никаких сомнений у Фрейда не возникает. До­ стоевский — великий художник («стоит недалеко позади Шекспира, «Братья Карамазовы» — самый великолепный роман, когда-либо написанный»). Достоевский — безуслов­ ный невротик (не эпилептик в строгом смысле слова, ибо эпилепсия — психическое заболевание, разрушающее интел­ лект; гениальные эпилептики, согласно Фрейду, на самом деле — люди, страдающие неврозом, который сопровожда­ ется припадками «падучей»).
О Достоевском как грешнике Фрейд судит осторожно.
Преступника отличают две психологические черты — чудо­ вищный эгоизм и ярко выраженное стремление разрушать.
У Достоевского, наоборот, — сильная потребность любить.
75 «Откуда, — спрашивает Фрейд, — возникает искушение при­ числить Достоевского к преступникам? Ответ: все дело в вы­ боре материала, предпочтении, которое он отдавал характе­ рам преступным, эгоистичным, склонным к убийству, что указывает на существование подобных склонностей в душе писателя; далее, некоторые факты из его жизни, страсть к азартной игре, может быть, сексуальное насилие, совершен­ ное над несовершеннолетней девочкой»8. (Речь идет о «при­ знании» Достоевского Тургеневу, будто он растлил малолет­ нюю.) В чем здесь дело, поясняет Томас Манн: «Разумеется, это была ложь, которой он хотел испугать и смутить ясного духом, гуманного и глубоко чуждого всяким “сатанинским глубинам” Тургенева»9.
Больше всего, по мнению Фрейда, Достоевский уязвим как моралист. «Кто попеременно грешит, а потом в своем раскаянии выставляет высокие нравственные требования, то­ го можно упрекнуть в том, что он удобно устроился... Ана­ логичным образом ведет себя Иван Грозный, подобная сдел­ ка с совестью — характерная русская черта. А итог нравствен­ ных борений Достоевского похвальным не назовешь. После ожесточенных схваток, имевших целью примирить инстинк­ ты индивида с требованиями человеческого сообщества, он идет на попятную и приходит к подчинению как светскому, так и духовному авторитету, к благоговению перед царем и Богом христиан, к узкосердечному русскому национализ­ му... Достоевский упустил возможность стать учителем и освободителем человечества, он стал одним из его тюрем­ щиков»1 0 .
Я привел эту тираду, чтобы показать, к какому источнику восходят многие хулы, расточаемые против Достоевского.
Фрейд, — и в этом его заслуга, — препарируя человеческую душу, добрался до некоторых неведомых ранее животных глубин. Но тьма подсознания, в которую он окунулся, за­ тмила свет, источаемый высшими человеческими потенция­ ми. Сознание для Фрейда — в лучшем случае рассудочный регулятор человеческого поведения. Культура по Фрейду — только система запретов, и человеку «неуютно» (ипЬеНафск) в культуре, его как бы заперли в чужой квартире.
Человеку Достоевского радостно в культуре, здесь он у себя дома. Культура только начинается с запрета (наносить вред другому человеку), завершается она повелением тво­ рить ему благо, любить его. Вторая часть этой формулы, столь близкая Достоевскому, была неведома Фрейду. Вот по­ чему он не смог дать объективной оценки писателю, увидел тюремщика там, где перед ним стоял освободитель и учитель.
76 Творчество Достоевского — постоянный диалог добра и зла, причем спор ведут неравнозначные величины. М. Бах­ тин показал, что при всей «полифоничности» романов До­ стоевского голос автора нельзя спутать с разноголосицей его героев-оппонентов, хотя последним предоставлена возмож­ ность высказываться громко и убедительно. Спор идет толь­ ко на литературных страницах (в душе автора он решен из­ начально) и всегда завершается в пользу добра. И автор до­ брыми глазами смотрит на мир, испытывая чувство жалости и сострадания там, где, казалось бы, место остается одной ненависти. «В образе идеального человека или в образе Хри­ ста представляется ему, — писал М. Бахтин о Достоевском, — разрешение идеологических исканий. Этот образ, или этот высший голос должен увенчать мир голосов, организовать и подчинить его»1 1 . Нет никаких оснований видеть в Достоев­ ском морального релятивиста.
В «Дневнике писателя» есть выразительная миниатюра «Мужик Марей». Автобиографический рассказ о том, как девятилетнему мальчику почудился волк, как он бросился искать защиту у пашущего крестьянина, как тот успокоил его. «Конечно, всякий бы ободрил ребенка, но тут в этой уединенной встрече случилось как бы совсем другое, и если бы я был собственным его сыном, он не мог бы посмотреть на меня сияющим более светлою любовью взглядом, а кто его заставлял?»1 2 Важен контекст, в котором возникло у писателя это вос­ поминание детства. Праздник Пасхи на каторге — отврати­ тельные сцены пьяного разгула с картежной игрой, драка­ ми, поножовщиной. И вот детское воспоминание преобра­ жает ситуацию. «...Я вдруг почувствовал, что могу смотреть на этих несчастных совсем другим взглядом и что вдруг, ка­ ким-то чудом, исчезла совсем всякая ненависть и злоба в сердце моем. Я пошел, вглядываясь во встречающиеся лица.
Этот обритый и шельмованный мужик, с клеймами на лице и хмельной, орущий свою пьяную сиплую песню, ведь это, может быть, тот же самый Марей: ведь я же не могу загля­ нуть в его сердце»1 3 .
Еще один контекст существен для понимания текста.
Рассказ о мужике Марее появился в «Дневнике писателя» в феврале 1876 года сразу после статьи «О любви к народу», где Достоевский писал: «В русском человеке из простонаро­ дья нужно уметь отвлекать красоту его от наносного варвар­ ства. Обстоятельствами всей почти русской истории народ наш до того был предан разврату и до того был развраща­ ем, соблазняем и постоянно мучим, что еще удивительно, как 77 он дожил, сохранив человеческий образ...»1 4 Рассказ как бы развивает эту мысль, облекая ее в художественную форму.
Образ у Достоевского сильнее силлогизма. Для писателя важ­ но не только сформулировать идею, но донести ее до чита­ теля наилучшим образом, заронить ее в душу.
И обратите внимание на концовку рассказа. Свидетелем отвратительного острожного разгула становится, кроме ав­ тора, поляк М-ций. Рассчитывая найти сочувствие у рус­ ского интеллигента, он говорит по-французски: «Ненавижу этих бандитов». Но в сердце Достоевского вместо ненависти сострадание. В том числе и к иноземцу, попавшему на рус­ скую каторгу: «Несчастный! У него-то уж не могло быть вос­ поминаний ни о каких Мареях и никакого другого взгляда на людей кроме .1е Ьа15 сек Ьпвапск. Нет, эти поляки вынесли тогда больше нашего!»1 5 Подобное всепонимание, «всеотк- лик», способность встать на точку зрения другого и пережить чужую беду как свою Достоевский считал истинно русской чертой. Поэтому не прав и смешон Фрейд, говорящий об «узкосердечном русском национализме» Достоевского.
Русская идея Достоевского — это воплощенная в пат­ риотическую форму концепция всеобщей нравственности.
В 1877 году Достоевский писал: «...Национальная идея рус­ ская есть в конце концов лишь всемирное общечеловеческое объединение»1 6 . В знаменитой Пушкинской речи Достоев­ ского эта мысль получила дальнейшее обоснование и раз­ витие. Это 1880 год.
Среди мировоззренческих проблем Достоевского есть од­ на, которую обходят молчанием, а иногда излагают ее в до­ вольно невнятных, путающих дело намеках. Вспоминается мне один долгий «интеллектуальный» разговор с покойным художником Владимиром Вайсбергом, знатоком философии, преклонявшимся перед Спинозой и поносившим Достоев­ ского. За что именно — было трудно разобраться. Но полу­ чалось так, что Достоевский и есть сам Смердяков. Потом, однако, выяснилось, что речь идет об отношении Достоев­ ского к евреям. Другой пример. Юрий Нагибин, рекомен­ довать которого нет необходимости, глубоко укорененный не только в московские переулки и Чистые пруды, но и в русскую культуру, вдруг разразился гневной предсмертной филиппикой (повесть «Мрак в конце туннеля»), обвинив До­ стоевского и весь русский народ в злобном антисемитизме.
Для нас эта тема представляет принципиальную важность.
Если Достоевский был врагом еврейского народа, то грош цена его русской идее, призванной служить единению чело­ вечества. Обратимся к Достоевскому. «В сердце моем этой 78 ненависти не было никогда, и те из евреев, которые знако­ мы со мной... это знают... я... с самого начала и прежде вся­ кого слова это обвинение снимаю раз и навсегда, с тем, чтоб уж потом об этом и не упоминать особенно»1 7 . Напро­ тив, он говорил и писал, что все, что «требует гуманность и справедливость, все, что требует человечность и христиан­ ский закон — все это должно быть сделано для евреев»1 8 .
В первую очередь речь шла о полном и окончательном равноправии евреев. У русских, утверждал Достоевский, нет предубеждения против евреев, особенно против их веры.
Достоевский протестовал лишь против того, что иные евреи подчас соединялись с угнетателями русского народа и сами превращались в его угнетателей (ростовщичество, винная торговля и т. д.). Он не принимал также высокомерное от­ ношение евреев (особенно образованных) к русскому наро­ ду и желал, чтобы это скорее исчезло. «...Если всегдашняя “скорбная брезгливость” евреев к русскому племени есть только предубеждение, “исторический нарост”, а не кроется в каких-нибудь гораздо более глубоких тайнах его закона и строя, — то, да рассеется все это скорее и да сойдемся мы единым духом, в полном братстве, на взаимную помощь и на великое дело служения земле нашей, государству и оте­ честву нашему. А за русский народ поручиться можно: о, он примет еврея в полное братство с собою, несмотря на раз­ личие в вере и с совершенным уважением к историческому факту этого различия, но все-таки для полного братства нужно братство с обеих сторон»'9.
Русская идея, по Достоевскому, предполагает единение всех народов без каких-либо исключений. «Мы первые объ­ явим миру, что не чрез подавление личностей иноплемен­ ных нам национальностей хотим мы достигнуть собственно­ го преуспеяния, а, напротив, видим его лишь в свободней­ шем и самостоятельнейшем развитии всех других наций и в братском единении с ними, восполняясь одна другою, при­ вивая к себе их органические особенности и уделяя им и от себя ветви для прививки, сообщаясь с ними душой и духом, учась у них и уча их, и так до тех пор, когда человечество, восполнясь мировым общением народов до всеобщего един­ ства, как великое и великолепное древо, осенит собою сча­ стливую землю»20.
Русская идея лежит в основе двух последних романов Достоевского: «Подросток» и «Братья Карамазовы». Роман «Братья Карамазовы» сопоставляют с «Критикой чистого ра­ зума». Первым это сделал Д. Мережковский. По его словам, «черт Ивана Карамазова не без пользы для себя прочел 79 “Критику чистого разума”»21. Я. Голосовкер написал об этом специальное исследование «Достоевский и Кант. Раз­ мышления читателя над романом “Братья Карамазовы” и трактатом Канта “Критика чистого разума”». По мнению Голосовкера, «Достоевский не только был знаком сантите- тикой «Критики чистого разума», но и продумал ее. Более того, отчасти сообразуясь с ней, он развил свои доводы в драматических ситуациях романа». Между Кантом и Досто­ евским, уверяет Голосовкер, возник смертельный поединок — «один из самых гениальных поединков, какие остались за­ печатленными в истории человеческой мысли»22.
Сказано красиво, нужна, однако, существенная поправка:
поединок мнимый, при всем их различии Кант и Достоев­ ский — не антиподы, во многом единомышленники. Голо­ совкер ошибается, он явно спутал Канта с кем-то другим.
Может быть, с Гегелем, о котором Достоевский всегда су­ дил строго: «Гегель, немецкий клоп, хотел все примирить на философии»23. Достоевского возмущала мысль обрести ис­ тину в какой-либо отвлеченной системе знаний. Гегелевско­ му афоризму «все действительное разумно», концепции ра­ зума в истории он противопоставил не менее решительный тезис: «Все можно сказать о всемирной истории, все, что только самому расстроенному воображению в голову может прийти. Одного только нельзя сказать — что благоразумно.
На первом слове поперхнетесь»24. Гегель предоставил миро­ вому духу (который воплощается в великих людях) право растоптать «иной невинный цветок». В романе «Преступление и наказание» показано, что из этого может приключиться.
В чем состоит единство мышления Канта и Достоевского?
Они сходились в главном — в концепции свободной лично­ сти. Позиция Канта: свобода есть следование долгу, а фор­ мула долга — счастье других. Послушаем теперь Достоев­ ского: «Разве в безличности спасение? Напротив, напротив, говорю я, не только не надо быть безличностью, но именно надо стать личностью, даже в гораздо высочайшей степени, чем та, которая определилась на Западе. Поймите меня: са­ мовольное, совершенно сознательное и ничем не принуж­ денное самопожертвование всего себя в пользу всех есть, по-моему, признак высочайшего развития личности, высо­ чайшего ее могущества, высочайшего самообладания, высо­ чайшей свободы собственной воли. Добровольно положить собственный живот за всех, пойти на костер можно только сделать при самом сильном развитии личности. Сильно раз­ витая личность, вполне уверенная в своем праве быть лич­ ностью, уже не имеющая за себя никакого страха, ничего 80 не может сделать другого из своей личности, то есть ника­ кого более употребления, как отдать ее всю всем, чтобы и другие были такими же самоправными и счастливыми лич­ ностями»25.
У Достоевского, как подметил Бердяев, было «исступлен­ ное чувство личности»26. Достоевский не штудировал пара­ графы кантовских «Критик», однако, не только «обходным» (через Шиллера), а и прямым путем приходило к нему глав­ ное у Канта. Они пили из одного источника, имя которому Новый Завет. Они сходились в понимании христианской этики.
Религия Христа и для Канта, и для Достоевского — во­ площение высшего нравственного идеала личности. Об этом говорится на страницах этических работ Канта. Философ­ ский шедевр Достоевского «Легенда о Великом Инквизиторе» трактует ту же проблему, добавляя к ней некоторые штрихи, неведомые Канту.
Сюжет восходит к Средневековью. Если бы Христос со­ шел снова на землю, католики бы предали и распяли бы его.
Иван Карамазов фантазирует на эту тему: XVI век. Севилья.
Накануне в присутствии короля и придворных при стече­ нии народа сожгли разом сотню еретиков. Он появляется тихо, незаметно, но толпа сразу узнает его. Узнает и Великий Инквизитор, кардинал-палач и теоретик палачества. Прика­ зывает арестовать, а затем в темнице держит перед ним об­ винительную речь-исповедь. Он обвиняет пришельца в том, что, возвестив свободу, тот сделал людей несчастными, ибо ничего и никогда не было для человека невыносимее сво­ боды.
Инквизитор напоминает Христу, как в пустыне искушал того дьявол: обрати камни в хлебы. Поступи он так, побе­ жало бы за ним человечество, как благодарное и послушное стадо. «Но ты не захотел лишать человека свободы и отверг предложение, ибо какая же это свобода, рассудил ты, если послушание куплено хлебами... Знаешь ли ты, что пройдут века и человечество устами своей премудрости и науки про­ возгласит, что преступления нет и, стало быть, нет и греха, а есть только голодные. “Накорми, тогда и спрашивай с нас добродетели!” — вот что напишут на знамени, которое воз­ двигнут против тебя и которым разрушится храм твой...»2 7 За хлебом небесным пойдут тысячи и десятки тысяч. А как быть с миллионами и десятками миллионов, которые не в силах пренебречь хлебом земным для небесного? Палач уве­ ряет (а может быть, искренно верит), что ему дороги слабые.
Пусть они порочны и бунтовщики, но в конце концов имен­ 81 но они станут послушными. «Они будут дивиться на нас и будут считать нас за богов за то, что, став во главе их, мы согласились выносить свободу и над ними господство­ вать, — так ужасно под конец им станет быть свободными!
Но мы скажем, что послушны тебе и господствуем во имя твое. Мы обманем опять, ибо тебя уже не пустим к себе.
В обмане этом и будет заключаться наше страдание, ибо мы должны будем лгать». (Для Достоевского, как и для Кан­ та, ложь — тяжелейший проступок, лгать нельзя, даже «из человеколюбия». В первую очередь самому себе. Ложь — мать всех пороков. Ложь рождает страх. Если вы задумались над вопросом, что делать, то для начала не лгите!) Великий Инквизитор упрекает Христа за то, что он не ответил на вековую тоску человечества по объекту поклоне­ ния. «Забота этих жалких созданий не в том только состоит, чтобы сыскать то, перед чем мне или другому преклониться, но чтобы сыскать такое, чтоб и все уверовали в него и пре­ клонились перед ним, и чтобы непременно все вместе. Вот эта потребность общности преклонения и есть главнейшее мучение каждого человека единолично и как целого чело­ вечества с начала веков. Из-за всеобщего поклонения они истребляли друг друга мечом... И так будет до скончания мира, даже и тогда, когда исчезнут в мире и боги: все равно падут перед идолами...
Нет у человека заботы мучительнее, повторяет Христу Ин­ квизитор, чем найти того, кому бы поскорее передать свою свободу. А овладевает свободой людей лишь тот, кто успо­ коит их совесть. «Есть три силы, три единственные силы на земле, могущие навеки победить и пленить совесть этих сла­ босильных бунтовщиков для их счастья — эти три силы: чудо, тайна, авторитет»28.
Христос отверг эти три искушения дьявола. Он отказал­ ся сотворить чудо — превратить в хлеб камни пустыни; ов­ ладеть тайной — броситься вниз с крыла храма, чтобы анге­ лы подхватили его и понесли; отказался он и от высшего авторитета — власти над царствами земными. Вера не нужда­ ется в доказательствах, так толкует эти евангельские притчи Достоевский. «В вере никакие доказательства не помогают», — подсказывает Ивану Карамазову «черт», его больная со­ весть29. «Доказать тут нельзя ничего, — настаивает старец Зосима, но добавляет: — а убедиться можно... Опытом дея­ тельной любви. Постарайтесь любить ваших близких дея­ тельно и неустанно. По мере того, как будете преуспевать в любви, будете убеждаться и в бытии Бога, и в бессмертии души вашей»30.
82 Ход рассуждений совпадает в общих чертах с тем, что представлено в «Критике чистого разума» и в поздних трак­ татах Канта. Кант отверг логические доказательства бытия Бога, отверг традиционные устои веры — чудо, тайну, бла­ годать, покоящуюся на авторитете. К осознанию любви как нравственно формирующего фактора Кант пришел на по­ следнем отрезке своего философского пути. Достоевский — где-то в начале. (Не на Семеновском ли плацу в ожидании казни, когда жить оставалось «не более минуты»?) Кант в результате пережитой им нравственной революции научился уважать людей. Достоевский — любить их. Не только всех скопом, все человечество, но и отдельных людей, тех, кто рядом. Последнее, как ни странно, особенно трудно.
«Я, говорит, люблю человечество, но дивлюсь на себя са­ мого: чем больше я люблю человечество вообще, тем мень­ ше я люблю людей в частности, то есть порознь как отдель­ ных лиц. В мечтах я нередко, говорит, доходил до страстных помыслов о служении человечеству и, быть может, действи­ тельно пошел бы на крест за людей, если бы это вдруг как- нибудь потребовалось, а между тем я и двух дней не в со­ стоянии прожить ни с кем в одной комнате, о чем знаю из опыта... Чуть он близко от меня, и вот уже его личность давит мое самолюбие и стесняет мою свободу. В одни сутки я могу даже лучшего человека возненавидеть: одного за то, что он долго ест за обедом, другого за то, что у него на­ сморк и он беспрерывно сморкается. Я, говорит, станов­ люсь врагом людей, чуть-чуть лишь те ко мне прикоснутся.
Зато так всегда происходило, что чем больше я ненавидел людей в частности, тем пламеннее становилась любовь моя к человечеству вообще»31. Такова, по Достоевскому, испо­ ведь извращенного гуманистического сознания («Братья Карамазовы»).
Великий Инквизитор по-своему любит людей. И знает их слабые стороны. Перед его глазами встает заманчивая пер­ спектива «нового порядка», при котором миллионные мас­ сы людей, лишенных свободы, будут радостно гнуть спину на благо правящей элиты. «Да, мы заставим их работать, но в свободные от труда часы мы устроим им жизнь как дет­ скую игру, с детскими песнями, хором, с невинными пляс­ ками. О, мы разрешим им и грех, они слабы и бессильны, и они будут любить нас, как дети, за то, что мы позволим им грешить. Мы скажем им, что всякий грех будет прощен, ес­ ли сделан будет с нашего позволения; позволяем же им гре­ шить потому, что любим их, наказание за эти грехи, так и быть, возьмем на себя, А нас они будут обожать как благо­ 83 детелей, понесших на себе их грехи перед Богом. И не будет у них никаких от нас тайн. Мы будем позволять или запре­ щать им жить с женами или любовницами, иметь или не иметь детей — все, судя по их послушанию, — и они будут нам покоряться с весельем и радостью. Самые мучительные тайны их совести — все, что понесут они нам, — мы все раз­ решим, и они поверят разрешению нашему, потому что оно избавит их от великой заботы и страшных теперешних мук решения личного и свободного»32.
Достоевскому открылись социально-психологические глу­ бины, неведомые Канту. Это неудивительно: между «Крити­ кой чистого разума» и «Братьями Карамазовыми» — проме­ жуток ровно в сто лет, а Достоевский заглядывал вперед по крайней мере на полвека. Он имел в виду католицизм, а предвидел социальную мифологию XX столетия, освобож­ дающую человека от химеры — совести, перелагающую на «руководство» всю полноту ответственности, разрешающую мелкие грешки в пределах общего аскетизма. Кант еще убежден, что христианство покончило с ветхозаветным ав­ торитаризмом. Достоевский уже предчувствует: возникла угроза идее свободной личности.
Католицизму и секуляризованной ветхозаветной пропове­ ди (коммунизм) Достоевский противопоставляет православие, имея в виду олицетворенное человеколюбие. Православие для Достоевского — судьба русского народа, который «все­ гда страдал, как Христос». Распятый Христос — образ Рос­ сии, тех, кто в ней обездолен, унижен, затравлен. С ними сердце и ум Достоевского.
Свою этическую программу Достоевский наиболее по­ следовательно и четко изложил в речи о Пушкине. В твор­ честве поэта Достоевский различает три периода, каждый из которых отмечен созданием особого типа русской лично­ сти. Первоначально это «бездомный скиталец». Таков Алеко в «Цыганах», Онегин, Швабрин. Человек из образованного общества, лишенный корней, не связанный с жизнью наро­ да. Его носит, как былинку по воздуху, а он несет с собой беду, разрушение, смерть. Он может тосковать по душевной гармонии, совершенно не представляя, что это такое и как ее достичь. Спасенья он ждет преимущественно от внешних сил, внутреннего же морального стержня в нем нет.
Достоевский хорошо знал подобный сорт людей, видел их вокруг себя и заглядывал им в душу до самых потаенных глубин. Почти в каждом его романе есть образ такого «ски­ тальца», потерявшего под ногами почву. Из трех братьев Ка­ рамазовых к этому типу принадлежит Иван. Образованный 84 софист, он бродит во тьме умственных противоречий, запу­ тывается в них и сходит с ума. Такие люди смотрят на свой народ только как на «материал». В результате они сами ока­ зываются материалом для сил зла.
В романе «Подросток» обрусевший немец Крафт «вы­ числил» математически, что «русский народ есть народ вто­ ростепенный, которому предназначено послужить материа­ лом для более благородного племени, а не иметь самостоя­ тельной роли в судьбах человечества»33. Крафт уверяет, что «скрепляющая идея пропала. Все точно на постоялом дворе и собираются вон из России»3 4. На самом деле потерял ориен­ тиры сам Крафт, что и приводит его к самоубийству.
Пушкинский «скиталец» блуждал по родной земле, у До­ стоевского возникает тема чужбины, «Америки» как земли обетованной для тех, кто оторван от родной почвы. Амери­ ка — олицетворение бездуховности, русскому человеку там худо. Крафт и Свидригайлов («Преступление и наказание») накануне самоубийства бредят об Америке; там побывали Кириллов и Шатов («Бесы»), первый вернулся оттуда, гото­ вый наложить на себя руки, второму, напротив, пребывание за океаном пошло на пользу, промыло мозги, он научился любить родное. Митя Карамазов понимает, что бежать с ка­ торги можно только в Америку, но как противно ему ду­ мать об этом («Вот что я выдумал и решил: если я убегу, да­ же с деньгами и паспортом и даже в Америку, то меня еще ободряет та мысль, что не на радость я убегу, не на счастье, а воистину на другую каторгу, не хуже, может быть, этой!..
Я эту Америку, черт ее дери, уже теперь ненавижу... Да я там издохну!»3 5 ). И даже несмышленыш Коля Красоткин («Братья Карамазовы») убежден, что бежать из отечества — низость и глупость.
К русскому «скитальцу» в речи о Пушкине обращен при­ зыв Достоевского «смириться», то есть «образумиться». «Сми­ рись, гордый человек»3 6 означает: «образумься, праздный че­ ловек», займись делом, потрудись на родной ниве. «Добудьте Бога трудом» — поучает Шатов Ставрогина37.
Врач обязан не только поставить диагноз, но и вылечить больного. Так и писатель не может ограничиться изображе­ нием социальной болезни; велик тот, кто обретает нрав­ ственный идеал и делает его всеобщим достоянием. Зрелый Пушкин, по словам Достоевского, нашел свои идеалы в родной земле. Он создал тип, твердо стоящий на своей поч­ ве, — Татьяну Ларину. «Тип этот дан, есть, его нельзя оспо­ рить, сказать, что он — выдумка, что он только фантазия и идеализация поэта... Повсюду у Пушкина слышится вера в 85 русский характер, вера в его духовную мощь, а коль скоро вера, стало быть и надежда, великая надежда на русского человека»38.
Но подлинный «подвиг Пушкина» Достоевский видит в том, что в его поэзии засияли идеи всемирные. Ибо «что такое сила русской народности, как не стремление ее в ко­ нечных целях своих ко всемирное™ и всечеловечности...
О, народы Европы и не знают, как они нам дороги! И впо­ следствии, я верю в это, мы, то есть, конечно, не мы, а бу­ дущие грядущие русские люди поймут уже все до единого, что стать настоящим русским и будет именно значить стре­ миться внести примирение в европейские противоречия»39.
Достоевский говорил о будущем. Устами своего героя Версилова («Подросток») он обращал внимание на то, что в России «возникает высший культурный тип, которого нет в целом мире — тип всемирного боления за всех»40. Этот «все­ мирный болельщик» возникает из «почвенника»: чем сильнее привязанность к родной земле, тем скорее она перерастает в понимание того, что судьба родины неотделима от судеб всего мира. Отсюда стремление устроить дела всеевропей­ ские и всемирные как характерная русская черта.
«Француз может служить не только своей Франции, но даже и человечеству, единственно подтем условием, что оста­ нется наиболее французом; равно англичанин и немец. Один лишь русский, даже в наше время, то есть еще гораздо раньше, чем будет подведен всеобщий итог, получил уже спо­ собность становиться наиболее русским именно тогда, когда он наиболее европеец. Это и есть самое существенное на­ циональное различие наше от всех... Россия живет реши­ тельно не для себя, а для одной лишь Европы»41. Вот так выглядит «узкосердечный русский национализм», который приписывал Фрейд Достоевскому.
В черновиках к роману «Подросток» есть такая запись:
«Русский дворянин — как провозвестник всемирного граж­ данства и общечеловеческой любви. Это завещано ему хо­ дом истории. Горизонт передним отверзт Петром...»4 2 До­ стоевский говорит о дворянстве, имея в виду не сословную принадлежность, а уровень культуры, состояние духа. В от­ ношении к сословию у Достоевского не было ни предрас­ судков, ни иллюзий. Писатель показывает распад и вырож­ дение родового дворянства. Об этом, собственно, и повест­ вуют романы «Подросток» и «Братья Карамазовы». Князь Сокольский — уголовник, а истинный дворянин духа — бывший крепостной Макар Иванович Долгорукий — и фа­ милия у него княжеская, и мысли, и поступки. Достоевский 86 мечтает о том времени, когда дворянином станет весь народ русский.
Здесь коренное отличие Достоевского от Толстого. По­ следний призывал высшие слои общества опуститься до низ­ ших, «опроститься»; Достоевский в «опрощении» видел упро­ щение, примитивизацию проблемы. Обращаясь не к Тол­ стому, но рассуждая по поводу его программы, Достоев­ ский утверждал: старание «опроститься» — лишь переряжи- вание, лучше мужика вознесите до своей осложненное™.
«Одворянивание» мужика — такая же утопия, как и «омужичивание» помещика. Но в утопии Достоевского есть искра здравого смысла, которая состоит в идее интенсивно­ го народного образования и воспитания. У Достоевского нет недоверия к науке, которым страдал поздний Толстой. Зна­ ние — сила и свет, знание должно стать достоянием народа.
«Грамотность прежде всего, грамотность и образование усиленные — вот единственное спасение, единственный пе­ редовой шаг, теперь остающийся и который можно теперь сделать»43. Но Достоевский и не сциентист. Он критически относится к науке, видя в ней средство познания законов природы, а не истины человека в его целостности.
Достоевский осознавал себя утопистом. «Великое дело любви и настоящего просвещения. Вот моя утопия»44. И в то же время он верил в реальность, осуществимость своей меч­ ты. «Я не хочу мыслить и жить иначе, что все наши девяно­ сто миллионов русских или сколько их тогда будет, будут образованы и развиты, очеловечены и счастливы... И пребу­ дет всеобщее царство мысли и света, и будет у нас в России, может быть, скорее, чем где-нибудь»45.
Достоевскому пришлось услышать критическое возраже­ ние по поводу стремления просветить русских: таким обра­ зом они превратятся в «средних европейцев», какие обитают на Западе, и человечество утратит свою разноликость, уни­ фикация приведет к упадку. Ответ на этот упрек — учение о соборности, предполагающей неповторимость индивидов, в данном случае — народов.
Что означает многозначительное, приведенное выше мес­ то из монолога Версилова о времени, когда «будет подведен всеобщий итог»? Достоевский не сомневался: такое время наступит. Именно так написано в Священном Писании — второе пришествие Христа, Страшный суд, воскресение мерт­ вых, единение и преображение человечества. «...Есть буду­ щая, райская жизнь. Какая она, где она, на какой планете, в окончательном ли центре, т. е. в лоне всеобщего синтеза, т. е. Бога? — мы не знаем... И понятия не имеем, какими бу­ 07 дем мы существами...»4 6 Сроки «конца истории» ведает толь­ ко Бог. Человеку знание не дано. Ему дана вера.
Прав Лаут, толкующий предельно широко историческую концепцию Достоевского. «Как, конкретно, смотрит Достоев­ ский на мировую историю? В его картине мира она вклю­ чена в более обширный процесс космической истории, ко­ торая открывается актом творения и направляется Богом»47.
Цель общественного развития, недосягаемая и влекущая к себе — Иисус Христос, «идеал человечества вековечный» (письмо к Аполлону Майкову от 16 (28) августа 1867 года).
Приложима ли программа Достоевского к повседневно­ сти, не является ли она набором абстрактных пожеланий, с жизнью никак не связанных? Достоевский был убежден, что наше земное существование — не только царство зла и насилия. «Сон смешного человека» повествует о возможно­ сти преобразить и посюстороннюю жизнь. Герой рассказа — заурядный прогрессист-нигилист, разуверившийся во всем, в один мрачный осенний вечер принял решение покончить с собой. Положив перед собой заряженный пистолет, он не­ чаянно заснул. И приснилось ему, что он исполнил свое ре­ шение, пустив, правда, пулю не в голову, а прямо в сердце (что для Достоевского означает гибель самого сокровенного в человеке). Снились ему собственные похороны и погребе­ ние. В могиле ему стало тоскливо, и он запросился у выс­ шей силы на волю. В результате он попадает на «новую зем­ лю», где обитают безгрешные люди, живущие в любви ко всему живому — к себе подобным, к животным, растениям и даже к мирам иным. «Никогда я не видывал на нашей земле такой красоты в человеке. Разве лишь в детях наших, в са­ мые первые годы их возраста можно бы было найти отдален­ ный, хотя и слабый отблеск красоты этой»48. Но происходит беда: наш «прогрессист» развратил обитателей рая. Он на­ учил их лгать. Они познали «красоту лжи». Затем родилось сладострастие, которое породило ревность, а эта последняя — жестокость. «Скоро брызнула первая кровь», что привело к раздору и обособлению друг от друга, то есть началась из­ вестная нам всемирная история. Они полюбили скорбь и мучения, стали злыми, но тут же заговорили о братстве и гуманности. Они стали преступными, но изобрели справед­ ливость, а вслед за ней и гильотину. Они не хотели больше возврата в невинное и счастливое состояние, они страдали оттого, что стали злыми и несправедливыми, но превыше всего они ценили свое знание об этом. «...У насесть наука, и через нее мы отыщем вновь истину, но примем ее уже со­ знательно. Знание выше чувства, сознание жизни — выше 88 жизни. Наука даст нам премудрость, премудрость откроет за­ коны, а знание законов счастья — выше счастья»49.
Пробудившись, «смешной человек» предстает перед нами преображенным. «Я видел истину, — восклицает он. — Я ви­ дел и знаю, что люди могут быть прекрасны и счастливы, не потеряв возможности жить на земле. Я не хочу и не могу ве­ рить, чтобы зло было нормальным состоянием людей»50.
Герой не знает, как устроить рай на земле, да и «научных» путей для достижения райской жизни, очевидно, у него нет.
Есть только старое евангельское правило: люби других, как себя, и это главное. Любовь и только любовь!
Есть все основания доверять Достоевскому, когда он го­ ворит, что «видел истину», видел не только в своих грезах, в своих мечтаниях, но и в окружающей действительности.
Положительные его герои созданы им как обобщающие об­ разы людей реальных, любящих, достойных любви и живу­ щих в любви. Это не столько князь Мышкин, который, как показал Н. Лосский, весьма далек «от идеала человека»51, но целая галерея прекрасных людей. Прежде всего следует вспомнить о детях, которые в самые первые годы жизни отмечены чистой добротой и любовью, а также о юношах — «русских мальчиках» (Алеша Карамазов и его окружение);
это также старцы — Зосима («Братья Карамазовы»), Макар Иванович («Подросток»), Тихон («Бесы»); это святые русские женщины Соня Мармеладова («Преступление и наказание»), Софья Долгорукая («Подросток»), Вера Лебедева («Идиот»);
мужик Марей, солдат Данилов и многие другие, чуждые бе­ совщине и ясные душой люди праведной жизни, прочно стоящие на земле.
Хорошо, скажет иной читатель, Достоевский создал вы­ разительные образы своих современников. Какое отношение все это имеет к миру сегодняшнему? Прошло более ста лет.
Иные времена, иные нравы, иные проблемы.
Россия пережила чудовищные потрясения, в ходе которых был почти полностью истреблен культурный слой нации, большой урон был нанесен производящим силам. И все же русский народ в середине XX века смог совершить великий подвиг (достигнув небывалых высот «всемирной отзывчиво­ сти»), который сегодня некоторые стремятся предать забве­ нию, — одержать победу над фашизмом. «Современный мир» существует только благодаря этому подвигу. Это была не только военно-политическая, но и моральная победа. Побе­ дил народ, проявивший и защитивший в этой смертельной борьбе свою самобытность и спасший многие народы от физического истребления.
89 Помимо победы над фашизмом еще одну, незримую по­ беду одержала русская самобытность, православие в первую очередь — победу над коммунизмом (задолго до Горбачева и компании). Русский народ, переболев «бесовщиной», мед­ ленно, в мучительных страданиях очищался от нее, возвра­ щаясь к традиционным жизненным принципам.
Сегодня говорят, что Россия проиграла мир. Народ об­ нищал, и «средний европеец» представляется многим образ­ цом для подражания. Но среди мерзостей запустения, сма­ хивающих на оккупационный режим, пробивается свет ду­ ховности, стремление к традиционным ценностям усилилось, возрождение православия с его идеалами сострадания, от­ зывчивости и всеобщей любви обретает все более зримые черты. Люди сострадают друг другу в бедности, ищут утеше­ ния в семье и вере. И нигилистическая накипь рыночного беспредела не способна отравить родники народной душев­ ности. Не случайно и «средний европеец» (если он мало- мальски культурен) проявляет ныне живой интерес к русско­ му духовному опыту. Он читает и чтит Достоевского, он ве­ рит в то, что тот «видел истину» и хочет приобщиться к ней.


А.В. Гулыга "Творцы русской идеи"



Другие статьи в литературном дневнике: