***Преданность Алена Ауэрбах 1. Август... Плавился солнцем на асфальте. Тек черной смолой, как слезами, в воронки. Лежал черно-серой придорожной гарью. Жадно трещал домами, облизываясь гудящим огнем пожаров. Тарахтел пожарными машинами, остервенело плюющими в огонь воду из рукавов. Август… Исходился истошным воплем соседей: «Там они! Там! Божечки! Та что же это?!» Криком Малыша, коменданта города: «Воду на меня!», – ломился с топором в горящий дом. Следом за комендантом нырял двумя ополченцами и пожарным в ненасытную пламенеющую пасть, ухающую удовольствием всепожирающей огненной страсти. Буднично свистел минами. Уверенным треском рвал железо, асфальт, воздух. Шепелявил осколками. Обыденно. Привычно. Рутинно. И также обыденно и привычно, с отточенной годами точностью, работали пожарные. Устало косясь краем глаза на кусты разрывов, уже не кланялись осколкам, не вздрагивали от разрывов. Также буднично, но суетливо, ополченцы баграми растаскивали пожарище. И тоже не кланялись осколкам – недосуг: комендант и трое их товарищей уже добрых пять минут не показывались из пламени! Вода – сквозь окна и двери. Бьет в дом. Гонит огонь на улицу. От людей, что там, внутри. Спасаемых и спасателей. Кто кого? Момент истины: из пылающего дома выходят люди. Четверо. Последним – комендант. На руках – тело мальчика лет восьми. Неживой тряпичной куклой. Комендант подошел к своему джипу. Аккуратно положил мальчика на кем-то предусмотрительно расстеленный брезент. Как бы давно ставшими привычными движениями стал делать массаж сердца. Присевший рядом на корточки врач, осматривает, ощупывает ребенка, качает головой, кладет свои руки на руки Малыша. Глаза в глаза. Слезинка, другая побежала по испачканным сажей щекам коменданта, прокладывая светлые, чистые дорожки на его перекосившемся болью лице. Прижался лицом к телу ребенка. «Прости, сынок! Прости!» – шепчет. А пальцы – судорожно гребут гарь с пересохшей земли. «Прости!» – захлебнулся то ли болью, то ли ненавистью. Вскочил. Взорвался безумным криком. Через открытое окно выдернул из джипа автомат. Рожок – в небо. Неистовой очередью. Бешенным, диким криком – в безучастную синь: «Сука! Сука, Порошенко! Я тебя, тварь, лично на куски резать буду! Тварь! Тварь! Тварь!» Щелк… Щелк… Щелк… Автомат молчал, и только безумный крик коменданта глушил треск разрывов, стелился с дымом над Луганью, летел с птицами в Киев, туда, где жирная, вечно пьяная свинья-президент отдавал приказы расстреливать непокорный Донбасс, стирая с лица земли его шахтерские города и убивая его людей, мирных и взявших в руки оружие…
Это там, в Киеве, бравые вояки АТО, убивавшие мирных граждан на Донбассе, ангажируют элитных проституток в элитные номера киевских гостиниц! Это там, в Киеве, радостные вопли серой обывательщины «Слава Украйини! Гэроям слава!», по поводу и без, на каждом углу, и когда появляются на улицах хмельные убийцы людей Донбасса! Это там, в Киеве, местные князьки, сбежавшие из Донбасса, всей душой жаждут, чтобы народное восстание задавили, задушили, и неважно, кто и как это сделает, лишь бы это произошло поскорее, чтобы вернуться назад и грабить, грабить, грабить! Это там, в Киеве…
– Он хотел выбраться из погреба, – отворачиваясь от своих товарищей, говорил обгоревший ополченец. – Если бы на ляду не упала бы балка... Они были бы живы… Может быть... У них был шанс… Она и мальчонка задохнулись... А этот, – кивнул, – сгорел... Вон как... Наполовину... Заживо… Матюгнулся… Соседи причитали. Вокруг рвалось. И никто не обращал внимания на рыжего котенка, сидевшего рядом с погибшим ребенком. Он не мяукал. Он сидел. Просто сидел. Тихо. Зализывая небольшую ранку на передней лапке и безучастно, оглушенный, смотрел на людское горе.
– Марсик! Марсик! Иди ко мне! – звонкий голосок семилетней девчушки, нарушив тишину, заставил вздрогнуть людей. Комендант подошел к девочке, присел перед ней. Взяв за руку, спросил: – Ася, – девочка посмотрела через плечо мужчины. – Павлик умер? – Да, Настюша… – Его убило? – В дыму задохнулся… – А моего папу убило… – Сегодня? – Нет. Когда самолеты летали… Комендант обнял девочку, прижался щекой к ее щеке. – И крестная Таня умерла? – прошептала мужчине на ухо. – Да… – А можно я Марсика заберу? Ему теперь не с кем жить… – Забери, доченька, забери, – проглотив подступивший к горлу комок, ответил Малыш. – Его Марсом зовут. Так бога войны раньше звали. Он в войну родился, и дядя Саша так его назвал... А тебя как зовут? – Женя… – Дядя Женя, а когда война кончится? – Не знаю, доченька, не знаю… – А если вы всех фашистов убьете, война кончится? – Кончится… – Тогда убейте их всех быстрее! – Постараемся, доченька... Домой отведи Настеньку, – поднимаясь, комендант посмотрел на рыжеволосую девушку в камуфляже. Та подошла к девчушке. Присела рядом. Длинная коса, полыхнув на солнце огнем, свалилась с ее плеча. – Как тебя зовут? – взяв девушку за руку, девочка доверчиво на нее посмотрела. – Меня Ася. – Алена. Просто Алена, – грустно улыбнулась девушка. – Алена, я Марсика возьму только… Но Женя Малыш уже подавал котенка девочке: – Это потому что дядя Саша сгорел? Малыш внимательно посмотрел на девочку. Как на взрослую. Кивнул. – Как наши дети на войне быстро взрослеют! – с хрипотцой в голосе сказал поднявшейся девушке комендант, положив ей руку на плечо. – Изломанное, расстрелянное детство... Ладно, Рыжая, ты там... Ну, понимаешь сама…
Огненный нимб мщения. Взрослый. Подошедший к коменданту старый ополченец покачал головой: – Вижу, Петрович… – Символично… – Глупо! Глупо и тупо, Петрович! Они не должны быть на войне, эти... Наши дети. Наши женщины... Она... Она ведь так спокойно говорит о смерти, как... Как... Комендант запнулся, не находя нужного слова. Махнул рукой. Продолжил: – Та да, недели две назад... На горской... Тогда ее пытались задержать... Еще и Дед на нее наехал, хотел остановить... Куда там!.. Да и ты был хорош... – Петрович грустно улыбнулся. – Куда, мол, курица, прешься? Тебе, мол, еще мужиков рожать... А она… – Она посмотрела, что ножом по горлу полоснула, сказала: «Чтоб было от кого рожать…» – Ага, и полезла за пацанами под мины… Обезбашенная… – Н-да... Что же это, Петрович, война с нами делает, а? – Не мы ее начинали… – Но нам ее расхлебывать! – Нам… – Не успокоюсь, даже если погибну, все равно приду в Киев, и вот этими вот руками живьем буду резать эту свинью Порошенко! По кускам! По кусочкам! Вот мое слово! – комендант перекрестился. – И вот мой крест! – Женька, Женька, молод ты еще, себя не знаешь, – ополченец закурил. – Не будешь никого ты резать! Самое большее, за патлы ту свинью жирную притащишь сюда, на суд людской… Комендант внимательно посмотрел на старика. – Так оно и будет, Женя. Так и будет... Люди должны решать, что с этим упырем делать! Не мы... Решат в клетку посадить да по городам возить – их право! Решат убить – убьют. Камнями закидают, или палками забьют, или разорвут на кусочки... Их полное право! А мы – люди военные. И должны им это право обеспечить... 2.
Но пушки молчали. И даже автоматные очереди на передке редко-редко нарушали мирную тишину. И сентябрь, заботливо и с энтузиазмом, самоотверженно и безвозмездно, стал восстанавливать разрушенный бездушным, безумным августом Первомайск. Восстанавливать то, что еще можно было восстановить. Спешил. Хотел все успеть, чтобы октябрь не обжег людей, выживших в августовской мясорубке, своим первым степным морозцем. И люди выходили из подвалов, вылезали из погребов, возвращались в город. Из соседних городов. Из России. Из Украины. И восстанавливали. Квартиры. Дома. Школы. Расчищали городские улицы. Для себя. Для своих детей. Для жизни. Сентябрь спешил. И верил, и не верил в мир, внезапно наступивший. Надеялся. Восстанавливал. Налаживал жизнь. И думал о будущем. Поэтому и повел первомайских детишек в школы.
Девушка присела. Расставив объятья, поймала подбежавшую к ней девчушку. Поцеловала в щечки. – Дай-ка, дай-ка я на тебя посмотрю, школьница, – отодвигая от себя Настю, Алена прищурилась и улыбнулась. – А я вот тебе гостинцев к школе привезла. И тетради. И ручки с карандашами. И даже портфель. Девушка достала из «УАЗика» пакеты с подарками. Достала портфель. – Нравится? У Настеньки загорелись глаза: «Угу!» – Ой, зачем ты, Алена? Не надо было! Нам же гуманитарку дали для школы… Со двора, вслед за дочерью, вышла мать Насти. – Глупости, Оль, – ответила девушка. – Мы же с Настенькой договорились, что теперь я ее крестная… – и, подмигнув девочке, спросила, – А где наш бог войны? – А там, пошли покажу, в огороде, – засуетилась Настенька. – Он в траве спит.
Нет, не потом, а почти сразу же за «Первым Минском». Через две недели предательского затишья… Сентябрь – убили. Подло. Цинично. Жестоко. Убили исподтишка. Восемнадцатого сентября… Первая мина стеснительным свистом пришла в город. Разорвалась слабым треском. Словно извинялась. Перед людьми. Перед городом. Перед мирной тишиной. Перед сентябрем, давшим людям веру в мир, веру в конец диких оргий атошных вояк… Убила. Сентябрь и себя… И – тишина. Целые пять минут. Как извинение. Как недоумение. Как неуместность… Люди, восстанавливавшие город, замерли на крышах, у окон, в домах и квартирах, на улицах, прислушиваясь, показалась или нет. Но – тишина, и люди, списав одинокий взрыв на шалость памяти, вновь занялись своими делами…
Ведь за первым разрывом наступила тишина. Подлая и успокаивающая. Уже не мирная. Но кто об этом думал? И взрослые ремонтировали стены, окна, крыши. И дети играли во дворах. И матери готовили скудный обед осажденных горожан. И… Понеслось! Двадцать семь мин... После пятиминутного затишья... Вразброс... Бесцельно... Как бог на душу положит… Убитый сентябрь. Убитая вера. Воскресшая ненависть. Гражданских. Военных. И запись. В тетрадке. Нетвердым почерком – детской рукой. «Боже, пошли атомную бомбу на Украину! За маму и бабушку! Их сегодня убили. Но ты, наверно, это уже знаешь»…
Но уже не было мира. И казалось, напрасны старания и мечты, стремления и мысли о будущем. Вновь фатализм и… Надежда… Она обозлилась. Остервенилась. Облачилась в ратные доспехи. Но… Поверила в ноябрь и в рассказанную пришлыми сказку… В ноябрь...
Он дал надежду выборами. Но не оправдал ее: надежду расстреляли третьего ноября... И уже никакого мира! Совершенно! И Украина плевалась металлом и собачьей ложью. Убивая, закатывала глаза. В недоумении. В негодовании. Как, мол, они еще стоят?! И с усердием хлебопашца-селянина щедро сеяла смерть и разрушения. И там, за пределами двух народных республик, всем было начхать на страдания, боль, слезы и смерть свободолюбивых людей, неожиданно осознавших, вспомнивших, что они – гордый и непокорный народ, что они – русские, что они – шахтеры и потомки сорвиголов Булавина, Примакова, Ворошилова, что их деды-прадеды растоптали нацистскую гниль в Берлине и провели дезинфекцию Восточной Европы. Вспомнили! И не стали на колени! Перед новым фашизмом! Перед воскресшим ублюдочным украинским нацизмом!
Кричал... После многочасового артобстрела... С восьмого на девятое декабря... Перед самым подписанием перемирия с Украиной... Подлой! Фашистской! – Вот оно, ваше перемирие! С партнерами! Твари! Твари конченые! Вот, отец двоих детей! Вы, тварье, будете их кормить?! Или воскресите детям отца?! А под брезентом лежал растерзанный бетоном и металлом человек…
– Доченька, съехали они. За день съехали. Как чуяли. Вишь, что от хаты ихней осталось? Одни кирпичики, – говорила старуха, соседка. – А у меня хвлигель целехонек. Я в нем в погребце сидела. А дома, как и не было... Вишь, доченька, что оно деется... Да ты не кручинься. Ты в комендатуру заглянь. Мож, знают они там, где твои-то заделись… В комендатуре не знали, и носилась ополченочка по городу, спрашивая у людей, видел ли кто белокурую девочку с мамой и с рыжим котом. Но никто ничего не мог сказать. И отчаяньем рвало сердце. И душила злость. И ненависть текла слезами. И безрезультатное круженье по городу с каждым часом убивало надежду…
– Мож, гуляют? – Да какой там! Людей здесь с августа нет. И животине откуда здесь взяться? – Да черт их знает! Лазят бездомные… Мож, спокойнее им тут… – Ага. Особенно, вчера было. Весь квартал еще дымится, да благо, что никого здесь нет… – Ну, Димон, не знаю тогда. Орет, и пусть орет. И черт с ним! Нам-то какая печаль? – Дак, мож, раненый? Жаль животину-то… – Давай на круг. Ребят предупредим и придем посмотрим, где тот черт орет и что с ним… – Добро… Казачий патруль уходил, а вослед ему несся истошный котячий крик. Словно сама душа – живая, но израненная – плакала и молила о помощи…
Первомайск первого дня декабрьского перемирия... В которое никто уже не верил…
– Сдох или ушел… – Да нет же, Дим, смотри! – казак, обшаривая фонарем развалины у дороги, лучом света внезапно наткнулся на рыжего кота у обочины. – Вот стервец! – удивился Димка. – Молчит, чертяка! Кис-кис. Иди сюда, рыжий. В ответ кот устало, надорванным голосом, заорал. С трудом поднялся. И, прихрамывая на переднюю лапу, тяжело побрел в руины. – Рыжий! Стой! Куда?! Санек, ну, че ты стоишь?! Бежим ловить! Уйдет же! – А на кой? Жив, и слава богу. Пошли дальше… Кот, словно почувствовав, что люди вот-вот уйдут, остановился, повернул к ним морду и заорал. Призывно. Жалобно. Истошно. – Саш, зовет он нас, что ли? – удивился казак. – Похоже на то, брат... Пошли, что ли, за этим чертом рыжим… И люди пошли за котом, а он, держась от людей в нескольких метрах, повел их через руины. По кучам битого кирпича. По изломанным плитам перекрытия с торчащей из них арматурой. По останкам разбитой аппаратуры и мебели. По раскиданным обгоревшим вещам. По пеплу…
– Там нет патрулей… – А люди?.. И казаки ускорили шаг. Насколько это было возможно в руинах…
– Черт! Кис-кис. Где ты, чертяка? Кис-кис… Откуда-то из руин, будто из-под земли под ногами казаков, послышался жалобный «няв». Просящий. Зовущий. Ждущий. – Рыжий черт, ты где?! Куда ты здесь нырнул? Ребята фонарями обшаривали руины вокруг себя, откидывали кирпичи и битый шифер, заглядывали в щели, но куда подевался кот, так и не могли понять. Неожиданный «няв» прямо в лица, когда казаки пытались сдвинуть кирпичный куб… От неожиданности ребята вздрогнули, матюгнулись… Сашка схватил фонарь, и в луче света, между кучей битого кирпича и обрушенной плитой перекрытия, как бы вися в воздухе, торчала голова Рыжего, как его окрестили ребята. «Няв», и голова исчезла под плитой.
Час работы, и вот уже виден бетонный пол. Погреблись еще немного, и Димка, как самый худенький, едва протиснувшись под плитой, посветил фонарем в щель, в которую, скорей всего, и нырнул Рыжий. Но кроме засыпанных боем и хламом ступенек в подвал, ничего не видел. – Эй! Есть кто живой? Ау! Занявчал кот. И сразу же женский голос. Уставший. Охрипший. Обрадовавшийся. – Есть, родненький, есть! Здесь мы! С дочкой! Мне только вот ноги придавило, а она – целехонька!..
Казаки. Эмчеэсники. Комендант Первомайска. Разбирают завал. Рыжая ополченочка, как и все, работает на завале. –Ты как здесь? – заметив ее, спросил комендант. Та, разгибаясь, показала на рацию в разгрузке. – Зачем? Медиков и без тебя здесь … – Крестница там моя... Наверно… Скорей всего… – Настенька? – Да… – Понятно…
Комендант, рыжая ополченка, казаки-«первооткрыватели» и эмчеэсники с носилками и инструментом опустились в подвал. Луч фонаря. В черноте подвала. Выхватил шкаф. Старый. Добротный. Женщину с землистым лицом. Девочку. Сидящую рядом с матерью. В луч света, прихрамывая на переднюю лапу, из-за шкафа вышел кот. Рыжий. Пушистый. Примружив глаза, довольный, посмотрел на спасателей…
– Нескоро, мать, ты воду возить будешь. Ноги-то сломаны у тебя… – А когда пошли-то? – Та днем еще… – Полтора суток… Сука, Порошенко! Гнида гнойная! Ты за все нам ответишь! Сполна!..
Передал кота в «Скорую». Настеньке. – Геройский у тебя кот, доченька! С ним вы не пропадете…
После нескольких часов операции, Ольга, с загипсованными ногами, бледная, осунувшаяся, лежала на больничной койке. Рядом, на стуле, сидела рыжая ополченка. С другой стороны, держа мать за руку, на постели сидела Ася. В головах у Ольги, прищурившись, рыжий кот Марс мурчал, мурчал, мурчал… © Copyright: Он Ол, 2015.
Другие статьи в литературном дневнике:
|