19 октября 1811 года был открыт Царскосельский лиц

Гумер Каримов: литературный дневник

19.10.15, понедельник.
Story-teller G.I.K.

19 октября 1811 года был открыт Царскосельский лицей.

Глава из повести «И счастие куда б ни повело...» (Александр и Натали Царскосельским летом 1831 года). Повесть из писем, документов и невинных вымыслов.
Читайте, друзья, если хватит терпения… .
Мы ленивы и нелюбопытны
А.С. Пушкин
Глава 5. Alma mater
Обедали однообразно и просто: на первое подавался зеленый суп
с крутыми яйцами; на второе — котлеты рубленые со шпинатом или щавелем вместо гарнира; все то же крыжовенное варенье — на десерт.
После обеда, пока стояла жара, Пушкин вновь уходил к себе
в кабинет, работал, читал или писал письма, лёжа на диване, в своей излюбленной позе.
Раздевался почти догола. Кому-то из приятелей, заставшему его
«в пляжном» одеянии сказал: «Жара стоит, как в Африке, а у нас там ходят в таких одеяниях». Составитель двухтомника «Жизнь Пушкина, рассказанная им самим и его современниками» В. В. Кунин заметил: «Мы слишком бедны конкретными сведениями о бытовом укладе Пушкина, чтобы пренебречь этими малыми подробностями».
Часов в пять, в шестом, когда спадала жара, Пушкины от¬правлялась гулять вокруг озера, что уже само по себе являлось для местных зевак одной из достопримечательностей: «Многие ходили нарочно смотреть на Пушкина. как он гулял под руку с женою, обыкновенно около озера. Она бывала в белом платье, в круглой шляпе и на плечах свитая по-тогдашнему красная шаль», — сви¬де¬тель¬ствовал современник.
Пушкин посидел над рукописями. Взглянул на часы и заторопился.
— Наташа, одевайся, гулять пойдём!
— Обязательно! Только через час. Мне ведь собраться надо.
— Ну, тогда я один в лицей сбегаю. Не терпится… Я недолго.
Всякий раз, когда он переступал порог этого здания, его охва¬ты¬вало волнение, учащённо колотилось сердце. Ничто в его жизни
не вызывало большего ностальгического чувства, чем годы учебы
в Лицее. Не случайно, почти каждый год 19 октября появлялось стихотворение…
В начале жизни школу помню я;
Там нас, детей беспечных, было много;
Неровная и резвая семья.
Размещённый в великолепном растреллиевском дворце, лицейский флигель которого переделывал В. П. Стасов, в окружении шедевров античного искусства, в чудесных аллеях царскосельских садов
и парков, лицей и в самом деле сыграл в его судьбе главную роль.
Когда в 1811 году его августейший тезка Александр I объявил
о создании Лицея, где он полагал сначала будут учиться его младшие братья Николя и Мишель, боясь, что матушка его, вдовствующая императрица Мария Фёдоровна, осуществит свое намерение от¬пра¬вить сыновей для продолжения образования в Лейпциг, Александр попросил своего друга, оригинального мыслителя и государственного деятеля М. М. Сперанского составить проект нового учебного заведения. Только стечение обстоятельств помешало тому, что будущий император Николай I не стал однокашником Александра Пушкина.
«Бог миловал», — подумал Пушкин, раскланиваясь с препо¬дава¬те¬лями.
Лицеисты узнавали поэта, слух о его появлении в родной аlma mater мгновенно распространился по школе. Конечно, это уже был не тот лицей, знавший первых своих учеников… Давно лежит в сырой земле первый директор Василий Фёдорович Малиновский. Александр был на его похоронах в числе пяти учеников на Охтинском кладбище. Здесь с сыном первого директора Иваном Малиновским они по¬клялись в вечной дружбе.
Слава Богу, жив еще Александр Петрович Куницын, давно, однако, оставивший лицей и ведущий нелегкую жизнь вольнодумца и правдолюбца в смутные времена реакции николаевского царст¬во¬вания. Куницын не был среди любимых педагогов лицеистов. Их симпатии безоговорочно были отданы Малиновскому, Александру Ивановичу Галичу, отчасти Николаю Фёдоровичу Кошанскому, де Будри, некоторые полюбили затем и нового директора Егора Анто¬новича Энгельгардта. Пушкин в 1825 году, возвращаясь мысленно
к 1811 году, напишет:
Куницыну дань сердца и вина!
Он создал нас, он воспитал наш пламень,
Поставлен им краеугольный камень,
Им чистая лампада возжена…
Про Кошанского шутка Антона Дельвига: когда Плетнев спросил барона «О, Дельвиг, где учился ты языку богов?», тот ответил:
«У Кошанского». Способствовал Николай Фёдорович появлению на¬циональ¬ного поэта, чего уж там, способствовал… И Пушкин об этом всегда помнил, хотя во взглядах на поэтическое творчество прин¬ци¬пиально расходился с учителем словесности. «Аристарх», Ко¬шан¬ский, требовал сочинительства по законам стиха, на что юноша ему отвечал:
Не думай цензор мой угрюмый,
Что я, беснуясь по ночам,
Охвачен стихотворной думой,
Покоем жертвую стихам;
Что, бегая по всем углам,
Ерошу волосы клоками…
Словом, учительская строгость вошли в противоречие с ве¬тре¬ностью озорного ученика. Ведь то было время, когда, по соб¬ствен¬но¬му признанию поэта, «поэме редкой не предпочёл бы мячик меткой».
Когда умер Малиновский, Кошанский должен был занять его место, но вскоре надолго угодил в лечебницу… Что поделать: жил одиноко, неумеренно поклоняясь богу Бахусу, типичная, надо ска¬зать, история в России. Только в декабре 1815 года Николай Фёдорович вернулся в лицей.
А заменил его добрейший Александр Иванович Галич…
— Простите, сударь, — размышления Пушкина прервал юноша-лицеист нового «младого, незнакомого» поколения. — Александр Сергеевич, можно ли вас спросить?
— О чем, юноша?
— А правду ли говорят, что в 1815 году, приехав на публичный экзамен, — тут лицеист густо покраснел, — Державин спросил у вас про нужник?
Про тот случай Пушкин напишет позже: «Как узнали мы, что Державин будет к нам, все взволновались. Дельвиг вышел на лест¬ницу, чтоб дождаться его и поцеловать ему руку, руку, написавшую «Водопад». Державин приехал. Он вошел в сени, и Дельвиг услышал, как он спросил у швейцара: где, братец, здесь нужник? Этот про¬заический вопрос разочаровал Дельвига, который отменил своё намерение и возвратился в залу. Дельвиг это рассказывал мне
с удивительным простодушием и весё¬лостью».
Тем временем его узнавали, окружали, вскоре образовался широкий круг: старшие выдвигали вперёд младших, и те, и другие спрашивали о чём-нибудь, и он охотно отвечал на все вопросы, ведя себя искренне и просто.
Академик Я. К. Грот, лицеист шестого курса 1826–1832 года, пишет, что после прихода Пушкина воспитанники Лицея «не раз встречали его гуляющим в царскосельском саду то с женою, то
с Жуковским». Вот как вспоминал позже Грот тот приход Пушкина
в лицей:
«Никогда не забуду восторга, с которым мы его приняли. Как всегда водилось, когда приезжал кто-нибудь из наших «дедов», мы его окружали всем курсом и гурьбой провожали по всему Лицею. Обращение его с нами было совершенно простое, как со старыми знакомыми; на каждый вопрос он отвечал приветливо, с участием расспрашивал о нашем быте, показывал нам свою бывшую комнату
и передавал подробности о памятных ему местах».
Поэт был счастлив в родных стенах, ощущая себя так, словно вернулся в незабываемые годы своего отрочества. Впрочем, старшие задавали вопросы и озорные, с подковырочкой. Тогда Пушкин весело уклонялся от ответов. Так спросили его про случай с фрейлиной Волконской ещё при императоре Александре:
— Нет, господа, увольте меня от ответа на этот вопрос, не то ваши преподаватели и воспитатели обвинят меня ещё в расшатывании моральных устоев.
Но зато Пушкин охотно рассказал, как провожали юные лицеисты все гвардейские полки, уходившие в 1812 году на фронт мимо самого Лицея:
«Мы всегда были тут, при их появлении, выходили даже во время классов, напутствовали воинов сердечной молитвой, обнимались
с родными и знакомыми; усатые гренадеры из рядов благословляли нас крестом. Не одна слеза здесь пролита!» — вспоминал Пущин
то время.
А Пушкин писал:
Сыны Бородина, о кульмские герои!
Я видел, как на брань летели ваши строи;
Душой Торжественной за братьями летел…
«Когда начались военные действия, — рассказывал он, — по вос¬кр嬬сеньям кто-то из родственников, навещавших лицеистов, при¬возил сообщения с военного лагеря, и Кошанский вслух читал нам их
в зале. Мы постоянно читали русские и иностранные газеты
и журналы в часы, свободные от классов, чтения проходили в жарких спорах и обсуждениях сообщений с военных лагерей. То, что мы не способны были понять сами, нам объясняли наши педагоги. Мы страдали, когда сообщения приходили безрадостные, но опасения сменялись восторгами, если появлялись перемены к лучшему…»
Пушкин, однако, понял, что их первый выпуск овеян мифами
и легендами о каждом из лицеистов, где все их истории передаются от курса к курсу, обрастая всё новыми подробностями и до¬мыслами… Но для себя он живо вспомнил тот эпизод лицейских времён…
У дворцовой гауптвахты перед вечерней зарёй обыкновенно играла полковая музыка. Это привлекало гуляющих в саду, в том числе
и лицеистов. Иногда они шли толпой к музыке дворцовым коридором, в котором были и выходы из комнат фрейлин императрицы Елизаветы Алексеевны. Было их тогда три: Плюскова, Валуева и княжна Волконская, а у последней была премиленькая горничная Наташа.
Однажды шли растянувшись по коридору маленькими группами. Пушкин, на свою беду, шёл один. Слышит в темноте шорох платья, воображает, что непременно это Наташа, бросается поцеловать её самым невинным образом. Как назло в эту минуту отворяется дверь из комнаты и освещает сцену: перед ним сама княжна Волконская…
После доклада императору Пётр Михайлович Волконский по¬просил короткой аудиенции.
— Слушаю вас, князь.
— Государь, от этих лицеистов Энгельгардта просто житья
не стало во дворце. Вчера один из шалопаев, некто Александр Пушкин, в тёмном коридоре заключил в объятия сестрицу Варвару Михайловну и стал её лобызать.
— Хорошо, князь, я разберусь…
Однако, шалости молодёжи вряд ли всерьёз волновали Александра I. А вот дерзкие свободолюбивые стихи тёзки… стали доходить до его ушей.
Позже, в двадцатом году, когда Александру стало известно, что Россия буквально наводнена свободолюбивыми пушкинскими сти¬хами, он намеревался упрятать поэта в Сибирь, и лишь заступ¬ни¬чество влиятельных друзей Сверчка, как его звали тогда, спасло его,
и вместо Сибири Пушкин попал на юг.
А что касается истории с фрейлиной Ея Величества княжной Варварой Волконской, ну перепутал в темноте семнадцатилетний лицеист камер-фрейлину с её хорошенькой горничной Наташей,
а может, и просто подшутил, но история эта могла кончиться для него весьма печально, если бы не находчивость добрейшего Энгельгардта. Потом об этом вспомнит Пущин.
— Что ж это будет? Твои воспитанники не только снимают мои наливные яблоки через забор и бьют сторожей садовника Лямина, но теперь уже не дают проходу фрейлинам моей жены.
— Вы меня предупредили, государь, Пушкин в отчаянии: приходил ко мне просить позволения письменно просить княжну простить его…
— Пусть пишет, уж так и быть, а я беру на себя адвокатство
за Пушкина, но скажи ему, чтоб это было в последний раз. Между нами говоря, старая дева, быть может, в восторге от ошибки молодого человека, а?
Последнюю фразу государь произнёс по-французски, шёпотом…
и пошёл догонять императрицу, которую из окна увидел в саду.
«С моим тёзкой я не ладил». — скажет потом Александр Сергеевич.
В знаменитом донжуанском списке первой стоит Наталья I.
В книге В. В. Вересаева подразумеваются две версии: либо графиня Наталья Кочубей, либо крепостная актриса Наталья. А может быть, это всё-таки симпатичная горничная фрейлины Волконской, подарившая юному Александру первый невинный поцелуй? Не потому ли она и первая в списке Пушкина?
Ну да бог с ней, с Натальей. Второй в списке донжуанских подвигов поэта значится Катерина I. У исследователей нет споров, кто именно значится под этим именем.
Вспомнив пятнадцатый год, Пушкин вновь ушёл в воспоминания. Вот страничка из дневника за 29 ноября того года:
«Итак я счастлив был, итак я наслаждался,
Отрадой тихою, восторгом упивался…
Я счастлив был!.. нет, я вчера не был счастлив; поутру я мучился ожиданьем, с неописанным волненьем стоя под окошком, смотрел на снежную дорогу — её не видно было! Наконец, я потерял надежду, вдруг нечаянно встречаюсь с ней на лестнице, — сладкая минута!..»
Он пел любовь, но был печален глас,
Увы! Он знал любви одну лишь муку!
Жуковский
Как она мила была! Как чёрное платье пристало к милой Ба¬куниной!
Но я не видел её 18 часов — ах! Какое положенье, какая мука! —
Но я был счастлив 5 минут».
Что это? Мечтательность юного поэта? Нет же, он влюблён по-настоящему, пылко, нежно и сам себе признается в этом. Да, это из¬вестный факт: мать Александра Бакунина Екатерина Александровна
и её дочь навещали сына и брата многократно. В «Ведомостях состояния лицея» таких посещений за все годы учебы зафиксировано 66. Было время поэту влюбиться. И об этом хорошо знали
его товарищи. Вот однокашник Пушкина Сергей Комовский вспоминает:
«…первую платоническую, истинно пиитическую любовь возбудила в Пушкине сестра одного из лицейских товарищей его (фрейлина Е. П. Бакунина). Она часто навещала брата и всегда приезжала на лицейские балы. Прелестное лицо её, дивный стан
и очаровательное обращение произвели всеобщий восторг во всей лицейской молодежи. Пушкин, с пламенным чувством молодого поэта, живыми красками изобразил её волшебную красоту в сти¬хотворении своем под названием «К живописцу».
Стихи сии очень удачно положены были на ноты лицейским товарищем его Яковлевым и постоянно петы не только в Лицее, но
и долго по выходе из оного».
Иван Пущин, «первый друг», «друг бесценный», ему поэт поверял несомненно свои сердечные тайны, и сам был увлечен Катей Бакуниной, приведя начальные строки стихотворения «К жи¬во¬-писцу»
Дитя харит, воображенья!
В порыве пламенной души,
Небрежной кистью наслажденья
Мне друга сердца напиши…
расшифровывает их так: «Пушкин просит живописца написать портрет К. П. Бакуниной, сестры нашего товарища. Эти стихи — выражение не одного только его страдавшего тогда сердечка!..»
Вот, написал эти строки автор и задумался: а все ли здесь правда
с Катей Бакуниной? Да, нет же, конечно и был влюблен, и посвящал ей стихи, но ей ли — одной? Есть здесь какая-то великая тайна,
о которой стали догадываться и пушкинисты. Ведь если вспомнить другие строчки, якобы посвящённые Екатерине Павловне, то вскроется одно противоречие, одно явное несоответствие, замеченное еще пушкинистом В. Э. Вацуро, несоответствие, невольно или намеренно Пушкиным оставленное, что «связь элегий 1815–1816 годов с именем Бакуниной лишь в единичных случаях может быть обоснована с большей степенью вероятности». «Так, например, —добавляет пушкинист Л. А. Федоровская, — трудно соотнести образ кареглазой и смуглолицей Е. Бакуниной с нежным обликом, нарисованным юным воздыхателем в стихотворении “Городок”». Кстати, датированное 1814–1815 годами, оно никак не могло быть посвящено сестре лицейского товарища Пушкина, так как написано за год до встречи с Катей Бакуниной:
Мечта! В волшебной сени
Мне милую яви,
Мой свет, мой добрый гений,
Предмет моей любви,
И блеск очей небесный,
Лиющих огнь в сердца,
И граций стан прелестный,
И снег ее лица.
Ну какая, к черту, Бакунина, смуглолицая и кареглазая, если здесь прямым текстом сказано про «небесный блеск очей» и белый «снег ее лица»? — думал автор, — явное же несоответствие! Полноте, господа! Это же совершенно другая женщина!
Так или иначе об этом полунамеками писали многие пушкинисты. Например, Петр Губер в «Донжуанском списке Пушкина»... Целую монографию на этот счет издала Кира Викторова, где серьезный
и кропотливый текстовый анализ пушкинской поэзии приводит её
к однозначному выводу: была! Была в жизни поэта, начиная с юно¬сти, огромная, потрясающая «северная» любовь, которую он пронёс через всю свою жизнь и судьбу... О ней он не мог никому сказать:
ни друзьям, ни близким! Само имя ее ни разу не было произнесено, только вымышленные, глубоко закодированные...
Но какова правда? Увы, мы вряд ли когда-нибудь об этом что-либо узнаем! Ведь после смерти Елизаветы Алексеевны Николай I, который очень уважал и почитал невестку, приказал своей матери, императрице Марии Фёдоровне, сжечь принесённые ему на про¬чтение её дневники и многие письма, он считал, что, очень личные, они могут повредить репутации умершей императрицы. Но кое-что сохранилось, и на основе этих документов великий князь и историк Николай Михайлович в начале XX века написал широко известный сегодня очерк о Елизавете Алексеевне.*
Есть вопросы, на которые нет ответов. Если императрица похоронена в Белеве, то почему её не удостоили чести быть погребённой там, где положено покоиться представителям царской фамилии? Умершей её в Петербурге никто не видел. Существует легенда, что Елизвета Алексеевна и Вера-Молчальница из Сыр¬ков¬ского монастыря — одно и то же лицо. Она прожила много лет
и скончалась 6 (19) мая 1861 года в Сырковом монастыре. При этом отмечалась любопытная подробность: келья Молчальницы по внеш¬¬нему виду являлась копией с томской кельи старца Феодора Кузьмича.
«Надо сказать: все профессора, — пишет в другом месте Пу-
щин, — смотрели с благоговением на растущий талант Пушкина.
В мате¬ма¬тическом классе вызвал его раз Карцов к доске и задал алге¬браическую задачу. Пушкин долго переминался с ноги на ногу
и всё писал молча какие-то формулы. Карцов спросил его наконец: «Что ж вышло? Чему равняется икс?» Пушкин, улыбаясь, ответил: нулю! «Хорошо! У вас, Пушкин, в моём классе все кончается нулём. Садитесь на своё место и пишите стихи».
Тем временем дали звонок в классы и толпа вокруг поэта быстро растаяла. Пушкин поднялся на четвёртый этаж. Подошёл к комнате № 14. Здесь он жил… Рядом, в нумере тринадцатом жил его лучший друг Жано Пущин…
«Таким образом, — вспоминал тот, — мы скоро сжились, свы¬клись. Образовалась товарищеская семья, в этой семье — свои круж¬ки; в этих кружках начали обозначаться, больше или меньше,
лич¬ности каждого; близко узнавали мы друг друга, никогда не раз¬лучаясь; тут образовались связи на всю жизнь».
Дальше Иван Пущин размышляет о том, что может служить ключом к пониманию психологической характеристики поэта. Тем более что об этом говорит его лучший друг:
«Пушкин, с самого начала, был раздражительнее многих и потому не возбуждал общей симпатии: это удел эксцентрического существа среди людей. Не то чтобы он разыгрывал какую-нибудь роль между нами или поражал какими-нибудь особенными странностями, как это было в иных; но иногда неуместными шутками, неловкими колкостями сам ставил себя в затруднительное положение, не умея потом из него выйти. Это вело его к новым промахам, которые никогда не ускользают в школьных сношениях».
Как сосед Пушкина по комнатам, когда все уже засыпали, Иван вполголоса толковал с другом о каком-нибудь вздорном случае прожитого дня, замечая, что Александр и сам мучился и переживал, приписывая тому вздорному поступку по щекотливости «какую-то важность, и это его волновало». Как умели, друзья сглаживали некоторые шероховатости, хотя это удавалось далеко не всегда.
«В нем была смесь излишней смелости с застенчивостью, и то и другое невпопад, что тем самым ему вредило. Бывало, вместе промахнемся, сам вывернешься, а он никак не сумеет этого уладить».
Главное, чего недоставало Пушкину, по мнению его друга, чувства такта, так необходимого в «товарищеском быту», а при бес¬церемон¬ности обращения столкновения с товарищами были неизбежны…
Чтобы полюбить его по-настоящему, размышлял дальше Иван Пущин, надо было смотреть на него с полным расположением и, видя все недостатки его характера, принять их, смириться с ними и, более того, полюбить их в своем друге.
«Между нами как-то это скоро и незаметно устроилось. Вот почему, может быть, Пушкин говорил впоследствии:
Товарищ милый, друг прямой!
Тряхнем рукою руку,
Оставим в чаше круговой
Педантам сродну скуку.
Не в первый раз мы вместе пьем,
Нередко и бранимся,
Но чашу дружества нальем
И тотчас помиримся».
Вспомнив друга, Пушкин вдруг расстроился, что с ним случалось часто, и резко переменившееся настроение от радостной эйфории
к горестному негодованию по поводу томящегося в Сибири Ивана отбило у него охоту дальнейшего пребывания в лицее. Достав из кармана сюртука брегет, убедился: пора, Натали ждет. Никем более не замеченный, он спустился вниз и пошел прочь.
Не знаю, подумал ли в эти минуты Пушкин о других своих лицейских товарищах, но рассказ этот заставляет вспомнить одного из них, особняком стоящего в ряду воспитанников лицея. Впрочем, Моденьку Корфа Пушкин вспомнил, проходя мимо Знаменки. Вспомнились и утренние, и вечерние молитвы, которые по очереди читали вслух. Над с усердием молящимся богобоязненным Модькой смеялись. Даже дали ему прозвище «дьячок Мордан». Когда всем скопом сочиняли «национальные» лицейские песни, то про Корфа пели:
Мордан дьячок,
Псалма стишок
Горланит поросенком.
Когда я впервые прочёл его воспоминания о поэте, для меня они были равносильны предательству. Читатель очевидно уже догадался, о ком идет речь. Да, это Модест Корф.
Когда пишешь книгу о Пушкине, вспоминаются почему-то два афоризма японского писателя Акутагавы Рюноскэ:
«Счастье классиков в том, что они мертвы».
«Наше и ваше счастье в том, что они мертвы».
В особенности это касается «Записок о Пушкине» Модеста Андреевича. Слава богу, что поэт никогда не прочёл того, что написал о нём его однокашник:
«В Лицее он решительно ничему не учился. Но как и тогда уже блистал своим дивным талантом, а начальство боялось его едких эпиграмм, то на его эпикурейскую жизнь смотрели сквозь пальцы… Между товарищами… он не пользовался особенной приязнью. Как
в школе всякий имеет свой собрикет, то мы его прозвали «французом», и хотя это было, конечно, более вследствие особенного им знания французского языка, однако, если вспомнить тогдашнюю, в самую эпоху нашествия французов, ненависть ко всему, носившему их имя, то ясно, что это прозвание не заключало в себе ничего лестного. Вспыльчивый до бешенства, с необузданными афри¬канскими… страстями, вечно рассеянный, вечно погруженный
в поэтические свои мечтания, избалованный от детства похвалою
и льстецами.., Пушкин ни на школьной скамье, ни после, в свете,
не имел ничего привлекательного в своем обращении. Беседы ровной, систематически связной у него совсем не было; были только вспышки: резкая острота, злая насмешка. Какая-нибудь внезапная поэтическая мысль, но все это только изредка и урывками, большею же частью или тривиальные общие места, или рассеянное молчание, прерываемое иногда, при умном слове другого, диким смехом, чем-то вроде лошадиного ржания. Начав еще в Лицее, он после, в свете, предался всем возможным распутствам и проводил дни и ночи в бес¬пре¬рывной цепи вакханалий и оргий, с первыми и самыми отъяв¬ленными тогдашними повесами…»
Довольно, однако, выслушивать этот монолог пасквилянта. Видно, изрядно досталось бедному Корфу от насмешек и эпиграмм лицеиста Пушкина, если он таким образом решил отомстить покойнику
за принесенные обиды. Благо, ответить тот уже не мог, по обыкно¬вению вызвал бы его на дуэль, как это уже бывало однажды
при жизни поэта, но от которой осторожный и трусливый Корф предусмотрительно отказался.
Не привожу тут и десятой доли того, что наговорил Модест о своём лицейском товарище, а также о семье поэта.
Но если не давать воли эмоциям, а рассудочно во всем разобраться, то в этом выпаде Корфа нет ничего удивительного. Автор долго сомневался: стоит ли много рассказывать о Корфе и его «воспоминаниях», вернее, стоит ли Корф и его «воспоминания» того, чтобы о них говорить? Но, поскольку речь идет об отношении к нашему главному герою — Пушкину, и нам интересно всё, что его касается, я решил все-таки рассказать о Корфе. Пусть сами читатели решат: заслуживает Модест упоминания в этой повести или нет. Но сделать это автор решил в отдельной главе. Ну, чтобы… мухи — отдельно, а котлеты — отдельно.




Другие статьи в литературном дневнике: