К юбилею Мёртвых душь Глава моей кандидатской дисс

Кедров-Челищев: литературный дневник

лава 3.
Комическая эпопея Н.В.Гоголя «Мертвые души"
Смех возникает от полноты казненных сил, у гомеровских богов в конце первой песни «Илиады»:


«Улыбнулась богиня, лилейнораменная Гера,
И с улыбкой от сына блистательный кубок прияла.
Он и другим небожителям, с правой страны начиная,
Сладостный нектар подносит, черпая кубком из чаши.
Смех несказанный воздвигли блаженные жители неба,
Видя, как с кубком Гефест по чертогу вокруг суетится.
Так во весь день до зашествия солнца блаженные боги
Все пировали, сердца услаждая на пиршестве общем
Звуками лиры прекрасной, бряцавшей в руках Аполлона,
Пением муз, отвечающих бряцанию сладостным гласом».


Это не добродушный веселый смех, ибо в него вылился гнев тучегонителя Зевса и страх богов перед его гневом. Это смех уничтожающий своим здоровьем и мощью все мертвенное и слабое. В «Мертвых душах» Олимпом, с высоты которого раздается смех, является взгляд автора.


«Известие об оконченной и напечатанной «Одиссее» отняло язык. Скотина Чичиков едва добрался до половины своего странствования. Может быть оттого, что русскому герою с русским народов надо быть несравненно увертливей, нежели греческому с греками», – писал Гоголь Жуковскому.
Скитания Чичикова по дорогам России действительно повторяют в комическом плане блуждания Одиссея. Чичиков и сам сравнивает себя с мореплавателем в разговоре с Тентетниковым: «Уподобил жизнь свою судну посреди морей, гонимому отовсюду вероломными ветрами».
Одиссей – герой, не терпящий никаких возражений, ударивший простого воина Терсита за попытку возразить царя. Но мы видим Одиссея и безрассудным, и лживым, и хвастливым. Мнение Гомера об этом герое выражено в словах покровительницы Одиссея богини Афина:


«Должен быть скрытен и хитр несказанно, кто спорить с тобою
В вымыслах разных захочет; то было бы трудно и богу.
Ты, кознодей, а коварные выдумки дерзкий, не можешь,
Даже ж в землю свою воротясь, оторваться от темной
Лжи и от слов двоесмысленных, смолоду к ним приучившись».


При первом сопоставлении «Одиссеи» и «Мертвых душ» открывается прежде всего комическое несоответствие героических деяний Одиссея и жульнических проделок Чичикова. Но кроме развенчания Чичикова, здесь и развенчание Одиссея. Оказывается, и Одиссей не гнушается обманом и хитростью и даже получает насмешливую кличку «кознодей».
Для чего же ездит по России Чичиков? Для чего терпит невзгоды? Для того же, для чего Одиссей отправился в Трою, для чего странствует по свету и вступает в бой с жителями островов: в поисках богатства. И в этом смысле Одиссеей вряд ли может состязаться с хитроумным Чичиковым. Хотя корабль Чичикова, по его словам, все время терпит крушение, он плывет по жизни не менее отважно, чем Одиссей по морю. Подобно Одиссею, он никогда никому не открывает своего истинного лица, пока не убедится, что ему ничего не грозит.
Так же, как Одиссей в каждой новой ситуаций излагает выдуманную версию своей жизни, так же и Чичиков имеет свою «легенду, прикрывая ею, по мере надобности, свои намерения.
Осторожный Одиссей вдохновенно лжет перед мудрой Афиной, рассказывая вымышленную биографию с немыслимыми подробностями. Осторожный Чичиков не менее вдохновение лжет перед лицом Российской Фемиды, принимающей его «в неглиже и халате, и делает это даже более успешно, чем Одиссей.
Чичиков не царь, как Одиссей, но в мечтах, он видит родную «Итаку», которая должна называться Чичикова слободка или сельцо Павловское (тогда уже существовало историческое Павловское – дворец царя).
Сирены, поющие Чичикову о счастье, не так поэтичны, как сирены Гомера. Зато они поют о прочном счастье, основанном на прочном капитале, ибо в роли сирены здесь выступает ни кто иной, как Костанжогло, и Чичиков заслушался его речей, как пенья райской птички».
А ведь Павел Иванович мог бы и остановиться в своих странствованиях, удалиться «с оставшимися с кровными десятью тысчонками в какое-нибудь мирное захолустье» и провести таким образом «не шумный, но в своем роде тоже небесполезный век».
Чичиков не бесцветный хапуга-мошенник и не просто искатель покоя. В нем живет странник и путешественник Одиссей. Чичиков, правда, кощунствует, поднимая руку на загробный мир. Но вспомним, что и Одиссей спускался в долину мертвых, желая узнать свою судьбу, причем, за определенную мзду: в жертву мертвым приносилась черная овца.
О связи «Мертвых душ» и «Божественной комедии» Данте говорилось достаточно. Но мы отметим, что гоголевский «ад», пожалуй, ближе к заземленному гомеровскому Аиду, чем к устрашающему христианскому Аду Данте.
Гоголевский ад начинается в канцелярии, где восседает ее жрец Антон Иваныч – Кувшинное рыло, а председатель подобно Зевсу способен продлить или укоротить день.
И как Одиссею удается провести Посейдона, так Чичикову удается обмануть губернского Зевса и его бюрократических циклопов.
Хитрый, ловкий, изворотливый Чичиков напоминает, конечно, Одиссея, а не Гектора или Ахиллеса.
Однако одним комизмом сопоставление не исчерпывается. Если Гоголь при создании «Мертвых душ» держал перед глазами прежде всего «Одиссею» Гомера, то естественно можно задуматься о более глубокой связи между «Одиссеей» и «Мертвыми душами».
Мы знаем, как настойчиво и упорно утверждал Гоголь, что Одиссея» это не просто книга, а руководство к современной жизни. Не будет преувеличением, если мы скажем, что античность вытеснила из сознания Гоголя христианство. Ударяясь в крайности христианской аскезы, Гоголь неслучайно отрекался от «Мертвых душ». Там было язычество. И когда в «Выбранных местах из переписки с друзьями» он пытался увязать «Одиссею» с Евангелием, победила «Одиссея».
«Народ смекнет, почему та же верховная сила помогала и язычнику за его добрую жизнь и усердную молитву, несмотря на то, что он по невежеству, взывал к ней в образе Посейдонов, Кронионов, Гефестов, Гелиосов, Киприд и всей вереницы, которую наплело играющее воображение греков».
В Риме Гоголь жил, а в Иерусалим совершил паломничество, да и то безрезультатно. Вот почему для понимания общей картины мироздания в «Мертвых душах» очень важно чувствовать связь Гоголя с «Одиссеей», связь с античным языческим пантеоном.
Уже первая трапеза Чичикова, описанная с необычайной тщательностью и подробностью, наводит на размышления:
«Покамест ему подавали обычные разные в трактирах блюда, как щи со слоеным пирожком, нарочно сберегаемым для проезжающих в течение нескольких недель, мозги с горошком, сосиски с капустой, пулярка жаренная, огурец соленый и вечный слоеный сладкий пирожок, всегда готовый к услугам; покамест ему все это подавалось и разогретое и просто холодное, он заставил слугу, или полового, рассказывать всякий вздор…»
Это действительно напоминает гомеровские пиры!
Но дело тут не в гомеровских пирах, которые, несомненно, слегка пародируются в «Мертвых дудах», как Чичиков пародирует Одиссея. Дело в том, что Гоголь останавливается всерьез на той стороне человеческой жизни, которая доселе считалась низменной, достойной описания лишь в сатирическом духе. Впрочем, уже Пушкин в своем романе остановился на этой стороне человеческого бытия:


«Пред ним ростбиф окровавленный
И трюфли, роскошь юных лет,
Французской кухни лучший цвет,
И Страсбурга пирог нетленный
Меж сыром лимбургским живым
И ананасом золотым».


Правда, в другой главе последовала ироническая оговорка:


«И кстати я замечу в скобках,
Что речь виду в своих строках
Я столь же часто о пирах,
О разных кушаньях и пробках,
Как ты, божественный Омир,
Ты, тридцати веков кумир!»


В иронии Пушкина была правда: для эпического автора не было низких и высоких сторон бытия. Все вызывало его одинаковый интерес, и забота о пище вовсе не считалась низменной во времена Гомера.
Я не хочу оказать, что страницы «Мертвых душ» – это восторженный гимн пище. Но не стоит в описании чичиковских пиров видеть только сатиру. Чичиков для Гоголя не просто мошенник. Писатель задумывается над причиной появления Чичикова и сочувствует ему, как человеку средней руки, начавшему борьбу за свое существование. Об этом в частности свидетельствует вдохновенный монолог Гоголя о желудке среднего человека:
«Автор должен признаться, что весьма завидует аппетиту и желудку такого рода людей. Для него решительно ничего не значат все господа большой руки… проводящие время в обдумывании, что бы такое поесть завтра, и принимающиеся за обед не иначе, как
Оправивши прежде в рот пилюлю; глотающие устерс, морских пауков и прочих чуд, а мотом отправляющихся в Карлсбад или на Кавказ. Нет, эти господа никогда не возбуждали в нем зависти. Но господа средней руки, что на одной станции потребует ветчины, на другой поросенка, третьей ломоть осетра… и потом как ни в чем не бывало садятся за стол в какое хочешь время, и стерляжья уха с налимами и молоками шипит и ворчит у них меж зубами, заедаемая расстегаем или кулебякой с сомовьим плесом, так что вчуже пронимает аппетит, – вот эти господа, точно, пользуются завидным даянием неба!»
Гоголю действительно интересен «господин средней руки», этот средний уровень бытия, где человек соприкасается с миром больше всего желудком. Конечно, по сравнению с уровнем Онегина и Печорина это уровень низший. Но, как видно из монолога о желудках, этот низший уровень в своей простоте порой намного естественней высшего, а, может быть, и не так уж он прост.
Ведь неслучайно Гоголь снова обращается к нему в описании беда у Собакевича:
«…Подошедши к столу, где был закуска, гость и хозяин выпили как следует но рюмке водки, закусили, как закусывает вся пространная Россия по городам и деревням… и потекли все в столовую…
– Щи, душа моя, сегодня очень хороши! – сказал Собакевич, отваливши себе с блюда огромный кусок няни…
За бараньим боком последовали ватрушки… потом индюк ростом в теленка, набитый разным добром… Пошли в гостиную, где очутилось на блюдечке варенье…»
Причем, сам Собакевич, олицетворение довольства и крепости, сопровождает обед такими замечаниями:
Это не те фрикасе, что делаются на барских кухнях из баранины, какая суток по четыре на рынке валяется! Это все выдумали доктора немцы и французы, я бы их перевешал за это! Выдумали диету, лечить голодом! Что у них немецкая жидкокостная натура, так они воображают, что и с русским желудком сладят!»
Разумеется, автор смеется над грубоватым Собакевичем. Вложенные в его уста рассуждения об эфемерности просвещения («Толкуют: просвещение, просвещение, а это просвещение – фук!»), конечно, мало касаются действительного просвещения:


Природа:
«Огромный кусок няни, известного блюда, которое подается к щам и состоит из бараньего желудка, начиненного гречневой кашей, мозгом и ножками».
«У меня когда свинина – всю свинью давай на стол, баранина – всего барана тащи, гусь – всего гуся!»
«За бараньим боком последовали ватрушки… потом индюк ростом с теленка, набитый всяким добром: яйцами, рисом, печенками…»


«Просвещение»:
«Ведь я знаю. Что они на рынке покупают. Купит вон тот каналья повар, что выучился у французов, кота, обдерет его, да и подаст на стол вместо зайца».
«Все что ни есть ненужного, что Акулька у нас бросает… в помойную лохань, они его в суп!»
«Мне лягушку хоть сахаром облепи, не возьму ее в рот, и устрицы тоже не возьму: я знаю, на что устрица похожа».


Отрицание «просвещения» идет здесь на чисто гастрономическом уровне, и эффект здесь чисто юмористический. Однако во втором томе, еще до того, как Чичиков попадет на пир к Петуху, появляется утонченный, интеллектуально развитый герой – Тентетников, представитель действительного просвещения. А конфликт между природой и цивилизацией разрешается не в его пользу.
По дороге к полковнику Кошкареву, олицетворяющему все отрицательно. Что видит гоголь в цивилизации, Чичиков встречается с Петухом, который предстает перед ним голый, запутавшийся в рыбацкие сети. Петух появляется среди леса внезапно, вместе со своей деревней и прудом, как некое языческое божество:
«…Вдруг отовсюду сверкнули проблески света, как бы сияющие зеркала… и вот перед ними озеро… Крики раздавались в воде. Человек двадцать… к супротивному берегу невод. Случилась оказия: вместе с рыбою запутался как-то круглый человек, такой же меры в вышину, как и в толщину, точный арбуз или бочонок».
После сравнения с арбузом идет сравнение несколько иного плана. Петух подходит к Чичикову, держа руку «на манер Венеры Медицейской, выходящей из бани». Затем Чичиков видит его одетым, но без галстука, «на манер купидона».
Мы вступаем в языческий пантеон, и ничего нет удивительного в том, что главное божество этого пантеона носит чисто языческую тотемную фамилию – Петух. Видеть в образе Петуха еще одного помещика-чревоугодника после Собакевича и Коробочки значит отрицать художественную ценность этого образа.
Нет, Петух отличается от всех помещиков своим сказочным бескорыстием. Он живет для еды и поистине служит еде, видя свое высшее счастье в том, чтобы накормить досыта приезжающих, отчего постепенно и разоряется.
И вот к этому человеку, чей образ вышел то ли из раннего Ренессанса, то ли из гомеровских пиршеств или славянских языческих пиров, приезжает в гости представитель современной цивилизации с подчеркнуто антиязыческим, антипатриархальным мироощущением. Даже имя его носит в себе отпечаток духовного и аскетического: Платон Платонов.
Платонов в отличие от Гамлета и Манфреда пришел к разочарованию и скуке не путем рефлексии и борьбы, а будучи полностью отстранен от всякой борьбы и рефлексии.
Чичиков подчеркнуто антигаметовский, антифаустовский тип. Это особенно остро ощущается на фоне Платонова и Тентетникова. Презабавнейшим образом сталкивается он с философией в библиотеке полковника Кошкарева:
«Шесть огромных томищей предстало ему пред глаза, под названием: «Предуготовительное вступление в область мышления. Теория общности, совокупности, сущности, и в применении к уразумению органических начал обоюдного раздвоения общественной производительности». Что ни разворачивал Чичиков книгу, на всякой странице: проявленье. Развитье, абстракт, замкнутость и сомкнутость, и черт знает, чего там не было. «Это не по мне», – сказал Чичиков…»
Естественно, что ему трудно понять современного заземленного Гамлета или Манфреда. Интересен разговор Чичикова с Платоновым после того, как, объевшись, выехали они из имения Петуха:
«– Это уж слишком, – сказал Чичиков…
– А не скучает, вот что досадно! – сказал Платонов.
«Было бы у меня, как у тебя, семьдесят тысяч в год доходу, – подумал Чичиков, да я бы скуку и на глаза к себе не допустил».
Петух не скучает, ну а Чичиков уже далек от патриархального бытия, ему для счастья нужно «семьдесят тысяч в год доходу». Резюме языческому пиршеству Петуха Чичиков подводит с явным состраданием: «Ну как такому человеку ехать в Петербург или Москву? С таким хлебосольством он там в три года проживется в пух!»
Нам сразу становится ясно, что Петух представитель времен минувших, обреченный на вымирание, но Гоголь явно любуется его первозданной естественностью. Петух не просто тупой обжора. В нем есть искра какого-то изначального народного юмора, есть языческое полнокровное ощущение жизни. Сцена обеда, например, насыщена народным фольклором:
«Чуть подмечал у кого один кусок, подкладывал ему тут же другой, приговаривая: «Без пары ни человек, ни птица не может жить на свете». У кого два – подавал ему третий, приговаривая: «Что за число два? Бог любит троицу…»



Пыльные дороги и грязные постоялые дворы Испании Санчо Пансы напоминают чем-то дороги и гостиницы чичиковской России, несмотря на разницу в географическом м историческом положении.
Так же, как Чичиков, Санчо нередко опрокидывается в грязь. Был он губернатором, правда, недолго, но и Чичиков пробыл миллионщиком и «херсонским помещиком» тоже лишь в течение одного провинциального бала.
Санчо всерьез верит в свое будущее губернаторство, как и Чичиков в свое сельцо Павловское. Сам Санчо считает себя и хитрым, и здравомыслящим, и рассудительным. Но его здравомыслия хватает лишь на то, чтобы не принять мельницу за великана. Спастись от регулярных падений е осла и многочисленных побоев ему никак не удается.
И Чичиков, умный, ловкий, увертливый, все время попадает впросак. И даже символически опрокидывается в грязь «руками и ногами» перед домом «дубинноголовой» Коробочки, которая впоследствии чуть было не разрушила его хитроумные замыслы.
Удивительно похоже реагируют Санчо и Чичиков на обиды и невзгоды выпадающие на их долю. Санчо говорит прямо; «Я человек тихий, смирный, миролюбивый, я готов смести любое унижение, потому что мне надо жену кормить и детей вывести в люди. ...Раз и навсегда прощаю всем когда-либо меня обидевшим или же долженствующим меня обидеть…»
Подобно ему Чичиков, заботясь о своем будущем семействе и только ради этого совершающий свое путешествие, тоже не думает о мести Ноздреву или Коробочке, а старается унести ноги пока не потерял и того, что имеет.
Оба они преследуют сугубо земные цели. Панса в буквальном переводе означает «брюхо», а Чичиков это прежде всего превосходным аппетит, крепкий желудок и живот, «как барабан». И, тем не менее, оба они с одинаковой легкостью принимают желаемое за действительное.
Санчо, вообразив себя уже готовым губернатором в «королевстве Микомиконском», заранее планирует свою деятельность:
«Ну и что ж из того, что вассалами моими будут негры? Погрузить на корабли, привести в Испанию, продать их тут, получить за них наличными, купить на эти денежки титул иди должность – и вся недолга, а там доживай себе беспечально свой век!»
Чичиков, собираясь проделать подобную операцию с «мертвыми душами», почувствовав себя миллионщиком, спьяну приказывает: «...Собрать всех вновь переселившихся мужиков, чтобы сделать всем лично поголовную перекличку...»
У него довольно скромные и вполне человеческие цели: обзавестись семьей и детьми. Его трагикомедия в чем-то очень похожа на трагикомедию Санчо Пансы – простого человека, возмечтавшего стать губернатором. И как Санчо нельзя отказать в глубоком характере на том основании, что в нем нет индивидуального сознания, что он необразован и темен. Так нельзя отказать в этом и Чичикову.
«Мертвые души» можно смело назвать комической эпопеей.



Общие выводы


Определение эпического рода в жанре романа нуждается в существенных уточнениях. Мы считаем устаревшим определение Гегеля, согласно которому эпос – объект, лирика – субъект, драма – синтез. Поскольку синтезом оказалась не драма, а роман, мы принимаем другую классификацию Гегеля, согласно которой эпос есть синтез объективного и субъективного действия, драматического и лирического действия.
Мы рассмотрели три типа эпических жанров, воплощенных в русском реалистическом романе первой половине XIX века:
I. Лирико-драматическую эпопею «Евгений Онегин» А.С.Пушкина.
2. Трагическую эпопею «Герой нашего времени» М.Ю.Лермонтова.
3. Комическую эпопею «Мертвые души» Н.В.Гоголя.
Все эти разновидности эпических жанров найдут свое воплощение в дальнейшем развитии русского реалистического романа Л.Н.Толстого, Ф.М.Достоевского, М.Е.Салтыкова-Щедрина, но это уже тема, выходящая за пределы нашего исследования.



История моей защиты


Мысль об аспирантуре и кандидатской диссертации возникла у меня от отчаяния. Надежда напечатать свои стихи истаяла, как снег, после погрома, устроенного Хрущевым всей художественной интеллигенции. «Убирайтесь отсюда к чертовой матери, господин Вознесенский, к вашим заокеанским хозяевам…» Вознесенский на время исчез. Исчез и я, растворившись в вояжах между Москвой и Казанью. На всякий случай прикрепился к кафедре в Казанском университете и потихоньку сдавал кандидатский минимум, а тем временем заглянул на кафедру русской литературы Литературного института СП СССР им. Горького. Там мой диплом встретили благосклонно и хотели взять в аспирантуру, но КГБ воспротивилось. Так и мотался между Москвой и Казанью, сдавая кандидатский минимум. Мол, сдам, а там видно будет.
Декан истфилфака Казанского университета Н.А.Гуляев завел меня за лестницу и вполголоса пробасил: «Фигуры вы, сами знаете, одиозная. Постарайтесь закрепиться в Москве, а минимум сдавайте у нас. Человек вы, конечно, неординарный». Генеральный план Гуляева сработал. Пока я сдавал минимум в Казани и вел переговоры в Москве, казанское КГБ потеряло меня из виду. А вдобавок я нарочно без опасений переписывался с епископом казанским и Чистопольским Михаилом о моем тайном, а, может, и явном рукоположении в диаконство, а потом в священство. Вот и решили они, что я уже священствую где-то в Москве. Так и заявили об этом на идеологическом совещании. Новость тут же расползлась по Казани. Мою жену Лену Кацюбу мягко допрашивали в редакции газеты «Комсомолец Татарии» через редактора Н.Харитонова и журналиста «Советской Татарии» Э.Мохорова. Лена держалась стойко: «Пишу дипломную работу и ничего не знаю». – «И о чем диплом?» – «О научной журналистике, о теории относительности, о квантовой механике» – «Ну, и какова скорость света?» – «300 км/сек2». – «Умная какая, – криво усмехнулся Мохоров, – женщине это все не нужно. Она должна быть умна своим, бабьим умом». Лена пожала плечами.
Вдруг в один из приездов в Казань к Лене, уже ни на что не надеясь, получаю телеграмму от зав. кафедрой русской литературы Литинститута профессора Кирпотина. Хотя на мое место уже взяли Валерия Гейдеко, мне предлагалось, оставаясь прикрепленным к кафедре, проработать год старшим лаборантом, а там видно будет. По сути дела, у Кирпотина возник тот же план, что и у Гуляева. Гуляев прикрепил меня, чтобы отвести глаза казанскому КГБ, а Кирпотин, чтобы обойти запрет их московских товарищей, которые тогда еще напрямую против меня не перли, а действовали по наводке Черного озера – казанской лубянки.
Хитроумный план двух профессоров-марксистов удался. Через год московское КГБ, раздосадованное не подтвердившейся информацией о моем священстве, ослабило бдительность и уже не возражало против моей аспирантуры. Я на целых три года смог перевести дыхание. Лена закончила университет и переехала ко мне в Москву на ул. Бужениновскую, где я снимал комнатушку метров 11. Три года жизни на аспирантскую стипендию в 65 рублей были годами почти безоблачного счастья. С Бужениновской мы перекочевали в Малокозловский переулок, где когда «у Харитонья в переулке» останавливалась Татьяна Ларина. Я писал, а Лена печатала на огромной «Москве» мою кандидатскую, чтобы защититься – во всех смыслах этого слова.
Продолжить работу по теме диплома (Хлебников, Лобачевский , Эйнштейн) на кафедре русской литературы было невозможно. Поэтому Кирпотин предложил рассмотреть то же самое у… Пушкина. Я обалдел. Доломерие Пушкина, по словам Хлебникова, «эвклидово», никак не совпадало с доломерием Хлебникова, неэвклидовым. А меня только это и волновало. Но не до жиру – быть бы живу. Согласился на Пушкина.
– А замаскируем все это словом «эпическое». Эпос – это ведь и пространство, и время, – предложил другой профессор, Семен Иосифович Машинский (он занимался Гоголем).
Вскоре Кирпотина стали прогонять на пенсию, а Машинский, став зав. кафедрой, предложил мен заняться еще и Гоголем. Я с удовольствием согласился. Гоголь к футуристам ближе, чем Пушкин.
– А чтобы тему не прерывать, возьмите еще и Лермонтова. Будет вполне академическая тема: «Эпическое начало русского романа 1-ой половины XIX века». А в скобках добавим: «Евгений Онегин», «Герой нашего времени», «Мертвые души», – чтобы полностью всех запутать.
Семен Иосифович Машинский, профессор, специалист по Гоголю, с аневризмой аорты и первым инфарктом в 55 лет, умел вести корабль между айсбергами. Он был дружен с Городецким, с Крученых, с последними футуристами Шкловским и Кирсановым. Познакомил меня с правнуком Тютчева Кириллом Васильевичем Пигаревым.


Пигарев стал моим внешним оппонентом. Помню, сидим мы с ним у какого-то мраморного камина. Вокруг бегает с деревянной сабелькой и орет благим матом пра-пра-правнук Тютчева, внук Кирилла Васильевича. А он сам, весь чистенький, сдой, в чем-то крахмальном и белоснежном под аглицким костюмом цвета кофе с молоком, сверкая бриллиантовыми запонками, листает мою диссертацию.
– Это у вас так замечательно: свет фонарей, сияние снегов, луна – все сливается в симфонию, как у Скрябина. Вы слушали «Поэму экстаза» в цветомузыкальном оформлении?
Тут я встрепенулся и залился соловьем. Цветомузыкой меня еще в Казани задолбал Булат Галлеев со своим клубом «Прометей», который гитарист Борис Вахнюк переименовал в «Проме-титей».
Пигарев оказался, как все знакомые Машинского, человеком рафинированным, высокой дворянской культуры. Этакий Павел Кирсанов. В свое время Сталину очень понравилась книга Пигарева о Суворове «Солдат-полководец». Эту историю я слышал и из третьих уст, и от самого Пигарева.
Приходит он в Институт мировой литературы, а ему говорят: «Вам только что звонили из Кремля. Товарищ Сталин просил ему позвонить». – «А по какому телефону?» Бледный директор протянул ему номер телефона, судорожно записанный на клочке бумаги.
– Я подумал, что звонить от директора неудобно. Ведь Сталин просил позвонить ему лично. Вышел я на улицу и к телефону-автомату. Выстоял очередь, набрал номер, мол, это я, Пигарев. Товарищ Сталин просил позвонить. Отвечают, что товарищ Сталин знает, ждите. Я жду, а очередь беснуется. Я говорю, мол, товарищи Сталин просил подождать. Очередь, конечно, не поверила. Меня чуть ли не силой из автоматной будки вытаскивают. Но тут в трубке еле слышно хриплый голос: «Спасибо, что позвонили, у меня к вам разговор». – «Товарищ Сталин, меня тут из телефонной будки вытаскивают!» – «Тогда позвоните мне из дома» – «Не могу!» – «Почему?» – «У меня нет телефона», – «А вы все равно позвоните». И – ту-ту-ту-ту… Иду на негнущихся. Подхожу к своей двери, а там уже какие-то рабочие тянут катушку провода. «Открывайте дверь! Где вы там ходите?» Установили телефон и ушли. Хочу набрать номер и, о ужас, не нахожу ту бумажку. Я ее в будке оставил. Снял трубку, не зная, что делать, а оттуда голос: «Товарищ Пигарев, ну как вы, дошли до дому?» – «Дошел, товарищ Сталин». – «Мне очень понравилась ваша книга о генералиссимусе Суворове. Может, еще о другом генералиссимусе напишиете?» Тут я с дуру и ляпнул: «Хорошо, товарищ Сталин, я напишу о… Кутузове». Щелчок, и в трубке ту-ту-ту-ту… Он хотел, чтобы я о нем написал. Но, слава богу, мне ума не хватило догадаться.


Вторым моим оппонентом стала очаровательная Эмма Артемьевна Полоцкая, помешанная на Чехове.
– У вас не диссертация, а поэма. Я кинулась перечитывать Пушкина, Лермонтова, Гоголя, и увидела там все, о чем вы пишете. Но кроме вас, этого никто не увидел.
Внешний отзыв давала кафедра Педагогического института во главе с профессором Ревякиным. Ревякин, специалист по драматургии Островского. Тут могли быть самые неожиданные сюрпризы, но все обошлось наилучшим образом.


Защита состоялась в МГУ. У Литинститута не было в 1973 году права на защиту диссертаций. Секретарь ученого совета, друг и покровитель С.И.Машинского Петр Алексеевич Николаев призвал ученый совет «не увлекаться, как в прошлый раз». А в прошлый раз одна аспирантка защищалась по импрессионизму. Все шло гладко. Вдруг встал какой-то сморчок: «Дайте дефиницию», Она все про чувства да впечатления, а он свое: «нет, вы дайте дефиницию из Советской энциклопедии». Да и зачитал: импрессионизм – загнивающее, упадочное, буржуазное и т.д. В общем, завалил аспирантку.
Со мной прямых указаний заваливать не было. Правда, бывший контрразведчик, работавший на кафедре, задержал защиту на целый год, цепляясь к мелочам, но он был простой доцент, а Машинский – профессор, зав. кафедрой, да и Кирпотин, маститый и всем известный. Так что все обошлось. Один черный шар – это как по заказу. Скорее всего, его мог запустить профессор Поспелов, автор нудных советских учебников по теории жанра. Впрочем, однажды я встретил его с бидоном борща из писательской столовки. Он меня узнал, поздоровался: «Перечитываю вашу диссертацию с большим интересом» Оно и понятно. В Переделкине или в Коктебеле, на отдыхе, все добрые, мягкие и пушистые. Так что один черный шар мог запустить и кто-то другой. Прямых критических высказываний на ученом совете не прозвучало. Зав.кафедрой русской литературы МГУ Василий Иванович Кулешов (его я про себя называл «Чапаев», а Петра Алексеевича Николаева – «Петр Первый») на предварительном обсуждении важно изрек:
– Обязательно проследите за полями. У вас 15 миллиметров, а надо 20. И бумага какая-то странная, рубчиком. Где вы такую взяли?
– Другой в магазинах нет.
– Все равно. Это ведь эм-гэ-у. – И поднял вверх пухлый палец.
Так вместе с Чапаевым и Петром Великим проскочил я в официальное литературоведение.
Впереди Василий Иванович с Петром Алексеевичем, с флангов правнук Тютчева Кирилл Васильевич Пигарев и чеховедка Эмма Артемьевна Полоцкая. С тылу мощно подпирали два интеллигентнейших профессора: ученик Гудзия профессор Семен Иосифович Машинский и выпускник Института Красной профессуры (настоящий автор термина «соцреализм») Валерий Яковлевич Кирпотин (по кличке «Брюсов» – тот тоже был Валерий Яковлевич.
Вскоре после защиты подошла ко мне Аза Алибековна Тахо-Годи (она читала в Литинституте античную литературу): «Алексей Федорович восторге от вашей статьи «Евгений Онегин в системе образов русской литературы». Приходите к нам в гости в среду, часиков в семь. Мы живем на Арбате. Вход со двора. Там табличка: «Профессор А.Ф.Лосев».
Так мы познакомились и подружились с гениальным учеником гениального Флоренского А.Ф.Лосевым. На его чаепитиях в те глухие 70-е пришли к единому мнению, что Платон ошибся, когда поставил в основу мира эйдос – идею. На самом деле в снове – имя. Я возражал, что имя тоже безлико. Вон сколько Алексеев разгуливает, Алексей Федорович Лосев один. В основе не имя, а образ имени – метафора, или даже метаметафора. Лосев сверкнул непроницаемыми очками: «Метаметафора – это интересно. Прочтите что-нибудь ваше».
Я прочел:
– Никогда не приближусь к тебе ближе
чем цветок приближается к солнцу…
– Это когда написано?
– в 1957.
– А я думал. Что поэзия умерла. Странно. Но как вам удалось защититься с такой поэзией и с такой диссертацией?
– А это спросите у Азы Алибековны. Она ведь знает наши институтские лабиринты.
Аза Алибековна засверкала в ответ такими же толстыми, как у Алексея Федоровича, окулярами. «Нам пора освежиться», – сказала она Лосеву и повела его в коридорчик.
Впереди у Лосева были семь томов «Античной эстетики» и еще 17 лет активной работы просветленной мысли. Он дожил до девяноста с лишним лет.
Мне предстояло 13 лет преподавания в Литинституте, создание домашнего семинара метаметафоры и группы ДООС. Публикации в сборниках «В мире Пушкина», в «Мире Толстого», «В мире Лескова», «В мире Есенина»; публикации по теории метакода и метаметафоры в «Новом мире» в 81-82 гг.; отстранение от преподавания по требованию КГБ в 1986 г (Дело «Лесник»). Но это уже другая, докторская диссертация и уже другая песня.
Hosted by uCoz



Другие статьи в литературном дневнике:

  • 13.06.2017. К юбилею Мёртвых душь Глава моей кандидатской дисс