А под маской было звёздно
Уже пять тысячелетий назад была озвучена мысль, что вселенная это маска человека, а человек маска вселенной. Если соеденить их вмест вознкнет образ ЧеловекаВселенной по имени Пуруша, позднее Адам-Кадмон.
Весна была его жертвенным маслом, лето — дровами, а осень—самой жертвой...
«Когда разделили Пурушу, на сколько частей он был разделен?
Чем стали уста его, чем руки, чем бедра, ноги?..
Луна родилась из мысли, из глаз возникло солнце...
Из пупа возникло воздушное пространство, из головы возникло небо.
Из ног — земля, страны света — из слуха. Так распределились миры».
Вокруг связанного, как жертвенное животное, пуруши положили «семь поленьев». По всей видимости, имеются в виду семь планет, семь светил. Здесь Вселенная возникает из человека и возникает в муках. В русской «Голубиной книге» князь Владимир спрашивает у царя Давыда Овсеевича:
«Прочти ты нам книгу голубиную,
Расскажи ты нам, сударь, про белой свет:
Отчего начался у нас белой свет,
Отчего пошли зори ясные,
Отчего пошли звезды частые,
Отчего ж начался млад-светел месяц?»
И Давыд Овсеевич читает ответ по книге:
«Зори ясные от очей божьих,
Звезды частые от риз божьих,
Млад-светел месяц от грудей божьих».
И в космогоническом гимне «Упанишад», и в русской «Голубиной книге» космос творится из человеческого тела и подобен ему. Космос — это как бы расширенное в перспективе зрения человеческое тело: солнце — глаз, ветер — дыханье, земля — туловище, небо — голова.
Насколько живучей оказалась эта метафора, можно судить по видению Аввакума в тюремной земляной яме, откуда он пишет царю Алексею Михайловичу о том, как «...В нощи вторыя недели, против пятка, распространился язык мой и бысть велик зело, потом и зубы быша велики, а се и руки быша и ноги велики, потом и весь широк и пространен под небесем по всей земли распространился, а потом Бог вместил в меня и небо, и землю, и всю тварь... Так добро и любезно на земле лежати и светом одеянну и небом прикрыту быти...»
Это чрезвычайно примечательный древний образ, когда человек, как бы выворачиваясь наизнанку, вмещает в себя и небо, и звезды, и всю Вселенную. Он становится не узником, заключенным внутри вселенской бездны, а ее наиполнейшим вместилищем.
Поэта не смущает, что человек мал, а Вселенная неизмеримо больше, ибо для него есть иное, тайное зрение, где меньшее вмещает большее, а последний становится первым. Так материнское чрево могло вместить и «содеять» всю Вселенную, ибо само рождество виделось как такое же выворачивание наизнанку всего вселенского чрева: «...Ложесна бо Твоя престол сотвори и чрево Твое пространнее небес содела...»
Рождество виделось поэтам как бы магическим переодеванием. Само небо становилось как бы сброшенной кожей вселенского человека, а его телесная нагота затмевала сияние всего мироздания: «Одеялся светом яко ризою, наг на суде стояще и в ланиту ударения принят, от рук, их же созда».
Если «царь небесный» предстоял наг, то царь земной, наоборот, облачался в звездные ризы — «одеялся светом». Он надевал на себя корону, усыпанную драгоценными камнями, символизировавшую звездный купол, усыпанный звездами, и он держал в своих руках державу и скипетр — луну и солнце.
Ярчайший образ такой человекоподобной Вселенной и такого вселенского тела запечатлен в архитектуре древнерусского храма. Здесь купол символизировал невидимое небо, а нижняя часть — землю; вся служба в песнопениях и действии повторяла космогоническую историю сотворения мира и человека.
Светлое здание невидимой внутренней Вселенной, казалось, содрогнулось и рухнуло, когда Петр I привез из Европы готторпский глобус и установил его на бесплатное обозрение. Грозный самодержец призывал этим шагом отвратить свой взор от символической иллюзорной Вселенной храма и обратить его в реальную звездную бесконечность. Внутренний купол готторпского глобуса — первого русского планетария — должен был заменить собой внутренний купол храма. Смотрите, вот она, звездная бездна, окружающая человека:
«Открылась бездна, звезд полна;
Звездам числа нет, бездне дна...» —
восторженно писал Ломоносов об этой Вселенной. Что было делать в этой бесконечности человеку? Она рождала и восторг, и смятение:
«Так я, в сей бездне погружен,
Теряюсь, мысльми утомлен!»
Срывалась внешняя позолота, с храмов падали на землю колокола. Но вместе с тем срывалась и космическая оболочка с телесного облика человека. Теперь царь не выходил к народу, «одеянный светом, яко ризою». Ризы, символизирующие звездное небо, были сброшены, их сменил скромный мундир бомбардира Преображенского полка. Трудно было представить эту обыденную телесную оболочку вместилищем всей Вселенной. Недаром Петр I так любил демонстрировать хрупкость и непрочность человеческого тела, заставляя придворных присутствовать при вскрытии трупов. Петр словно хотел сказать голосом своей эпохи: посмотрите, здесь все чрезвычайно просто, здесь нет никаких небес, здесь только мускулы и кости.
Отец Петра, царь Алексей Михайлович, с трепетом читал письма Аввакума, где тот говорил о своих вселенских видениях. На Петра такое письмо не могло бы произвести серьезного впечатления. Тело перестало быть «телесным храмом». Храм превратился в здание, демонстрирующее могущество, «архитектора Вселенной», блещущее парадом и подавляющее своей мощью. Петропавловский, Исаакиевский, Казанский — вот соборы петровской и послепетровской эпохи. Их не сравнишь с храмом Покрова на Нерли, с соборами Московского Кремля, с Киевской и Новгородской Софией. Образ человекоподобной вселенной исчез. Купол стал больше похож на потолок планетария. Каково место человека в этой бесконечной звездной бездне?
У Державина это слепящий восторг человека, находящегося в центре звездной бесконечности и управляющего ею:
«Я связь миров повсюду сущих,
Я крайня степень вещества;
Я средоточие живущих,
Черта начальна божества...
Однако предсмертные строки поэта пронизаны другим ощущением. Восторг сменяется глухим разочарованием и ужасом перед черной бездной, поглощающей человека. Умирая, на аспидной доске поэт начертал мелом такие слова:
«Река времен в своем стремленьи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы».
Зияющее «жерло вечности», пожирающее человека, — вот что увидел поэт в окружающем его мировом пространстве. Теперь сама Гея — природа — стала пожирательницей своих детей. Именно так и говорится у Тютчева об этой пожирающей бездне — природе:
«Поочередно всех своих детей,
Свершающих свой подвиг бесполезный,
Она равно приветствует своей
Всепоглощающей и миротворной бездной.
И в другом стихотворении:
И мы плывем, пылающею бездной
Со всех сторон окружены».
Все та же пылающая бездна «звезд полна», но теперь она рождает другие образы. Пусть это не Хронос, пожирающий своих сыновей, а пушкинская «равнодушная природа» — природа-мать, но мать, равнодушная к своим детям. Это не богородица — матерь мира, о которой пелось, что чрево ее пространнее небес. Это не заступница, спускающаяся в ад, чтобы облегчить муки грешников в «хождении по мукам». Это равнодушная, чуждая человеку космическая природа, и храм здесь другой. О нем писал Тургенев в своих «Стихотворениях в прозе»:
«Мне снилось, что я вошел в огромную подземную храмину с высокими сводами...
По самой середине храмины сидела величавая женщина в волнистой одежде зеленого цвета. Склонив голову на руку, она казалась погруженной в глубокую думу.
Я тотчас понял, что эта женщина — сама Природа, — и мгновенным холодом внедрился в мою душу благоговейный страх.
Я приблизился к сидящей женщине — и, отдав почтительный поклон:
— О наша общая мать! — воскликнул я, — о чем твоя дума? Не о будущих ли судьбах человечества размышляешь ты?
...Губы ее шевельнулись — и раздался зычный голос, подобный лязгу железа.
— Я думаю о том, как бы придать большую силу мышцам ног блохи, чтобы ей удобнее было спасаться от врагов своих...
— Как? — пролепетал я в ответ...— Но разве мы, люди, не любимые твои дети?
...— Все твари мои дети, — промолвила она, — и я одинаково о них забочусь — и одинаково их истребляю... Я тебе дала жизнь — я ее отниму и дам другим, червям или людям... мне все равно... А ты пока защищайся — и не мешай мне!..»
Вселенная-планетарий, Вселенная-обсерватория лишь на первых порах вызывала восторг поэтов. Но все чаще восторг сменялся разочарованием и ужасом на краю звездной бездны.
«Скользим мы бездны на краю,
В которую стремглав свалимся;
Приемлем с жизнью смерть свою,
На то, чтоб умереть, родимся,
Без жалости все смерть разит:
И звезды ею сокрушатся,
И солнцы ею потушатся,
И всем мирам она грозит».
(Державин)
У Достоевского Иван Карамазов в воображаемой беседе с чертом припоминает забавнейший анекдот, сочиненный им еще в гимназии. Некий человек после смерти за свои сомнения обречен шествовать по Вселенной, по той самой пустой Вселенной, в которую он глубоко верит:
«...Присудили, видишь, его, чтобы прошел во мраке квадриллион километров...» Путник прошел это расстояние за биллион лет. «— Как дошел! Да где ж он биллион лет взял?» А черт ему отвечает: «Да ведь ты думаешь все про нашу теперешнюю землю! Да ведь теперешняя земля, может, сама-то биллион раз повторялась; ну, отживала, леденела, трескалась, рассыпалась, разлагалась на составные начала, опять вода, яже бе над твердию, потом опять комета, опять солнце, опять из солнца земля — ведь это развитие, может, уже бесконечно раз повторяется, и все в одном и том же виде, до черточки. Скучища неприличнейшая...»
Откуда у Ивана Карамазова образ такой ледяной мертвящей Вселенной?
От Ломоносова до Достоевского длинный путь. Пожалуй, тот самый космический учительный квадриллион километров, тот самый биллион лет, символизирующий скачок от одного образа мироздания к другому. «Всепоглощающая бездна» Ломоносова, Державина, Тютчева и Достоевского берет свое начало в «Началах» Ньютона (Эта статья была сдана в редакцию, когда вышла новая работа Б Кузнецова «Сходящиеся параллели. Еще раз об Эйнштейне и Достоевском» («Новый мир», 1979, № 3). Ранее в книгах «Эйнштейн» и «Этюды об Эйнштейне» Б. Кузнецов обращался к этой теме. Эти труды и служили исходными предпосылками в нашей работе).
Да, это ньютоновская бесконечная бездна, простирающаяся вглубь и вширь периодически, однообразно и монотонно. Это ньютоновское бесконечное время и бесконечное пространство, пожирающее миры и дела людей. Здесь царил однообразный безжизненный космос, и порой казалось человеку XIX века — «его же царствию не будет конца». Но конец этому царствию наступил в XX столетии.
Оказалось, что нет этой бесконечной бездны, оказалось что нет абсолютного пространства и абсолютного времени. Оказалось, что мир не так прямолинеен и две параллельные могут пересекаться. Ведь еще в 20-х годах XIX столетия об этом говорил Лобачевский. Говорил, но его высмеяли, не поняли. Над воображаемой геометрией смеялись, называя ученого «воображаемым профессором».
Лобачевский пытался проверить свою геометрию в космосе, измеряя астрономические звездные расстояния, он пытается открыть для этого специальный семинар в университете, вести высшую геодезию и теорию фигуры земли, но ученые мужи отклонили это ходатайство. На эвклидову-то геометрию времени не хватает, а тут еще какая-то воображаемая!
На могиле Лобачевского в Казани и сегодня можно прочесть чугунную эпитафию: «Член общества Геттингенских северных антиквариев, ректор Казанского университета, многих орденов кавалер...» Чего только не перечислено! О геометрии Лобачевского ни слова. Ни слова о том, что сделало имя этого человека бессмертным.
Может показаться странным, но космологический смысл открытия Лобачевского раньше ученых осознали писатели: Достоевскому принадлежит первое слово художника о неэвклидовом космосе Лобачевского. Глубину этого образа понял только Эйнштейн. Об этом свидетельствуют воспоминания А. Мошковского об Эйнштейне: «...Достоевский! — Он повторил это имя несколько раз с особенным ударением. И, чтобы пресечь в корне всякое возражение, он добавил: — Достоевский дает мне больше, чем любой научный мыслитель, больше, чем Гаусс!»
Попробуем осмыслить глубину этого откровения.
Лобачевский построил свою геометрию на абсурдном, казалось бы, утверждении: «Две параллельные линии могут пересекаться». Лобачевский даже высказал предположение, что его воображаемая геометрия может получить экспериментальное подтверждение на огромных космических расстояниях.
Напрасно всматривался теряющий зрение ректор Казанского университета в ночной телескоп обсерватории, построенной по его инициативе и плану. Время для экспериментального подтверждения наступит в 30-х годах XX столетия. А пока эта геометрия только «воображаемая», чудачество солидного человека, умного администратора и талантливого преподавателя — не более.
Понял Лобачевского Ф. М. Достоевский. Впрочем, «понял» здесь не то слово. Достоевский осмыслил геометрию Лобачевского как художник. Он придал ей новое, человеческое измерение. Он увидел, что открытие Лобачевского связано с глубочайшими этическими ценностями человека.
Вспомним еще раз страшный холодный космос с квадриллионами километров и биллионами лет, по которому уныло бредет в своем воображении Иван Карамазов. Или — еще страшнее — космос Свидригайлова, когда он объясняет Раскольникову, что так называемая вечность и будущая жизнь, может быть, всего лишь навсего темная банька и пауки по углам. Но пытливый ум Ивана Карамазова проникает за пределы этой Вселенной. И тогда он шепчет свой трагический монолог:
«Но вот, однако, что надо отметить: если бог есть и если он действительно создал землю, то, как нам совершенно известно, создал он ее по эвклидовой геометрии, а ум человеческий с понятием лишь о трех измерениях пространства».
Здесь Иван Карамазов глубоко заблуждается. Оказалось, что «мир создан» не только по эвклидовой геометрии. Оказалось, что и в космосе, и в микромире действуют законы неэвклидовой геометрии Лобачевского. Да и человеческий мозг кроме трех измерений пространства сегодня оперирует понятиями об эн-мерных пространствах. И мозг оказался шире, и мир сложнее. Это и возмущает Карамазова.
«Между тем находились и находятся даже и теперь геометры и философы, и даже из замечательнейших, которые сомневаются в том, чтобы вся вселенная или, еще обширнее — все бытие было создано по эвклидовой геометрии, осмеливаются даже мечтать, что две параллельные линии, которые, по Эвклиду, ни за что не могут сойтись на земле, может быть, и сошлись бы где-нибудь в бесконечности».
Так оно и оказалось в общей теории относительности. Была открыта четвертая, пространственно-временная координата, указывающая меру искривления пространства. В таком искривленном пространстве как раз и пересекаются две параллельные прямые. Наглядно этого увидеть нельзя. Здесь огромный скачок от космоса видимого, где все, даже закон всемирного тяготения, можно продемонстрировать в школьном классе, к иному, невидимому космосу Лобачевского и Эйнштейна. Этот переход от наглядности не в силах совершить Иван Карамазов. Его рационалистическая душа, выношенная в чреве готторпского глобуса-планетария, протестует и вопиет:
«Я, голубчик, решил так, что если я даже этого не могу понять, то где ж мне про бога понять. Я смиренно сознаюсь, что у меня нет никаких способностей разрешать такие вопросы, у меня ум эвклидовский, земной, а потому где нам решать о том, что не от мира сего... Все это вопросы совершенно несвойственные уму, созданному с понятием лишь о трех измерениях».
Достоевский проник здесь в самую суть трагедии рационалистического сознания русской интеллигенции XIX века. Дело в том, что XVIII век, изгнавший из Вселенной восседавшего на облацех Саваофа, разрушив семь хрустальных сфер и погасив звездные лампады, оказался в опустошенной Вселенной, в чем-то вроде свидригайловской баньки с пауками. Никого, кроме человека, нет в этом космосе. Поначалу этот человек восторженно любовался сияющими звездными глубинами, как Ломоносов и позднее Державин, но мысль, что «и солнцы ею потушатся», уже подтачивала сознание. Даже этот великолепный сияющий мир погаснет, даже Земля остынет.
Илья Ильич Обломов незадолго перед смертью просит почитать, о чем пишут газеты. «Да пишут, что земной шар все охлаждается: когда-нибудь замерзнет весь». Что значат человеческие законы добра и зла перед лицом угасающей, остывающей черной бездны, окружающей человека!
Можно понять трагическую иронию Печорина при мысли, что «были некогда люди премудрые, думавшие, что светила небесные принимают участие в наших ничтожных спорах за клочок земли или за какие-нибудь вымышленные права!..» Эти люди давно умерли, а звезды продолжают сиять. Небо равнодушно к человеку.
Казалось, наивная вера. в космогонический смысл существования человека давно разбита. Восторженно когда-то смотрел на Вселенную Ломоносов. Теперь демоническая красота космоса пленяет взор, но ничего не говорит о человеке.
«На воздушном океане,
Без руля и без ветрил,
Тихо плавают в тумане
Хоры стройные светил...»
Вот он, равнодушный космос и «равнодушная природа».
В 1836 году Тютчев создал изумительный образ слияния космоса с человеком:
«Час тоски невыразимой!..
Все во мне, и я во всем!..
Но это был одновременно час смерти и горечи:
Чувства — мглой самозабвенья
Переполни через край!..
Дай вкусить уничтоженья,
С миром дремлющим смешай!»
(1836)
Еще сияла перед глазами таинственная звездная книга, еще с негодованием обращался он к тем, кто не стремился ее прочесть:
«Лучи к ним в душу не сходили,
Весна в груди их не цвела,
При них леса не говорили
И ночь в звездах нема была!»
(1836)
Но спустя 33 года эти же уста говорят о невозможности прочесть звездную книгу Вселенной:
«Природа — сфинкс. И тем она верней
Своим искусом губит человека,
Что, может статься, никакой от века
Загадки нет и не было у ней».
(1869)
А в 1871 году были произнесены уже знакомые нам слова о «всепоглощающей и миротворной» бездне.
Спустя шесть лет после смерти Тютчева, в 1879 году, Фет пишет два стихотворения, посвященные той же теме. В одном из них («Никогда») говорится о вечной смерти Вселенной и человека, в другом — о космическом бессмертии человеческой природы.
В стихотворении «Никогда» воскресший из гроба оказывается среди мертвой земли:
«Куда идти, где некого обнять,
Там, где в пространстве затерялось время?
Вернись же, смерть, поторопись принять
Последней жизни роковое бремя.
А ты, застывший труп земли, лети,
Неся мой труп по вечному пути!»
Предполагал ли Фет, что там, «где в пространстве затерялось время», как раз и таится четвертая, пространственно-временная координата Эйнштейна—Минковского, положившая научный предел для ужасающе зримой смерти в стихотворении «Никогда»?
Конечно, нет. Но позднее, в том же году, он создает удивительное стихотворение, где человек становится вместилищем всей неумирающей и вечной Вселенной.
«Не тем, господь, могуч, непостижим
Ты пред моим мятущимся сознаньем,
Что в звездный день твой светлый серафим
Громадный шар зажег над мирозданьем.
И мертвецу с пылающим лицом
Он повелел блюсти твои законы,
Все пробуждать живительным лучом,
Храня свой пыл столетий миллионы.
Нет, ты могуч и мне непостижим
Тем, что я сам, бессильный и мгновенный,
Ношу в груди, как оный серафим,
Огонь сильней и ярче всей вселенной.
Меж тем как я — добыча суеты,
Игралище ее непостоянства,—
Во мне он вечен, вездесущ, как ты,
Ни времени не знает, ни пространства».
Так Человек-Вселенная, он же Адам -Кадмон, он же Пуруша вернулся и зашагал по небу в
"Облаке в штанах" у футуриста Маяковского. А в 60х годах футурист Семен Кирсанов сравнивая купол собора с куполом обсерватории отдаёт явное предпочтение собору.
Обсерватория, с утра
раздвинув купол за работой,
атеистична и мудра,
как утренний собор Петра,
сияла свежей позолотой.
Синели чистые холмы,
над ними облако витало
в степных цветах из Хохломы,
и в том, что созерцали мы,
Мадонны только не хватало.
Как божье око, телескоп
плыл в облака навстречу зною,
следя из трав и лепестков,
обвалов, оползней, песков
за вифлеемскою звездою.
Здесь не хватало и волхвов,
и кафедрального хорала,
волов, апостольских голов,
слепцов, Христа, и твердых слов:
"Возьми свой одр!" - здесь не хватало.
Маски сброшены
Жизнь маска смерти
Смерть маска жизни
Обсерватория-Храм
Храм-Обсерватория
Человек-Вселенная
Вселенная Человек
Человек это изнанка неба
Небо это изнанка человека
Другие статьи в литературном дневнике: