Скупость на слёзы

Владимир Рысинов: литературный дневник

- " Я не знаю имени этого товарища.
Немец говорит, что он перед смертью спокойно курил.
Честь ему и слава! И смерть его палачам! Не безразличье в нас, но страстная, неукротимая любовь к своему народу...


В газете «Ангрифф» от 2 апреля напечатаны размышления обер-лейтенанта Готтхагдта, озаглавленные «Народ без души». Обер-лейтенант провел несколько месяцев в захваченных областях России, и наши люди ему не понравились. Он пишет:


«То, что здесь не смеются, можно объяснить бедствием, но отсутствие слез действует ужасающе. Всюду и всегда мы наблюдаем упорное безразличье даже перед смертью. Безразличными люди остаются не только тогда, когда умирают их товарищи, но и когда речь идет об их собственной жизни. Одного приговорили к смерти. Он равнодушно выкурил папиросу...


Разве это не ужасно? Откуда у этих людей берется сила упорно обороняться, постоянно атаковать? Это для меня загадка».


С какой гордостью мы читаем признания немецкого офицера! Он может быть думал, что наши девушки будут улыбаться немцам? Они отворачиваются. И немец ищет объяснения — почему русские не смеются?


Он отвечает себе: трудно смеяться среди виселиц. Но вот девушку ведут к виселице, и она не плачет, у нее сухие суровые глаза. Обер-лейтенант думал, что она будет плакать. Он рассчитывал, что палачи насладятся ее страхом, ее слабостью, ее слезами.


Но заповедное сокровище — русские слезы: они не для презренных гитлеровцев. Щедра наша земля и щедры наши люди, они презирают скупость, и только в одном случае слово «скупая» русские произносят с одобрением: «скупая слеза» — может быть одна, самая страшная, слеза матери...


Не дано немцам увидеть эти слезы. В темноте ночей плачут матери Киева и Минска, Одессы и Смоленска. А днем палачи видят сухие глаза и в них огонь ненависти.


Обер-лейтенант называет русскую выдержку «безразличье». Он думает, что если мы не терпим жизни под немецким сапогом, нам не мила жизнь.


Туп немец, чванлив и слеп. Наши люди умели радоваться до того, как пришли к нам проклятые гитлеровцы. В апрельские вечера дивен был Киев. Как светляки, метались огоньки над Днепром. В садах уже распускались горькие почки и белели среди первой травы подснежники.


По аллеям гуляли вузовцы, девушки, влюбленные, мечтатели. Они говорили о весне, о любви, об экзаменах, о жизни широкой, как Днепр.


А разве плохо играли в футбол молодые рабочие Смоленска? Разве в Минске не писали стихи? Разве в древнем Новгороде мальчики не мечтали о полете в стратосферу? Разве мало было веселья в наших парках культуры?


Разве мало было цветов на наших полях — и васильки, и маки, и колокольчики, и ромашка, а на ромашке можно было гадать «любит—не любит»...


Захватчики думали заглянуть в нашу душу, увидать наши чувства. Но наглухо перед ними закрылись двери русской души. И ничего не остается обер-лейтенанту, как говорить о вашем «безразличьи».


Немец уверяет, что мы равнодушны к смерти наших товарищей. Кровь негодования приливает в голове, когда читаешь эти подлые строки. У каждого из нас погибли на войне близкие, друзья, товарищи. Перед нами их родные лица...


Может стереться надпись на памятнике. Не сотрутся имена героев в нашей памяти: они выжжены человеческим горем.


Почему мы так люто ненавидим гитлеровцев? Да потому что мы знаем, кого они загубили.


Не слезами мы отвечаем на страшную весть о смерти друга — снарядом, гранатой, пулей.


Почему мне ненавистен обер-лейтенант Готтхагдт? Да потому что я теперь знаю: он вместе с другими «приговорил к смерти», то-есть попросту замучил русского человека. Я не знаю имени этого товарища. Немец говорит, что он перед смертью спокойно курил.


Честь ему и слава! И смерть его палачам! Не безразличье в нас, но страстная, неукротимая любовь к своему народу, к своей жизни и столь же страстная, столь же неукротимая ненависть к захватчикам, к обидчикам, к палачам.


Готтхагдт спрашивает: откуда у русских сила? Почему бойцы Красной Армии не отдали Москвы? Почему они идут на великие подвиги, стремясь освободить плененные немцами города?


И ученый немец, сотрудник газеты, обер-лейтенант, наклонный к философии, отвечает: «Это для меня загадка».


Еще бы — разве понять презренному вешателю силу русской души! Он знает, что можно идти в поход за нефтью, за трофейным салом, за русскими шубами. Это ему понятно. Он знает, что лейтенант должен, повиноваться обер-лейтенанту, а обер-лейтенант герру оберсту — это вошло в его сознание. Он знает, что Гитлер приказывает, а фриц стреляет.


Но вот перед ним русский крестьянин, который убил немецкого офицера. Партизану никто не приказал идти на виселицу. Он подчинялся своей совести. Его вела любовь в родине. И это для немца «ужасно».


Такого Готтхагдта научили писать статьи и стрелять из различных пулеметов, кричать «хайль Гитлер» и распознавать сорта шампанского. Из него сделали подобье человека, и это ничтожное подобье восклицает: «Я не понимаю, почему люди идут на смерть?»


Он не понимает, почему человек это—человек, а не гитлеровская тварь.


Бездушный палач, он уверяет, что у нашего народа нет души. Он умеет читать по-немецки. Может быть он шпион, тогда его научили читать и по-русски. Он различает буквы нашей азбуки.


Но есть книга, написанная для него на непонятном языке: это душа нашего народа.


Великая душа!


Она в каждом русском слове, в каждом взгляде, в каждой травинке. Она теперь возмущена, она бушует, как море в непогоду. Она в каждом выстреле русской винтовки. Она в грохоте орудий, в жужжании моторов. Она в легком шорохе, когда ползут по земле наши разведчики. Она в грозном «ура», и она в грозном молчания — за час до боя, за день или за месяц до великих весенних битв.


© Илья Эренбург "


-" Письмо танкиста:


«Здравствуй, моя Варя!


Нет, не встретимся мы с тобой. Вчера мы в полдень громили еще одну гитлеровскую колонну. Фашистский снаряд пробил боковую броню и разорвался внутри. Пока уводил я машину в лес, Василий умер. Рана моя жестока.


Похоронил я Василия Орлова в березовой роще. В ней было светло. Василий умер, не успев сказать мне ни единого слова, ничего не передал своей красивой Зое и беловолосой Машеньке, похожей на одуванчик в пуху.


Вот так из трех танкистов остался один. В сутемени въехал я в лес. Ночь прошла в муках, потеряно много крови. Сейчас почему-то боль, прожигающая всю грудь, улеглась и на душе тихо.


Очень обидно, что мы не всё сделали. Но мы сделали всё, что смогли. Наши товарищи погонят врага, который не должен ходить по нашим полям и лесам. Никогда я не прожил бы жизнь так, если бы не ты, Варя. Ты помогала мне всегда: на Халхин-Голе и здесь.


Наверное, все-таки, кто любит, тот добрее к людям. Спасибо тебе, родная! Человек стареет, а небо вечно молодое, как твои глаза, в которые только смотреть да любоваться. Они никогда не постареют, не поблекнут.


Пройдет время, люди залечат раны, люди построят новые города, вырастят новые сады. Наступит другая жизнь, другие песни будут петь. Но никогда не забывайте песню про нас, про трёх танкистов. У тебя будут расти красивые дети, ты еще будешь любить. А я счастлив, что ухожу от вас с великой любовью к тебе.


Твой Иван Колосов».


Это было последнее письмо русского танкиста Ивана Сидоровича Колосова своей возлюбленной Варваре Петровне Журавлёвой"...


На сайте "В Контакте" появилась страничка редкой патриотической направленности - "Фонд Печерского", в которой не бесконечные артисты и аферисты, не блогеры-пустышки, не лай рекламы... а простые рассказы о простых советских людях, вырванных войной из трудовых будней и свернувших европейской гидре её фашистскую шею, почти на сотню лет... для того чтобы мы появились... чтобы жили, любили и трудились. И чтобы позаботились уже о наших детях.
Чтобы жила Россия.



А вот ещё страничка - "Родина"...
- "Маме было 68, когда я её увидела впервые. Она последнего сына родила в 47 лет. Позднее дитя. Я за последнего и вышла…
Деревенские женщины отцветают рано.
И как-то враз. Вчера еще была кровь с молоком, яркой, густобровой — и вот седая и жизнью гнутая. Удивительного в этом ничего нет. Чем жизнь труднее, тем больше следов на лице. Помню нашла фотографию молодой свекрови и обомлела — редкая красавица. А вот узнала я её уже согбенной бабулей в вечно выцветшем платке. Сухонькая до прозрачности, смуглая до черноты. Какая уж там красота. Но когда при мне произносят «русская женщина», я вижу свою свекровь.
Маме было 68, когда я её увидела впервые. Она последнего сына родила в сорок семь. Позднее дитя. Я за последнего и вышла…
И была в ней какая-то тайна. Тайна уже в том, что знойную, смуглую красоту унаследовал только один сын из семи детей. А в остальных детях, внучках и внуках кипит кровь не знакомого мне свекра. Синеглазы, бледнолицы и волосы отливают заметной рыжиной. Работящие, сильные, жесткие они мало отличались тягой к учебе или знаниям. Их мир был да и есть очерчен кругом деревни, будто за её границами ничего более нет. Нет-нет, они конечно читали и телевизор смотрели, но как-то уж очень выборочно. Только то, что может пригодиться. Они и гордились тем, что всегда работали руками. Что этим рукам была подвластна тяжелая техника и лопата, что эти руки могли выдоить сотню коров. Рабочая семья с тем замечательным чувством гордости за свою «рабочесть», что практически и не встретишь нынче.
Но вот мама удивляла тем, что в редкие минуты отдыха у неё в руках всегда была книга. Чаще всего эти минуты выпадли на перекус. И книга стояла, прислоненная к заварнику или банке с молоком. Мама ела и читала. Такая вот совсем интеллигентная вредная привычка — есть за чтением. Книги мама приносила из библиотеки в сетке с ячейками, знаете такой — авоське. И они странно смотрелись там, как-то нелепо, неправильно что ли… Книги Распутина, Астафьева, Белова, Шолохова, Шукшина, Васильева. Однажды я видела, как она вытирает слезы концом платка, сидя над книгой Васильева «Не стреляйте в белых лебедей». Я тоже когда-то над ней ревела. О чем тут же и сообщила.
Свекровь отреагировала странно, она убрала книгу и засуетилась. Застыдилась? Чего? Книги? Почему? Ведь она их любила. Я помню, как обрадовалась она моему непрактичному приданому — ящикам с книгами. Как перебирала их, сметала пыль с корешков, как заставила сына сделать полки.
Еще меня всегда удивляла грамотная, чистая её речь-да с массой поговорок и присказок, напевностью сибирского говора, но без жаргонизмов и матов, и без грубых нарушений орфоэпической нормы. Причем, иногда вопреки привычно-деревенскому произношению. Если для всех были «шофера и директора», то мама произносила четко «шоферы, директоры». Удивляли и её движения — без суеты, неторопливые, полные какого-то непостижимого внутреннего достоинства…
И еще то, как она отзывалась о муже — с уважением, но будто бы с отчуждением, что ли…
Вот он был откровенно некрасив. Коренастый, невысокий, с чертами лица крупными, но такими, будто бы их нарочно собрали на маленьком личике. Непропорциональный нос, крупные губы, глаза под низкими бровями. Я видела его лишь на фото. Мама звала его по имени отчеству. Всегда. Как-то обмолвилась, что он был её старше на 16 лет. И все…тайна. Которую я так до конца и не открыла. Мама ни в какую не желала рассказывать о себе.
Немножко приоткрылась завеса, когда на похороны мамы приехал её младший брат. Он жил в городе, работал горным инженером. И это от дяди Игоря я узнала, что их отец был военным или служил в НКВД, но был репрессирован.
Дядя Игорь рассказывал, что их с сестрой отправили в детский дом. Игорь был слишком мал, он не помнил куда делась мама? Но помнит, что до детского дома, жили они в большой(!) квартире, и то, что в детском доме сестра опекала брата, как могла. Приносила за пазухой уворованные с кухни кусочки хлеба и картошку. А потом после детдома уже выкрала. Просто увезла и все. Они очень долго ехали куда-то на поезде. И оказались на лесоповале. В леспромхозе. И сестра уходила на работу очень рано и часто не ночевала дома. И замуж Ольга, вышла судя по всему совсем молодой. Игорь рос в семье Ольги и Николая, пока не окончил семь классов. Вот и вся история. Не осталось ни фотографий родителей, ничего… Отчество у свекрови было — не её. Поменяли. Почему? Кто теперь скажет. Мамины же подруги на похоронах вспоминали, что мама знала множество стихов. Была певуньей и частенько муж просил её спеть. Мама пела украинские песни. Почему украинские? Кто ж теперь скажет. Я по молодости лет не расспрашивала. Судя по яркой красоте, в роду у неё были чернявые, темноглазые предки. А уж русскими они были или украинцами?
И отчего-то видится мне вся эта ситуация очень простой и страшной по сути, мама выходила замуж лишь потому, что надо было поднимать на ноги младшего брата. Смена отчества — наверное из тех же побуждений, чтоб не нашли. Так и оказалась девочка, скорее всего, из интеллигентной семьи в деревне. И со всем упорством приняла она и деревню, и нелюбимого мужа. Приняла так, что буквально растворила свое «я» в мужнином. Растворилась еще и из чувства самосохранения.
Спряталась даже от самой себя. Её судьба — это слепок с истории страны. С ее лесоповалами, репрессиями, силой духа, жертвенной любовью, и …вечной Сонечкой, пока мир стоит. Будто сама история толкает наших женщин на бесконечность крестного пути ради брата, сыновей, мужа…
Интересно, а жила ли когда-нибудь свекровь для себя?
Разве в далеком детстве… Впрочем, наших бабушек никто тогда не учил «Любите себя. Живите для себя» Вот они и не умели. К великому счастью для детей, внуков. У них в крови была жертвенность. Великая сила и великая слабость русской женщины и была в этом умении жертвовать. Любой психолог скажет, что это в корне неверно. В корне! Может быть… Но интересно, что стало бы со страной, если бы вдруг наши бабушки и мамы в лихую годину решительно взялись жить для себя? Если бы не отрывали последний кусок, чтоб накормить детей? Если бы не вкалывали на совершенно не женских работах. Если бы берегли руки, фигуру, кожу от ветров, морозов, труда? Кто знает, а пришло бы тогда время дочерей и внучек. Время, когда можно жить для себя?
Я же безумно благодарна маме за то, что сделала она в свое время для нас с мужем. В тот миг, когда вдруг против меня поднялись многочисленные братья и сестры — городскую взял, белоручка... Мама встала стеной, прикрыв наш брак хрупким, худым до изнеможения телом:
— Он её любит и отстаньте от них!
От нас и в самом деле отстали. Не будь этой передышки, кто знает, а получилось ли стать своей для теперь уже близких родственников?
Она никогда не ругала меня при сыне. И его при мне. Более того, его ворчания о пригоревшей картошке или неудачных пирогах, мама всегда осаживала:
— Что ж ты за себя девчонку взял? Женился бы на сорокалетней, они все умеют.
И чудится мне, что сама прожив с нелюбимым, она изо всех сил берегла нашу любовь. Любовь своего позднего и очень любимого сына, берегла даже от него самого. Да что там, берегла и от меня…
И вот уже двадцать лет, как нет её на свете, а дня не проходит, чтоб не вспомнилась она мне. Будто все еще рядом. Все еще бережет нашу любовь… Старенькая, сухая, потерявшая всю красоту на лесоповале и в деревне, и все равно неизмеримо красивая… Русская женщина…


Наталья Ковалева. Цикл очерков "Записки провинциалки""


- "Спустя несколько месяцев после казни мама Жени — Любовь Васильевна — лицом к лицу встретилась с убийцей сына, полевым командиром Р. Хайхороевым. «Ты вырастила борзого сына! — заявил ей боевик в присутствии представителя ОБСЕ. — Он дважды пытался бежать. Мы предлагали ему снять крест, принять нашу веру и воевать против федералов. Он отказался. Таких мы убиваем. Придёшь ещё раз — и тебе конец, не испытывай судьбу!»


Судьбу мама Жени испытывала все 9 месяцев, за которые исходила более 70 сёл и горных аулов в поисках сына: «Чечню с тех пор я знаю лучше, чем наш подмосковный посёлок Курилово», — рассказывает Любовь Васильевна Родионова. Евгений Родионов был взят в плен в феврале 1996 г., когда на их блокпост напали боевики. Бандиты передвигались на машине «скорой помощи». Кроме Жени в плен попали ещё трое однополчан — мл. сержант Андрей Трусов, рядовые Александр Железнов и Игорь Яковлев.


Следы неравной борьбы (боевиков было в разы больше) останутся на снегу даже спустя неделю, и Любовь Васильевна увидит их собственными глазами. А на седьмой месяц поисков услышит: «Твой сын погиб. Ищи его в Бамуте...» Любовь Васильевна узнает, что и Женя, и трое его однополчан отказались отправлять родным просьбу о выкупе — понимали, что у родителей нет таких денег. Три месяца они были в плену, подвергались пыткам, но ни одного из ребят боевикам сломить не удалось.


Останки сына Любовь Родионова откапывала собственными руками, а перед этим 17 раз ездила на переговоры с убийцей Жени, чтобы он указал точное место. Хайхороев постоянно выдвигал новые требования. Решающим стали деньги, которые Любовь Васильевна заплатила боевикам, заложив квартиру. «Бандитам я поклялась молчать. Молчать о том, что был заплачен выкуп, что тела казнённых ребят лежали незакопанными две недели.


Масхадов издал приказ, чтобы обезображенные тела наших солдат не выдавать до тех пор, пока невозможно будет опознать следы зверств боевиков. Они хотели выглядеть перед ОБСЕ и в глазах мировых СМИ не палачами, а воинами. Ждали, когда время скроет следы преступления и они смогут сказать, что Женя и трое его однополчан, Андрей, Александр и Игорь, погибли при бомбёжке федералов. Молчать об этом я не смогла...


На груди Жени был крестик, который с него не посмели снять даже с мёртвого. Крест этот Женя носил с 11 лет. «Сын тогда вернулся с каникул от бабушки с крестиком на груди. Сказал, что ходил в церковь, исповедался, причастился. Я убеждала его снять крестик, говорила, что над ним будут смеяться. Мы его крестили в год с небольшим, но в храм я его не водила, потому что не была воцерковлённым человеком. Но Женя тогда очень твёрдо себя повёл. Крестик он носил на верёвочке, не снимая даже на тренировках по самбо.


Когда я привезла Женю в наш посёлок, был вечер. Собрались все те, кто его знал. А ночью я осталась с ним одна. И не могла наговориться. Я так долго его искала, — продолжает Любовь Васильевна. — Вспомнила многое. В отдельную двухкомнатную квартиру мы переехали в 1994 г. А до этого жили в общежитии, я работала на трёх работах, уходила в 6 утра. Женя сам вставал в школу, возвращаясь домой, готовил обед. Он рано повзрослел. У него была удивительная особенность в обычном видеть прекрасное — мог пройти мимо осенней лужи, сказав: «Что ты там видишь? Грязь? А ты попытайся увидеть там небо». Из армии он прислал мне на день рождения стихотворное поздравление:


Я тебе много счастья желаю
Чтобы много ты лет прожила
Чтоб всегда ты была молодая
И всегда чтоб со мною была


В день похорон я сама переложила сына из «цинка» в деревянный гроб. А через пять дней похоронили и папу Жени — Александра. Он умер на могиле Жени — положил на неё десять шоколадок, обнял землю и больше не встал. Мы расстались с Сашей, когда Жене было 7 лет. Они с сыном любили друг друга, общались. Теперь лежат рядом.
В 100 м от могилы сына — древний храм в честь Вознесения Христова, в день гибели Жени, 23 мая 1996 г., Церковь отмечала именно этот праздник — Вознесение. И ещё это день рождения сына. В день казни ему исполнилось 19 лет.


Под Бамутом, на месте, где мы обнаружили тела ребят, установить православный крест нам помогли мусульмане со словами: «Мы хотим, чтобы Бог простил нам эту невинную кровь, чтобы снял с нашего села проклятие». Историю пленных ребят там знали все».
После гибели сына Любовь Васильевна более 60 раз побывала в Чечне, и каждый раз с благотворительным грузом. «Первую помощь я повезла в ноябре 1999 г. Как раз тогда праздновали День матери. Помню, какой был холодный ветер, когда мы вручали солдатам варежки, носки, одеяла. После получила от этих ребят письмо: “Мы всегда будем помнить, что ваши подарки помогли пережить нам эту зиму”. Можно ли после этого останавливаться?»


Любовь Васильевна признаётся, что не перестаёт удивляться, сколько людских сердец затронула судьба её сына: «Он так мало успел при жизни. И так много после смерти. На могилу сына приезжают тысячи людей. Создаются музеи Жени Родионова, о нём выходят книги в России, Сербии, Черногории, Греции. За границей его называют Евгений Русский. Меня потряс случай, когда на могилу Жени пришёл ветеран Великой Отечественной войны и в знак уважения оставил свои боевые награды. Сам Женя посмертно награждён орденом Мужества».
Мы разговариваем с Любовью Васильевной на кладбище. Надпись на кресте, осеняющем могилу её сына, гласит: «Здесь покоится русский солдат Евгений Родионов, защищавший Отечество и не отрёкшийся от Христа, казнённый под Бамутом 23 мая 1996 г.». С места, где упокоился Женя, открывается захватывающий вид на леса и поля. «Люблю сюда приходить — здесь много неба. Но что будет с могилой, когда не станет меня? Неухоженная могила считается бесхозной, и туда подзахоранивают других. Нужен закон, который сделает солдатские могилы неприкосновенными по всей стране. Наши сыновья ценой жизни сохранили целостность Российской Федерации, неужели государство не найдёт сил и средств ухаживать за участками земли 2 на 2 метра, где покоятся герои?»


Поклонный крест на трассе М4 — один из народных знаков почитания воина Евгения. Многие сигналят, проезжая мимо, словно отдавая честь. А мама солдата, оглядываясь на прошедшие 20 лет, говорит: «Все эти годы стараюсь жить так, чтобы, когда мы встретимся с Женей в вечности, ему не было за меня стыдно".


Литературный салон "Страницы книг"...
"
Свидетель гибели Гумилёва (чекист): "Да... Этот ваш Гумилёв - нам, большевикам, это смешно. Но, знаете, шикарно умер. Я слышал из первых уст. Улыбался, докурил папиросу... Фанфаронство, конечно. Но даже на ребят из Особого отдела произвёл впечатление. Пустое молодечество, но всё-таки крепкий тип. Мало кто так умирает. Что ж, свалял дурака. Не лез бы в контру, шёл бы к нам, сделал бы большую карьеру. Нам такие люди нужны..."
В ЧК он держался мужественно, на вопрос конвоира, есть ли в камере поэт Гумилёв, ответил:
- Здесь нет поэта Гумилёва, здесь есть офицер Гумилёв.


На стене камеры Кронштадской крепости, где последнюю ночь перед расстрелом провёл Гумилёв, были обнаружены нацарапанные стихи.


В час вечерний, в час заката
Каравеллою крылатой
Проплывает Петроград...
И горит на рдяном диске
Ангел твой на обелиске,
Словно солнца младший брат.
Я не трушу, я спокоен,
Я - поэт, моряк и воин,
Не поддамся палачу.
Пусть клеймит клеймом позорным -
Знаю, сгустком крови черным
За свободу я плачу.
Но за стих и за отвагу,
За сонеты и за шпагу -
Знаю - город гордый мой
В час вечерний, в час заката
Каравеллою крылатой
Отвезет меня домой".


-
"Мой муж Фёдор построил дом, настоящий дворец, в два этажа, с верандой, балконами и даже двумя входами. Я тогда удивлялась, зачем разные входы, а он объяснил, что для сыновей — у нас их двое было, Иван и Костя. Но всё сложилось по-другому.


Началась война. Сначала ушёл Фёдор, потом один за другим два сына, а через несколько месяцев пришла из части похоронка — погибли оба… Я сходила с ума.


Хожу по пустому дому-дворцу и думаю — как жить? Работала я в это время в райкоме, мне сочувствовали, успокаивали, как могли. Однажды иду я около вокзала, и вдруг летят три самолёта. Люди как закричат: Немцы! — и рассыпались в разные стороны. Я тоже в какой-то подъезд забежала. Вижу — бежит по площади женщина с девочкой на руках. Я ей кричу: Сюда! И тут один из самолётов сбросил бомбы. Женщина упала и ребёнка собой прикрыла. Я, ничего не помня, бросилась к ней. Вижу, она мёртвая. Тут милиция подоспела, женщину забрали, хотели и девочку взять. Я прижала её к себе, думаю, ни за что не отдам, и сую им удостоверение райкомовского работника. Они говорят — иди. Я — в райком: Девчата, оформляйте мне ребёнка! Мать на глазах у меня убили… Они стали отговаривать: Как же ты работать будешь? Малышку в ясли не устроишь — они забиты. А я взяла лист бумаги и написала заявление об увольнении: Не пропаду, — говорю, — буду гимнастёрки солдатам шить.


Унесла я домой мою первую дочку — Катю. Уж как я любила её, как баловала… Ну, думаю, испорчу ребёнка, надо что-то делать. Зашла я как-то на свою бывшую работу, а они двух девчушек двойняшек, лет трёх, в детдом оформляют. Я к ним: Отдайте их мне, а то я Катю совсем избалую. Так появились у меня Маша и Настя.


Тут соседка парнишку привела шести лет, Петей звать. Его мать беженка, в поезде умерла, — объяснила она, — возьми и этого, а то у тебя — одни девки. Взяла и его. Живу с четырьмя малютками.


Тяжело стало: и еду надо приготовить, и постирать, и за детьми приглядеть, да и для шитья гимнастёрок тоже нужно время — ночами их шила. И вот, развешиваю как-то во дворе бельё, входит мальчик лет десяти, худенький такой, бледный, и говорит: — Тётенька, это ты детей в сыновья берёшь? Я молчу и смотрю на него. А он продолжает: — Возьми меня, я тебе во всём помогать буду, — и, помолчав, добавил: — И буду тебя любить. Как сказал он эти слова, слёзы у меня из глаз и полились. Обняла его:
— Сыночек, а как звать тебя?
— Ваня, — отвечает.
— Ванюша, так у меня ещё четверо: трое девчонок да парнишка. Их-то будешь любить? А он так серьёзно отвечает:
— Ну так, если сестры и брат, как не любить?
Я его за руку, и в дом. Отмыла, одела, накормила и повела знакомить с малышами.
— Вот, — говорю, — ваш старший брат Ваня. Слушайтесь его во всём и любите его.


И началась у меня с приходом Вани другая жизнь. Он мне как награда от Бога был. Взял Ваня на себя заботу о малышах, и так у него складно всё получалось: и умоет, и накормит, и спать уложит, да и сказку почитает. А осенью, когда я хотела оформить его в пятый класс, он воспротивился, решил заниматься самостоятельно, сказал:
— В школу пойду, когда подрастут младшие.


Пошла я к директору школы, всё рассказала, и он согласился попробовать. И Ваня справился.
Война закончилась. Я запрос о Фёдоре несколько раз посылала, ответ был один: пропал без вести.


И вот однажды получаю письмо из какого-то госпиталя, расположенного под Москвой: “Здравствуй, Лиза! Пишет незнакомая тебе Дуся. Твой муж был доставлен в наш госпиталь в плохом состоянии: ему сделали две операции и отняли руку и ногу. Придя в себя, он заявил, что у него нет ни родственников, ни жены, а два сына погибли на войне. Но когда я его переодевала, то нашла у него в гимнастёрке зашитую молитву и адрес города, где он жил с женой Лизой. Так вот, — писала Дуся, — если ты ещё помнишь и ждёшь своего мужа, то приезжай, если не ждёшь, или замуж вышла, не езди и не пиши”. Как же я обрадовалась, хоть и обидно мне было, что Фёдор усомнился во мне. Прочитала я письмо Ване. Он сразу сказал: — Поезжай, мама, ни о чём не беспокойся.


Поехала я к мужу… Ну, как встретились? Плакали оба, а когда рассказала ему о новых детях, обрадовался. Я всю обратную дорогу о них говорила, а больше всего о Ванюше.
Когда зашли в дом, вся малышня облепила его:
— Папа, папа приехал! — хором кричали. Всех перецеловал Фёдор, а потом подошёл к Ване, обнял его со слезами и сказал:
— Спасибо, сын, спасибо за всё.


Ну, стали жить. Ваня с отличием закончил школу, пошёл работать на стройку, где когда-то начинал Фёдор, и одновременно поступил на заочное отделение в Московский строительный институт. Окончив его, женился на Кате. Двойняшки Маша и Настя вышли замуж за военных и уехали. А через пару лет женился и Пётр. И все дети своих дочек называли Лизами — в честь бабушки.


Борис Ганаго"
Страничка "Эпоха СССР"



- - Сайт "Люблю читать"...
"Василий Сухомлинский: Письма к сыну.


Письмо первое
Добрый день, дорогой сын!
Вот ты и улетел из родительского гнезда — живешь в большом городе, учишься в вузе, хочешь чувствовать себя самостоятельным человеком. Знаю по собственному опыту, что, захваченный бурным вихрем новой для тебя жизни, ты мало вспоминаешь о родительском доме, о нас с матерью, и почти не скучаешь. Это придет позже, когда ты узнаешь жизнь.


…Первое письмо сыну, улетевшему из родительского гнезда… Хочется, чтобы оно осталось у тебя на всю жизнь, чтобы ты хранил его, перечитывал, думал над ним. Мы с матерью знаем, что каждое молодое поколение немного снисходительно относится к поучениям родителей: вы, мол, не можете видеть и понимать все то, что видим и понимаем мы. Может быть, это и так…


Может быть, прочитав это письмо, ты захочешь положить его куда-нибудь подальше, чтобы оно меньше напоминало о бесконечных поучениях отца и матери. Ну что же, положи, но только хорошенько запомни, куда, потому что придет такой день, когда ты вспомнишь эти поучения, скажешь себе: а все-таки прав был отец… и тебе надо будет прочитать это старое полузабытое письмо. Ты найдешь и прочитаешь его. Сохрани же его на всю жизнь.


Я тоже сохранил первое письмо от отца. Мне было 15 лет, когда я улетел из родительского гнезда — поступил учиться в Кременчугский педагогический институт. Был трудный 1934 год. Помню, как провожала меня мать на вступительные экзамены. В старенький чистый платок завязала новое, хранившееся на дне сундука рядно и узелок с продовольствием: лепешки, два стакана жареной сои…


Экзамены я сдал хорошо. Абитуриентов со средним образованием тогда было мало, и в институт разрешали принимать выпускников семилетки. Началось мое учение. Трудно, очень трудно было овладевать знаниями, когда в желудке пусто. Но вот появился хлеб нового урожая. Никогда не забуду того дня, когда мать передала мне первый каравай, испеченный из новой ржи.


Привез передачу дедушка Матвей, извозчик сельского потребительского общества, еженедельно приезжавший в город за товаром. Каравай был в чистой полотняной торбе — мягкий, душистый, с хрустящей корочкой. И рядом с караваем отцовское письмо-то первое письмо, о котором я говорю: оно хранится у меня, как первая заповедь… “Не забывай, сын, о хлебе насущном. Я не верю в бога, но хлеб называю святым. Пусть и для тебя он на всю жизнь останется святым.


Помни, кто ты и откуда вышел. Помни, как трудно добывается этот хлеб. Помни, что дед твой, мой отец Омелько Сухомлин был крепостным и умер за плугом на ниве. Никогда не забывай о народном корне. Не забывай о том, что пока ты учишься — кто-то трудится, добывая тебе хлеб насущный.


И выучишься, станешь учителем — тоже не забывай о хлебе. Хлеб — это труд человеческий, это и надежда на будущее, и мерка, которой всегда будет измеряться совесть твоя и твоих детей”. Вот что писал отец в своем первом письме. Ну, была еще приписка о том, что получили рожь и пшеницу на трудодни, что каждую неделю будет привозить мне дед Матвей по караваю.


Для чего я пишу тебе об этом, сын? Не забывай, что корень наш — трудовой народ, земля, хлеб святой. И проклят будет тот, кто хоть одним помыслом, одним словом, одним поступком своим выразит пренебрежение к хлебу и труду, к народу, давшему всем нам жизнь… Сотни тысяч слов в нашем языке, но на первое место я бы поставил три слова: хлеб, труд, народ.


блЭто три корня, на которых держится наше государство. Это самая сущность нашего строя. И эти корни так прочно переплелись, что ни разорвать их, ни разделить невозможно. Кто не знает, что такое хлеб и труд, перестает быть сыном своего народа. Тот теряет лучшие духовные качества народные, становится отщепенцем, безликим существом, недостойным уважения.


Кто забывает, что такое труд, пот и усталость, тот перестает дорожить хлебом. Какой бы из этих трех могучих корней ни был поврежден у человека, он перестает быть настоящим человеком, у него появляется внутри гниль, червоточинка.


Я горжусь тем, что ты знаешь труд на хлеборобской ниве, знаешь, как нелегко добывается хлеб. Помнишь, как накануне первомайского праздника я пришел к вам в класс (кажется, учились вы тогда в девятом) и передал просьбу колхозных механизаторов: замените нас, пожалуйста, в поле в праздничные дни, мы хотим отдохнуть.


Помнишь, как не хотелось всем вам, юношам, вместо праздничного костюма одевать комбинезон, садиться за руль трактора, быть прицепщиком? Но зато какая гордость светилась у вас в глазах, когда эти два дня прошли, когда вы вернулись домой, чувствуя себя тружениками.


Я не верю в такое вот, я бы сказал, шоколадное представление о коммунизме: всех материальных благ будет предостаточно, всем человек будет обеспечен, все будет у него как будто бы по мановению руки, и все так легко ему будет доставаться: захотел — вот тебе на столе, что душе твоей угодно. Если бы все это было так, то человек превратился бы в черт знает что, наверное, в пресыщенное животное. К счастью, этого не будет.


Ничто не будет доставаться человеку без напряжения, без усилий, без пота и усталости, без тревог и волнений. Будут и при коммунизме мозоли, будут и бессонные ночи. И самое главное, на чем всегда будет держаться человек — его ум, совесть, человеческая гордость — это то, что он всегда будет добывать хлеб в поте лица своего.


Будет всегда тревога у вспаханного поля, будет сердечная забота, как о живом существе, о нежном стебельке пшеницы. Будет неудержимое стремление к тому, чтобы земля давала все больше и больше — на этом всегда будет держаться хлебный корень человека. И этот корень надо беречь в каждом.


Ты пишешь, что скоро вас посылают на работу в колхоз. И очень хорошо. Я этому очень, очень рад. Работай хорошо, не подводи ни себя, ни отца, ни товарищей. Не выбирай чего-нибудь почище да полегче. Выбирай труд непосредственно в поле, на земле. Лопата-тоже инструмент, которым можно показать мастерство.


А в летние каникулы будешь работать в тракторной бригаде у себя в колхозе (конечно, если не будут набирать желающих на целинные земли. Если же будут набирать обязательно поезжай туда). “По колосу пшеницы узнают человека, вырастившего ее”,- ты, наверное, хорошо знаешь эту нашу украинскую пословицу.


Каждый человек гордится тем, что он делает для людей. Каждому честному человеку хочется оставить частицу себя в своем пшеничном колосе. Я живу на свете уже почти пятьдесят лет, и убедился, что ярче всего это желание выражается в том, кто трудится на земле.


Дождемся твоих первых студенческих каникул — я познакомлю тебя с одним стариком из соседнего колхоза, он уже больше тридцати лет выращивает саженцы яблонь. Вот это настоящий художник в своем деле. В каждой веточке, в каждом листике выращенного деревца он видит себя. Если бы сегодня все люди были такими, можно было бы сказать, что мы достигли коммунистического труда…


Желаю тебе здоровья, добра, счастья. Мама и сестричка обнимают тебя. Они написали тебе вчера. Целую тебя. Твой отец"


Страничка ВК "Люблю читать"


Мир добрее и светлее, мир крепче - при таких страничках.



Другие статьи в литературном дневнике:

  • 21.09.2025. Скупость на слёзы