8. Ко дню рождения Б. Пастернака

Евгений Говсиевич: литературный дневник

8. КО ДНЮ РОЖДЕНИЯ Б.ПАСТЕРНАКА


10 февраля 1890 г. родился один из крупнейших русских поэтов XX века, лауреат Нобелевской премии Б.Пастернак.


Показалось уместным в этот день опубликовать подборку, в которой представить мнения о Б.Пастернаке известных писателей, критиков и литературоведов.


В Рейтинге-3 «Лучшие писатели России» Б.Пастернак на 27 месте http://www.proza.ru/2016/10/03/1319.
В Рейтинге-5 «Поэты Серебряного века» Б.Пастернак на 5 месте http://www.proza.ru/2016/10/04/1598.
В Рейтинге-54 «Поэмы XX столетия» Поэмы Пастернака («Спекторский» и «Лейтенант Шмидт») на 4 месте http://www.proza.ru/2016/10/27/545.


«Мело, мело по всей земле
Во все пределы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела».


СОДЕРЖАНИЕ


Введение
1. Н.Берберова о Б.Пастернаке
2. Э.Герштейн о Б.Пастернаке
3. Э.Герштейн о Б.Пастернаке и А.Ахматовой
4. И.Эренбург о Б.Пастернаке
5. О.Мандельштам о Б.Пастернаке
6. Н.Мандельштам об О.Мандельштаме, А.Ахматовой и Б.Пастернаке
7. А.Гладков о Б.Пастернаке
8. О взаимоотношениях Б.Пастернака с Ливановыми
9. Переписка М.Цветаевой с Б.Пастернаком и Р.Рильке
10. Немного из личной жизни


ВВЕДЕНИЕ


Увлечение Пастернака в молодости музыкой, философией и литературой во многом определили облик поэта, масштаб его культурных интересов.
Центральное место в лирике Пастернака принадлежит природе. От его пейзажей веет свежестью и здоровьем.


В отличие от Блока, Цветаевой, Маяковского, Есенина, лирическая партия сравнительно редко ведется у Пастернака от первого лица. У них в центре – личность поэта. Пастернак отходит от этой концепции. Он мало рассказывает о себе и от себя, старательно прячет свое «я».


Читателей стихотворений и поэм Пастернака ждут определенные трудности в понимании его произведений. Во многом это связано со словарем поэта. Пастернак вводил в свои стихи слова и речевые обороты, которых избегали поэты предшествующих поколений. Чем менее литературным было слово, чем меньше оно было в книжном обороте, тем оно было лучше для поэта.


1.Н. БЕРБЕРОВА о Б.ПАСТЕРНАКЕ


Б.Л. Пастернака хорошо помню по Берлину. Он принадлежал к той группе людей, о которых я сказала, что Горький был начисто вне круга их литературных интересов. В Берлине он довольно часто приходил к нам, когда бывал и Белый. Я тогда мало любила его стихи, которые теперь ценю гораздо выше, чем его неуклюжий, искусственный и недоработанный роман, чем его поздние стихи о Христе, Магдалине и вербной субботе. Ходасевич и Белый слушали его сочувственно и внимательно.


Он казался мне не очень интересным, потому что и тогда, и после производил впечатление талантливого, но не созревшего человека. Таким остался он до конца своей жизни, но этот грех почти всегда можно простить, если есть что-то другое, за что его можно прощать. Я в то время во многих его стихах (которые сейчас мне кажутся простыми, только перегруженными не до конца продуманными метафорами) не могла добраться до сути.


Впрочем, хотел ли Пастернак сам, чтобы люди добирались до сути его стихов? Теперь я думаю, что эти усилия понять до конца строфу за строфой были совсем и не обязательны – в его поэзии строфа, строка, образ или слово действуют внесознательно, это в полном смысле не познавательная, но чисто эмоциональная поэзия через слух (или глаз), что-то трепещет в нас в ответ на нее, и копаться в ней совершенно не нужно.


В берлинские месяцы Пастернак был в своем первом периоде. Между первым и третьим (стихи доктора Живаго) был у него второй: характерная смесь Рильке и Северянина, отмеченная некоторой долей графомании, легкостью отклика на «весну», «лето», «осень», «зиму», «листопад», «одиночество», «море» и т.д., словно написаны стихи на заданную тему – чего никогда не было у Есенина, и что Маяковский возвел в прием, как результат «социального заказа».


Позже, уже в Париже, я знала ту, которая теперь упоминается во всех биографиях Пастернака и о которой есть строки в «Охранной грамоте»: «две сестры Высоцкие», из которых старшая была первой любовью Пастернака, когда ему было четырнадцать лет и которую позже он встретил в Марбурге, где жил студентом (летом 1912 года). Он сделал ей предложение, и она тогда отказала ему. Он страдал от неразделенной любви и начал писать стихи «день и ночь» (но главным образом о природе).


В Париже она была уже замужем, когда я знала ее. Обе сестры почему-то весьма непочтительно назывались Бебка и Решка. Решка была старшая, тоненькая, рыженькая, в веснушках. Вторая, с которой я была ближе знакома, иногда называлась Бебочка – она была очень хороша собой, с прекрасными глазами, строгим профилем и женственными движениями. Пропасть разделяла меня с ней – она жила в светской, буржуазной среде, выезжала, но почему-то, когда мы встречались, мы всегда были рады друг другу: я чувствовала в ней и прелесть ее, и душевную мягкость. Она тоже была с сестрой в Марбурге, когда случился разрыв Решки с Пастернаком.
«Темноты» в его стихах – именно потому, что они в стихах – теперь меня уже давно не беспокоят, но что сказать о его статьях, письмах, ответах на анкеты, его интервью?


Теперь кажется, что эти «темноты» были созданы им нарочно, чтобы настоящую мысль спрятать подальше, прикрыть, закамуфлировать: в статье «Черный бокал» (1916), в письмах к Горькому (1921-1928), в анкете по поводу постановления компартии о литературе (1925), в «Минской» речи (1936) немыслимо добраться до существа дела, все обрамлено виньетками отвлеченных слов, не имеющих никакого отношения к главной теме, этот стиль соблазнительно назвать «советским рококо» – он, конечно, ни Горькому, ни читателям анкеты не мог быть понятен. А что если это не камуфляж?


А что если такими виньетками годами шла мысль Пастернака, пока он не нашел для себя новый способ думать, которым и воспользовался в «Докторе Живаго»?


Этот метод «Живаго» выдуман не им: он был в расцвете в русской литературе до эпохи символизма.


Третью сторону его мышления – уже не рококо, но и не стиль восьмидесятых годов прошлого века – отражает его переписка с Ренатой Швейцер. Каждому, кто любит Пастернака, необходимо прочитать переписку его с племянницей д-ра Альберта Швейцера, вышедшую в 1964 году в оригинале, по-немецки. В этой небольшой книжке – история знакомства, письма его, отрывки писем Ренаты и история ее поездки к нему в Переделкино – Пастернак отражен полностью и во всей своей неизменности.


Даже его лицо на фотографии осталось почти прежним – лицо подростка (как было замечено иностранными журналистами). После чтения этой переписки несомненно одно: его молодая поэзия, от которой он более или менее отрекся в старости, была в его жизни не более как прекрасной и, может быть, даже гениальной случайностью.


Может быть, дар вечной молодости не дал ему созреть? Еще в Берлине, несмотря на то, что ему было за тридцать, он выглядел юношей. Он тогда-то появлялся на горизонте, то исчезал опять (он несколько раз в 1922-1923 годах выезжал из Москвы в Берлин и опять возвращался в Москву из Берлина). В 1935 году я опять встретилась с ним в Париже (он приезжал не то один, не то два раза).


До этого года он много печатался, его библиография занимает в Мичиганском издании его стихов и прозы 30 страниц. В эти последние наезды он разошелся со своей первой женой, художницей Женей Лурье, и собирался жениться (или только что женился) на второй – Зинаиде Николаевне Еремеевой-Нейгауз.
Есть что-то захлебывающееся, идущее от второстепенных немецких романтиков и наших слезливых идеалистов типа Огарева, в тоне писем семидесятилетнего Пастернака (и влюбленной в него шестидесятилетней Ренаты Швейцер, называющей его «мой Боря»), в то же время напоминающее его таким, каким он был сорок лет тому назад: растерянного, восторженного, запутавшегося в себе самом, в «о!» и «ах!» своего эпистолярного стиля, признающегося, что не в силах «перевести дыхания» от радости при получении письма Ренаты.


Вот он говорит ей о слиянии их душ, вот – о передаче своих чувств ей на расстоянии, вот – о погоде в связи с ожиданием ее приезда как отражении собственных эмоций. Вот она описывает его: в пасхальное воскресенье они гуляли по улицам и он христосовался со всеми встречными знакомыми и незнакомыми; после того как он познакомил ее с женой, он повел ее к О.Ивинской, сказав: «Я завоевал ее (Зину), добился ее... а теперь пришла другая. Зина – идеальная мать, хозяйка, прачка. Но Ольга страдала за меня...» Время от времени от избытка чувств (пишет Рената) они смотрели друг на друга и глотали слезы в молчании.


Если можно облегченно вздохнуть, услышав, что Гоголь сжег вторую часть «Мертвых душ» (ее не столь легко было бы предать забвению, как «Выбранные места», – впрочем, и это потребовало более полувека), то несомненной удачей в современной русской литературе является тот факт, что Пастернак не успел закончить свою пьесу-трилогию «Слепая красавица».


То, что мы знаем о ней, заставляет думать, что это была бы вещь ни в какой мере недостойная его пера. Три поколения должны были быть выведены в ней, и большое место должно было быть отведено спорам об искусстве крепостного человека Агафонова и... Александра Дюма. Изнасилование, кража фамильных драгоценностей, убийства, ослепление крепостной девушки – таковы темы первой части. Но, к счастью, и она осталась недописанной – если верить рассказам людей, бывавших у Пастернака в последний год его жизни.


2. Э. ГЕРШТЕЙН о Б.ПАСТЕРНАКЕ


…Больший резонанс в эмигрантской литературе произвели отклики в прессе на скоропостижную смерть Надежды Сергеевны Аллилуевой – жены Сталина. Газеты были полны выражениями соболезнования от разных организаций, от членов ЦК, от сослуживцев покойной и родственников. В этом потоке видное место занимало сочувственное письмо, подписанное 33 писателями и напечатанное в №52 «Литературной газеты» 17 ноября 1932 г. Но Пастернак не подписал вместе со всеми этот траурный адрес, а приложил отдельную записку. Она была напечатана там же: «Присоединяюсь к чувству товарищей.


Накануне глубоко и упорно думал о Сталине, как художник – впервые. Утром прочел известье. Потрясен так, точно был рядом, жил и видел». 18 ноября в «Правде» было помещено письмо в редакцию И.В. Сталина – общая благодарность всем выразившим сочувствие его горю. Реакция Сталина на удивительные слова Пастернака осталась неизвестной. Но многие предполагают, что с этого момента Пастернак, сам того не ведая, вошел в личную жизнь Сталина, стал какой-то частицей в его душевном пейзаже. И когда через восемнадцать месяцев Сталин позвонил Пастернаку начет Мандельштама, забыть о той странной и значительной приписке поэта он, конечно, не мог.


Кроме этого в 1936 г. был напечатан в «Известиях» стихотворный цикл Пастернака, посвященный Сталину: «…я с легким сердцем могу жить и работать по-прежнему, в скромной тишине, с неожиданностями и таинственностями, без которых я бы не любил жизни. Именем этой таинственности горячо Вас любящий и преданный Вам Б.Пастернак».


Вероятно, это был последний всплеск психической зараженности Пастернака мощной личностью Сталина. Обратное движение началось, вероятно, с отказа подписать коллективное требование писателей расстрела Тухачевского. А затем, разделяя общее чувство ужаса от разгула террора, Борис Леонидович пережил также личное потрясе- ние – гибель грузинских поэтов, своих друзей – Тициана Табидзе и Паоло Яшвили. На знакомых страницах «Известий» он прочел предсмертные слова распластанного и раздавленного Бухарина… Пастернак пришел к отрицанию страшной фигуры Сталина.


Противоположным был путь Мандельштама – от острой политической сатиры до натужной «Оды Сталину». Это была конъюнктурная вещь, не заслуживающая внимания исследователя. Но в стихотворении «Меж народного шума и спеха» он также поддался обаянию крупной исторической личности, как и Пастернак. Потрясенный милостью Сталина, Мандельштам говорит о нем эмоционально, благодарно.
…Вокруг часто говорили, что Пастернак «непонятен». Но с этой своей «непонятностью» и, как тогда говорили, «камерностью», он становился все более и более модным. Это меня раздражало, но одновременно вызывало зависть к московским снобам, которые хвастались встречами с поэтом в салонах, чуть ли не «кремлевских». В начале тридцатых годов облик Пастернака стал для меня будничнее.


Бывая у Мандельштамов, поселившихся в Доме Герцена на Тверском бульваре, я часто наблюдала, как по двору дефилировал Борис Леонидович от писательской столовой до левого флигеля с полными сумками в руках. Все знали, что там живут его уже оставленная жена и сын, а сам Борис Леонидович живет в другом месте с новой женой – бывшей женой Нейгауза…


3. Э.ГЕРШТЕЙН о Б.ПАСТЕРНАКЕ и А.АХМАТОВОЙ


…Кроме того, было ясно, что Пастернак заполонен своим романом с Ивинской и для малознакомых людей места уже не оставалось. А о драматических событиях, происходящих в жизни и Бориса Леонидовича, и Ольги Всеволодовны, я узнавала вначале от Лидии Корнеевны (Чуковской), потом от Анны Андреевны, а впоследствии об этих делах говорила уже вся Москва, да и не только Москва. Благожелательное отношение к Ивинской сменилось у Лидии Корнеевны и у Ахматовой негативным довольно скоро. Впоследствии Ахматова утверждала, что ее отношения с Пастернаком постепенно портились из-за этого.


Но Анна Андреевна была непреклонна. Самая опала Пастернака, вся эпопея с его романом «Доктор Живаго» носили шумный крикливый характер благодаря участию в этом Ивинской. Это было так непохоже на благородную скромность Ахматовой, многие годы проведшей в еще худшем положении, чем Пастернак. Когда-то давно он и сам отмечал это, заступаясь за нее в письме к Сталину.


Пастернак был дружен с Ахматовой. Когда ему было плохо (ссорился с женой или что-нибудь подобное), он уезжал в Ленинград и останавливался у Анны Андреевны. Стелил на полу свое пальто и так засыпал, и она его не беспокоила. И так было несколько раз…


Теперь Ахматова находила много разительных перемен в Пастернаке. Она стала замечать, например, что он отрекается от старых друзей, с которыми его связывали годы и годы дружбы. Однажды он назвал пошляком Г.Г. Нейгауза (?) за то, что, не имея собственной дачи, он снимал комнату в Переделкине. Поссорился с другом своей юности С.Бобровым из-за критического отзыва его о «Докторе Живаго». Все это рассказывала мне Анна Андреевна, жалуясь на перерождение Пастернака. Когда же он напечатал свою автобиографию, она возмутилась, узнав о его глубоком равнодушии ко всем поэтам-современникам, причем Мандельштама он назвал после Багрицкого.


Все чаще и чаще Анна Андреевна высмеивала поступки и слова Бориса Леонидовича в быту, в частной жизни. Резко отрицательно относилась она к чувственным новым стихотворениям Пастернака, находя в них признаки старчества. Это ненавистная ей «Вакханалия» да еще «Ева» и «Хмель». У Анны Андреевны бывали периоды такого равнодушия к Пастернаку, что у нее долго валялась на подоконнике машинопись с авторской правкой его «Заметок к переводам шекспировских драм».


Главным камнем преткновения во взаимоотношениях Ахматовой и Пастернака было ее отношение к его роману, который она совершенно не принимала. Кажется, прямо в глаза она ему не высказывала свое мнение, опасаясь участи Боброва, но ведь он не мог не чувствовать ее равнодушия к своему, как он считал, главному созданию. Анна Андреевна все более и более отчуждалась от него.


И однажды, приехав из Ленинграда и названивая московским друзьям, вдруг поняла, что Пастернаку звонить уже не стоит. Отойдя от телефона, она произнесла с досадой и горечью: «Нет, Москва без Бориса это уже не Москва!»


4. И.ЭРЕНБУРГ о Б.ПАСТЕРНАКЕ


Пастернак не архаичен, не ретроспективен, но жив, здоров, молод и современен. Ни одно из его стихотворений не могло быть написано до него. В нем восторг удивленья, нагроможденье новых чувств, сила первичности, словом, мир после потопа или после недели, проведенной в погребе, защищенном от снарядов. Для того, чтобы передать эту новизну ощущений, он занялся не изобретением слов, но их расстановкой. Магия Пастернака в его синтаксисе. Одно из его стихотворений называется «Урал впервые», все его книги могут быть названы «Мир впервые», являясь громадным восклицательным «о», которое прекраснее и убедительнее всех дифирамбов.


Говорить с Пастернаком трудно. Его речь – сочетание косноязычия, отчаянных потуг вытянуть из нутра необходимое слово и бурного водопада неожиданных сравнений, сложных ассоциаций, откровенностей на явно чужом языке. Он был бы непонятен, если бы этот хаос не озарялся единством и ясностью голоса. Так, его стихи, порой иероглифические, доходят до антологической простоты, до детской наивной повести о весне. Конечно, Бунин понятнее, и легче добывать огонь с помощью шведских спичек, нежели из камня. Но сердца зажигаются искрами кремня, спичками же лишь папиросы.


Ритм Пастернака – ритм наших дней; он неистов и дик в своей быстроте. Кто мог думать, что эти добрые ямбы с тяжелыми крупами могут скакать поверх барьеров, как арабские скакуны.


5. О. МАНДЕЛЬШТАМ о Б.ПАСТЕРНАКЕ


Стихи Пастернака почитать – горло прочистить, дыхание укрепить, обновить легкие: такие стихи должны быть целебны от туберкулеза. У нас сейчас нет более здоровой поэзии. Это – кумыс после американского молока. Книга Пастернака «Сестра моя – жизнь» представляется мне сборником прекрасных упражнений дыханья: каждый раз голос ставится по-новому, каждый раз иначе регулируется мощный дыхательный аппарат.


6. Н.МАНДЕЛЬШТАМ об О.МАНДЕЛЬШТАМЕ, А.АХМАТОВОЙ и Б.ПАСТЕРНАКЕ


Как бы ни складывалась жизнь, Мандельштам всегда берег наши отношения и ценил дружбу Ахматовой. С ней были разговор, шутка, смех, вино и главное общий путь, одинаковое понимание самых существенных вещей и взаимная поддержка в труде и во всех бедах. Они были союзниками в самом настоящем смысле слова. Их было только двое, и они стояли на одном.


Если перелистать книги, вышедшие за полвека, можно убедиться, что между ними и всеми действующими силами лежала пропасть. Оба они любили Пастернака, и с ним у них было много общего, но в ту пору он недвусмысленно тянулся к другим, личной дружбы с Мандельштамом не хотел, но временами между ними завязывался разговор – ненадолго. Он тут же обрывался: путь был слишком разный, у каждого свой.


Временами вспыхивала дружба между Ахматовой и Пастернаком, но она тоже обрывалась, потому что он отходил. Возможно, что Пастернак не искал отношений с равными и даже не подозревал, что существует равенство. Он всегда чувствовал себя отдельным и особенным. К тому же он очень ценил внешний успех. Интересно, что в конце пути скрестились, но Пастернак этого не узнал.


Мандельштам и Ахматова всегда знали, что идут вместе и дорога их близка пастернаковской: даже в пору «Второго рождения», хотя для них главное было в «Сестре моей – жизни». В поздних стихах Ахматова выделяла «Больницу». Для меня это стихотворение звучит чересчур программно.


7. А.ГЛАДКОВ о Б.ПАСТЕРНАКЕ


(А. Гладков приводит высказывания (мнения) ПАСТЕРНАКА):


- Надо ставить себе задачи выше своих сил, во-первых, потому, что их все равно никогда не знаешь, а, во-вторых, потому, что силы и появляются по мере выполнения кажущейся недостижимой задачи…


- Вспоминая формулу Маяковского, в общем верную, но неверно понятую, хочу сказать, что нам не нужно нескольких Маяковских или нескольких Демьянов Бедных. Поэт — явление по существу своему единичное и только в этой единичной подлинности ценное. Асеев, настоящий поэт, принес свое дарование в жертву своей преданности Маяковскому. Но эта жертва, как, может быть, вообще все жертвы всегда, ложная…


Для созревания Пушкина были нужны и Дельвиг, и Туманский, и Козлов, и Богданович, но нам достаточно одного Пушкина с Баратынским. Поэт — явление коллективное, ибо он замещает своей индивидуальностью, безмерно разросшейся, многих поэтов, и только до появления такого поэта нужны многие поэты…


— Вы говорите о Маяковском? Я стал удивляться его гениальности раньше большинства, клянущегося сейчас ему в верности, и долго любил его до обожания. Но Маяковский на эстраде был такой живой и потрясающий истиной и давал так много, что на несколько поколений вперед оправдал это для него одного бесспорное поприще и тем самым искупил вперед грехи будущих героев поэтического мюзик-холла, в своем развитии дошедшего до дикарства…


- Для меня несомненно, что Маяковский читал и учился у Шекспира. Есть у обоих поэтов и природное, так сказать, врожденное сходство, например, в типе их остроумия…


- У Маяковского литературная родословная гораздо сложнее, чем принято считать. Я воспринимаю его как продолжение Достоевского. Его ранние стихи могли бы написать младшие герои Достоевского, молодые бунтари типа Ипполита, Раскольникова и героя «Подростка». Все лучшее, что им сказано, — сказано навсегда, прямолинейно и непримиримо, и даже не столько сказано, как с размахом брошено обществу, городу, пространству…


— В нас живут, не желая умирать, наши прежние, уже преодоленные развитием вкуса художнические привязанности. Я давно предпочитаю Лермонтову Пушкина, Достоевскому и даже Толстому Чехова, но как только остаюсь наедине с собой, с пером в руке, закон отдачи художественного впечатления, равный квадрату силы увлечения, воскрешает под пером призраки их образов, технические приемы, ритмы, краски…


- Сомнение в авторстве актера театра «Глобус» кажется ему смехотворным. Он в связи с этим говорит о чуде развития художника-гения, о свойстве, которое Гете называл «антиципацией», то есть о способности художника знать и то, чего не было в его личном опыте. Доказательство подлинности Шекспирова авторства он видит в небрежностях и самоповторениях в его пьесах. «Подделки создаются всегда более тщательно, чем подлинное». Он говорит о несомненном даре импровизации Шекспира, подчинявшем своим поэтическим взлетам условные и часто заимствованные планы пьес.


«Я, пристально вглядываясь в текст Шекспира, прошел сквозь два его шедевра и утверждаю — это не скомпилировано, а написано одним человеком, дыхание которого почти слышишь…». Интересное наблюдение: Б. Л. утверждает, что Шекспир легче импровизировал стихами, чем писал прозой. Он даже думает, что Шекспир сначала набрасывал стихами и те сцены, которые потом переписывал прозой. О своеобразном составе общего образования в эпоху Шекспира. Сейчас знание мифологии — признак высшего гуманитарного образования, а тогда первая ступень знаний, как и латынь.


«Тогда мальчишки с лету узнавали латынь и мифологию, как наши подростки узнают устройство автомобильного мотора». «Шекспир писал всегда наспех и вряд ли перечитывал, после того как пьеса сходила с репертуара. Он забывал написанное и знал себя хуже, чем знает его любой современный диссертант…».


- Гуляем с Г. О. Винокуром и после обычных разговоров о войне переходим к Пастернаку. Винокур верно говорит, что живой Пастернак является ходячим опровержением пошлого тезиса о том, что книжная мудрость и непосредственное поэтическое восприятие мира являются антагонистами. Настоящему поэту ничего не мешает. Не будь Пастернак так образован, разве был бы столь неожидан и велик круг его ассоциаций? И Гете, и Байрон, и Пушкин, и Фет, и Блок были очень образованными людьми, и от этого еще пышнее расцветал их поэтический дар.


Говорим об отношениях Пастернака и Асеева, и Винокур вспоминает Пушкина и Баратынского. «Сальеризм» Баратынского и то же у Асеева. Винокур, хорошо знавший Маяковского, подтверждает рассказ Л. Брик о том, что Маяковский без конца бормотал строки Пастернака. Он любил Б. Л., как любят непослушного младшего брата. В их отношениях (а Винокур наблюдал их вместе) всегда были: ровная, теплая приязнь Маяковского и бурные смены восторгов и какого-то детского бунта Пастернака, бунта младшего брата против стеснительной опеки старшего.


Я прошу Г. О. прокомментировать мне странную фразу, недавно сказанную Б. Л. о том, что «квартира Бриков была, в сущности, отделением московской милиции»… Г. О. усмехается, молчит, но потом с оговорками, что это только его личное мнение и прочее, начинает рассказывать о дружбе Бриков со знаменитым Яном Аграновым, крупным чекистом, занимавшимся по своей линии литературными делами.


Агранов сначала заведовал специальным отделом в ГПУ и НКВД, потом стал заместителем наркома и погиб в 1937 году (тогда говорили, вспоминаю я, что он выбросился из окна, когда за ним «пришли»). Агранов с женой часто бывал у Бриков. Г. О. сам его у них встречал. По его могучей протекции Маяковскому так легко разрешали заграничные поездки, но, когда В. В. влюбился в Париже в Татьяну Яковлеву, сделал ей предложение и должен был снова ехать осенью 1929 года в Париж, ему не дали визу.


Возможно, Брики опасались женитьбы Маяковского на эмигрантке и, вероятно, информировали об этом Агранова. На Маяковского этот первый в его жизни отказ в визе произвел страшное впечатление. С его цельностью он не мог понять и примириться с тем, что ему, Маяковскому, не доверяют. Тут начало внутренней драмы, которая привела его к самоубийству. Г. О. говорит, что это не обязательно трактовать плохо: со своей точки зрения Брики были, быть может, и правы, оберегая Маяковского от этого опасного, по их мнению, увлечения, но, так или иначе, во вмешательстве Агранова было нечто зловещее. Вероятно, Б. Л. имел в виду этот эпизод, о котором друзья Маяковского знали.


8. О ВЗАИМООТНОШЕНИЯХ Б.ПАСТЕРНАКА с ЛИВАНОВЫМИ


8.1 ИЗ КНИГИ В. ЛИВАНОВА: «НЕВЫДУМАННЫЙ ПАСТЕРНАК»
8.2 «За чьи грехи расплачиваются наши дети?» (Тамара Алексеева)
8.3 ПИСЬМО ПАСТЕРНАКА БОРИСУ ЛИВАНОВУ


8.1 ИЗ КНИГИ В. ЛИВАНОВА: «НЕВЫДУМАННЫЙ ПАСТЕРНАК»


….Собственно, некоторые друзья пытались указать Живаго на его скрытое, вычурными фразами маскируемое бездушие, но, по своему обыкновению, он их долго слушать не стал: сам выговорился и, не дав возможности возразить на свои рацеи о том, „как ему до страсти хочется жить", сказал „до свиданья" и тут же ушел".


Вот что такое Юрий Живаго в романе, пока читатель, добравшись до конца книги, вдруг не узнает, что этот самый Юрочка написал вот эти самые стихи.


Но может ли Юрий Живаго, с которым мы знакомимся на протяжении романа, быть автором таких стихов? Конечно, нет. Нет, потому что стихи эти, безусловно, могут быть написаны только Борисом Пастернаком. И Пастернак не ставил своей задачей писать от лица Юрия Живаго. Почему? Скорее всего потому, что Юрий Живаго — это тот Пастернак, каким автор романа хотел бы себя представить, но каким сам никогда не был… но был убежден, что воображаемый им Пастернак — Юрий Живаго вполне может быть автором стихов реального поэта Бориса Пастернака. В этой несовместимости образа прозаического Юрия Живаго и навязанной ему в авторство пастернаковской поэзии — главная художественная фальшь всей книги.


Рассматривая "Доктора Живаго", невозможно избежать сопоставлений с талантливой и честной прозой его современников, тех, которым не пришлось "скользить по жизни, ничего после себя не оставляя, ничем не жертвуя". И прежде всего, с беспощадной правдой шолоховского "Тихого Дона", с горько-ироничной "Завистью" Юрия Олеши, со страшными постижениями Андрея Платонова в "Чевенгуре" и "Котловане" и, конечно, Булгакова.


Задержусь на одном, кажущемся мне существенным. Вернее, на его отсутствии. Я имею в виду юмор, который не удалось убить в русской жизни даже в самые мрачные времена и отсутствие которого в романе лишает прозу Пастернака подлинной жизненной силы. В драматических коллизиях пастернаковской прозы, где персонажи с заданными раз и навсегда характерами старательно обслуживают придуманные автором сюжетные схемы и выражают вовсе не свою, а авторскую волю, — отсутствие юмора хотя и обусловленно, но все равно губительно, т. к. оборачивается ложной значительностью и событий, и персонажей, которые в этих событиях участвуют. Сам Юрий Живаго начисто лишен юмора, и автор не допускает даже тени усмешки в его адрес как со своей, авторской стороны, так и со стороны других персонажей романа….


8.2 «За чьи грехи расплачиваются наши дети?» (Тамара Алексеева)


Сын актера Василия Ливанова сидит в тюрьме за убийство.


«Ты являешь милость тысячам
и за беззаконие отцов воздаешь
в недро детям их после них…»
Иеремия,глава 32


Я не верю, что сын актера Василия Ливанова, кавалера ордена Британской империи, блестяще сыгравшего Шерлока Холмса - убийца. Я сочувствую горю отца - не приведи бог никому испытать такую трагедию. Пресса устроила настоящую травлю, не гнушаясь никакой ложью, бросила тень на знаменитый род семьи Ливановых.


Но я верю в то, что ни один волос просто так не упадет с головы человека. И вспоминаю другую травлю, учиненную над великим поэтом и писателем Борисом Пастернаком. Травлю, которая послужила причиной его преждевременной смерти. В которой приняли самое горячее участие и Борис Ливанов, близкий друг Пастернака, отец Василия Ливанова. И сам Василий Ливанов, написавший воспоминания «Невыдуманный Борис Пастернак», в которой вылил на давно умершего поэта целый ушат грязи…


Остается ответить на вопрос - за что Ливановы - отец и сын (при жизни Пастернака Василий был еще школьником) так его возненавидели?


Мой любимый писатель, Борис Пастернак, за роман «Доктор Живаго» в 1958 году был удостоен Нобелевской премии. За роман он подвергся нечеловеческим гонениям и от премии вынужден был отказаться. Но это его не спасло.


«Я пропал, как зверь в загоне,
Где-то люди, воля, свет,
А за мною шум погони,


Мне наружу хода нет» - писал он в стихотворении «Нобелевская премия». Ах, эта Нобелевская премия! Если бы не она! Как вспоминает подруга Иосифа Бродского, Людмила Штерн, каким «ударом в солнечное сплетение» явилась она для многих « друзей» поэта!(Бродский получил ее в 1987 году)


Травля Пастернака достигла небывалых размеров. Московские писатели обращались к правительству с просьбой «лишить Пастернака гражданства и выслать за границу».
Чего боялись коллеги по перу - ну, это понятно. Время было такое - все боялись.


Роман-то признан антисоветским. Писатели должны были осудить. А чего боялись самые близкие друзья, вроде актера Бориса Ливанова? Который имел на Пастернака «сильное влияние»? Который - посоветовал лауреату Нобелевской премии, получившую ее «за выдающиеся заслуги в современной лирической поэзии и в области великой русской прозы» - не писать больше романов. Не стоило, мол, писать шестьсот страниц ради одного стихотворений в конце романа, «которое вбирает весь роман».


Иногда очень важно - не что сказал друг, а когда сказал. Когда греешься в лучах славы, или - когда насмерть затравлен. За что так возненавидел писателя самый близкий друг, да так, что эта ненависть, как дурная зараза, пошла по роду? За оскорбительные слова в адрес его романа Пастернак написал Борису Ливанову гневное письмо (см. ниже). Потом остыл и пришел просить прощение. »Пастернак появился у нас в доме ранним утром. Умолял забыть про письмо, «перешагнуть через него». Но отец был неумолим…».


После этого не удивлюсь, если ты начнешь здесь рыдать и падать на колени». В ответ на эти слова Пастернак действительно заплакал и встал на колени. Просил вернуть письмо, потому что если оно останется у нас в доме, Борису захочется его перечитать и тогда он никогда, никогда его не простит… Сцена покаяния происходила в прихожей. Отец попросил маму вернуть письмо, сам же, резко повернувшись, ушел в комнату» (журнал «Караван» № 12 декабрь 2010 год).


Потрясает эта сцена унижения поэта. Ведь, как писал В. Высоцкий: «Поэты ходят пятками по лезвию ножа и режут в кровь свои босые души». Что творческие люди - особо ранимые- знают все. Михаил Булгаков от пренебрежительных слов Сталина сгорел буквально в считанные дни…Пастернак особенно отличался повышенной чувствительностью, он был оголенным нервом, «жил и писал навзрыд».


«Февраль. Достать чернила и плакать!
Писать о феврале навзрыд,
Пока грохочущая слякоть
Весною черною горит.»
«Любимая-жуть! Когда любит поэт,
Влюбляется бог неприкаянный…»


Его пощадил даже Сталин. Эту сцену прекрасно описал в «Караване историй» (декабрь №12 2010 год) сам Василий Ливанов. «После ареста любовницы Пастернака Ивинской на очереди был сам поэт. Поскребышев начал докладывать Сталину:
-Приготовленный к печати типографский набор нового стихотворного сборника «врага народа» рассыпан, имеются неоспоримые свидетельства…


Договорить Сталин не дал-начал цитировать:
- «Цвет небесный, синий цвет полюбил я с малых лет. В детстве он мне означал синеву иных начал…»- а после небольшой паузы добавил:- Оставьте его - он небожитель.»


После ссоры с Борисом Ливановым Пастернак заболел и в считанные месяцы умер.
Видимо, Борис Ливанов был ему особенно дорог, и его мнением он дорожил особо, если за несколько дней до смерти только его позвал попрощаться и помириться. Вернемся к его сыну, Василию. Вернее, к его публикации под названием «Невыдуманный Борис Пастернак».


Ясное дело, династия Ливановых, как никто другой, знает «настоящего, реального» поэта. И каков же он? О-о-о, он ужасен. И сам и его творения. О том, что Пастернак «фантастический эгоист», он еще напишет не раз в «Караване». Но здесь «и герой пастернаковского романа не что иное, как последовательное утверждение авторского эгоизма». От любых укоров совести Пастернак был надежно защищен своим, возведенным в абсолют, эгоизмом».


И сын-то у него умер по его вине (через шестнадцать лет после смерти Пастернака). Как известно, в главном герое романа, докторе Юрии Андреевиче Живаго, Пастернак вывел свой образ. Досталось под орехи и его возлюбленной, которой он посвятил бессмертные стихи, и которая явилась прообразом главной героини романа - Лары. Оказывается, никакая она не героиня, Василий Ливанов – то лучше знает, что она всего лишь «прихоть стареющего поэта», »никто из друзей не принимал ее всерьез» и т.д.


Это она - Ольга Ивинская, расплатившаяся за любовь к Пастернаку восьмью годами лагерей. Это она потеряла под пытками в тюрьме своего неродившегося ребенка. Это она - единственная, кто достойно вела себя на допросах, не опорочив поэта ни единым словом, не отрекаясь от него ни на одну секунду. Но есть что-то гораздо сильнее, чем правда. И имя ему - уязвленное самолюбие. Это оно заставило род Ливановых даже после его смерти чернить его имя. И вся правда раскрывается на двух страницах романа «Доктор Живаго».


Юрий Живаго встречается со своими близкими друзьями. « Между ними шла беседа, одна из тех летних, ленивых, неторопливых бесед, какие заводятся между школьными товарищами, годам дружбы которых потерян счет. Как они обыкновенно ведутся? У кого-нибудь есть достаточный запас слов, его удовлетворяющий. В этом положении был только Юрий Андреевич. Его друзьям не хватало нужных выражений. Они не владели даром речи. В восполнении бедного словаря они, разговаривая, расхаживали по комнате…по нескольку раз повторяя одно и то же («Это, брат, нечестно; вот именно, нечестно; да, да, нечестно»).


Они не осознавали, что этот излишний драматизм их общения совсем не означает горячности и широты характера, но, наоборот, выражает несовершенство, пробел.
Гордон и Дудоров принадлежали к хорошему профессорскому кругу. Они проводили жизнь среди хороших книг, хороших мыслителей, хороших композиторов, хорошей, всегда, вчера и сегодня хорошей, и только хорошей музыки, и они не знали , что бедствие среднего вкуса хуже бедствия безвкусицы.


Гордон и Дудоров не знали, что даже упреки, которыми они осыпали Живаго, внушались им не чувством преданности другу и желанием повлиять на него, а только неумением свободно думать… Ему насквозь были ясны пружины их пафоса, шаткость их участия, механизм их рассуждения. Однако не мог он сказать им: «Дорогие друзья, о как безнадежно ординарны вы и круг, который вы представляете, и блеск и искусство ваших любимых имен и авторитетов. Единственно живое и яркое в вас - это то, что вы живете в одно время со мной и меня знали».


Этого было достаточно. Ясное дело, кто был одним из друзей, выведенных Пастернаком. Прославленный актер из родовитой семьи не смог простить и про бедность речи и особенно про то, что «было единственно живым и ярким в друзьях».


А разве оно не правда? Прошли годы - и почти никто не помнит- кто такой был Борис Ливанов. Но не перестанут читать и восхищаться непревзойденным романом, его небывалой музыкальностью фраз, ярких образов, поэтичности. В который раз убеждаюсь, что просто так Нобелевские премии не раздаривают.
Страшная вещь - уязвленное самолюбие. Особенно у тщеславных людей.


«Бумеранги возвращаются»- писал о Василии Ливанове Григорий Кружков (статья «Наизнанку» из книги «Ностальгия обелисков» 2001 год). Он вывел собственное предположение о причине мести Пастернаку со стороны Василия Ливанова. Ведь тот, еще в юности писал: «Мне казалось, что я достоин иметь с Пастернаком собственные дружеские отношения, а не жить отраженным светом родительской любви». «Вот оно в чем дело! Но взрослой дружбы – такой, как, например, с Вячеславом Ивановым, сыном других друзей Пастернака,– не состоялось.


Страшная вещь – уязвленное самолюбие. Оно не только озлобляет, но и ослепляет. И обвинитель не замечает, как его упреки в "непомерной гордыне" и "женском тщеславии" Пастернака бумерангом возвращаются к нему самому. Речь идет не об одном недобросовестном опусе, а о кампании травли вокруг имени Пастернака, не утихнувшей до сих пор. Но исходит она уже не от официоза, а из среды, когда-то близкой поэту, из кругов, до сих пор влиятельных и сплоченных… Но предательство всегда обоюдоостро».


Статья была написана в 2001 году, трагедия в семье Ливановых произошла в 2009 году.


Я бы посоветовала Василию Ливанову, ради спасения действительно невинного сына, попросить прощение в церкви за Пастернака. Но знаю, он не будет этого делать. Я не хотела предстать в этом деле обвинителем. Через жизни других людей, я прежде всего, пытаюсь понять себя. И если меня задела эта история - я так или иначе имела, имею или буду иметь к ней какое-то отношение. Если кого-либо из читателей она затронет - стоит задуматься.


Мы все едины. Мир, в котором мы живем - это не есть что-то раз и навсегда известное. Он волшебный, дивный, полный необъяснимой тайны и такой же - страшный, жестокий, беспощадный. Как корни деревьев в земле, мы все переплетены в нем как единый организм - судьбы отцов, детей, далеких предков. Все способны равно в одинаковой степени - как на величайший подвиг, так и на величайшую низость. И все порой недоумеваем - за что расплачиваются наши дети? За что?


8.3 ПИСЬМО Б.ПАСТЕРНАКА Б.ЛИВАНОВУ


"14 сент. 1959


Дорогой Борис, тогда, когда поговорили мы с тобой по поводу Погодина и Анны Никандровны, у нас не было разрыва, а теперь он есть и будет.
Около года я не мог нахвалиться на здоровье и забыл, что такое бессонница, а вчера после того, что ты побывал у нас, я места себе не находил от отвращения к жизни и самому себе, и двойная порция снотворной отравы не дала мне сна.


И дело не в вине и твоих отступлениях от правил приличия, а в том, что я давно оторвался и ушел от серого постылого занудливого прошлого и думал, что забыл его, а ты с головы до ног его сплошное воплощенное напоминание.


Я давно просил тебя не произносить мне здравиц. Ты этого не умеешь. Я терпеть не могу твоих величаний. Я не люблю, когда ты меня производишь от тонкости, от совести, от моего отца, от Пушкина, от Левитана. Тому, что безусловно, не надо родословной. И не надо мне твоей влиятельной поддержки в целях увековечения. Как-нибудь проживу без твоего покровительства. Ты в собственной жизни, может быть, привык к преувеличениям, а я не лягушка, не надо меня раздувать в вола. Я знаю, я играю многим, но мне слаще умереть, чем разделить дым и обман, которым дышишь ты.


Я часто бывал свидетелем того, как ты языком отплачивал тем, кто порывали с тобою, Ивановым, Погодиным, Капицам, прочим. Да поможет тебе Бог. Ничего не случилось. Ты кругом прав передо мной.


Наоборот, я несправедлив к тебе, я не верю в тебя. И ты ничего не потеряешь, живя врозь со мной, без встреч. Я неверный товарищ. Я говорил и говорил бы впредь нежности тебе, Нейгаузу, Асмусу. А конечно охотнее всего я всех бы вас перевешал.
Твой Борис".


9. ПЕРЕПИСКА М.ЦВЕТАЕВОЙ с Б.ПАСТЕРНАКОМ и Р.РИЛЬКЕ в 1926 г.


1. В отличие от переписки Рильке с Цветаевой, где интервал между отправкой и получением составлял от силы два дня (корреспонденты, как правило, успевали получить и прочесть письма друга друга прежде, чем написать ответ), переписка Цветаевой и Пастернака обнаруживает иную закономерность. Письма идут из Франции в Москву пять-шесть дней, и за это время, не дожидаясь ответа, один пишет другому вдогонку, продолжая и развивая ранее затронутые темы. Так, письмо Цветаевой от 22 мая никак не ответ на то, о чем писал Пастернак 19 мая. Следующее письмо Пастернака — продолжение его предыдущего письма. Пастернак с грустью думает о том, что молчаливой пересылкой ответа из Швейцарии Цветаева не одобрила задуманную им высокую дружбу трех поэтов, и у него появляется горькое чувство, точно она «отстраняет» его от Рильке.


2. М.ЦВЕТАЕВА-Р.РИЛЬКЕ.


Милый Райнер, Гёте где-то говорит, что на чужом языке невозможно создать ничего значительного,— это всегда казалось мне неверным. (В целом Гёте всегда прав, в суммарном итоге это закономерность, потому-то сейчас я с ним и не согласна.)


Сочинение стихов — уже перевод, с родного языка — на все другие, будь то французский или немецкий, все равно. Ни один язык — не есть родной язык. Сочинять стихи — значит перелагать их (Dichten ist nachdichten). Поэтому я не понимаю, когда говорят о французских или русских и т. д. поэтах. Поэт может писать по-французски, но он не может быть французским поэтом. Это смешно.
Я вовсе не русский поэт и всегда удивляюсь, когда меня таковым считают и рассматривают.


Потому и становятся поэтом (если вообще этим можно стать, если бы этим не являлись отродясь!), чтобы не быть французом, русским и т. д., но чтобы быть всем. Или: являешься поэтом, ибо не являешься французом. Национальность — замкнутость и закрытость. Но в каждом языке есть нечто лишь ему свойственное, что и является собственно языком. Потому-то ты звучишь на французском иначе, нежели на немецком,— потому-то ты и писал по-французски!


3. М.ЦВЕТАЕВА-Р.РИЛЬКЕ.


Борис подарил тебя мне. И, едва получив, хочу быть единственным владельцем. Довольно бесчестно. И довольно мучительно — для него. Потому я и послала письма. Райнер, я люблю тебя и хочу к тебе.


4. Б.ПАСТЕРНАК-М.ЦВЕТАЕВОЙ.


Растущее беспокойство Пастернака приводит его в начале апреля к намерению незамедлительно ехать к Цветаевой в надежде затем, вместе с нею, навестить Рильке. «Что бы мы стали делать с тобой — в жизни? Поехали бы к Рильке», — цитирует Цветаева 22 мая 1926 года строки, написанные Пастернаком в те дни. Получив копию письма Рильке, Пастернак одновременно со своим письмом к нему пишет Цветаевой о своем желании приехать к ней. О Рильке он упоминает только вскользь.


Марина, позволь мне прервать это самомучительство, от которого никому не будет никакого проку. Я задам тебе сейчас вопрос, без всяких пояснений со своей стороны, потому что я верю в твои основанья, которые у тебя должны быть, должны быть неизвестны мне и составляют часть моей жизни. Ты на него ответь, как никому никогда не отвечала, — как себе самой. Ехать ли мне к тебе сейчас или через год?


Эта нерешительность у меня не абсурдна, у меня есть настоящие причины колебаться в сроке, но нет сил остановиться на втором решеньи (т. е. через год). Если ты меня поддержишь во втором решеньи, то из этого проистечет следующее. Я со всем возможным напряженьем проработаю этот год. Я передвинусь и продвинусь не только к тебе, но и к какой-то возможности быть для тебя (пойми широчайшим образом) чем-то более полезным в жизни и судьбе (объяснять — это томы исписать), чем это было бы сейчас. Ни о чем больше нет речи. У меня есть цель в жизни и эта цель — ты.


Вернувшись незадолго перед тем из Лондона, куда она ездила по приглашению Д. П. Святополка-Мирского, устроившего ей два литературных вечера, М. Цветаева холодно отнеслась к этому внезапному и безоглядному порыву. Она собиралась с детьми на лето в Вандею, в приморскую деревню Сен-Жиль, и приезд Пастернака явно не вписывался в ее планы…..


…..Прости, что я так невозможно разлетелся тогда. Этого не следовало делать. Это должно было остаться моей возрождающей тайной до самого свиданья с тобой. Я мог и должен был скрыть от тебя до встречи, что никогда теперь не смогу уже разлюбить тебя что ты мое единственное законное небо, и жена до того, до того законная, что в этом слове, от силы, в него нахлынувшей, начинает мне слышаться безумье, ранее никогда в нем не обитавшее. Марина, у меня волосы становятся дыбом от боли и холода, когда я тебя называю…..
….И все-таки, что я не поехал к тебе — промах и ошибка. Жизнь опять страшно затруднена. Но на этот раз — жизнь, а не что-нибудь другое….


….Голос здравого смысла взял верх над романтикой первого непосредственного жеста. Б. Пастернаку казалось невозможным явиться к Рильке, не написав чего-нибудь нового, достойного, оправдывающего это вторжение. Уже 20 апреля он вверил судьбу их встречи в руки Цветаевой: «Если ты меня не остановишь, то тогда я еду с пустыми руками только к тебе и даже не представляю себе куда еще и зачем еще. Не поддавайся живущей в тебе романтике. Это плохо, а не хорошо».


Ее ответ его обрадовал: она не только предоставляла ему свободу выбора, но и напоминала о его долге, что явно отодвигало встречу на год. Об этом своем письме Цветаева пишет Тесковой через пять лет: «Летом 26-го года, прочтя где-то мою Поэму Конца, Б<орис> безумно рванулся ко мне, хотел приехать — я отвела: не хотела всеобщей катастрофы».


5. М.ЦВЕТАЕВА-Б.ПАСТЕРНАКУ.


Ответ Цветаевой на письмо Пастернака от 1 июля — об искушениях, с которыми связано для него одинокое лето в городе, раскрывает одну из существенных противоположностей их жизненных установок. Для Пастернака евангельское положение о преодолении соблазна было законом существования духовной вселенной. Он считал, что на восприимчивости человеческой совести к словам: «А я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем», «держится как на стонущих дугах все последующее благородство духа».


Его жалоба на то, во что обходится ему преодоление соблазна, неожиданно возмутила Цветаеву. Кроме этого ее ответное письмо — своеобразный итог размышлений о возможности реальной жизни с любимым человеком.


29 февраля 1925 (О. Е. Черновой): «С Б<орисом> П<астернаком> мне вместе не жить. Знаю. По той же причине, по тем же обеим причинам (С<ережа> и я) <...>: трагическая невозможность оставить С<ережу> и вторая, не менее трагическая, из любви устроить жизнь, из вечности — дробление суток. С Б. П. мне не жить, но сына от него я хочу, чтобы он в нем через меня жил. Если это не сбудется, не сбылась моя жизнь, замысел её»…..


……Я бы не могла с тобой жить не из-за непонимания, а из-за понимания. Страдать от чужой правоты, которая одновременно и своя, страдать от правоты — этого унижения я бы не вынесла….
……У меня другая улица, Борис, льющаяся, почти что река, Борис, без людей, с концами концов, с детством, со всеми, кроме мужчин. Я на них никогда не смотрю, я их просто не вижу. Я им не нравлюсь, у них нюх. Я не нравлюсь полу. Пусть в твоих глазах я теряю, мною завораживались, в меня почти не влюблялись. Ни одного выстрела в лоб — оцени…..
…..Разные двигатели при равном уровне — вот твоя множественность и моя. Ты не понимаешь Адама, который любил одну Еву. Я не понимаю Еву, которую любят все. Я не понимаю плоти как таковой, не признаю за ней никаких прав — особенно голоса, которого никогда не слышала…..


6. Б.ПАСТЕРНАК-М.ЦВЕТАЕВОЙ.


Мне что-то нужно сказать тебе о Жене. Я страшно по ней скучаю. В основе я её люблю больше всего на свете. В разлуке я её постоянно вижу такой, какою она была, пока нас не оформило браком, т. е. пока я не узнал её родни, и она — моей. Тогда то, чем был полон до того воздух, и для чего мне не приходилось слушать себя и запрашивать, потому что это признанье двигалось и жило рядом со мной в ней, как в изображеньи, ушло в дурную глубину способности, способности любить или не любить.


7. М.ЦВЕТАЕВА-Б.ПАСТЕРНАКУ.


В двадцатых числах июля Цветаева приходит к выводу, что их переписка с Пастернаком зашла в тупик, что она не может ему больше писать, и просит его тоже ей не писать. Цветаева писала ему 1 февраля 1925 года: «Наши жизни похожи, я тоже люблю тех, с кем живу, но это — доля. Ты же воля моя, та, пушкинская, взамен счастья» («На свете счастья нет, но есть покой и воля»).


8. Б.ПАСТЕРНАК-М.ЦВЕТАЕВОЙ.


Пастернак вкладывал в понятие совместной жизни, следующее: «Любить Вас так, как надо, мне не дадут, и всех прежде, конечно, — Вы. О, как я Вас люблю, Марина! Так вольно, так прирожденно, так обогащающе ясно. Так с руки это душе, ничего нет легче! Вы видите, как часто я зачеркиваю? Это оттого, что я стараюсь писать с подлинника. О, как меня на подлинник тянет! Как хочется жизни с Вами! И прежде всего, той ее части, которая называется работой, ростом, вдохновеньем, познаньем».


9. М.ЦВЕТАЕВА-Р.РИЛЬКЕ (письмо от 2 августа).


Райнер, я хочу к тебе, ради себя, той новой, которая может возникнуть лишь с тобой, в тебе. И еще, Райнер,— не сердись, это ж я, я хочу спать с тобою — засыпать и спать. Чудное народное слово, как глубоко, как верно, как недвусмысленно, как точно то, что оно говорит. Просто — спать. И ничего больше. Нет, еще: зарыться головой в твое левое плечо, а руку — на твое правое — и ничего больше. Нет еще: даже в глубочайшем сне знать, что это ты. И еще: слушать, как звучит твое сердце. И — его целовать…..
Райнер, вечереет, я люблю тебя. Воет поезд. Поезда это волки, а волки — Россия. Не поезд — вся Россия воет по тебе, Райнер. Райнер, не сердись на меня или сердись сколько хочешь — этой ночью я буду спать с тобой. В темноте — разрыв; оттого что звезды, я убеждаюсь: окно. (Об окне я думаю, когда думаю о тебе и себе, — не о постели). Глаза мои широко раскрыты, ибо снаружи еще черней, чем внутри. Постель — корабль, мы отправляемся в путешествие. Можешь не отвечать мне — целуй еще.


10. М.ЦВЕТАЕВА-Р.РИЛЬКЕ (письмо от 14 августа).


Дорогой Райнер, Борис мне больше не пишет. В последнем письме он писал: все во мне, кроме воли, называется Ты и принадлежит Тебе. Волей он называет свою жену и сына, которые сейчас за границей. Когда я узнала об этой его второй загранице, я написала: два письма из-за границы — хватит! Двух заграниц не бывает. Есть то, что в границах, и то, что за границей. Я — за границей! Есмь и не делюсь. Пусть жена ему пишет, а он — ей. Спать с ней и писать мне — да, писать ей и писать мне, два конверта, два адреса (одна Франция!) — почерком породненные, словно сестры... Ему братом — да, ей сестрой — нет.
Райнер, этой зимой мы должны встретиться. Где-нибудь во французской Савойе, совсем близко к Швейцарии, там, где ты никогда еще не был (найдется ль такое никогда? Сомневаюсь). В маленьком городке, Райнер. Захочешь — надолго. Захочешь — недолго. Пишу тебе об этом просто, потому что знаю, что ты не только очень полюбишь меня, но и будешь мне очень рад. (В радости — ты тоже нуждаешься). Или осенью, Райнер. Или весной. Скажи: да, чтоб с этого дня была и у меня радость — могла бы куда-то всматриваться (оглядываться?). Уже очень поздно и я устала, поэтому обнимаю тебя.


11. Р.РИЛЬКЕ-М.ЦВЕТАЕВОЙ (19 августа).


Молчание Бориса беспокоит и огорчает меня; значит, все-таки мое появление преградило путь его бурному стремлению к тебе? И хотя я вполне понимаю, что ты имеешь в виду, говоря о двух «заграницах» (исключающих друг друга), я все же считаю, что ты строга и почти жестока к нему (и строга ко мне, желая, чтобы никогда и нигде у меня не было иной России, кроме тебя!) Протестую против любой исключенности (она коренится в любви, но деревенеет вырастая...): принимаешь ли меня и таким, еще и таким?


12. М.ЦВЕТАЕВА-Р.РИЛЬКЕ (22 августа).


Райнер, вполне серьезно: если ты в самом деле, глазами, хочешь меня видеть, ты должен действовать, т. е. — «Через две недели я буду там-то и там-то. Приедешь?» Это должно исходить от тебя. Как и число. И город. Взгляни на карту. Не лучше ли, если это будет большой город? Подумай. Маленькие города иногда обманчивы. Да, еще одно: денег у меня нет совсем, гроши, что я зарабатываю, тут же улетучиваются (из-за моей «новизны» меня печатают только в «новейших» журналах, а их — в эмиграции — всего два).


Хватит ли у тебя денег для нас обоих? Райнер, я пишу и невольно улыбаюсь: вот так гость! Итак, любимый, если когда-нибудь ты вправду захочешь, напиши мне (заранее, ведь мне нужно найти кого-то, кто побудет с детьми) — и тогда я приеду. В Сен Жиле я пробуду до 1—15 октября, затем — Париж, где всё сначала: ни денег, ни квартиры, ничего. В Прагу я не вернусь, чехи сердятся на меня за то, что я так много и горячо писала о Германии и так упорно молчала о Чехии. А ведь три с половиной года я жила на чешскую «субсидию» (900 крон ежемесячно). Итак, между 1 и 15 октября — Париж.


Ранее ноября нам не увидеться. Кстати — можно ведь и где-нибудь на Юге? (Франции, разумеется). Где, как и когда ты хочешь (начиная с ноября). Теперь это в твоих руках. Можешь, если хочешь... разъять их. Я все равно буду любить тебя — ни больше, ни меньше. Я радуюсь тебе так, словно ты — целая и всецело новая страна.


13. Р.РИЛЬКЕ-М.ЦВЕТАЕВОЙ.


Цветаева не могла понять, что Рильке смертельно болен (белокровие); впрочем, серьезность его положения оставалась тайной даже для самых близких и за три с половиной месяца — от начала мая до середины августа — отношение Рильке к Цветаевой несколько изменилось. Переломным моментом в их переписке стало письмо Цветаевой от 2 августа. Цветаевская безудержность и категоричность, нежелание считаться с какими бы то ни было обстоятельствами и условностями, ее стремление быть для Рильке «единственной Россией», оттеснение Бориса Пастернака — все это казалось Рильке неоправданно преувеличенным и даже жестоким.


На большое письмо Цветаевой от 22 августа он, видимо, не ответил, как не откликнулся и на ее открытку из Бельвю под Парижем, хотя и в Сьер, где он жил до конца ноября, и в санатории Валь-Мон, где вновь оказался в декабре, он все еще писал письма. Переживая его молчание как потерю, Цветаева шлет ему в Мюзо открытку с видом пригорода Парижа Бельвю, куда она в середине сентября переехала из Вандеи:


Дорогой Райнер! Здесь я живу. Ты меня еще любишь? Марина.
(29 декабря 1926 г. Рильке умер).


14. М.ЦВЕТАЕВА-Р.РИЛЬКЕ-Б.ПАСТЕРНАК.


Смерть Рильке страшно поразила Цветаеву. Это было для нее ударом, от которого она никогда уже не смогла оправиться. Все то, что Цветаева горячо любила (поэзия, Германия, немецкий язык), — все это, воплотившись для нее в образе Рильке, внезапно перестало существовать. «...Рильке — моя последняя немецкость. Мой любимый язык, моя любимая страна (даже во время войны!), как для него Россия (волжский мир). С тех пор, как его не стало, у меня нет ни друга, ни радости», — признавалась она в 1930 году Н. Вундерли-Фолькарт, близкой приятельнице Рильке в последние годы его жизни.


Можно сказать, что это трагическое событие отчасти определило дальнейшую судьбу Цветаевой и ее творческую биографию. Во многом видоизменило оно и взаимоотношения Пастернака с Цветаевой. Переписка, прервавшаяся в июле и понемногу возобновившаяся в феврале 1927 года, неумолимо замирала и охладевала…..


10. НЕМНОГО ИЗ ЛИЧНОЙ ЖИЗНИ


Первая жена – художница ЛУРЬЕ Е.В. Познакомились в 1921 г. (ей было 22, а ему – 31 год). Официально в браке - 1922-1931 гг. (прожил с ней 7 лет (сын Евгений).


Вторая жена – НЕЙГАУЗ З.Н. (в девичестве Еремеева). Познакомился с ней в 1929 г. (ей было 33, а, ему – 39 лет). Она была замужем за его другом Нейгаузом Г. Г. – знаменитым пианистом и педагогом (у них с Нейгаузом было 2 детей). В 1932 г. они официально женятся (сын Леонид).


В 1946 г. влюбляется в ИВИНСКУЮ О.В., которая становится его музой до конца жизни (ей было 34, а ему 56 лет). К этому времени она была дважды вдовой и имела двоих детей. У него тоже «за плечами» было 2 брака и двое детей от разных жён. Ольга была необычайно мягкой и женственной. Невысокая — около 160 см., с золотистыми волосами, огромными глазами, нежным голосом и ножкой Золушки (она носила 35-й размер). В 1949 г. её арестовали, и в тюрьме она потеряла ребёнка от Пастернака). В 1953 г. вышла на свободу. Была прототипом Лары в романе «Доктор Живаго».





Другие статьи в литературном дневнике: