12. Ко Дню рождения Н. Гумилёва

Евгений Говсиевич: литературный дневник

12. КО ДНЮ РОЖДЕНИЯ Н.ГУМИЛЁВА


15 апреля 1886 г. родился Н.ГУМИЛЁВ - один из самых ярких поэтов Серебряного века, создатель школы акмеизма, прозаик, переводчик и литературный критик (1886-1921 гг.)/(35 лет).


В связи с этим событием в «Литературном дневнике» опубликована статья, в которой представлены мнения о Н.ГУМИЛЁВЕ известных писателей, критиков и литературоведов.


Статья подготовлена в соответствии с «Планом публикаций литературоведческих статей в «Литературном дневнике» на 2020 г.» http://www.proza.ru/2020/01/10/596.


ИСПОЛЬЗОВАННЫЕ ИСТОЧНИКИ:


Айхенвальд Юлий Исаевич «Силуэты русских писателей».
Волошин Максимилиан Александрович «Воспоминания».
Гумилёв Николай Степанович «Письма о русской поэзии».
Иванов Георгий Владимирович «Петербургские зимы».
Маковский Сергей Константинович «Портреты современников».
Мандельштам Надежда Яковлевна «Вторая книга».
Одоевцева Ирина Гейнеке (Ираида Густавовна) «На берегах Невы»; «На берегах Сены».
Толстой Алексей Николаевич «Воспоминания».
Чуковский Корней Иванович «Современники. Портреты и этюды».
Чуковский Николай Корнеевич «Литературные воспоминания».


В Рейтинге-3 лучших писателей России Н.Гумилёв на 52 месте http://www.proza.ru/2016/10/03/1319.
в Рейтинге-5 лучших поэтов Серебряного века Н.Гумилёв – на 13 месте http://www.proza.ru/2016/10/04/1598.


Его Поэма «Заблудившийся трамвай» среди лучших Поэм XX века http://www.proza.ru/2016/10/27/545.


СОДЕРЖАНИЕ


Введение
1. Н.Мандельштам о Н.Гумилёве
2. И.Одоевцева о Н.Гумилёве
3. Г.Иванов о Н.Гумилёве
4. Г.Иванов об А.Блоке и Н.Гумилёве
5. К.Чуковский о Н.Гумилёве
6. Н.Чуковский о Н.Гумилёве
7. Н.Чуковский об А.Блоке и Н.Гумилёве
8. С.Маковский о Н.Гумилёве и А.Ахматовой
9. Ю.Айхенвальд о Н.Гумилёве
10. Дуэль М.Волошина и Н.Гумилёва
11. Н. Гумилёв о Поэзии и Религии
12. Невероятно: Гумилёв Н. – Анненский И. – дальние родственники
13. Н.Гумилёв-К.Бальмонт-М.Волошин – родственники?
ВВЕДЕНИЕ


«Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд,
И руки особенно тонки, колени обняв.
Послушай: далёко, далёко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф».


В стихах и прозе Гумилева, в его рецензиях и выступлениях на литературных вечерах, в организованной им литературной студии билось живое дыхание, тревожный ритм времени. Некоторые критики называли Гумилева последователем Киплинга и Рембо. Он знал их действительно хорошо, как и всю английскую и французскую литературу. Читатель благодарен поэту за открытый им мир прекрасной и благородной романтики, за свежий ветер мужества, за любовь к жизни, за вечную и таинственную ее красоту, которой дышали его стихи.


Акмеизм рождался под насмешки: никто не хотел принимать его всерьез, но из акмеизма вышли три крупнейших поэта России: Гумилев, Ахматова и Мандельштам. Да еще с десяток других: Кузмин, Городецкий, Нарбут, Зенкевич, Георгий Иванов, Шенгели, Оцуп, Адамович и другие.


Кризис символизма (который отчасти возник из-за споров между символистами) привел к образованию литературной группы «Цех поэтов» (первое собрание состоялось 20 октября 1911 г.). Руководителями Цеха были избраны Сергей Городецкий и Николай Гумилев, секретарем – Анна Ахматова. В «Цехе поэтов» было поднято «новое поэтическое знамя» – акмеизм. Гумилев отмечал, что «символизм неотвратимо «падает», потому что скучен, абстрактен, нецеломудрен и холоден, а вот акмеизм – это совсем другое дело».


Во время революции «Цех поэтов» распался. В 1921 г. его воскресил Гумилев. Все эти годы шли ожесточенные споры между Блоком и Гумилевым, старым кумиром читающей публики и новым. Как отмечал Георгий Шенгели: «Волевой закал гумилевских стихов быстро сделал его одним из любимых поэтов молодежи».


Гумилев был полной противоположностью Блоку. Блок – сама стихия лиризма. Гумилев, напротив, чужд лиризму. Он тяготел к чистой изобразительности, не случайно стихи Гумилева зрительно воспринимаются как полотна живописца. Его любимый прием – рассказать «историю» или описать нечто: жирафа, портовую таверну, Венецию, осенний день – что угодно…


Для лучшего понимания значения поэзии для Гумилева отметим следующее. После выхода «Двенадцати» все отвернулись от Блока, тайно и явно бойкотировали, травили, не подавали руки… Но Гумилев сразу, с первого дня приветствовал «Двенадцать», восхищался поэмой и считал ее лучшей вещью Блока. Для Гумилева выше политики, выше патриотизма, даже, может быть, выше религии была поэзия, не обособленная от них, а их в себе вмещающая и своей ценностью их отдельные заблуждения искупающая. В «Двенадцати» для Гумилева заблуждения или ошибки не было. Но если бы он заблуждение там и нашел, он простил бы его за качество стихов…..


1. Н.МАНДЕЛЬШТАМ о Н.ГУМИЛЁВЕ


Со слов Ахматовой я знаю, что «Цех поэтов», из которого выделилась группа акмеистов, образовался как бунт против «Академии стиха», где главенствовал Вячеслав Иванов. Инициатором бунта был Гумилев. Он теснее других связал себя с символистами и более болезненно отрывался от них, освобождая себя от их влияния.


Как часто бывает, он долго вчитывался в статьи и теории символистов, и ему все казалось, что он еще чего-то в них недопонимает. Освобождение пришло внезапно, но все же родовая метка русского символизма сильнее всего именно на нем. Мне думается, что в последней книге он уже стал свободнее, и если б ему было суждено прожить жизнь, как она отпущена людям, он бы еще показал себя. Но ему этого не дали. Три поэта – Ахматова, Гумилев и Мандельштам – до последнего дня называли себя акмеистами.


«Блудный сын» Гумилева («Первая акмеистическая вещь Коли», – говорила Ахматова) был прочитан в «Академии стиха». Вячеслав Иванов подверг «Блудного сына» настоящему разгрому. Выступление было настолько резкое и грубое («никогда ничего подобного мы не слышали»), что друзья Гумилева покинули «Академию» и организовали «Цех поэтов» – в противовес ей. Председателем «Цеха» пригласили Блока, но он почти сразу сбежал. Из «Цеха» выделилась группа акмеистов – шесть человек. В качестве манифестов новой группы напечатали статьи Гумилева и Городецкого. Манифест, предложенный Мандельштамом (статья «Утро акмеизма»), Гумилев и Городецкий отвергли.


Мне думается, что психологическим толчком к разрыву Гумилева с символистами была его потребность в учительской деятельности. При символистах он сам состоял в учениках, между тем популярность его росла, книги раскупались, выступления пользовались неизменным успехом, девушки висели гирляндами (слова Ахматовой!)...


Я не свидетельница тех лет, и это мое мнение, не подкрепленное ничьим авторитетом. Но популярность Гумилева я сама видела. Она продолжалась все двадцатые годы, а в тридцатые спустилась в периферийные читательские круги и стала еще шире.


Мандельштам и Ахматова приходили в ярость, когда литературоведы приписывали в акмеисты кого им вздумается: Кузмина за «кларизм», Лозинского за дружбу с акмеистами, молодых людей, числивших себя учениками Гумилева, а таких было сколько угодно, потому что Гумилев по природе своей, видимо, оказался прирожденным учителем.


2. И.ОДОЕВЦЕВА о Н.ГУМИЛЁВЕ


Его другом я, конечно, не была. Но у Гумилева вообще не было ни одного друга. Ни в мое время, ни судя по его рассказам, и в молодости. Были всевозможные приятели, начиная с гимназической скамьи, были однополчане, были поклонники и ученики, были женщины и девушки, влюбленные в него и те, в которых он – бурно, но кратковременно – влюблялся. Был Сергей Городецкий, деливший с Гумилевым власть в Первом Цехе Поэтов, члены Цеха и аполлонцы, – Осип Мандельштам, Мишенька Кузмин, Георгий Иванов и остальные. Ближе всех других ему был, пожалуй, Лозинский. С поэтами москвичами отношения оставались более далекими – даже с теми, которых он, как Ходасевича и Белого, очень высоко ставил.


Вторая жена Гумилева, Аня Энгельгардт, приезжала раз в год на несколько дней к мужу – рассеяться и подышать петербургским воздухом. «Рассеяться», ей бедной, действительно, было необходимо. Она жила в Бежецке у матери и тетки Гумилева, вместе с дочкой Леночкой и Левой, сыном Гумилева и Ахматовой. – Левушка читает «Всадника без головы» Майна Рида и водит гулять Леночку, как взрослый, оберегает ее и держит ее за ручку. Смешно на них смотреть, такие милые и оба мои дети.


Левушка весь в меня. Не только лицом, но такой же смелый, самолюбивый, как я в детстве. Всегда хочет быть правым и чтобы ему завидовали. Раз, еще до Бежецка, я повез его в трамвае в гости к его матери, к Анне Андреевне. Он всю дорогу смотрел, не отрываясь, в окно и вдруг спрашивает: – Папа, ведь они все завидуют мне, правда? Они идут, а я еду! Бедный советский ребенок. Я не стал его разочаровывать и ответил: – Конечно, Левушка, они завидуют тебе. Гумилев смеется и продолжает: – Леночка, та нравом пошла в Аню и очень капризна. Но уже понимает, с кем и когда можно капризничать.


В своих воспоминаниях Маковский уверяет, что Гумилев не знал ни одного иностранного языка. Это не так. Французский язык он знал довольно хорошо. Гумилев свободно, хотя и с ошибками, – в них он не отдавал себе отчета – говорил и писал по-французски. И читал даже стихи трудных и сложные поэтов, как Malarme, Rimbaud – и переводил их, не задумываясь, очень точно. С английским дело обстояло хуже, хотя Гумилев провел несколько месяцев в Англии, и рассказывал мне, что на большом обеде у какого-то лорда он рассказывал о своих путешествиях по Африке.


...О своей безумной и мучительной любви к Анне Ахматовой и о том, с каким трудом он добился ее согласия на брак, он вспоминал с явным удовольствием, как и о своей попытке самоубийства. – В предпоследний раз я сделал ей предложение, заехав к ней по дороге в Париж. Это был для меня вопрос жизни и смерти. Она отказала мне. Решительно и бесповоротно. Мне оставалось только умереть. И вот, приехав в Париж, я в парке Бютт Шомон поздно вечером вскрыл себе вену на руке. На самом краю пропасти.


В расчете, что ночью, при малейшем движении, я не смогу не свалиться в пропасть. А там и костей не сосчитать… Но видно мой ангел хранитель спас меня, не дал мне упасть. Я проснулся утром, обессиленный потерей крови, но невредимый на краю пропасти. И я понял, что Бог не желает моей смерти. И никогда больше не покушался на самоубийство.


…Гумилев часто намекал на свою контрреволюционную деятельность, но мне казалось, что он, как и многие тогда, только играет в заговорщика. О причине гибели Гумилева существует много догадок, но в сущности мало что известно достоверно. На вопрос: был ли Гумилев в заговоре или он стал жертвой ни на чем не основанного доноса, отвечаю уверенно: Гумилев бесспорно участвовал в заговоре. Да, я знала об участии Гумилева в заговоре. Но я не знала, что это был заговор профессора Таганцева, – ни имени Таганцева, ни вообще каких-либо имен участников заговора он мне никогда не называл. Гумилев, взяв с меня клятву молчать, рассказал мне, что участвует в заговоре. А деньги, которые он мне продемонстрировал, не его деньги, а деньги для спасения России.


И он стоит во главе ячейки и раздает их членам своей ячейки. Я стала его умолять уйти из заговора, бросить все. Слезы текли по моему лицу, но я не вытирала их. – Подумайте о Левушке, о Леночке, об Ане, о вашей матери. О всех, кто вас любит, кому вы необходимы. Что будет с ними, если… Ради Христа, Николай Степанович!... Он перебил меня. – Перестаньте говорить жалкие слова. Неужели вы воображаете, что можете переубедить меня? Мало же вы меня знаете. Я вас считал умнее. – Он уже снова смеялся. – Забудьте все, что я вам сказал и никогда ни о чем таком больше не спрашивайте. Поняли?


Гумилев вернулся в Петербург в июле 1921 года в Дом Искусства, куда он переехал с женой, еще до своего Черноморского путешествия. Гумилев всегда отличался огромной работоспособностью и активностью (хотя и считал себя ленивым), а теперь, отдохнув и освежившись за время плаванья, просто разрывался от энергии и желания действовать. Он только что учредил: «Дом Поэтов». «Дом Поэтов» – своего рода клуб, почти ежевечерне переполняемый публикой. Гумилев нашел необходимого капиталис- та – некоего Кельсона. Гумилев уговорил своего брата Димитрия, юриста по образованию – стать юрисконсультом «Дома Поэтов» и даже… кассиром.


Гумилев всем заведует и все устраивает сам. Он душа, сердце и ум «Дома Поэтов». Он занимается им со страстью и гордится им. В «Доме Поэтов» очень весело. Судя по аплодисментам и смеху посетителей, им, действительно, очень весело, но нам, участникам и устроителям еще гораздо веселее, чем им.


В начале лета 1921 года Гумилев переехал с Преображенской в Дом Искусств вместе с вернувшейся к нему из Бежецка Аней. Леночка, двухлетняя дочка Гумилева и Ани, была помещена в Детдом, управляемый женой Лозинского. Я зашла к Гумилеву накануне его переезда. Меня впустила Аня. Ее хорошенькое личико сияло. Наконец-то исполнилась ее мечта, она вырвалась из опостылевшего ей Бежецка, она снова в Петербурге и – «подумайте как чудесно! Мы будем жить в Доме Искусства, где мне даже хозяйством заниматься не надо и всегда с утра до вечера можно встретить столько знакомых и все знаменитости.


Это просто рай, мне все еще не верится!» – и блеснув на меня своими прелестными темными глазами, она, вся извернувшись, звонко кричит: – Коля, Коля, Коля, к тебе твоя ученица! Я застаю Гумилева за странным занятием. Он стоит перед высокой книжной полкой, берет книгу за книгой и перелистав ее кладет на стул, на стол или просто на пол. Он искал очень важный документ, который заложил в одну из книг и забыл в какую. Это был черновик кронштадтской прокламации и оставлять его в пустой квартире было чрезвычайно рискованно.


После ареста Гумилева, при обыске на Преображенской, 5, чекисты искали более умело и тщательно, и нашли черновик. В списке предъявленных Гумилеву обвинений значилось: принимал деятельное участие в составлении контрреволюционной прокламации.


О том, как Гумилев вел себя в тюрьме и как погиб, мне доподлинно ничего не известно. Письмо, присланное им из тюрьмы жене с просьбой прислать табаку и Платона и с уверениями, что беспокоиться нечего, «я играю в шахматы» – приводилось много раз. Остальное – все только слухи. По этим слухам Гумилева допрашивал Якобсон – очень тонкий, умный следователь. Он, якобы, сумел очаровать Гумилева, или во всяком случае, внушить ему уважение к своим знаниям и доверие к себе. К тому же, что не могло не льстить Гумилеву, Якобсон прикинулся, а может быть и действительно был – пламенным поклонником Гумилева и читал ему его стихи наизусть.


По слухам Гумилев во время долгих бесед с ним не скрывал своих монархических взглядов. На вопрос о том, был ли виновником гибели Гумилева какой-то провокатор, я ответить не берусь. Не исключена возможность, что провокатор действительно существовал. Но, во всяком случае, Ходасевич и Георгий Иванов говорят не об одном и том же лице. Предположение Ходасевича настолько фантастично, что на нем даже останавливаться не стоит. Георгий Иванов говорит о молодом человеке хорошо известном мне, но я не уверена, что Георгий Иванов не ошибается. Никаких неопровержимых данных о том, что этот молодой человек действительно предал Гумилева, ни у Георгия Иванова, ни у меня не было. И поэтому я не считаю возможным возводить на него такое чудовищное обвинение.


…Панихида по Гумилеву в часовне на Невском. О панихиде нигде не объявляли. И все-таки часовня переполнена. Женщин гораздо больше, чем мужчин. Хорошенькая заплаканная Аня беспомощно всхлипывает, прижимая платок к губам, и не переставая шепчет: «Коля, Коля, Коля, Коля. Ах, Коля!» Ее поддерживают под руки, ее окружают. Ахматова стоит у стены. Одна. Молча. Но мне кажется, что вдова Гумилева не эта хорошенькая, всхлипывающая, закутанная во вдовий креп девочка, а она – Ахматова.


3. Г.ИВАНОВ о Н.ГУМИЛЁВЕ


Зимой к Гумилеву пришел какой-то молодой офицер с чьей-то рекомендацией и предложил принять участие в заговоре. Кажется, прокламация была серьезная. Кажется, этот молодой офицер лично провокатором не был. Был жертвой провокации. Гумилев предложение принял. Еще бы не принять. Всю жизнь он только и занимался тем, что изобретал опасности.


То ездил в Африку охотиться на львов, то шел на войну добровольцем, зарабатывать «полный бант», то из благополучной Англии, где его застал большевицкий переворот, ехал, хотя и имел полную возможность остаться, в советский Петербург, чтобы посмотреть собственными глазами, какие такие большевики. Еще бы он не принял предложения вступить в заговор.


Вернулся Гумилев в Петербург загоревший, отдохнувший, полный планов и надежд. Он был доволен и поездкой, и новыми стихами, и работой с учениками – студистами. Ждать расстрела в камере на Шпалерной, ему оставался неполный месяц...
Он уговаривал и меня вступить в свою «команду». – Ты ничем не рискуешь, твое имя будет известно одному мне. Когда я попросил его уточнить, о чем идет речь, он ответил: «Это, друг мой, все вещи, которые стоят выше моей болтливости и твоего любопытства».


Я, действительно, ничем не рисковал. Я в команду не вступил, но о некоторых ее участниках догадывался. Все они, естественно, были очень напуганы после ареста Гумилева. Но испуг их был напрасным. Никто из них не был арестован, все благополучно здравствуют: имена их были известны только ему одному. В отличие от Таганцева, Гумилев в ходе следствия не выдал никого.


В дни, когда Блок умирал, Гумилев из тюрьмы писал жене: «Не беспокойся обо мне. Я здоров, пишу стихи и играю в шахматы». Гумилев незадолго до ареста вернулся в Петербург из поездки в Крым. В Крым он ездил на поезде Немица, царского адмирала, ставшего адмиралом красным. О том, что в окружении Немица был и агент ЧК, провокатор, следивший за ним, Гумилев не подозревал. Гумилев вообще был очень доверчив, а к людям молодым, да еще военным – особенно. Провокатор был точно по заказу сделан, чтобы расположить к себе Гумилева. Он был высок, тонок, с веселым взглядом и открытым юношеским лицом. Вдобавок к этим располагающим свойствам этот «приятный во всех отношениях» молодой человек писал стихи, очень недурно подражая Гумилеву...


Гумилев в день ареста вернулся домой около двух часов ночи. Он провел этот последний вечер в кружке преданно влюбленной в него молодежи. После лекции Гумилева было, как всегда, чтение новых стихов и разбор их по всем правилам акмеизма. Во время лекции и обсуждения стихов царила строгая дисциплина, но когда занятия кончались, Гумилев переставал быть мэтром, становился добрым товарищем. Потом студисты рассказывали, что в этот вечер он был очень оживлен и хорошо настроен, потому так долго, позже обычного и засиделся. Несколько барышень и молодых людей пошли Гумилева провожать.


У подъезда «Дома искусства» на Мойке, где жил Гумилев, ждал автомобиль. Никто не обратил на это внимания – был «НЭП», автомобили перестали быть, как в недавние времена «военного коммунизма», одновременно и диковиной, и страшилищем. У подъезда долго прощались, шутили, уславливались «на завтра». Люди, приехавшие в стоявшем у подъезда автомобиле с ордером ЧК на обыск и арест, ждали Гумилева в его квартире.


Двадцать седьмого августа 1921 г., тридцати пяти лет от роду, в расцвете жизни и таланта, Гумилев был расстрелян. Ужасная, бессмысленная гибель? Нет – ужасная, но имеющая глубокий смысл. Лучшей смерти сам Гумилев не мог себе пожелать. Больше того, именно такую смерть, с предчувствием, близким к ясновидению, он себе предсказал: «Умру я не на постели, при нотариусе и враче».


Сергей Бобров, автор «Лиры лир», редактор «Центрофуги», сноб, футурист и кокаинист, близкий к ВЧК, встретив после расстрела Гумилева М.Л. Лозинского, сказал, между прочим, небрежно, точно о забавном пустяке: – Да... Этот ваш Гумилев... Нам, большевикам, это смешно. Но, знаете, шикарно умер. Я слышал из первых рук. Улыбался, докурил папиросу... Фанфаронство, конечно. Но даже на ребят из особого отдела произвел впечатление. Пустое молодечество, но все-таки крепкий тип. Мало кто так умирает. Что ж, свалял дурака. Не лез бы в контру, шел бы к нам, сделал бы большую карьеру. Нам такие люди нужны...


Я уже говорил о большой доверчивости Гумилева. Если прибавить к этому его пристрастие ко всякому проявлению ума, эрудиции, умственной изобретательности – наконец, не чуждую Гумилеву слабость к лести, – легко себе представить, как, незаметно для себя, Гумилев попал в расставленную ему Якобсоном ловушку. Как незаметно в отвлеченном споре о принципах монархии он признал себя убежденным монархистом.


Как просто было Якобсону после диспута о революции «вообще» установить и запротоколировать признание Гумилева, что он непримиримый враг Октябрьской революции. Вернее всего, сдержанность Гумилева не изменила бы его судьбы. Таганцевский процесс был для петербургской ЧК предлогом продемонстрировать перед ЧК всероссийской свою самостоятельность и незаменимость. Как раз тогда шел вопрос о централизации власти и права казней в руках коллегии ВЧК в Москве. Именно поэтому так старался и спешил Якобсон. Но кто знает!..


Притворись Гумилев человеком искусства, равнодушным к политике, замешанным в заговор случайно, может быть, престиж его имени – в те дни для большевиков еще не совсем пустой звук – перевесил бы обвинение? Может быть, в этом случае и доводы Горького, специально из-за Гумилева ездившего в Москву, убедили бы Ленина...


Гумилев подростком, ложась спать, думал об одном: как бы прославиться. Мечтая о славе, он вставал утром, пил чай, шел в Царскосельскую гимназию. Часами блуждая по парку, он воображал тысячи способов осуществить свою мечту. Стать полководцем? Ученым? Изобрести перпетуум-мобиле? Безразлично что – только бы люди повторяли имя Гумилева, писали о нем книги, удивлялись и завидовали ему.


Понемногу эти детские мечты сложились в стройное мировоззрение, которому Гумилев был верен всю жизнь. Гумилев твердо считал, что право называться поэтом принадлежит тому, кто не только в стихах, но и в жизни всегда стремится быть лучшим, первым, идущим впереди остальных. И, от природы робкий, застенчивый, болезненный человек, Гумилев «приказал» себе стать охотником на львов, уланом, добровольно пошедшим воевать и заработавшим два Георгия, заговорщиком. То же, что с собственной жизнью, он проделал и над поэзией.


Мечтательный грустный лирик, он стремился вернуть поэзии ее прежнее значение, рискнул сорвать свой чистый, подлинный, но негромкий голос, выбирал сложные формы, «грозовые» слова, брался за трудные эпические темы. Девиз Гумилева в жизни и в поэзии был: «всегда линия наибольшего сопротивления». Это мировоззрение делало его в современном ему литературном кругу одиноким, хотя и окруженным поклонниками и подражателями, признанным мэтром и все-таки непонятым поэтом. И когда говорят, что он умер за Россию, необходимо добавить – «и за поэзию».


Можно по-разному расценивать поэзию Гумилева. Но не может быть двух мнений о значении Гумилева как учителя поэзии. В этой роли он был, по меньшей мере, тем, что Дягилев в балете. Конечно, он не создавал из ничего замечательных поэтов. Но и Дягилев тоже не создал из ничего Нижинского или Лифаря. Гениальная проницательность выбора сочеталась у обоих с еще более поразительным даром – указывать новоявленному избраннику его правильную творческую дорогу. Примеров сколько угодно: Ахматова до брака с Гумилевым писала стихи о лукавых неграх и изысканных скрипачах.


М.Зенкевич, теперь несправедливо забытый, пришел весной в «Аполлон» с тетрадкой удручающе банальных стихов. После нескольких встреч с Гумилевым он привез с каникул свою великолепную «Дикую порфиру». Будущему переводчику «Божественной комедии» М.Лозинскому Гумилев первый посоветовал заняться этим. Одоевцева, будучи ученицей Гумилева, написала первую современную балладу, имевшую многих подражателей, вплоть до Заболоцкого. Но возможно, что никто не обязан Гумилеву в такой степени, как ранний Мандельштам.


4. Г.ИВАНОВ об А.БЛОКЕ и Н.ГУМИЛЁВЕ


Я близко знал Блока и Гумилева. Слышал от них их только что написанные стихи, пил с ними чай, гулял по петербургским улицам, дышал одним с ними воздухом в августе 1921 года – месяце их общей – такой разной и одинаково трагической смерти... Как ни неполны мои заметки о них – людей, знавших обоих так близко, как знал я, в России осталось, может быть, два-три человека, в эмиграции – нет ни одного...


Блок и Гумилев – антиподы во всем – в стихах, во вкусах, мировоззрении, политических взглядах, наружности:
– туманное сияние поэзии Блока – и точность, ясность, выверенное совершенство Гумилева;
– «левый эсер» Блок, прославивший в «Двенадцати» Октябрь: «мы на горе всем буржуям – мировой пожар раздуем» и «белогвардеец», «монархист» Гумилев;
– Блок, относившийся с отвращением к войне, и Гумилев, пошедший воевать добровольцем;
– Блок, считавший мир «страшным», жизнь бессмысленной, Бога жестоким или несуществующим, и Гумилев, утверждавший – с предельной искренностью, – что «все в себе вмещает человек, который любит мир и верит в Бога»;
– Блок, мечтавший всю жизнь о революции как о «прекрасной неизбежности», и Гумилев, считавший ее синонимом зла и варварства;
– Блок, презиравший литературную технику, мастерство, выучку, самое звание литератора, и Гумилев, назвавший кружок своих учеников цехом поэтов, чтобы подчеркнуть важность, необходимость изучать поэзию как ремесло;
– и так вплоть до наружности: северный красавец с лицом скальда, прелестно вьющимися волосами, в поэтической бархатной куртке с мягким расстегнутым воротником белой рубашки – Блок, и некрасивый, подтянутый, «разноглазый», коротко подстриженный, в чопорном сюртуке, Гумилев...


Противоположные во всем – всю свою недолгую жизнь Блок и Гумилев то глухо, то открыто враждовали. Последняя статья, написанная Блоком, «О душе», появившаяся незадолго до его смерти – резкий выпад против Гумилева, его поэтики и мировоззрения. Ответ Гумилева на эту статью, по-гумилевски сдержанный и корректный, но по существу не менее резкий, напечатан был уже после его расстрела.


Блок и Гумилев ушли из жизни, разделенные взаимным непониманием.


Блок считал поэзию Гумилева искусственной, теорию акмеизма ложной, дорогую Гумилеву работу с молодыми поэтами в литературных студиях вредной. Гумилев как поэт и человек вызывал в Блоке отталкивание, глухое раздражение.
Гумилев особенно осуждал Блока за «Двенадцать». Помню фразу, сказанную Гумилевым незадолго до их общей смерти, когда он убежденно говорил: «Он (т. е. Блок), написав «Двенадцать», вторично распял Христа и еще раз расстрелял Государя». Я возразил, что, независимо от содержания, «Двенадцать» как стихи близки к гениальности. – «Тем хуже, если гениальна. Тем хуже и для поэзии, и для него самого. Диавол, заметь, тоже гениален – тем хуже и для диавола, и для нас...»


Теперь, когда со дня их смерти прошло столько лет, когда больше нет Блока и Гумилева, левого эсера и «белогвардейца», ненавистника войны, орденов, погон и «гусара смерти», гордившегося «нашим славным полком» и собиравшегося писать его историю, нам, пережившим их, – ясно то, чего они сами не понимали: что их вражда была недоразумением, что и как поэты и как русские люди они не только не исключали, а скорее дополняли друг друга. Что разъединяло их временное и второстепенное, а в основном, одинаково дорогом для обоих, они, не сознавая этого, братски сходились.


Оба жили и дышали поэзией – вне поэзии для обоих не было жизни. Оба беззаветно, мучительно любили Россию. Оба ненавидели фальшь, ложь, притворство, недобросовестность – в творчестве и в жизни были предельно честны. Наконец, оба были готовы во имя этой «метафизической чести» – высшей ответственности поэта перед Богом и перед собой – идти на все, вплоть до гибели, и на страшном личном примере эту готовность доказали.


5. К. ЧУКОВСКИЙ о Н.ГУМИЛЁВЕ


У Гумилева была необыкновенная память. Он наизусть знал огромное число стихотворений – и своих, и чужих.
Гумилев был человеком необыкновенной активности и почти безумного бесстрашия. На Германскую войну он ушел добровольцем, едва услышав первое сообщение о ней, и за смелость, проявленную им в кровопролитных боях, получил два солдатских Георгия.


Знали мы и о том, что безусым мальчишкой, только что со школьной скамьи, он тайком от родителей убежал почти без копейки в свою любимую Африку – охотиться за слонами и львами…


Кроме того, он с самыми скудными средствами успел побывать в Италии, Греции, Англии, то есть буквально исколесил всю Европу – непоседа, странник, охотник, боец.
В 1921 г. он создавал множество стихотворений (порою несколько в день). Было очевидно, что только теперь его дарование созрело вполне. Это был новый Гумилев, наконец-то преодолевший холодную нарядность и декоративность своей ранней поэзии.


Изобилие стихов, созданных им в несколько месяцев, говорило о новых открывшихся перед ним перспективах поэзии…


6. Н.ЧУКОВСКИЙ о Н.ГУМИЛЁВЕ


Я впервые увидел Гумилева в Куоккале, у нас в саду, летом 1916 г., в одно из воскресений. Он тогда был мало знаком с моими родителями и приехал в черной визитке, в крахмальном воротнике, подпиравшем щеки. Стояла жара, гости пили чай в саду под елкой, и было жутко и жалко смотреть на тощего прямого человека в черном с задранной неповорачивающейся головой. Он был похож на того копченого сига, надетого на торчавшую изо рта палочку, которым моя мама неизменно угощала наших воскресных гостей.


Такой он был всегда – прямой, надменный, выспренный, с уродливым черепом, вытянутым вверх, как огурец, с самоуверенным скрипучим голосом и неуверенными, добрыми, слегка косыми глазами. Он вещал, а не говорил и, хотя имел склонность порою тяжеловесно и сложно пошутить, был полностью лишен юмора.


Он был галломан и ставил французскую поэзию несравненно выше русской. Кроме того, теория о двух культурах, романской и германской, помогала ему в борьбе с влиянием Блока, которого он объявлял проводником германской культуры.


У Николая Степановича была прекрасная черта, – он постоянно внушал всем окружающим, что поэзия – самое главное и самое почетное из всех человеческих дел, а звание поэта выше всех остальных человеческих званий. Слово «поэт» он произносил по-французски «poete», а не «паэт», как произносили мы, обыкновенные русские люди. В этом отношении дальше его пошел один только Мандельштам, который произносил уже просто: «пуэт». Неоднократно слышал я от Гумилева утверждение, что поэт выше всех остальных людей, а акмеист выше всех прочих поэтов. А так как окружающим его было ясно, что он лучший из акмеистов, то нетрудно понять, откуда проистекала у него уверенность в своем превосходстве над всеми.


Про Гумилева говорили, что он был хорошим товарищем, и, вероятно, это правда. Он был преданным другом и неутомимым покровителем своих довольно многочисленных друзей. Но точнее было бы сказать, что он был отличным организатором и превосходно умел использовать людей. За годы с 1918-го по 1921-й он проделал в Ленинграде колоссальную организационную работу. Он организовал несколько издательств – в невероятно трудных условиях разрухи – и издал и переиздал в этих издательствах ряд сборников стихов, своих и своих друзей. Он воссоздал «Цех поэтов» – так называемый «Новый цех», в отличие от старого «Цеха поэтов», существовавшего перед револю¬цией.


Он создал «Звучащую раковину» – нечто вроде дочернего предприятия при «Цехе поэтов». Он создал петроградское отделение «Союза поэтов» и стал его председателем, потеснив Блока. Он принимал самое деятельное участие в создании Дома поэтов на Литейном и Дома Искусств на Мойке и играл важную роль в обоих этих учреждениях. Он организовал семинар по поэзии в Студии при Доме Искусств и был бессменным его руководителем. В созданном Горьким издательстве «Всемирная литература» он тоже был влиятельным человеком, руководя там всеми стихотворными переводами с западных языков.


Таким образом, все многочисленные поэты Петрограда того времени, и молодые, и старые, находились в полной от него зависимости. Без санкции Николая Степановича трудно было не только напечатать свои стихи, но даже просто выступить с чтением стихов на каком-нибудь литературном вечере. Одно только издательство «Алконост» осталось независимым от Николая Степановича. «Алконост» выпускал книги Блока.


Восстановленный «Цех поэтов» был как бы штабом Гумилева. В него входили только самые близкие, самые проверенные. «Цех» был восстановлен в восемнадцатом году и вначале – на самой узкой основе. Из дореволюционных акмеистов в него не входили ни Ахматова, ни Зенкевич, ни Городецкий, ни Мандельштам. (Из этих четверых одна только Ахматова в то время находилась в Петрограде.) Первоначально членами «Нового цеха» были только Гумилев, Георгий Иванов, Георгий Адамович, Николай Оцуп и Всеволод Рождественский.


Потом была принята Ирина Одоевцева – взамен изгнанного Всеволода Рождественского. К началу 1921-го года членами «Цеха» стали С.Нельдихен и К.Вагинов. Но настоящим штабом был не весь «Цех», а только четверо: Гумилев, Г.Иванов, Адамович и Одоевцева. Только они были соединены настоящей дружбой.


Помню вечер «Цеха поэтов» в одном из трех первых месяцев двадцать первого года, в Доме Искусств, в том самом зале с расписным плафоном, в котором я слышал Блока. Участвовали все поэты «Цеха» и несколько моло-дых, которым они оказывали покровительство. Зал был полон.


Первым читал Гумилев. Он читал с откровенным завыванием, как читали все акмеисты, подчеркивая голосом не смысловую, а ритмическую основу стиха, т.е. метр и синтаксис. В то время, к концу жизни, Гумилев находился в самом расцвете своего дарования. Он писал очень много, освобождаясь от многочисленных влияний, наложивших печать на творчество его молодости, – главным образом, от влияния Валерия Брюсова, – и стихи его становились все серьезнее, своеобразнее и сложнее. Аудитория слушала его восторженно. Читал он недолго, чтобы поскорее уступить место своим друзьям.


На семинарах Николая Степановича я хорошо изучил его вкусы и литературные мнения. Для них прежде всего была характерна галломания. На семинаре он постоянно твердил имена Ронсара, Франсуа Вийона, Расина, Андре Шенье, Теофиля Готье, Леконта де Лиля, Эредиа, Бодлера, Рембо, Маллармэ, Аполлинера. Казалось, самый звук этих имен доставлял ему наслаждение. Из русских классиков он признавал только Державина, Пушкина, Баратынского и Тютчева. Ко всем остальным относился презрительно, даже к Лермонтову. Жуковского, А.К. Толстого и Некрасова терпеть не мог. Фет и Полонский в его устах были пренебрежительные клички. Надсона он считал самым плохим поэтом в мире.


Из русских поэтов XX века он полностью принимал одного только Иннокентия Анненского и всегда ставил его на самое первое место. К Валерию Брюсову – несомненному своему учителю – он относился как к явлению почтенному, но смешноватому, устаревшему, вышедшему из моды. Ценил он отчасти и Сологуба, но обвинял его в неточном употреблении слов. Бунина он не признавал поэтом, Бальмонта и Северянина презирал.


К Маяковскому относился, разумеется, совершенно враждебно, и из футуристов с некоторым уважением говорил только о Хлебникове.


Прозы он не любил никакой и всю ее считал как бы чем-то низшим в отношении поэзии, – так сказать, недоделанной поэзией. Русской же прозы он особенно терпеть не мог. Имен Льва Толстого и Чехова он не произносил никогда, о Тургеневе говорил с гадливостью, как о Надсоне. С некоторым уважением отзывался он только об «Огненном ангеле» Брюсова и повестях Сергея Ауслендера. Само собой разумеется, что всю прозу Горького он считал находящейся вне литературы. А стихи Горького очень его смешили. Помню, он не раз говорил нам на семинаре, что самая плохая строчка во всей мировой поэзии – строчка Горького из «Песни о соколе», состоящая только из односложных слов: Уж влез и лег там.


…Арест и расстрел Гумилева потрясли знавших его людей. Гумилева все считали человеком, лояльно относившимся к Советской власти, несмотря на то, что он никогда и нигде о своей лояльности не заявлял. Чтобы разобраться в этом, нужно напомнить о том, что происходило тогда внутри петроградской интеллигенции. В годы гражданской войны вся интеллигенция Петрограда была резко расколота на два враждебных лагеря: лагерь, тех, кто ненавидел Советскую власть и считал всякое сотрудничество с ней невозможным, и лагерь тех, кто стоял за сотрудничество с Советской властью, за помощь ей в ее культурных задачах. Оба лагеря были совершенно непримиримы и враждовали открыто, нисколько не скрывая своих мнений.


В литературной среде во главе первого лагеря стояли Мережковский, Гиппиус, Ремизов, Амфитеатров, Куприн; во главе второго – прежде всего Горький, а с ним Блок, мой отец и другие. Принадлежность того или иного человека к тому или иному из этих двух политических лагерей определялась прежде всего его поведением – работает ли он в советских учреждениях и советской печати или не работает. Гумилев был членом редакционной коллегии советского государственного издательства «Всемирная литература», членом правления советского учреждения «Дом Искусств», преподавателем Студии – советского учебного заведения.


Тот факт, что Гумилев резко отрицательно отзывался о творчестве как Горького, так и Блока, нисколько не противоречил сложившемуся в те годы мнению, что по вопросу о сотрудничестве с Советской властью они трое стоят на близких позициях. Ведь и Горький, и Блок до революции тоже принадлежали к совершенно разным литературным лагерям; да и после революции они лично были далеки и вовсе не восторженно относились к творчеству друг друга.


Но в годы гражданской войны они оба принимали участие во всех начинаниях Советской власти в области культуры и всюду самым деловым образом работали вместе. Все понимали, что в основе их совместной работы лежит близость их политических позиций; а так как Гумилев тоже охотно работал с ними, то предполагалось, что и его политические взгляды похожи.


Это предположение в глазах тогдашних людей подтверждалось еще и тем, что за годы гражданской войны Гумилев не сделал ни малейшей попытки эмигрировать. Все руководители лагеря врагов сотрудничества интеллигенции с Советской властью – и Мережковский, и Гиппиус, и Афмитеатров, и Ремизов, и Куприн, и Валерьян Чудовский, – все, одни немного раньше, другие немного позже, уехали из России. Это было, в сущности, осуществимо для каждого, кто этого хотел, особенно для такого молодого, здорового и в высшей степени предприимчивого человека, каким был Гумилев. Следовательно, раз он остался, он, значит, считал нужным остаться. Так, видимо, понимали его политическую позицию и Горький, и Блок, и мой отец.


И к нему лично, и к нему как к литератору они трое относились без симпатий. Я уже упоминал, что отец мой никогда не любил его стихов. По рассказам отца я знаю, что на заседаниях редакционной коллегии «Всемирной литературы» над Гумилевым посмеивались. В одном стихотворении Гумилева есть строчки: …у озера Чад Изысканный бродит жираф. Во «Всемирной литературе» ему придумали прозвище: «Изысканный жираф» – и за глаза иначе не называли.


И все-таки мы видим, как Горький в те годы охотно включал его во все предприятия, в которые входил сам. Он старался консолидировать все культурные силы, желающие сотрудничать с Советской властью, и, несомненно, к таким силам причислял и Гумилева. Безусловно, верно одно: расстреливать Гумилева – при всех обстоятельствах – не следовало, и, думая об этом, я вспоминаю, как все тот же Стенич однажды сказал: – Когда государство сталкивается с поэтом, мне так жалко бедное государство. Ну что государство может сделать с поэтом? Самое большое? Убить! Но стихи убить нельзя, они бессмертны, и бедное государство всякий раз терпит поражение.


7. Н.ЧУКОВСКИЙ об А.БЛОКЕ и Н.ГУМИЛЁВЕ


Отношения между Блоком и Гумилевым были неважные. Гумилев на занятиях иногда разговаривал с нами о стихах Блока, и в словах его, сдержанных, сквозила враждебность. В глазах молодежи, вертевшейся вокруг Дома искусств, Блок и Гумилев были соперники, борющиеся за первое место в русской поэзии. Любители поэзии делились на сторонников Блока и на сторонников Гумилева. Конечно, сторонников Блока в широких кругах молодежи было больше, чем сторонников Гумилева. Но в кругах, тяготевших к Дому искусств, преобладали сторонники Гумилева.


Блок явился к нам на семинар в сопровождении двух женщин. Помню, одна из них была его тетка Бекетова. Кто была вторая, я забыл; может быть, и не знал. Мы, студисты, человек двенадцать – пятнадцать, сидели вокруг стола, и перед нами лежали расчерченные таблицы, которыми, согласно учению Гумилева, следовало руководствоваться при писании стихов. Решено было, что студисты прочтут свои стихи. Блок слушал хмуро, с брезгливым вниманием. Он не сделал ни одного замечания, ничего не похвалил. Пробыв у нас около часа, он ушел с обеими дамами.


Так как всем было ясно, что стихи ему не понравились, а между тем все ему прочитанное на семинаре признавалось самым лучшим, то, естественно, участники семинара пришли в недоумение. Глаза Николая Степановича, обычно торжественные, поблескивали насмешливо, и было решено, что Блок либо не понимает в стихах, либо просто относится к студистам недоброжелательно.


8. С.МАКОВСКИЙ о Н.ГУМИЛЁВЕ и А.АХМАТОВОЙ


Первая настоящая любовь и первое любовное крушение Гумилева – Анна Ахматова. Любовь получилась странной, брак еще более странным. Два поэта в одной берлоге?


Конечно, они не ужились. «Муж и жена пишут стихи – это смешно, – говорил Гумилев Ахматовой, – у тебя столько талантов. Ты не могла бы заняться каким-нибудь другим видом искусства? Например, балетом…» Позднее Гумилев признал в Ахматовой поэта. Но было уже поздно.


От Ахматовой Гумилев требовал поклонения себе и покорности, не допуская мысли, что она существо самостоятельное и равноправное. Любил ее, но не сумел понять.


Она была мнительно-горда и умна, умнее его; не смешивала личной жизни с поэтическим бредом. При внешней хрупкости была сильна волей, здравым смыслом и трудолюбием. Коса нашла на камень…


Вторая жена Гумилева – Анна Энгельгардт. Анна Вторая была полной противоположностью Анны Ахматовой. Среди других увлечений и романов Гумилева отметим Елизавету Дмитриеву (Черубину де Габриак), Татиану Адамович, Ларису Рейснер, Елену Дебюше из Парижа и др. Последние увлечения – Берберова и Одоевцева, но это уже было после революции.


9. Ю.АЙХЕНВАЛЬД о Н.ГУМИЛЁВЕ


Последний из конквистадоров, поэт-ратник, поэт-латник, с душой викинга, снедаемый тоской по чужбине, "чужих небес любовник беспокойный", Гумилев - искатель и обретатель экзотики. Он очень своеобразен, необычен, богат неожиданностями; "сады моей души всегда узорны", - говорит он о своей действительно узорной и живописной душе. У него - только дорогое, ценное, редкое: стихи-драгоценности, стихи-жемчуга.


Переводчик Теофиля Готье, изысканный и искусный, он следует завету своего французского собрата - "чеканить, гнуть, бороться", и при этом, тоже как Готье, не удостаивает бороться с противником легким, "не мнет покорной и мягкой глины ком", а одерживает блестящие победы исключительно лишь над благородными металлами и над мрамором Пароса или Каррары. Он в самом деле - акмеист; ему желанны и доступны одни только вершины.


Именно впечатление вершинности и предельности производят его недрогнущие строки. Мужественной и великолепной поступью движется его стих, то лапидарный, то грациозный, иногда преднамеренно тяжелый (как в "Шатре"), иногда несущий на своих волнах утонченную образность:


«Ветер милый и вольный,
Прилетевший с луны,
Хлещет дерзко и больно
По щекам тишины.
И, вступая на кручи,
Молодая заря
Кормит жадные тучи
Ячменем янтаря».


Или:


«Сонно перелистывает лето
Синие страницы ясных дней.
Маятник старательный и грубый,
Времени непризнанный жених,
Заговорщицам-секундам рубит
Головы хорошенькие их».


Презирая дешевое, блистательный владелец сокровищ, он обладает, но не чванится высокой техникой, и слова его разнообразных ритмов четко подобраны одно к другому, как перлы для ожерелья. Взыскательный мастер своего искусства, он, однако, мастерству и форме не придает самодовлеющего значения и не хочет насиловать поэзии; он "помнит древнюю молитву мастеров":


«Храни нас, Господи, от тех учеников,
Которые хотят, чтоб наш убогий гений
Кощунственно искал все новых откровений».


Живые откровения, как это и естественно, даются ему сами, без преднамеренных поисков. Он знает, что


«... Как пчелы в улье опустелом
Дурно пахнут мертвые слова».


Мертвенности и нет у него. Даже старые слова звучат в его стихах как "девственные наименования". На ранних стихах его легко заметить влияние Брюсова, но свойственные последнему провалы в безвкусие уверенно обошел талантливый и тактичный ученик. И лишь в виде исключения можно уловить на его зрелых страницах следы искусственности, неоправданность рифмы и ее насилие над смыслом.


А общий смысл его поэзии ясен и отчетлив. Романтик, борющийся за "голубую лилию", Гумилев не привержен к дому "с голубыми ставнями, с креслами давними и круглым чайным столом".


Его не изнежила, не усыпила Капуя милой домашности; зоркие взоры его устремлены поверх обыденных мелочей. Любовник дали, он, как блудный сын Библии и своей поэмы, томится под родною кровлей и покидает ее ради "Музы Дальних Странствий". Он принадлежит к династии Колумба, и вольной душе его родственны капитаны каравелл, Летучие голландцы, Синдбады-мореходы и все, "кто дерзает, кто хочет, кто ищет, кому опостылели страны отцов".


Как и все эти изобличители притаившихся земель, подарившие миру неведомые пространства, он тоже "солью моря грудь пропитывал", и "все моря целовали его корабли". Манят его пути и путешествия человечества, красивые и опасные приключения, какие только можно встретить в истории или испытать в нашей современности; душою и телом проникает он в причудливые окраины бытия. В противоположность нам, домоседам, он не зря, не бесследно прочел в своем детстве волнующие книги о плеяде великих непосед, о тех, кого он называет: "палладины Зеленого Храма, над пасмурным морем следившие румб".


Ему присуще непосредственное чувство того, что "как будто не все пересчитаны звезды", "как будто наш мир не открыт до конца". Так это и есть, потому что звезды не поддаются учету и мир не имеет конца. Вот Гумилев и продолжает открытия, завоевания и скитания своих духовных предков. Неутолимо его любопытство, велика его смелость.


Не испуганный расстояниями, он покоряет их себе - как мечтою, так и действительностью. Гумилев - поэт географии. Он именно опоэтизировал и осуществил географию, ее участник, ее любящий и действенный очевидец. Вселенную воспринимает он как живую карту, где "пути земные сетью жил, розой вен" Творец "расположил", - и по этим венам "струится и поет радостно бушующая кровь природы".


Кто читает автора "Чужого неба", тот вослед ему посещает не только юг и север Европы, но и Китай, Индокитай и особенно пустыню Сахару, "колдовскую страну" Абиссинии; тот видит "черных русалок" на волнах Чермного моря, созерцает Египет в божественный лунный час его, когда "солнцем день человеческий выпит", - и вообще у Гумилева расстилает знойные ткани своих песков его любимица Африка, "на дереве древнем Евразии исполинской висящая грушей".


Свою гордость и грезу он полагает в том, чтобы Африка в благодарность за его песни о ней увековечила его имя и дала последний приют его телу:


«Дай за это дорогу мне торную
Там, где нету пути человеку,
Дай назвать моим именем черную
До сих пор неоткрытую реку;
И последнюю милость, с которою
Отойду я в селенья святые, -
Дай скончаться под той сикоморою,
Где с Христом отдыхала Мария».


Африка дарит его стихотворениям свою пышную флору и фауну - алоэ, пальмы, кактусы, в рост человеческий травы; и здесь - "пантера суровых безлюдий", гиены, тигры, ягуары, носороги, слоны, обезьяны, рыжие львы и жирафы на озере Чад. Живою водой художества певец "Шатра" и "Колчана" пробудил и этнографию; он ее тоже приобщил красоте, и мы читаем у него:


«Есть музей этнографии в городе этом,
Над широкой, как Нил, многоводной Невой.
В час, когда я устану быть только поэтом,
Ничего не найду я желанней его.


Я хожу туда трогать дикарские вещи,
Что когда-то я сам издалека привез,
Слышать запах их странный, родной и зловещий,
Запах ладана, шерсти звериной и роз».


"В час, когда я устану быть только поэтом..." Но на самом деле быть поэтом он никогда не устает, и вся эта география и этнография не глушат в нем его художнической сердцевины, как не заглушает ее и то, что он любит далекое не только в пространстве, но и во времени, помнит историю, вождей прошедшего человечества, друидов и магов, эпос Ассировавилонии и события Исландии в IX веке, - и не увядают для его воображения цветы от отдаленнейших мифологий.


Он - романтик, но душа его (как это, впрочем, и подобает романтизму) "обожжена луной", а не солнцем, не опалена страстью, не взволнована пафосом, и потому, со своей лунною любовью, он не только будет совершенно презирать чувствительность. но и самому чувству согласится платить совсем не щедрые дани. О нет, он далеко не сентиментален, и не сердце им, а это он повелевает своим сердцем, сосредоточенный и властный.
Итак, он вовремя, он счастливо уклонился от позы, и презрительности, и элегантности: все это потонуло в глубине его мужского и мужественного начала, все это преодолено благородством его героической натуры. И с высоты своих великолепий он не брезгает спускаться в самые простые и скромные уголки существования, и он напишет сочувственные стихотворения о старой деве, и о почтовом чиновнике, и об очарованиях русского городка, и о мечтателе-оборванце. И, что еще важнее, этот воин, бросающий вызовы миру, сердцем полюбил, однако, "средь многих знаменитых мастеров", одного лишь Фра Беато Анджелико и по поводу картины его говорит:


«Есть Бог, есть мир; они живут вовек,
А жизнь людей мгновенна и убога,
Но все в себе вмещает человек,
Который любит мир и верит в Бога».


И герой "Галлы" сообщает о себе:



«Я бельгийский ему подарил пистолет
И портрет моего государя».


И отсюда в нашей характеристике его творчества легко сделать переход к указанию на то, что Гумилев не миновал обычной участи блудного сына, что из-под чужого неба он вернулся под свое, что тоска по чужбине встретилась в его душе с тоскою по родине. Экзотика уступила патриотизму. Изведавший дали поэт чувствует:


«Золотое сердце России
Мерно бьется в груди моей».


Духовное возвращение на родину не есть еще завершение поэзии Гумилева, потому что она вообще не завершена, потому что история сделала из нее только отрывок. Рост его творчества не кончился. Оно становилось все углубленнее, в него проникали философские моменты, оно начало было развиваться под знаком той большой мысли, что поэтам, властелинам ритмов, доверены судьбы вселенского движения и что они


«Слагают окрыленные стихи,
Расковывая косный сон стихий».


Поэт - косноязычный Моисей. Он вещает великое, и это чувствуется в самой неясности его глаголов. Не плоской понятностью понятна и пленительна поэзия, а той бездонной глубиной, теми перспективами бесконечных смыслов, которые она раскрывает в таинственной музыке своих речей.


Разгадать ее не дано самому художнику, и он смущенно и радостно воспринимает залог избранничества - собственное косноязычье: как бы отчетливо он ни произносил, его слова не соответствуют образам и волнениям, переполняющим его душу, - его слова только приблизительны. И как ни явствен смысл стихотворений Гумилева, сам автор чуял за ним нечто другое, большее; и, может быть, свое "высокое косноязычье" мечтал он претворить в еще более высокое красноречье мудрых откровений.


Но, в пределах земного слуха, и косноязычье, и красноречье одинаково завершает немотою безразличная смерть.


В поэзии Гумилева тема смерти имеет видную долю. Он знает весь ужас ее, но знает и того старого конквистадора, который, когда пришла к нему смерть, предложил ей "поиграть в изломанные кости". Он бесстрашно смотрит ей прямо в глаза, он сохраняет перед ней свое достоинство, и не столько она зовет его к себе, сколько он - ее. Себе предоставляет он право выбора:


«Не избегнешь ты доли кровавой,
Что земным предназначила твердь.
Но, молчи! Несравненное право -
Самому выбирать свою смерть».


И Гумилев выбрал - и через это смертию попрал смерть. Он пророчит себе:


«И умру я не на постели,
При нотариусе и враче...»


10. ДУЭЛЬ МЕЖДУ М.ВОЛОШИНЫМ и Н.ГУМИЛЁВЫМ
(Использованы воспоминания Волошина М.А., Маковского С.К. и Толстого А.Н.)


Дуэль Волошина и Гумилева состоялась на берегу Черной речки 22 ноября 1909 г.


Максимилиан Волошин (1877-1932). К 1909 г. перед нами преуспевающий молодой литератор, его работы охотно публикуются, он лично знаком со многими интересными людьми, чьи имена впоследствии будут вписаны в летопись Серебряного века, посещает салоны, становится ярким представителем столичного бомонда. Он внешне интересен, разносторонне развит, полон идей, финансово независим, но пока неизвестен широкой общественности как интересный поэт – его первая книга стихов выйдет в 1910 г.


Николай Гумилев (1886-1921). 24 декабря 1903 г. Гумилев познакомился с Анной Горенко, будущей поэтессой Анной Ахматовой. Вторая их встреча произошла вскоре на катке. Некоторые стихи Гумилева этого периода были посвящены А. Горенко и позже вошли в его первый сборник «Путь конквистадоров». Тогда же Гумилев начал жадно читать новейшую литературу, увлекся русскими модернистами – Константином Бальмонтом и Валерием Брюсовым.


Гумилеву повезло – в молодости у него было два наставника, оба замечательные поэты. С Иннокентием Анненским он общался непосредственно. Другим (заочным) наставником Гумилева был Валеpий Бpюсов. Он встретил рецензией (не слишком похвальной) первый ученический сборник стихов поэта и не оставил вниманием последующие его книги.
Итак, к 1909 г. наш второй герой, Николай Гумилев, уже поэт с индивидуальным почерком, автор своих первых двух поэтических сборников. Широкой публике он не знаком, но в литературных кругах давно «свой человек».


К 1909 г. оба молодых поэта, Волошин и Гумилев, успели пожить в Париже и Москве, полны честолюбивых замыслов и проектов, их работы охотно печатают газеты и журналы. Волошин был женат, Гумилёв увлечен Анной, вскоре они обвенчаются – в 1910 г.


В 1908 г. поэтесса Елизавета Ивановна Дмитриева (1887-1928) посылает стихи Волошину, с которым познакомилась на собраниях на «Башне» Вяч. Иванова. Волошин одобрил и ободрил начинающую поэтессу.
25 мая 1909 г. Гумилев вместе с поэтессой Дмитриевой едет к Волошину в Крым. По пути, в Москве наносит визит Брюсову. В июне Гумилев гостит у Волошина в Коктебеле.


Лиле Дмитриевой было 22 года. Это была девушка с внимательными глазами, хромая от рождения. Летом 1909 г. Лиля жила в Коктебеле. В те времена она была студенткой университета и изучала старофранцузскую и староиспанскую литературу. Кроме того, она была преподавательницей в приготовительном классе одной из петербургских гимназий. Она вспоминает: «...В Коктебеле все изменилось. Здесь началось то, в чем больше всего виновата я перед Гумилевым.


Судьбе было угодно свести нас всех троих вместе, его, меня и М.А. (Волошина) – потому что самая большая моя в жизни любовь, самая недосягаемая – это был М.А... То, что девочке казалось чудом, совершилось. Я узнала, что М.А. любит меня, любит уже давно; к нему я рванулась вся, от него я не скрывала ничего. Он мне грустно сказал: «Выбирай сама. Но если ты уйдешь к Гумилеву, я буду тебя презирать...».


В 1909 г. создавался журнал «Аполлон», редактором которого стал Сергей Маковский – аристократичный и элегантный. Однажды в редакцию журнала «Аполлон» были присланы стихи. Автором талантливых лиричных стихов была загадочная незнакомка, скрывавшаяся под именем Черубина де Габриак. Долгое время юная и, должно быть, прекрасная дева отказывалась появляться в редакции журнала и общалась с редактором исключительно по телефону.


Маковский был восхищен. Он написал ответное письмо с просьбой прислать все, что до тех пор написала Черубина. Волошин с Лилей принялись за работу. Волошин подсказывал темы, выражения, но все стихи писала только Лиля. В 1909 г. журнал «Аполлон» опубликовал подборку стихов никому неизвестной поэтессы с экзотическим именем Черубина. Эта таинственность и страстные стихи взволновали литературный Петербург. Поэты и художники терялись в догадках, кто же на самом деле эта таинственная незнакомка.


Закрученная интрига не скоро раскрылась. Сводящей с ума красавицей Черубиной оказалась скромная, хромоногая и некрасивая учительница Е.И. Дмитриева. Она приносила свои стихи и раньше в редакцию, но ее личность и творчество никого не заинтересовали. Тогда Волошин, решив ей помочь, придумал трагическую биографию, создал образ недоступной красавицы. Кстати, Ахматова считала виновными во внезапной смерти Иннокентия Анненского Маковского и Волошина, отодвинувших публикацию его стихов в «Аполлоне» ради Черубины де Габриак.


Мужчины подрались из-за самой что ни на есть реальной женщины, из-за ее интриги. Она говорила одно – Гумилеву, другое – Волошину, третье – Вячеславу Иванову. В конце концов, Волошин поверил в то, что Гумилев действительно распространял про нее недостойные слухи. Вот это и послужило причиной скандала.
Вот как позже комментировала сама Елизавета Ивановна Дмитриева (Черубина де Габриак) события, предшествовавшие конфликту.


«Весной уже 1909 года в Петербурге я была с большой компанией на какой-то художественной лекции в Академии художеств; был Максимилиан Александрович Волошин, который казался тогда для меня недосягаемым идеалом во всем. Ко мне он был очень мил. На этой лекции меня познакомили с Николаем Степановичем Гумилевым, но мы вспомнили друг друга...


Это был значительный вечер в моей жизни. Мы все поехали ужинать в «Вену», мы много говорили с Николаем Степановичем об Африке, почти в полусловах понимая друг друга, обо львах и крокодилах. Я помню, я тогда сказала очень серьезно, потому что я ведь никогда не улыбалась: «Не надо убивать крокодилов». Николай Степанович отвел в сторону Максимилиана Александровича и спросил: «Она всегда так говорит?» – «Да, всегда», – ответил он.


Гумилев поехал меня провожать, и тут же сразу мы оба с беспощадной ясностью поняли, что это «встреча» и не нам ей противиться. Это была молодая, звонкая страсть. «Не смущаясь, я смотрю в глаза людей, я нашел себе подругу из породы лебедей», – писал Николай Степанович на альбоме, подаренном мне».


Неожиданным завершением этой истории явилась дуэль Максимилиана Волошина и Николая Гумилева. Гумилев в 1909 г. в Коктебеле сделал Лиле предложение. Потом выяснилось, что Гумилев всем рассказывает о большом романе с Лилей, причем в очень грубых выражениях. Жених Лили не мог за нее вступиться, поскольку отбывал воинскую повинность. Волошин, с разрешения жениха, сам вызвал Гумилева на дуэль.


В мастерской художника А.Я. Головина при Мариинском театре, при стечении большого количества народа, Волошин подошел к Гумилеву и дал ему пощечину. «Вы поняли?» – спросил он. Гумилев ответил: «Да, я вызываю Вас на дуэль!» (огромный Волошин и достаточно щуплый Гумилев).


Дуэль Волошина с Гумилевым происходит из-за женщины – этой дамой была знаменитая Черубина де Габриак (Дмитриева), которая фактически стала одной из самых ярких поэтических легенд ХХ века. В тот же день, в день ссоры в мастерской, Гумилев просит М.А. Кузмина и Е.А. Зноско-Боровского быть его секундантами.


Весь следующий день между секундантами шли отчаянные переговоры. Гумилев предъявил требование стреляться в пяти шагах до смерти одного из противников. Он не шутил. Для него, конечно, изо всей этой путаницы, мистификации и лжи не было иного выхода, кроме смерти. Секундантами Волошина был… граф Алексей Николаевич Толстой, сотворивший «Петра I», «Хождение по мукам», «Гиперболоид инженера Гарина» и др., и князь Александр Константинович Шервашидзе-Чачба. Секундантам Волошина удалось уговорить секундантов Гумилева стреляться на пятнадцати шагах.


Но надо было уломать Гумилева. На это был потрачен следующий день, 21 ноября. Кузмин и Зноско-Боровский ездили к Волошину с официальным уведомлением о дуэли.
Где могут стреляться поэты? Разумеется, на Черной речке, 72 года спустя.


Дуэлянты едут не на то место, где стрелялся Пушкин с Дантесом, но недалеко от него. Дуэль задерживалась. Дул мокрый морской ветер, и вдоль дороги свистели и мотались голые вербы. Сначала машина Гумилева застряла в снегу. Он вышел и стоял поодаль в прекрасной шубе и цилиндре, наблюдая за тем, как секунданты и дворники вытаскивают его машину.


Макс Волошин, ехавший на извозчике, тоже застрял в сугробе и решил идти пешком. Но по дороге потерял калошу. Без нее стреляться он не хотел. Все секунданты бросились искать калошу. Наконец калоша найдена, надета, и Алексей Толстой, секундант Волошина, отсчитывает шаги. Николай Гумилев нервно кричит Толстому: «Граф, не делайте таких неестественных широких шагов!»


Начинается дуэль. Гумилев встал, бросил шубу в снег, оказавшись в смокинге и цилиндре. Напротив него стоял растерянный Волошин в шубе, без шапки, но в калошах. В глазах его были слезы, а руки дрожали. Алексей Толстой стал отсчитывать: раз, два... три! Гумилев промахивается, у Волошина осечка. Гумилев кричит: «Я требую, чтобы этот господин стрелял!»


Волошин стал оправдываться: «У меня была осечка», и Гумилев опять прокричал: «Пускай он стреляет во второй раз, я требую этого!» Волошин второй раз стреляет в воздух – опять осечка. Тогда подбегает Алексей Толстой, берет у Волошина пистолет, направляет в снег и он выстреливает. То есть действительно было две осечки подряд.


Гумилев стрелял с целью убить и сожалеет о том, что это не получилось. Он требует третьего выстрела, но, посовещавшись, секунданты решили, что это не по правилам. Впоследствии Волошин говорил, что он, не умея стрелять, боялся сделать случайный неверный выстрел, который мог бы убить противника. Дуэль окончилась ничем.


Поведение Волошина до и после дуэли вызвало возмущение всех окружающих, в числе которых были Вяч. Иванов и Анненский. История дуэли сильно повлияла на общее отношение к Волошину.


Каждый из участников дуэли был наказан штрафом по десять рублей. Вся желтая пресса писала об этой «смехотворной дуэли», смеялись над двумя известными поэтами, как могли. Саша Черный назвал Максимилиана Волошина «Ваксом Калошиным».
После этого Дмитриева перестала писать стихи, уединилась... и вскоре уехала на Урал, где ждал ее друг, влюбленный в нее с детства. Он был простым инженером, но она вышла за него замуж, взяв при этом его фамилию. Так она стала Елизаветой Васильевой.


Последняя случайная встреча Гумилева с Волошиным произошла в 1921 г. в Крыму. Волошин вспоминает: «Мы не видались с Гумилевым с момента нашей дуэли, когда я, после его двойного выстрела, когда секунданты объявили дуэль оконченной, тем не менее отказался подать ему руку. Я давно думал о том, что мне нужно будет сказать ему, если мы с ним встретимся.


Поэтому я сказал: «Николай Степанович, со времени нашей дуэли прошло слишком много разных событий такой важности, что теперь мы можем, не вспоминая о прошлом, подать друг другу руки». Он нечленораздельно пробормотал мне что-то в ответ, и мы пожали друг другу руки. Я почувствовал совершенно неуместную потребность договорить то, что не было сказано в момент оскорбления: «Если я счел тогда нужным прибегнуть к такой крайней мере, как оскорбление личности, то не потому, что сомневался в правде ваших слов, но потому, что вы об этом сочли возможным говорить вообще». «Но я не говорил. Вы поверили словам той сумасшедшей женщины…


Впрочем… если вы не удовлетворены, то я могу отвечать за свои слова, как тогда…» Это были последние слова, сказанные между нами».


Так состоялась одна из последних громких дуэлей с выстрелами, пусть и с осечками: пистолеты были пушкинских времен, ненадежные в сырую погоду. Больше выстрелы не звучали, хотя серьезные стычки и дуэли между поэтами были.


11. Н. ГУМИЛЁВ О ПОЭЗИИ И РЕЛИГИИ


"Поэзия и религия — две стороны одной и той же монеты. И та и другая требуют от человека духовной работы. Но не во имя практической цели, как этика и эстетика, а во имя высшей, неизвестной им самим. Этика приспособляет человека к жизни в обществе, эстетика стремится увеличить его способность наслаждаться. Руководство же в перерождении человека в высший тип принадлежит религии и поэзии.


Религия обращается к коллективу. Для ее целей, будь то построение небесного Иерусалима, повсеместное прославление Аллаха, очищение материи в Нирване, необходимы совместные усилия, своего рода работа полипов, образующая коралловый риф.


Поэзия всегда обращается к личности. Даже там, где поэт говорит с толпой, — он говорит отдельно с каждым из толпы. От личности поэзия требует того же, чего религия от коллектива".


12. НЕВЕРОЯТНО: ГУМИЛЁВ Н.С. – АННЕНСКИЙ И.Ф. – ДАЛЬНИЕ РОДСТВЕННИКИ


СХЕМА РОДСТВА:


АННЕНСКИЙ ИННОКЕНТИЙ ФЁДОРОВИЧ.


КРИВИЧ Валентин Иннокентьевич (1880-1936 гг.). Сын АННЕНСКОГО И.Ф. Поэт, мемуарист.
ШТЕЙН Наталия Владимировна. Поженились с КРИВИЧЕМ В.И. в 1905 г. Сестра фон ШТЕЙНА С.В.
Фон ШТЕЙН Сергей Владимирович (1822-1955 гг.). Поэт, переводчик, филолог, редактор, критик.
АХМАТОВА Инна Андреевна. Поженились с фон Штейном в 1904 г. Старшая сестра АХМАТОВОЙ А.А. Умерла в 1906 г.
АХМАТОВА АННА АНДРЕЕВНА.


ГУМИЛЁВ НИКОЛАЙ СТЕПАНОВИЧ. Поженились с АХМАТОВОЙ А.А. в 1910 г.


1. Любопытно то, что на флангах этой формально выстроенной цепочки, находятся Учитель и Ученик.
2. Анненский был директором Царскосельской Гимназии, которую заканчивал Гумилёв.
3. В Рейтинге-5 Анненский - №4, Гумилёв - №13.


13. Н.ГУМИЛЁВ-К.БАЛЬМОНТ-М.ВОЛОШИН – РОДСТВЕННИКИ?


1. Если продолжить родственные связи первой жены БАЛЬМОНТА Ларисы Гарелиной (после их развода), то можно выйти на ГУМИЛЁВА. При этом БАЛЬМОНТ и ГУМИЛЁВ родственниками не являются (см. схему).


2. Если продолжить родственные связи второй жены БАЛЬМОНТА Екатерины Андреевой, то выйдем на ВОЛОШИНА. БАЛЬМОНТ И ВОЛОШИН имеют родственную связь.


3. Создание такой цепочки является формальным, но очень любопытным фактом не только потому, что ГУМИЛЁВ, БАЛЬМОНТ и ВОЛОШИН – замечательные Поэты Серебряного века, но и потому, что на флангах этой цепочки находятся Мужчины, стрелявшиеся на дуэли из-за Черубины де Габриак (см. разд.10).


4. Еще интересно и то, что в РЕЙТИНГЕ-5 местоположение Поэтов тоже рядом:
ГУМИЛЁВ - №13,
БАЛЬМОНТ - №14,
ВОЛОШИН - №16.


НАРОЧНО НЕ ПРИДУМАЕШЬ!!


СХЕМА: РОДСТВЕННЫЕ ПЕРЕСЕЧЕНИЯ Н.ГУМИЛЁВА И М.ВОЛОШИНА ЧЕРЕЗ К.БАЛЬМОНТА:


Н.ГУМИЛЁВ - АННА, вторая жена Гумилёва, дочь Н.Энгельгардта и Л.Гарелиной – Н.ЭНГЕЛЬГАРДТ, муж Л.Гарелиной (после её развода с К.Бальмонтом) – Л.ГАРЕЛИНА, первая жена К.Бальмонта – К.БАЛЬМОНТ – Е.АНДРЕЕВА, вторая жена К.Бальмонта, тётя М.Сабашниковой - М.САБАШНИКОВА, первая жена М.Волошина – М.ВОЛОШИН





Другие статьи в литературном дневнике: