Людмила Владимировна Зубова Языки современной поэзЛев Лосев: филологическая оптика Кабы не скрипки, кабы не всхлип Лев Лосев
Стихи Лосева производят сильное впечатление изящным мастерством словесной игры, в которую вовлекаются звуки, буквы, многочисленные образы и символы культуры, разнообразные стили речи. Игровая стилистика текстов становится у Лосева способом содержательного высказывания: Лосев пишет «на диковинном» реликтовом наречии советского социального отщепенства, когда в разговоре уживаются ученость с казармой, метафизические раздумья со злобой дня, мировая скорбь с каламбуром, и акустика беседы насыщена литературными ассоциациями. (Гандлевский, 1998: 37); Его поэтический ареал как будто покрывает всю наличную, готовую поэзию, но при этом автор находит там места, совершенно необитаемые <…> Лосев демонстрирует незаурядное авторское смирение, тщательно маскируется и выдает себя за поэта «после поэзии», шагающего вслед поэту-герою по-клоунски мешковато, умело неуверенно. Так — заранее заявляя о своей непритязательности, дополнительности — стихи накапливают энергию преображения и прорыва.
Говоря о себе, Лосев особенно непочтителен. Вот один из его автопортретов, в котором тема литературоведческой деятельности разрабатывается подробно, как в анкете или Curriculum vitae: ЛЕВЛОСЕВ Левлосев не поэт, не кифаред. На поверхностном уровне содержание текста больше похоже на донос, чем на анкету. Слово бродскист звучит почти как «троцкист», фонетическое подобие слов усилено портретным сходством: в очках и с реденькой бородкой. Слово осиполог (т. е. исследователь творчества Осипа Мандельштама) порождает синонимическую игру, и в описании появляется деталь с сиплой глоткой. При восьмикратном повторе местоимения последовательность он / ононононононон превращается в футуристическую заумь с вытеснением смысла звуком, похожим на колокольный звон. В нем слышится местоимение среднего рода оно, возглас вон, а также настойчиво повторяемый противительный союз: но-но-но-но-но-но-но. В словах Он слышит звон / как будто кто казнен / Там, где солома якобы едома, / Но то не колокол, то телефон объединены поговорка слышит звон, да не знает, откуда он, пословица дома и солома едома, а в гостях и овес не едят и намек на слова Джона Донна «По ком звонит колокол», ставшие названием романа Э. Хемингуэя. …мусический звон, который он будто бы слышал, в следующих строках оказывается телефонным звонком, — на который он не отвечает, потому что его нет дома. Такое самоуничижение, доходящее до самоуничтожения, — ключ к поэзии Лосева. Но высказывание Лосева сложнее по смыслу. Возможно, слова его нет дома относятся к дому, который Лосев покинул, но слышит звон издалека. Если это звон «мусический», то Лосев лукавит в своем самоуничижении, подобно тому как на бытовом уровне обманывает, что его нет дома. У Лосева почти всегда самоуничижение апофатично: в нем читается представление о причастности непривлекательного персонажа к высоким сферам бытия. Так, в стихотворении «Левлосев» создается неопределенное значение бытовой реплики его нет дома. Наречие дома может означать ‘и в своей квартире (или в России, или в Америке), и на земле’. Указание на недоступность персонажа для контакта перемещается из обыденной сферы в метафизическую. Почти каждое слово в стихах Лосева оказывается на перекрестке нескольких образов, тем, аллюзий. Персонажи его текстов, которые появляются в сюжетах, обращениях, цитатах и намеках, — Симеон Полоцкий, Кантемир, Батюшков, Жуковский, Пушкин, Лермонтов, Булгарин, Л. Н. Толстой, Гоголь, Достоевский, Фет, Тютчев, Чехов, Блок, О. Мандельштам, Ахматова, Гиппиус, Цветаева, Маяковский, Льдов, Чуковский, Евг. Шварц, Бродский, Шекспир, Кальдерон, Сведенборг, Т. Манн, Хейзинга, Пропп, М. Бахтин, Ю. Лотман, Р. Якобсон и многие другие писатели, исследователи, художники. ПОЛЕМИКА Позже, в сборнике «Sisyphus redux» (стихи 1997–2000) тема прекрасной случайности получает такое развитие: ТО COLUMBO Лосев здесь поэтически развивает идею о художественной и провидческой ценности ошибок, оговорок, опечаток, широко распространенную среди писателей. В этом тексте изображена опечатка от того, что по клавиатуре компьютера прошел кот, случайно изобразив кошачье шипенье, и кот этот, вероятно, не только собственный, не только из стихов Бодлера, обозначенных эпиграфом, но и любой из многочисленных литературных котов — из «Мастера и Маргариты» Булгакова, из книги «Понедельник начинается в субботу» братьев Стругацких, из текстов и, возможно, домашнего быта Бродского. Кот Лосева, названный именем Колумба, случайно открывшего Америку (во всяком случае, по устойчивой легенде) осуществляет «Приказ по армии искусства» Маяковского: Громоздите за звуком звук вы / и вперед, / поя и свища. / Есть еще хорошие буквы: / Эр, / Ша, / Ща. Возможно, что в строке Прогуляйся по клавишам, полосатый хвостище таща есть отсылка к «Разговору о Данте» Мандельштама: Строкой "Спой мне песню свою с головой Мандельштама во рту" Лосев как будто мстит поэту, написавшему в стихотворении «За Паганини длиннопалым…»: Играй же на разрыв аорты, / С кошачьей головой во рту! / Три черта было — ты четвертый, / Последний чудный черт в цвету! Мстит за слова: у Мандельштама речь идет о резной головке грифа скрипки, похожей на кошачью голову (см.: Кац, 1991: 72). В строчках о презрении к тварям, живущим посредством пера, / но приемлемым на зубок актуальна и омонимия сочетания на зубок с наречием из фразеологизма выучить назубок, так как речь идет о поэтах. Пародируя собственные спекуляции по поводу ахматовской акронимики (см. «Герой „Поэмы без героя“» в кн. «Ахматовский сборник» (вып. 1), La Presse libre: Paris, 1989), я мог бы заметить: что акроним «без лица и названья» — б, л, и, н — блин. Далее следовало бы порассуждать о ритуальном значении «безликого» блина, связанном с верой в воскресение и обычаем поминок — а что такое «Поэма без героя», как не поминки! Возможно, о символике блина в «Братьях Карамазовых». Иногда Лосев пародирует ученые сочинения стихами. Основываясь на этимологическом сближении слов ткать и текст (ср. слово текстиль), Лосев развивает традиционную метафору текста как плетения судьбы мифологическими парками. При этом автор обсуждает различные подходы к анализу текста метод академического структурализма, метод интертекстуального анализа с его сосредоточенностью на поиске литературных источников, вульгарно-социологическое литературоведение, советскую идеологическую критику:
Т. А. Пахарева обращает внимание на то, что в этом стихотворении Лосев «использует <…> возможности двойного словарного толкования слова „ткань“ — ткань как текстильный продукт и ткань — основной элемент живого организма. Соответственно, „доктор“ в его стихотворении — это и „Любомудр“, способный починить „пелену тонкотканой культуры“, и целитель живой ткани» (Пахарева, 2004: 211). Стихи Лосева — это и лингвистическая школа. БЕЗ НАЗВАНИЯ Родной мой город безымян, По существу, такая артикуляция — это жест молчания: при произнесении этого звука рот закрыт. Слово стесняются — ‘не решаются произнести’ приобретает и буквальный этимологический смысл ‘смыкаются’, а название стихотворения из писательского клише превращается в прямое обозначение обсуждаемой темы. Смысл этого образа уходит корнями в философию исихазма с его постулатом о непроизносимости святого имени и еще дальше в мифологическое табуирование слова. ЗВУКОПОДРАЖАНИЕ Я говорю: ах, минута! — Стихотворение содержит рассуждение о том, что именно гласные создают мелодический рисунок. Образы этого текста отчетливо связаны с теорией фонетического значения, согласно которой звукам речи соответствуют определенные психологические представления и эмоции (см.: Журавлев, 1974). Очень вероятно, что в стихотворении Лосева русская письменность соотнесена с письменностью семитских языков, в которой не обозначаются гласные. К такому пониманию побуждает и сходство слов семиотик — семит. А в будущее слов полезешь за добычей, В следующем стихотворении речь идет преимущественно о звуках и буквах, отсутствующих в неславянских языках и наиболее трудных при обучении русскому как иностранному: ТРИНАДЦАТЬ РУССКИХ Снова вспомним слова Маяковского Есть еще хорошие буквы: / Эр, / Ша, / Ща и отметим сильные аллитерации в стихотворении Лосева — инструментовку на в первой строфе, на , во второй. Слово нечисть здесь метафорично не только в общесловарном значении, но и в терминологическом, характеризующем артикуляцию: , , — это не чистые, а смешанные звуки (в лингвистической терминологии , — аффрикаты, — звуковой комплекс). Во второй строфе можно видеть идеальный методический материал по практической фонетике (как объяснить им попроще), а в строчках И отражается в озере-езере, / осенью-есенью, / олень-елень — по истории языка и стилистике. Строка «Е-ё-ю-я», — изъясняется сердце и буквализует фразеологизм сердце ёкает, и напоминает известный эпизод из романа Л. Н. Толстого «Анна Каренина», в котором Левин и Китти, объясняясь в любви, пишут друг другу записки, шифруя слова начальными буквами (е. б. ж.… — ‘если буду жив…’ и т. д.). Вместе с тем вспомним рассуждения Лосева в «Звукоподражании» о том, что согласные — материя, гласные — душа. В стихотворении «Тринадцать русских» именно гласными изъясняется сердце. Строка а вырывается: «ъ, ы, ь» предполагает прочтение полных названий букв «ер, еры, ерь», что обусловлено рифмами и ритмом. При этом текст активизирует осознание того, что буквы «ъ» и «ь» не обозначают звуков. Однако безуспешная попытка их произнести все же запрограммирована автором: читатель должен выбрать, что прочесть: звуки или алфавитные названия букв. Звук похож на нечленораздельное мычание, а в фонологии вопрос о его способности различать смысл самостоятельно, без предыдущего согласного, является спорны.
ПОДРАЖАНИЕ Как ты там смертника ни прихорашивай, Следующий пример показывает один из многочисленных вариантов билингвистической игры со словом: Повстречался мне философ В данном случае контактное расположение двух местоимений я предполагает, что первое из них — тема (предмет, о котором сообщается), а второе — рема (само сообщение). В то же время конструкция читается не только как двусоставное предложение ‘я это и есть я’; ‘да, это и есть я’, но и как экспрессивный повтор ‘конечно я, а кто же еще?’. Повтор здесь предстает одновременно и ложным, и истинным, как и само суждение. В обоих прочтениях экзистенциальность выражена предельно кратко. Лаконичностью формулы и тавтологией усиливается категоричность утверждения, которая сразу же сменяется сомнением. При этом и сомнение представлено вроде бы четкой формулой логического вопроса я ли я или не я, но из-за сильного фонетического повтора эта формула воспринимается как глоссолалия (нарочито невнятная речь). Игра слов состоит и в том, что в контексте о философе (возможно, этот абстрактный философ имеет своими прототипами Канта, Ницше и Фрейда) обнаруживается художественный билингвизм: сочетание я я можно читать и как немецкое выражение, означающее ‘да, да’. НЕТ Вы русский? Нет, я вирус спида, В этом тексте за вопросом о национальной принадлежности следует злобный ответ не про национальность. Слова нет, я вирус спида сообщают, что автор-персонаж отвержен, заразен, опасен. Называя себя словом, обозначающим опасную болезнь, Лосев, вероятно, имеет в виду и английское слово speed — ‘скорость’. Возможность такого прочтения следует не только из насыщенности многих его текстов билингвистической игрой слов, но также из того, что ближайший друг и объект филологического внимания Лосева — Бродский — постоянно говорил (в том числе и в Нобелевской речи) о поэзии как о колоссальном ускорителе сознания. В конце XX века утвердилось представление о поэте как об орудии языка, этот тезис часто повторял Бродский — во многих интервью и в Нобелевской речи. Лосев говорит об этом языком поэзии, показывая, что текст является воплощением тех свойств слова и формы, которые можно найти и в прошлых, и в будущих состояниях языка: Грамматика есть бог ума. История редуцированных гласных, история орфографии осмысляется как история народа: Шаг вперед. Два назад. Шаг вперед. Характерно, что падение ера (до XI–XII веков ослабленного гласного звука, который обозначался буквой «ъ») понимается не только как процесс, наиболее активно проходивший в XII веке, но и как изменение правил орфографии реформой 1918 года, устранившее написание «ъ» на конце слов. Твердый знак метафорически предстает последней твердыней, а падение ера (термин исторической грамматики) — падением крепости. Слово падение, таким образом, актуализирует в тексте свою полисемию, а слово твердый — синонимию со словом крепкий. Термин превращается в поэтический троп, предмет сравнения, объект и субъект метафоры: Вижу, старый да малый, пастухи костерок разжигают, Здесь совершенно очевидна отсылка к строке Бродского из поэмы «Горбунов и Горчаков»: О как из существительных глаголет, но, может быть, менее заметно, что в текст включено название ленинградского журнала «Костер», в котором работал Лосев и где состоялась первая публикация стихов Бродского. Цитированный фрагмент содержит также название стихотворения Бродского «Холмы», а там есть и пастухи, и строка Холмы — это наша юность. Конечно, нельзя не заметить в тексте Лосева и полисемию слова глагол: это и термин грамматики, и семантический архаизм со значением ‘слово’ (и в конкретном, и в обобщенном смысле), а также связь этих образов с призывом Пушкина Глаголом жги сердца людей. Варианты слова анализируются непосредственно в тексте, рядом оказываются бывшие варианты, уже ставшие в языке разными словами, что обнаруживает генетическую связь между разошедшимися значениями: И я читаю, нет, точнее, чту Ах, в старом фильме (в старой фильме) Последний пример с семантизацией грамматических вариантов показывает, пожалуй, самое наглядное проявление языковой динамики, доступное непосредственному наблюдению. Слово женского рода фильма употреблялось в первые годы появления кинематографа, затем оно изменило грамматический род на мужской, но в языке последних лет форму женского рода можно считать восстановленной: так обычно и называют самые ранние киноленты, особенно немые. Слово явно приобрело новую номинативную функцию. РАСТЕРЯННОСТЬ Чувственное отношение к фактам языка обнаруживается не только в темах, сюжетах, прямых высказываниях (Не пригороды, а причитания: охты, лахты — «Городской пейзаж»; а буква «ль» щекочет / красивым холодком — «Памяти поэта» ), но и в инструментовке стихов, в изобразительности авторского словообразования, в образном строе текстов: Когда по городу сную, Вымерли гунны, латиняне, тюрки. «Теперь в гостиницу скорей», —
Коза молчит и думает свое, Вульгаризм пожрать исторически связан с образом сжигания как уничтожения. Слово потравить в этом тексте (глагол, обычно употребляемый, когда речь идет о животных или о птицах, пожирающих посевы) тоже обозначает уничтожение, но при этом взаимодействует с фразеологически связанным значением в выражении травить баланду — ‘болтать пустяки, говорить глупости, врать’. В контексте про то, как козы превращают птичью рать в пэтэушников, сочетание потравить баланду реализует и прямой, и переносный смыслы каждого из слов (в тюремном жаргоне баланда — это ‘жидкий суп, похлебка’). Полыхает в камине полено, После этимологического повтора полыхает полено, тавтологических сочетаний — жнут жнецы, ваятель ваяет и слова жрут жрецы тоже по инерции сначала воспринимаются как тавтология, затем как каламбур, но на самом деле оказывается, что именно тавтологическим такое сочетание и является. Корень жр- с его вариантами жар-, жер- фонетически произволен от корня гор-, представленного в своем первоначальном виде словами гореть, горе. И, в соответствии с этимологией слова, жрец — ‘тот, кто сжигает жертву’ (у слова жертва тот же корень). Лосев обращает внимание читателя на то, что забвение этимологии слов порождает языковые парадоксы: В белом кафе на пляже идет гудьба. Сочетание вилкой по водке писано явно производно от выражения вилами по воде писано — ‘не зафиксировано документально: недостоверно, неизвестно’. Несмотря на фонетическую устойчивость корней в словах вода и водка, вилы и вилка, эти слова с уменьшительными суффиксами настолько лексикализовались (превратились в самостоятельные единицы языка), что естественная связь между производящими и производными словами кажется парадоксальной. В цитированном фрагменте есть сигнал, указывающий на то, что вилкой по водке — слова с уменьшительными суффиксами, которые уже перестали восприниматься как уменьшительные. Это и слово мальчик, и сочетание мелкий Гроссман, представляющее собой противоречивое сочетание — оксюморон: фамилия Гроссман этимологически означает ‘большой человек’. Очень возможно, что как исходный фразеологизм вилами по воде писано, так и производный вилкой по водке писано соотносятся по смыслу с названиями произведений В. Гроссмана «Жизнь и судьба» и «Все течет» (тогда жизнь метафоризируется как вода —> водка, а судьба — как вилы —> вилка). Уподобление жизни и времени воде, восходящее к античной философии, нашло развернутое метафорическое выражение в поэзии Бродского. У Лосева же превращение слов вилы и вода в деминутивы иронически говорит об измельчании жизни. Лосев превращает в художественный текст и указание на такую существенную закономерность языковых изменений: значение слова, находящегося на пути к обессмысливанию из-за фразеологизированного употребления (например, в качестве постоянного эпитета), нуждается в дополнительном подкреплении (ср. дублирование значения при заимствовании иноязычных слов: в анфас, передовой авангард, короткие шорты): Незримый хранитель могучему дан. Следующий пример касается грамматики: Их имена, Господи, Ты веси, Лосев, иронически наблюдая забвение и смысловое опустошение формы веси со значением ‘знаешь’ (от глагола в;дети), предлагает новую образную мотивацию слова, основанную на созвучии древнеславянского веси — ‘ведаешь’ и современного просторечного весить — ‘взвешивать’. Форма веси в значении ‘взвешиваешь, употребленная как псевдоархаизм, демонстрирует отчаянную попытку человека, утрачивающего культуру, все же понять значение слов — хотя бы и не так, как они представлены в исходных сакральных текстах, но все же, по существу, верно. В стихотворении «ПВО» выражение гой ecu при сохранении лексического и грамматического значения глагола ecu (2-е лицо настоящего времени глагола быть) травестировано переосмыслением компонента гой. Бывший императив глагола гоити — ‘жить, здравствовать’ представлен существительным гой — ‘нееврей’. Еще некрещеному небу Стожар Архаизмы и псевдоархаизмы — важнейший элемент в поэтике Лосева. Именно расхождение между исходным значением древней формы с ее современным восприятием часто становится смыслообразующим фактором: Се возвращается блудливый сукин сын В этом тексте слово лес совмещает в себе разные грамматические значения. Оно стоит одновременно в именительном падеже единственного числа и в архаическом родительном множественного числа — с нулевым окончанием. Современным формам существительных в сочетаниях типа без плодов, от городов, из лесов соответствовали старославянские и древнерусские формы без плод, от город, из лес. Нулевое окончание в родительном падеже множественного числа сохранилось у некоторых слов: полк солдат, без сапог, мешок яблок. Конкуренция старых и новых окончаний привела к вариантности: килограмм помидоров и килограмм помидор, а также к противоречивости нормативных установок (не объяснимых никакой логикой): без носков, но без чулок. Грамматическую двусмысленность можно видеть и в таком фрагменте: Я похмельем за виски оттаскан. («Я похмельем за виски оттаскан…») Форма Москвы в дательном падеже имитирует безграмотную речь в поезде (в диалектах и социальном просторечии формы дательного и родительного падежей часто зеркально противоположны литературным: к сестры поехал, у сестре был). Нарушение нормы в данном случае восстанавливает первичное значение слова город — ‘ограда’. Текст допускает и прочтение формы Москвы не топонимом, а, как в древнерусском языке, собирательным этнонимом (Москва как чудь, меря и т. д.; возможно, как братва, татарва). Стихотворение вошло в сборник 1985 года «Чудесный десант». В 1999 году Лосев объяснил появление строчки подъезжаю к городу Москвы особенностью русской речи татар: В голове крутилось из моего старого стихотворения: «В грязноватом поезде татарском подъезжаю к городу Москвы». Возвращаясь из Ульяновска, я по совету Ковенчука прислушался к хрипу вагонного репродуктора, и правда, оттуда трещало: «Граждане пассажиры, поезд прибывает в столицу нашей родины, город Москвы». Ы как падежное окончание норовит заменить собой другие с ордынских времен. «Из гласных, идущих горлом, выбери „ы“, придуманное монголом» и т. д. <…> Трубецкой писал, что звук «ы» попал в восточнославянские языки — из тюркских. Москва как татарский город — общее место в русской поэзии. В заголовке этого текста «Москвы от Лосеффа» прочитывается и просторечно-диалектный дательный падеж формы Москвы и в то же время именительный падеж, свойственный конструкции типа Евангелие от Матфея. Кроме того, окончание -ы в старославянском и древнерусском языках содержалось в именительном падеже слов бывшего склонения на *; (праславянское долгое) — слов типа свекры, церкы, мъркы, букы, тыкы (свекровь, церковь, морковь, буква, тыква). Топоним Москва (<— Москы) вполне вписывается в этот ряд. Анахронизм и аграмматизм органичны в стихотворении «И жизнь положивши за други своя…» — в повествовании о князе, вернувшемся с того света: И жизнь положивши за други своя, Анахронизм сюжетно мотивирует перемещение персонажа во времени и его говорение на языке разных эпох. На первый взгляд, алогично высказывание алеет морозными розами шаль: если шаль алеет, значит, это не иней, который можно было бы описать как морозные розы. Предыдущий контекст со строкой меж тем, как уж кровью червонишь снега показывает, что морозные розы — это пятна замерзшей крови. Но, кроме того, в этой строке объединены четыре литературные банальности: морозный узор, алая роза, раскраснеться от мороза и рифма розы — морозы. Ю. М. Лотман, анализируя пушкинские строки И вот уже трещат морозы / И серебрятся средь полей… / (Читатель ждет уж рифмы розы, / На вот, возьми ее скорей!), писал: В строке Лосева Алеет морозными розами шаль природное и литературно-условное объединяются образом кровавых пятен на снегу. Формы древнего аориста (прошедшего времени со значением завершенности) в этом стихотворении не всегда соответствуют тем грамматическим значениям, которые они имели в исходной системе. Нарушения касаются согласования в лице: древнему спряжению глаголов соответствовали бы формы я приях (а не он приях), я бех (а не я бе). Строки и се продолжает, как бе и досель, крутиться его карусель и И-эх, ничего-то не жаль, а также пародийный, иронический тон стихотворения говорят об утрате прошлого, о потере героики, пафоса, языка. Форма бе здесь стоит дважды — в исторически правильной форме 3-го лица (в безличной конструкции): как бе и досель и с нарушением согласования в 1-м лице: и на небе я бе, а при местоимении аз употреблена форма исторически правильного 1-го лица бех и неправильного 3-го: бе. Обратим внимание на бубнящий повтор слогов бе я бе, на потенциальную связь с поговоркой ни бе ни ме, на созвучие небе = , порождающее самоопровержение: не бе <…> я бе. Неприличное звучание я бе тоже, вероятно, предусмотрено автором. Интересно, что строка Аз бех на земли и на небе я бе распадается на две части — два предложения. Грамматическая организация первого из них — Аз бех на земли — строго соответствует исходной норме не только в употреблении глагола, но и в употреблении архаической формы существительного местного падежа (в современном языке — предложного). В сочетании и на небе я бе — исторически правильной формой существительного была бы форма на небеси. Местоимение аз — старославянское, я — современное русское (известное, впрочем, и в древнейших памятниках русской письменности), развившееся из архаического русского язь. Отметим, что переход от старославянского аз к позднему русскому я здесь копирует структуру подлинных текстов, ср., например, употребление этих местоимений в Грамоте Великого князя Мстислава и его сына Всеволода 1130 года (см.: Обнорский, Бархударов, 1952: 33), а текст этой грамоты с давних времен анализируется на занятиях по исторической грамматике. В строке Он мученическу кончину приях при субъекте аз стоит форма 3-го лица, отчуждающая субъект от его действия, а 1-е лицо при субъекте он (князь) дает представление о слитности рассказчика с персонажем, то есть о внутреннем переживании лирическим героем того события, которое произошло с героем сюжетным. Ирония, анахронизм как поэтический прием в изображении ситуации делают этот орнамент из архаизмов в точном и неточном грамматическом значении сильным поэтическим средством. Подобное явление можно наблюдать и в таком стихотворении: СОНЕТ В САМОЛЕТЕ В русский язык вошла форма писах — ‘я написал’ — в составе поговорки еже писах, писах из Евангелия. Приведем соответствующий фрагмент в переводе на современный язык: Пилат же написал и надпись, и поставил на кресте. Написано было: «Иисус Назорей, Царь Иудейский» <…> Первосвященники же Иудейские сказали Пилату: не пиши: «Царь Иудейский», на что он говорил: «Я Царь Иудейский». Пилат отвечал: что я написал, то написал (Ио., 19, 19, 21–22). В стихотворении «Сонет в самолете» аграмматизм формы писах — явление смыслообразующее: этот текст, как и предыдущий, принципиально анахроничен: небо представлено пространством небесных знамений и авиаполета, образы стихотворения подчеркнуто деромантизированы. Общая тема — десакрализация символа, которым стало чувство полета, скептицизм в изображении технического прогресса, деперсонализация ощущения, скептическая ревизия понятия страх божий. Все это делает формы 1-го лица в значении 3-го ироничными. Но рассогласование форм грамматического лица становится у Лосева точкой концентрации смысла и тогда, когда это касается не архаических, а современных форм: МЕСТОИМЕНИЯ Предательство, которое в крови. ПЕСНЯ Подобное нарушение согласования, указывающее в стихотворении «Местоимения» на телесное развоплощение (рассогласование порождено парадоксом привычного «докторского „мы“»), а в стихотворении «Песня» на отстраненное восприятие себя, имеет основание во вполне нормативных языковых структурах с субстантивированным местоимением «я» (ср. выражения: авторское «я», поэт отстраняется от своего «я»). Если лирическая коммуникация обычно предполагает отождествление читателя с автором, то в таких фрагментах текста, как я сидит, происходит обратное: автор отождествляет себя с читателем и говорит о себе почти так, как о себе говорят дети (Петя хочет домой), родители (Мама тебе не разрешает), президент (Президент согласен). В таких родительских и начальственных высказываниях говорящий как будто хочет быть понятнее, пытается упростить ситуацию, присваивая себе потенциальную речь адресата. Конструкции типа я сидит, устраняя координацию подлежащего со сказуемым, утрируют этот способ коммуникации. Возможен и такой психологический импульс сочетания я сидит в этом тексте: сказуемое сидит по инерции повторяет форму сказуемого, которое имелось в вопросительном предложении. Подобные сочетания хранят в себе также историческую память о структуре высказывания: в древнерусских текстах широко представлены этикетные формулы типа Я, Федька, челом бьет. Такое синтаксическое смешение 1-го и 3-го лица демонстрирует, как пишущий переключается с обозначения себя как субъекта речи на обозначение себя как объекта восприятия. Наблюдаемое нарушение согласования в лице основано на философии отчуждения, деперсонализации современного человека. «Социальное отчуждение неизбежно перерастает в самоотчуждение, в поисках себя глубинного человек кажется все более чуждым самому себе» (Крепс, 1984: 200). У Лосева изображено отчуждение не только от своего я (в аграмматизме современной формы), но и от своей истории, и от своего языка (в аграмматизме архаизма). Косноязычие как вариант немоты — способ представить эти ощущения. В рамках современного языка такой прием очевиден, а при аграмматизме древних форм он либо не замечается, если читатель не знаком с историей языка, либо, если знаком, — часто принимается за ошибку, что не способствует пониманию текста. В данном случае вполне возможен, как предполагает Михаил Безродный, и такой импульс к написанию стихотворений «Местоимения» и «Песня»: А Э. Скворцов обратил внимание на то, что литературным подтекстом стихотворения Лосева «Местоимения» может быть текст Заболоцкого: Отражение языковой динамики всегда можно видеть в пограничных ситуациях, в неустойчивых точках системы — там, где в языке есть противоречия. Поэзия Лосева указывает на такие ситуации, создавая контексты с грамматической конфликтностью и грамматической неопределенностью: Как ныне прощается с телом душа. Обратим внимание на конфликтное столкновение форм грамматического рода во фразе Прощай, мой товарищ, мой верный нога и на формы, которые читаются одновременно как глаголы и как прилагательные в строке Оно — пожило и устало. Добавим, что здесь, конечно, очень важно рифменное созвучие слуга — нога. Но слово слуга при обозначении лиц мужского пола может быть либо асемантичным, как в древнерусском языке (слуга моя верная), либо аграмматичным, как в современном (в склонении на -а слова мужского рода хоть и приняты нормой, но все же в некоторой степени представляют собой системную аномалию). В истории языка слово слуга меняло род с грамматического женского на мужской. Лосев переносит именно этот механизм грамматического изменения на рифму-метафору и в то же время на слово нога в его прямом значении. Современный глагол прошедшего времени происходит из древнего краткого причастия с суффиксом -л, которое в сочетании с глаголом-связкой быть входило в состав перфекта, аналогичного по структуре современному перфекту во многих европейских языках. Причастие совмещает в себе признаки прилагательного и глагола, и при распадении древней системы времен краткое причастие стало в русском языке носителем глагольной функции, а полное — функции прилагательного-определения. Это привело к появлению соотносительных пар типа горел — горелый, устал — усталый. Современные прилагательное и глагол, восходящие к перфекту, постоянно влияют друг на друга, создавая обширную пограничную область грамматической неопределенности, которая и представлена в приведенном тексте. 3. ALLEGRETTO: ШАНТЕКЛЕР Портянку в рот, коленкой в пах, сапог на харю. В основе сюжета — унижение слабого изнасилованием, закрепление за ним самого низкого места в иерархии замкнутого общества, например, в тюрьме, в армии. В жаргоне это называют словами опустить, запетушить, а униженного — словом петух. Этот петух становится в тексте Лосева символом человека в момент экзистенциального кризиса, в котором он проявляет себя как тварь и как творец. Самое низкое сопрягается с самым высоким, что определяет и стилистический контраст лексики, первая строфа написана на грубом экспрессивном просторечии, а сразу после слова запетушили, которым заканчивается эта строфа, появляется высокий стиль. Не исключено, что это стихотворение тематически связано с одним из ранних стихов Бродского «Петухи» — о юношах-поэтах, отправляющихся за жемчужными зернами в навозные кучи. Мы нашли его сами. / И очистили сами. / Об удаче сообщаем / собственными голосами. В русском языке есть слова и словосочетания, в которых метафорические значения слова петух выражают неодобрительную оценку с позиции превосходства — петушиться, обозначают неудачу — пустить (дать) петуха (о неустойчивом голосе, ошибке в пении). У Бродского эти языковые знаки снижения предстают как утверждение ценностей, и петухи как будто заменяют традиционно-поэтических соловьев. Лосев развивает образ в том же направлении от низкого к высокому. Наблюдения над поэтикой Лосева завершим анализом стихотворения, которое представляет собой рассуждение на тему палиндромической зеркальности русского местоимения я Фукурокудзю и английского I : ИГРА СЛОВ С ПЯТНОМ СВЕТА Всё это стихотворение пронизано образами общего и различного в звучании, начертании и смысле русского и английского местоимений 1-го лица. Я, я, я. Что за дикое слово! Да, меня не пантера прыжками Образ пугающего зеркала со всей его символикой инобытия-небытия, заданный Ходасевичем, Лосев развивает образом звукового палиндрома. Метафорой инобытия-смерти в народной культуре является и принадлежность персонажей чужим странам, переход на чужой язык. Обратим внимание на то, что у Ходасевича в этом тексте есть строка А глядишь — заплутался в пустыне, которая откликается у Лосева мотивом телесного развоплощения, заданным Пушкиным в стихотворении «Пророк». У Пушкина развоплощение перед духовным рождением сопровождается невнятным звучанием, утратой языка. Духовной жаждою томим, / В пустыне мрачной я влачился, / И шестикрылый серафим / На перепутье мне явился <…> Моих ушей коснулся он, / И их наполнил шум и звон <… > И он к устам моим приник, / И вырвал грешный мой язык, / И празднословный и лукавый <… > Как труп в пустыне я лежал, / И Бога глас ко мне воззвал. У Лосева распад языка словесно обозначен в первой же строке стихотворения. Образ распада основан и на аграмматизме словосочетания, и на раздвоении смысла. Слова Я не знал, что умирает можно понимать по-разному. При одном толковании что союзное слово, и тогда фраза означает ‘я не знал, что именно, какая часть тела умирает’. Другое понимание может быть основано на восприятии слова что как союза, и тогда фраза предстает грамматически неправильной по отношению к нормативной конструкции я не знал, что умираю (ср. строку Лосева Я сидит, скучает из стихотворения «Песня»). Развоплощение представлено и переключением грамматического рода. Сначала Лосев замещает Я-субъект субъектом-существительным среднего рода, естественно согласованным с предикатом в среднем роде: знало даже сознание. В начале второй строфы средний род появляется при субстантивном употреблении слова Я. Я нематериально, далее предикатом местоимения я в автометафоре становится субъект женского рода: Я — <…> встреча <… > точка <…> голограмма. Распад языка изображен и противоречивыми словосочетаниями — например, оксюмороном в заглавии текста пятно света, синэстезией (объединением разнородных ощущений) невидимый звук. Этот алогизм далее развит фразой Из зеркала на поэта смотрят звуки уже еле шелестящего имени. Четвертая строфа демонстрирует неизбежное превращение звуков местоимения я в звуки междометия ай — крика ужаса, боли и одновременно в звуки укоряющего междометия айайай. Тема укоризны продолжается в пятой строфе, которая изображает подростковые забавы со словами, получающими в потоке речи неприличное звучание. Воспоминание о детстве один из образов движения времени вспять, обратности. Строка Спорим, что не можешь сказать «дапис» десять раз подряд и не сбиться перекликается со стихотворением «Левлосев», построенным на превращении повторяемых слов в невнятную последовательность, переструктурирующую речь: Левлосевлосевон <… > онононононон. В шестой строфе точное описание артикуляции Лтщуб (йота) и становится метафорой типичного представления о менталитете носителей русского и английского языков, а именно противоположность психологических установок и мотиваций поведения: Русское я открывается наружу, английское I замыкается в себя. И сразу же после этого утверждения следует его отрицание: Вот мы и снова вляпались в чушь. Не исключено, что слово чушь этимологически связано со словом чужой, во всяком случае, так считал В. Даль (см.: Даль, 1987-IV: 613, 617), и это смысловое сближение органично в стихотворении. Заканчивается стихотворение расчленением слова темноты на слоги, образующие слова с местоимениями и противительным союзом: тем, но и ты. Слог тем может читаться и как родительный падеж существительного тема, что весьма существенно в тексте об утрате речи и распаде личности. Поскольку основой текстопорождения «Игры слов с пятном света» является именно билингвизм, это стихотворение можно соотнести с «Новогодним» Марины Цветаевой, написанным на смерть Рильке, особенно со строками: Не позабыть бы, друг мой, / Следующего: что если буквы / Русские пошли взамен немецких — / То не потому, что нынче, дескать, / Всё сойдет, что мертвый (нищий) всё съест — / Не сморгнет! — а потому, что тот свет, / Наш, — тринадцати, в Новодевичьем / Поняла: не без-, а вс;-язычен. Учитывая возможность цветаевского претекста, в финальной строке стихотворения слог тем можно понимать и как указание на строку Марины Цветаевой на тем свету — ее цитату из народной речи в стихотворении «Поезд жизни»: В удаль, в одурь, в гармошку, в надсад, в тщету! / — Эти нехристи и льнут же! — / Чтоб какой-нибудь странник: «На тем свету»… / Не дождавшись скажу: лучше! // Площадка. И — шпалы. — И крайний куст / В руке. — Отпускаю. — Поздно / Держаться. — Шпалы. — От стольких уст / Устала. — Гляжу на звезд. Завершение «Игры слов с пятном света» отсылает и к роману Владимира Набокова «Дар». В этом романе прототипом Кончеева был Владислав Ходасевич, одним из самых главных образов у Набокова является зеркальное отражение, воплощаемое и в палиндромах, в «Даре» есть эпизод со световой рекламой из букв, составляющих непрерывное длинное слово, эпизод с растворением персонажа в свете, эпизод с пятном света и звоном, кроме того, «на протяжении всего романа Набоков, как жонглер, перебрасывается местоимениями „он“ и „я“, которые как бы перетекают одно в другое, объединяя объективное с субъективным, переводя рассказ в новое измерение» (Мулярчик, 1990: 5). Итак, взгляд на поэзию Льва Лосева позволяет увидеть в его стихах очень внимательного филолога. В стихах Лосева постоянно присутствует точность мысли и слова от языка науки, а в его научных исследованиях — та степень концентрации смысла, та лаконичность и живость языка, которые вырабатываются поэзией. А в своей «мрачной веселости» (выражение Сергея Гандлевского) Лев Лосев умеет сказать гораздо больше, чем сказали бы мрачный и веселый человек в отдельности, даже если они были бы поэтами. © Copyright: Наташа Александрова, 2015.
Другие статьи в литературном дневнике:
|