Владимир Можегов.

Таня Даршт: литературный дневник

ПОСЛЕДНЯЯ СТРОФА


Пушкинисты (особенно советские) подозрительно косились на последнюю строфу «Памятника», как бы выпадающую из общего строя (особенно с ее нецензурным «веленью Божию», а также классово-неопределенными «послушна», «равнодушно», «хвалу», «клевету», «венца», «глупца».


Другие считали, что «Памятник» не нуждается в этой строфе, что стихи ее «грустные, горькие» (Бонди). Гершензон же – что смысл «Памятника» и вовсе искажен, и что предвидя общее непонимание своей поэзии (народ будет чтить меня совсем не за то), Поэт горько жалуется здесь и покоряется «воле Божией».


Что на это сказать… «Любезен я народу» и правда звучит несколько издевательски. Точнее – снисходительно к способности людей понимать поэзию в принципе. Однако ж странно полагать зло и отчаяние столпами последнего слова такого поэта, как Пушкин.


Пушкин вообще не был зол, умел прощать, и слишком хорошо понимал ограниченность человеческой природы, чтобы приходить в отчаяние от нее в своем завещании.


Конечно, некая ирония здесь присутствует. Она будет тем понятней, чем полнее будет воспринят и осмыслен пушкинский цикл целиком. (Более всего здесь уместны, конечно, «Из Пиндемонти»: Зависеть от царя, зависеть от народа – Не все ли нам равно? Бог с ними…


И «Когда за городом, задумчив, я брожу»: Хоть плюнуть да бежать... Но как же любо мне…).


Но лично мне кажется гораздо уместней предпослать пушкинскому «завещанию» (и особенно его последней строфе) эти строки:


Так исчезают заблужденья
С измученной души моей
И возникают в ней виденья
Первоначальных, чистых дней.


Или:


…В страну, где смерти нет, где нет предрассуждений,
Где мысль одна плывет в небесной чистоте...


– и прочитать ее как подпись под завещанием. Или, точнее, – как окончательную формулу творческого кредо, выписанную с тем же апофатическим (утверждение через отрицание) тщанием.


Вспомним кстати и молитву Ефрема Сирина («Отцы-пустынники и жены непорочны») которая явно здесь откликается :


Веленью Божию, о муза, будь послушна
Обиды не страшась, не требуя венца,
Хвалу и клевету приемли равнодушно
И не оспоривай глупца.


Несколько отрицательных утверждений этих четырех строк создают границы (ограничивают пространство), в котором возможно присутствие бытия, присутствие истины.


Так, послушание высшему (первая строка), отрицая своеволие эгоцентризма, открывает путь к бесконечному познанию.


Во второй и третьей строке за скобки выносится всякая страстность, которая может замутить чистоту созерцания (обиды… венца… хвалу… клевету…). Это – необходимые условия настоящего творчества; так сказать, «место», в котором ты оказываешься доступен вдохновению. Однако же в строгой иерархии: именно послушание высшему (первая строка) обостряет зрение и слух, делая возможным само явление вдохновения (признак Бога, вдохновение). Что же до «Веленью Божию… будь послушна» – то это вообще наикратчайшая, насколько возможно, формула вдохновения.


И, наконец, – не оспоривай…


Последняя строка озадачивает больше, чем вся строфа, и кажется неуместной крайне. Где торжественная одическая кода? (ср. у Державина: Чело твое зарей бессмертия венчай. – это да, это мы понимаем).


Но в том то и дело, что у Пушкина никакая ни ода. Перед нами – голая метафизика. А в пространстве метафизики уместен лишь взгляд – глаза в глаза истине, ничего кроме правды, причем – на своем месте. И в этом пространстве не оспоривай – как раз на месте.


Не оспоривай – как высшая форма бесстрастия. Снятие какой бы то ни было власти над твоим духом низших стихий: толпы, мнений, вещей этого мира, собственной природы, да пусть даже царя… Не оспоривай – значит будь в себе, будь в Боге, будь во всем (но – лишенный глупого эгоцентризма), будь как бодхистатва, или – святой отшельник.


Ну а куда же мы денем этого, совсем уж «некстати» глупца? Как вообще можно завершить свое самое возвышенное творение словом столь неказистым?


А вот это вообще замечательно, что глупость и зло у Пушкина сходятся: «злы только дураки и дети», – его слова. Иными словами, глупость есть недостаток ума, и – недостаток добра. И этот взгляд на вещи совершенно естественен для человека, который сам и добр, и умен. И много позволяет нам понять в Пушкине (например, его удивительную способность никого не обвинять и не судить).


Пушкин смотрит на зло как на досадную неудачу, как на промах. Зло – это о тех, кто не дотянулся, недопрыгнул до догадки, до правды, до истины, то есть, до настоящего ума и настоящего добра.


Вот кажется и все. Ну а то, что должно облечься в молчание, пусть остается покрытым им.


==


Из традиции, впрочем, строфа не выпадает, следуя за Державиным, при том же полностью его переосмысливая:


О муза! Возгордись заслугой справедливой,
И презрит кто тебя, сама тех презирай;
Непринужденною рукой неторопливой
Чело твое зарей бессмертия венчай.


Молитва Ефрема Сирина и переложивший ее Поэт просят «Владыку жизни» отсечь дух праздности, уныния, празднословия, особенно же «любоначалия, змеи сокрытой сей». А также оживить дух смирения, целомудрия, терпения и любви. Краткость, основательность, глубина, мощь молитвы чисто пушкинские. И слова «Всех чаще мне она приходит на уста И падшего крепит неведомою силой» сказаны, конечно, не просто так.



Другие статьи в литературном дневнике: