Диптих

Шура Борисова: литературный дневник

Вообще, я предполагала, что будет пентаптих. Но два сюжета сочла не слишком значительными (первый - это выбор Сочи в качестве олимпийской столицы 2014, если коротко, я в бешенстве; второй - исполнение романса Римского-Корсакова на стихи Пушкина "На холмах Грузии лежит ночная мгла" четырьмя разными певцами: Архиповой - меццо-сопрано, Кондиной - сопрано, Лисицианом - баритон и Охотниковым - бас, при прослушивании не отпускала мысль: интересно, как бы "На холмах" спела Нэнси Аргента?).
Третий сегодня не успеваю изложить. Может, получится отдельная запись.


***
Сын готовился к университетскому сочинению. Решила помочь и собрать в один файл все требуемые программой пушкинские стихи. В методичке они отсортированы по дате создания. В среднем из каждого года взято по одному стихотворению.


1817 – ода «Вольность», восемнадцатилетний Пушкин:
«Тираны мира! трепещите!
А вы, мужайтесь и внемлите,
Восстаньте, падшие рабы!» – мальчишество!


1818 – миллион раз переложенное на все лады «К Чаадаеву»: «И на обломках самовластья / Напишут наши имена».


1820 – «Деревня», последняя капля в чаше терпения властей, Пушкина отправляют в южную ссылку.
«О, если б голос мой умел сердца тревожить!
Почто в груди моей горит бесплодный жар
И не дан мне судьбой Витийства грозный дар?» – чистой воды кокетство.


1820 – романтически опальный (ссыльный) поэт визави с романтически свободной морской стихией:
«Погасло дневное светило;
На море синее вечерний пал туман...»
Ударение на «е» в «дневном» каждый раз при чтении продирает меня до нутра, собственно, как и рефрен:
«Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, угрюмый океан...»


1822 – «Песнь о вещем Олеге»
1822 – «Узник»


1823 –
Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды;
Рукою чистой и безвинной
В порабощенные бразды
Бросал живительное семя –
Но потерял я только время,
Благие мысли и труды...


Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич.
Трехлетней давности «И над отечеством Свободы просвещенной / Взойдет ли наконец прекрасная Заря?» в корне переосмыслено.


1824 – «К морю», прощание с Байроном (умер в апреле 24-го года), байронизмом и романтизмом:
«Ты ждал, ты звал... я был окован;
Вотще рвалась душа моя:
Могучей страстью очарован,
У берегов остался я...»


1825 – Михайловское, «К***», «Я помню чудное мгновенье...» – нечего тут комментировать.
1825 – «19 октября»:
«Роняет лес багряный свой убор,
Сребрит мороз увянувшее поле,
Проглянет день как будто поневоле
И скроется за край окружных гор.
Пылай, камин...
...
Я пью один...» – а ведь еще не было декабристского восстания.


1826 – «Пророк»:
«И он к устам моим приник,
И вырвал грешный мой язык,
И празднословный и лукавый,
И жало мудрыя змеи
В уста замершие мои
Вложил десницею кровавой...»
Перевелись нынче шестикрылые серафимы.


1826 – «Няне»: «Подруга дней моих суровых, / Голубка дряхлая моя!»


1827 – и так, и сяк потомками переиначенное «Во глубине сибирских руд...».
1827 – «Поэт». Он (поэт) тоже человек и ничто человеческое ему не чуждо,
«Но лишь божественный глагол
До слуха чуткого коснется,
Душа поэта встрепенется,
Как пробудившийся орел».


1828 – «Анчар»


1829 – «На холмах Грузии...»:
«И сердце вновь горит и любит – оттого,
Что не любить оно не может».
1829 – «Зимнее утро»: «Мороз и солнце...»
1829 – «Я вас любил, любовь еще, быть может...»
1829 – «Брожу ли я вдоль улиц шумных».
Ну да, примерно около тридцати впервые задумываешься о том, что есть не только начальная точка, но и конечная, и ты уже ближе к последней, нежели к первой, при этом надеешься, что все не завтра случится:
«Я говорю: промчатся годы,
И сколько здесь ни видно нас,
Мы все сойдем под вечны своды –
И чей-нибудь уж близок час...»
Самый богатый стихотворениями год, если судить по программе Московского университета.


1830 – сонет «Поэту»:


«Поэт! не дорожи любовию народной.
Восторженных похвал пройдет минутный шум;
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной:
Но ты останься тверд, спокоен и угрюм.


Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум,
Усовершенствуя плоды любимых дум,
Не требуя наград за подвиг благородный.


Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд;
Всех строже оценить умеешь ты свой труд.
Ты им доволен ли, взыскательный художник?


Доволен? Так пускай толпа его бранит
И плюет на алтарь, где твой огонь горит,
И в детской резвости колеблет твой треножник».


Того, кто при мне позволит себе пренебрежительно отозваться о Пушкине, больше ни разу не услышу.


1830 – «Бесы»:
«Мчатся бесы рой за роем
В беспредельной вышине,
Визгом жалобным и воем
Надрывая сердце мне...»


1830 – «Элегия»:
«Но не хочу, о други, умирать;
Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать...»


1833 – «Осень» (отрывок), гениальные пушкинские времена года, никто не смог перешибить.
«Октябрь уж наступил...», «Теперь моя пора: я не люблю весны...», «Суровою зимой я более доволен...», «Ох, лето жаркое! любил бы я тебя...»


1835 –
«Последняя туча рассеянной бури!
Одна ты несешься по ясной лазури,
Одна ты наводишь унылую тень,
Одна ты печалишь ликующий день...» – это о себе?


1835 – «Вновь я посетил...», Пушкин снова в Михайловском:
«Уж десять лет ушло с тех пор – и много
Переменилось в жизни для меня...»


1836 – в программе этого стихотворения нет, но оно едва ли не мое любимое у Пушкина. Когда-то давно легко запоминала стихи, а сейчас уже не получается. Жаль.
«Из Пиндемонти
Не дорого ценю я громкие права,
От коих не одна кружится голова.
Я не ропщу о том, что отказали боги
Мне в сладкой участи оспоривать налоги,
Или мешать царям друг с другом воевать;
И мало горя мне, свободно ли печать
Морочит олухов, иль чуткая цензура
В журнальных замыслах стесняет балагура.
Всё это, видите ль, слова, слова, слова.
Иные, лучшие мне дороги права;
Иная, лучшая потребна мне свобода:
Зависить от властей, зависить от народа –
Не всё ли нам равно? Бог с ними.
Никому
Отчета не давать, себе лишь самому
Служить и угождать; для власти, для ливреи
Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам,
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Трепеща радостно в восторгах умиленья.
– Вот счастье! вот права...»


1836 – «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...»


Две с четвертью дюжины программных стихотворений? Жизнь, стянутая, подобно пружине, в тугую спираль. Я стала продвигаться от одного стиха к другому – надо было каждое найти в собрании сочинений, скопировать, вставить в файл – и не заметила в точности момента, когда пружина упруго распрямилась. Вся жизнь, весь путь, вся история дерзаний и терзаний на мгновение открылись мне совершенно и полно. Холодная змейка скользнула вдоль позвоночника. Не умилительный восторг, а мерно качающий сердце ужас от прикосновения к гению и вечности.


Двум ягодам повезло остаться в истории русской литературы. На кишиневской дуэли юный Пушкин в ожидании выстрела соперника ел черешню, снобски сплевывая косточки (описал потом этот эпизод в «Выстреле»). Умирающий Пушкин просил принести ему моченой морошки.


1837 – «Позовите жену, пусть она меня покормит». И потом: «Кончена жизнь!» ... «Жизнь кончена» ... «Тяжело дышать, давит» (последние слова Пушкина).


***


Ездила на день рождения к старинному другу. 55 лет, физтеховец. И все в его компании такие, жен в виду не имею, жены разные. (Я вне компании, сама по себе.)


Дело происходило на даче – шашлыки, жаренная на решетке семга, красное и белое сухое вино. Беседа была подобна бурре в балете – короткие перемещения размеренными шажками из одной точки разговорного пространства в другую: как вам последняя премьера Большого? дочь защитилась? и что собирается делать дальше? неужели в Тунисе действительно можно помолодеть за неделю?..


Смеркалось. Гости еще не собирались разъезжаться, но в воздухе уже распространилось предощущение скорой суеты; еще все толклись в беседке, но понятно было, что минут через двадцать-тридцать виновато заулыбаются, мол, нам пора, дети не кормлены, собаки не гулены, кинутся искать по укромным дачным уголкам – под скамейкой, под сиренью, на подоконнике в доме – мобильные телефоны, завжикают молнии у сумок и курток, затарахтят моторы авто.


На самом исходе праздничного равновесия именинник сообщил, что у него есть тост.
«Мы, физтехи, давно знаем друг друга, дорожим друг другом, высоко ценим, при малейшей необходимости спешим на помощь, но ни один из нас никогда не скажет давнему товарищу чистосердечно, без иронии, без ерниченья: так и так, ты отличный парень, и вообще из лучших, мне повезло, что ты столько лет рядом. Мы боимся высокой откровенности и красивых слов, все какие-то у нас подначки, подковырки, двойные смыслы. А ведь возраст такой, что люди начали потихоньку уходить. Когда сообщают об очередной потере, спохватываешься, что в главном признаться так и не осмелился, но поздно. Человек уже не узнает, что ты действительно – в хорошем смысле – о нем думал всю жизнь. А вот ребята с университетского геофака не стесняются комплиментов, когда собираются, хвалят друг друга открыто и взахлеб. Они такие, мы другие. Жаль, что другие».


Нет, конечно, он не напрашивался на высокопарность в свой адрес. В его речи можно было распознать усталость от ежесекундной битвы интеллектов – даже когда физтехи разобщены домами, женами, офисами, проблемами, они все равно беспрерывно скрещивают извилины. И еще отчаянную грусть по простому человеческому участию. Теплота должна не подразумеваться – а быть осязаемой.


«Но послушай, ирония, все эти ваши усмешки, остроты – не что иное, как профилактические пилюли против пошлости. У вас очень высокий порог не-пошлости, и вы решительно его охраняете, готовы отстреливаться до последнего патрона. И кроме того, ваши мозги требуют постоянных тренировок» – «Если бы ты знала, какая это все ерунда».


Возможно, есть такой момент, некий водораздел – человек преодолевает его, и пошлость ему уже не страшна, пуще нее он боится отсутствия, вернее сказать, не-ощущения, потери ощущения некой живой соединительной ткани, которая связывает его и самых дорогих ему людей в цельный организм. И если уж говорить о высоком пороге, то с возрастом мы становимся менее доверчивы и требуем большего количества свидетельств тому, что мы дороги, что нами не пренебрегают.


«Мы» – это я рукой повожу: хлеба налево, хлеба направо... Сама пока еще по сю сторону.


Вернувшись домой, написала о странном тосте ММ, и он немножко расплел путаницу (прости, что цитирую без спроса):
«Хвалить друг друга и похлопывать по плечу мы стесняемся; по молодости больше всего боимся фальши. Надо пережить и перестрадать, унизиться, нуждаться в чужой помощи (может быть, переболеть), чтобы этот стыд прошел.
Да, географы душевны, отчасти от жизни, которая не допускает высокомерия, отчасти по романтичности. Отчасти от недостаточной чувствительности к фальши, от меньшего страха ее (чем у математиков или физиков или вообще интеллигентных людей)».


И все же я продолжала думать: ирония – только ли из страха сфальшивить, спошлить? Примерив ситуацию к себе, нашла еще одно, может быть, незначительное решение. Мне всегда невыносимо слушать, когда меня хвалят, даже если того требуют обстоятельства: день рождения или, допустим, награждение. Не то чтобы я не верю в искренность говорящих, но даже малейший намек на пафос может привести к непоправимому: у меня случится экзистенциальный родимчик («это еще что такое?! – закричал несколько дней назад мой собеседник, при котором я впервые упомянула столь экзотический недуг, – когда тебя сие постигнет, позови меня, я хоть просвещусь немного в современных болезнях»). Чистую, без шелухи иронии, похвалу готова принять только в самой камерной обстановке и от самого близкого человека – когда нас всего двое. В других случаях: прибавьте перцу, пожалуйста. Естественно, мне кажется, что и другой испытывает почти адские душевные муки, когда ему публично славословят.


Несколько дней спустя, я отправила старинному другу письмо с весьма значимыми для меня и, я надеялась, для него признаниями. Он ответил в своей обычной физтеховской манере.



Другие статьи в литературном дневнике:

  • 06.07.2007. Диптих