Голубая чашка. Продолжение

Астахова Светлана: литературный дневник

Дмитрий Быков. Красный стакан.
Писатель Дмитрий Быков демонстрирует итоги своего нового литературного эксперимента, жертвой которого на этот раз становится повесть «Голубая чашка» Аркадия Гайдара. Дмитрий Быков дал в сторону, конечно, от колеи. Впрочем, жертва не должна быть в обиде. Скорее, могла бы быть даже благодарна: сделано с душой. И только для читателей «Русского пионера»


"Автору этих строк всегда нравился рассказ Гайдара «Голубая чашка», но ему было ужасно интересно узнать, что происходит в тот августовский день, когда герой рассказа с шестилетней дочерью Светланой отправился из дома куда глаза глядят. Мы знаем, что у него с женой Марусей некоторые временные трудности, что накануне к ней приезжал полярный летчик и что на следующий день она вдруг, ничего не объяснив, засобиралась в город. И вот, пока отец со Светланой спасают Саньку Карякина от Пашки Букамашкина, наблюдают за учениями Красной Армии, собирают цветы, купаются, ловят ежа, отдают пряники четырехлетнему Федору и обретают взамен дымчатого котенка, — Маруся что-то делает в городе, и хроника этого дня наверняка рассказала бы нам о 1934 годе, когда этот рассказ написан, немало удивительного.

— Убьет он тебя, — сказала Маруся, нервно смеясь. Она нервничала весь день, еще в электричке, которая так медленно ползла по жаре, и теперь, в кафе «Север» на улице Горького, ей тоже было неспокойно. А с чего, казалось бы? Она ничего такого не делала. Ужас как ей надоело быть виноватой. Аркадий умел так молчать, исподлобья на нее взглядывая, так перетаскивать Светлану на свою сторону, так переходить с ней на «мы»: «Что ж, Светлана, не нужны мы ей больше, пойдем мяч гонять», — что как-то она и в самом деле привыкла, будто всегда ему должна, а ведь что такого? Что она делает сейчас неправильно? И ужасно было это чувство, что он наблюдает, хотя до такого он никогда бы не дошел. Сказал же он ей когда-то: я, Маруся, конник, а не шпион, я и разведку-то не любил никогда.

— Ну, — сказал Михаил, — это еще кто кого убьет.

Он при этом засопел совершенно по-мальчишечьи, и Маруся еще раз подумала, что, конечно, Аркадий бы его сшиб с ног, если бы захотел, а может, просто так посмотрел бы, что и драки никакой не надо. Он это умел. Аркадий казался иногда старше своих тридцати двух, а Михаилу было двадцать семь, несмотря на всю его суровость. Маруся все время чувствовала себя старшей, а ей это не нравилось.

С Аркадием в последнее время было совсем плохо. Участились припадки, которые почти пропадали, когда он писал, но писать он больше не мог. Все чаще он часами сидел за столом, глядя в стену, грыз вставочку, потом решительно бросал ее и шел запускать со Светланой змея на пустырь или принимался вдруг учить ее боксировать. Это занятия совсем не для девочки, он и хотел мальчика, но потом вдруг смирился — подумаешь, девочка, даже хорошо, мальчиков хороших много, а девочек таких, как моя Маруся, почти нет. И стал растить из нее мальчишку: восхищался, когда она дралась, пел военные песни — большей частью, кажется, своего сочинения, — таскал в дальние пешие походы по окраинам. Все это не нравилось Марусе, и много еще чего ей не нравилось.

— Но ты себе много чего не думай, — сказала Маруся. — Мы погулять пошли. А так ничего.

— У нас знаешь как учат? — сказал летчик, наклоняясь к ней очень доверительно. — Меня товарищ Водопьянов готовит. Личный инструктор мой. Так вот, он когда на Байкале разбился, то понял: неприятности надо преодолевать по мере поступления. Помню, говорит, полз в снегу — и думал: чего там будет, еще поглядим. А пока — по мере поступления. Вот и я так думаю, да?

— Умный какой, — сказала Маруся и опять нервно засмеялась. Не надо было падать на Байкале и вообще называться героем Водопьяновым, чтобы понять такую простую вещь.

А вот сейчас, подумала Маруся, поступит мне такая неприятность, что сразу после мороженого товарищ герой Потанин скажет мне: поедем со мной, Маруся. У товарища героя наверняка есть квартира или другой товарищ герой, у которого уж точно квартира. И надо будет решать: ехать с ним или нет. Товарищи летчики — они приучены принимать быстрые решения. Когда еще он лежал в больнице с простым сотрясением, он уже на Марусю смотрел глазами победителя. Он не позволял себе ничего лишнего, даже не брал за руку. Но видно было, что может, если захочет, что так про себя и думает. Теперь было его время, а не Аркадия. Время Аркадия, чего он так и не понял, кончилось, когда было ему шестнадцать лет и он скакал на лихом коне, а в двадцать уже он был признан ограниченно годным и начал привыкать к другой профессии. Поначалу у него все получалось, и был он молодое дарование, писал про войну и свои приключения, а дальше у него не получалось. Стал он пить, возобновились припадки, мучившие его после контузии, и в этих припадках он себя резал. В одно из таких обострений загремел он в Первую градскую, где служила Маруся, и как-то она его пожалела, да и была у нее тогда непростая любовь с кем не надо, с женатым доктором, который теперь проживал в городе Ташкенте, потому что скрывал некоторые вещи в своей дореволюционной биографии. Но тогда он еще был на месте, продолжал приставать, и надо было его как-то забыть. Вот Маруся и забыла, а Аркадий был такой добрый, часто веселый, вырезал деревянные игрушки, завлекательно рассказывал, — она и подумала: двадцать два года, чего ждать? Опомнилась, а тут уже и Светлана. И все вошло в колею. «Колея» было слово, которое теперь чаще всего ей приходило в голову, когда она думала про свою жизнь и про то, что двадцать девять — это последний возраст, когда можно из колеи выпрыгнуть.

Пожалуй, подумала Маруся, если он сейчас это скажет, ехать ни в коем случае не надо. Подумаешь, победитель. Но он улетит в Хабаровск беспосадочным и, может быть, не вернется. Это ужасное расстояние. Семь тысяч или сколько там, через всякие горы. И ему надо лететь в хорошем настроении. Он никогда не забудет, если я в эти последние дни перед полетом сделаю, как он хочет. И тогда вернется героем и сразу меня заберет. Такие вещи надо решать быстро. Хочу я с ним поехать? А может быть, и хочу.

Но летчик Потанин, видимо, думал о другом. Он ничего ей не предложил. Аккуратно доел мороженое, допил лимонад, положил немного сверх счета, но тоже аккуратно. И оба они словно не совсем понимали, что теперь делать. В больнице все было просто, там он много ей рассказывал про отряд героев, тренировки, перегрузки, про новый самолет РД, про тяжелый гидроплан АНТ, который садится на воду, обладая весом 33 тонны, — летающая лодка с огромным бомбовым запасом, рекордсмен, лучший в мире, — там Потанин лечился, ему некуда было деваться, и она слушала его рассказы, понимающе кивая, когда он в секретных местах понижал голос или умолкал вовсе. А теперь они могли пойти куда угодно. Там он просто болтал с медсестрой, а теперь он позвал на свидание замужнюю женщину. И Маруся не знала, что ей говорить, и только улыбалась нервно.



Они пошли вверх по улице Горького, навстречу огромному плакату «Привет участникам съезда советских писателей». Аркадия на этот съезд не выбрали, хотя все время называли молодым и талантливым. «Кой черт молодой, за тридцать мужику», — говорил он с остервенением. Все он что-то делал не то, шел не туда, а куда — объяснить никто не мог. «Ты все хочешь как лучше, — сказал ему однажды дряхлый ребе Рувим, как называл его Аркадий, хотя Рувим был старше лет на десять, — а ты попробуй как хуже. Немножко постарайся, и пойдет. И всем сразу понравится». Они часто выпивали с Рувимом, и Аркадий после этого слегка веселел, а потом снова замолкал.

Москва была красива, широка, пустынна — летним днем кто же без дела гуляет? Кто мог, в отпуск уехал на море, кто сумел, снял дачу под Москвой, как они, и все равно Марусе было непривычно, что она тут гуляет летом. Что-то в этом было не совсем правильное и оттого казалось еще стыднее. Потанин молчал, и надо было вроде самой трещать про что-нибудь, но с ним трещать не хотелось. Они шли рядом, он даже не брал ее за руку, хотя в больнице иногда сжимал ее ладонь, якобы увлекаясь, но почти сразу выпускал, потому что руками показывал передвижение самолета.

Вдруг он сказал:
— А вы правда на фронте познакомились?

— Почему на фронте? — спросила Маруся. — А, это он в книжке написал. Ну и так иногда рассказывает. Он это выдумал. Какой фронт, ты что. Мы всего семь лет женаты. А он придумал, что будто вошел их отряд в город, отбивал нас у белых. Что моего отца будто белые увели. А у меня отец умер, когда мне пятнадцать лет было. Мы в Рязани жили. Никогда его не забирал никто, он был путевой мастер. А с Аркадием мы в больнице познакомились. Он у нас недолго лежал, ничего серьезного.

Она сама не понимала, почему поспешила это сказать.

— Он хорошо пишет, жизненно, — похвалил летчик. — Я даже поверил.

— Ну вот видишь. — Маруся обрадовалась за Аркадия, хотя как будто и отвыкала уже связывать с ним будущее. — А говорят, у вас дети неправильные. Говорят, где вы детей таких берете. Ему читатели письма шлют, вопросы, где живут эти ваши дети, хотим таких друзей и все вот это. А в «Литературной» написали, что выдуманные дети и выдуманные разговоры. Представляешь, какая обида ему? Тебе небось не напишут, что ты не жизненно летаешь.

И снова засмеялась неестественным смехом.

— Про нас тоже пишут всякое, — успокоил он. — Иногда такое пишут, что вообще никакого понятия.

После некоторого молчания Потанин сказал:
— Поехали, наверное, Маруся, в Парк культуры.

— А там чего?

— Там Зеленый театр.

Марусе смешно стало: чего она, взрослая замужняя женщина, мать большой дочери, не видела в Парке культуры? Но не за тем же она ехала с летчиком, чтобы съесть мороженое в кафе «Север». И не за тем же приезжал летчик к ним на дачу, чтобы позвать ее в Зеленый театр. Что-то надо было придумать. Может, он мог бы свозить ее к себе на аэродром, покатать на самолете. Но, наверное, это был пока секретный самолет, и каждую новую знакомую не привезешь на нем кататься. И она поехала с ним на трамвае «Букашка» на другую сторону Садового кольца, и становилось все жарче, и Маруся вся вспотела, ужасно стыдясь этого.

В Зеленом театре, открывшемся весной, был перерыв между представлениями, и они сели на дальнюю скамейку.

— Маруся, — сказал вдруг Потанин очень решительно, словно только тут, среди зелени, набрался сил для разговора. — Такое дело. Когда летаешь много, привыкаешь человека сразу видеть. Ну, как такая метка на нем. И он сам про себя знает. Когда Серегин разбился тогда на Байкале, я видел уже, что недолго. И сам он лететь не хотел, но стыдился. Что стариковские глупости и все это. Ну и вот, Маруся. Я про твоего мужа вижу, что недолго ему. Поэтому ты, Маруся, наверное, уходи жить ко мне.

Он это выговорил очень просто, как давно решенную вещь, и только морщил лоб, выдавая этим напряжение. Маруся не знала, что сказать. Она ждала, конечно, от него каких-то действий, но таких прямых? Никогда не знаешь, что будут делать полярные летчики.


И она молчала, а он принял это за согласие и стал развивать, как умел, свою мысль.

— Вот сейчас, — сказал он, — красная конница. Мы все уважаем и все такое. Но ясно же, что в современной войне красная конница будет играть роль вспомогательную. Она будет играть, конечно, но вспомогательную. — Это слово он выделил особо. — Будет решать все, вероятно, артиллерия дальнего боя… преимущественно гаубичная… и у нас, в небе, тоже многое будет решаться. Современная война есть война по преимуществу техническая, говорит товарищ Тухачевский, и в значительной степени танковая. В ходе такой войны уже кавалерия является чем? Она является пережитком. Это просто уже бойня, и для человека, и для коня. Смешались в кучу конелюди. И вот он такой — как среди современного боя кавалерист, и все понимает, но пересаживаться не может и не хочет. Я поэтому думаю, Маруся, что лучше тебе будет жить со мной.

Маруся в красном платье, в сандалиях на босу ногу была женщина очень красивая, то есть не то чтобы ее красота бросалась в глаза. Поначалу человек замечал быструю улыбку, словно Маруся что-то про всех понимала, и особую ловкость всех движений — черту, бесценную у медицинского работника. Врач, говорят, должен войти — и больному легче, а медсестра должна так поправить подушку, подоткнуть одеяло, чтобы пациенту особенно удобно стало лежать, а сам он и не догадывался, как сделать. Маруся удивительно была легка на руку, уколы ставила — залюбуешься, просто-таки хотелось уколоться, и видно было, что этот-то укол спасителен. И красота ее была не яркая, но стоило хотя бы полминуты вглядываться в нее безотрывно, и все становилось ясно. В гармоническом ее лице странно выделялся трагический излом бровей, словно хороший человек ни за что страдает. И нижняя губа была у нее припухлая, такая, какая будто бы выдает особое пристрастие к этим делам: в Марусином случае это отчасти была правда, что да, то да. Летчик Потанин, которого звали, кстати, Михаилом, именно так сейчас на нее посмотрел, всю ее словно заново оглядывая, и ему опять подумалось, что такая женщина должна летать на самолете, а не ездить на коне.

— Ты за меня не думай, — сказала Маруся довольно холодно. — Ишь чего, такой молодой, а уже как большой за всех решает.

— Я не решаю, — сказал Потанин с интонацией неожиданно мягкой, почти просительной. — Я вижу просто. Еще в больнице увидел, но вчера совсем ясно. Не надо тебе там, Маруся. Там скоро плохо будет.

— А с тобой, значит, хорошо?

Маруся понимала, что летчик Потанин желает ей добра. И человек он был хороший, но, как бы сказать, — ведь вот беда, все эти люди тридцать четвертого года чувствовали много сложного, гораздо сложней и ярче, нежели тридцать лет спустя, но у них совсем не было слов для выражения всех этих многослойных вещей. Как летчик, передвигаясь на колоссальных для тех времен скоростях, на немыслимых семистах километрах в час, начинает видеть дальше и принимать в соображение множество вещей, так и они очень много всего видели, еще больше чувствовали, но почти ничего не умели выразить. Причины тому были разные: и страх, который их всех давил, и нежелание себе признаваться, что их занесло не туда, и попросту необразованность — какие были университеты у Маруси, что она видела, кроме своей больницы и нескольких мужчин, с которыми сходилась? Но звериным своим умом она понимала, что летчик Потанин — он вроде вот этой пустынной летней Москвы периода реконструкции: все перестраивается, и это должно быть весело, но почему-то совсем невесело, и жить в ней неприятно. Все как бы обязаны были радоваться просторным заасфальтированным площадям и тому, как все похорошело, и никто ничего не говорил прямо. Вот и старый Крымский мост будут перевозить вниз по реке, а тут построят новый. И самолет летчика Потанина очень хорош, необыкновенно, но ведь жить в этом самолете нельзя, и летать неудобно, дышать трудно. Он ей много про это рассказывал.

Летчик Потанин молчал, не решаясь сказать, что с ним будет хорошо. Летчики, в особенности полярные, были честные ребята.

— Вообще, — желая его утешить, сказала Маруся, — он действительно как с ума сошел. Вчера любимую чашку мою разбил. И не признается.

— Чашку? — переспросил Потанин. — Это плохо, что чашку. Это даже примета у нас такая есть, что если кружку разбил или стакан — в рейс не ходят. У нас поэтому на базе стаканы небьющиеся. Я как раз тебе подарить хотел.

Он вынул из своей плоской летной сумки красный пластмассовый кругляш, слегка тряхнул его — и из кругляша образовался стакан, прозрачный, с довольно толстыми стенками, имевший столь же надежный вид, что и вся летная экипировка, летные куртки, шлемы, планшеты, все, что она видела.

— Мне еще дадут, — сказал он. — Вещь хорошая.

— Его дочь очень любит, — сказала Маруся. Как раз на эстраде пионеры читали монтаж про то, как прекрасно им живется. — Я сама не понимаю, как она так? Вся в меня, а любит его. И он все время как начнет обижаться на что, так хватает ее в обнимку и так сидит, глазищи выкатив. И он больше с ней сидит, чем я. Я работаю, а он дома пишет. Когда она не в саду, то все время с ним. Что он из нее сделает — понятия не имею.

— Ну а со мной проще, — сказал летчик. — Меня нет все время.

— Тоже хорошо, — засмеялась Маруся, но невесело.

На треугольной, карточным домиком, эстраде появился немолодой жирный человек и стал рассказывать стихами про фашизм.

— Вообще, — сказала Маруся, — я, очень может быть, и подумаю. А вот скажи, товарищ летчик, почему ты меня к себе не пригласил на свой аэродром?

— Чего хорошего для тебя на аэродроме, скучно. Работают все.

— А тут чего интересного?

— Ну как, — сказал он. — Зелень.

Зелень в самом деле раскинулась вокруг в прекрасном изобилии, словно ее сюда вытеснили со всей Москвы и здесь ни в чем не ограничивали. Но было видно, что Потанин, человек быстрый, где-то уже не здесь, а по пути в свой Хабаровск, по ледяным безвоздушным пространствам, откуда звезды выглядят совсем страшно. Маруся представила, как ей было бы с ним спать. С Аркадием было не очень хорошо потому, что он кричал во сне. Все остальное было хорошо и даже замечательно, но к этому он в последний год проявлял мало желания и даже спать вдруг стал в майке, словно начал стесняться своего тела. Он действительно немного полнел. Но вот с летчиком Маруся себя не представляла. Она думала, что вдруг он начнет вести себя как железная машина, с которой он на своих высотах имел дело. Что-то было в нем такое — явно хороший, но хороший в том смысле, в каком летающая лодка РД лучше предыдущей, которая поднимала меньше тонн. И у него какие-то рычаги, нажимать на которые надо специально учиться.

— Але-але, — сказала Маруся, — прекрасная маркиза! Я говорю, что подумаю.

— Подумай, конечно, — согласился летчик. — И переезжай. Меня правда часто нет, ты со мной не соскучишься.

Он проводил ее до Брянского вокзала, откуда шла электричка до их дачной местности, и на прощание взял за локти, прижал к себе и крепко поцеловал, причем Маруся не возражала. Но то, как старательно он ее поцеловал, словно тоже перевыполнял какой-то норматив, внушило ей очень странную мысль: она тоже, словно летчик, привыкший к большим скоростям, поняла вдруг, что из Хабаровска-то он еще, может, и вернется, а вот потом непонятно. И как-то это от нее зависело, но она не понимала как.

От станции ее подвез до поселка старик Федосеев, человек угрюмый, но представлявшийся ей в этот мягкий розовый вечер необыкновенно уютным. Он кого-то отвозил и собирался ехать обратно, ну и чего ж было ее не взять. Ее все тут любили. Уютно, мягко ступала старая лошадь Сивка, уютно было приближаться к даче, и только одно ее тревожило: красный стакан. Этот плоский кругляш, при встряхивании стремительно превращавшийся в толстостенный, надежный, прозрачно-алый сосуд, жег ей карман платья. Оно тоже было красным, но иначе красным. Его не надо было брать. Она теперь словно взяла душу летчика Потанина и за нее отвечала. Пока она ехала, ей стало казаться совершенно невозможным, что она уйдет от Аркадия, куда-то увезет Светлану, будет ждать летчика из его Заполярья. Она окончательно вернулась в колею, и дорога, по которой везла их Сивка, была знакомая и родная, хотя жили они тут всего две недели. Она скучала по Аркадию, словно рассталась с ним не утром, а неделю назад. Ей хотелось кормить ужином Светлану. Чтобы все это получилось и дальше не надо было ничего выбирать или менять, требовалось немедленно принести жертву, отдать что-то, и Маруся достала из кармана красный кругляш.

— Федосеев, — сказала она, — смотри, какая техника! Как ты это говоришь? Наука все превзошла!

Она тряхнула плоскую красную вещь, и получился стакан.

— Ничего, — сказал Федосеев без выражения. Он бормотал себе под нос про то, что строят новую дорогу к поселку, а где строят? Не там строят! Дорогу надо прокладывать там, где раньше лежала колея, где люди протоптали, иначе по ней езды не будет.

— Ты смотри, — продолжала Маруся, — вот так ее в карман положить можно, а так раз — и водку пить!

— Смотри ты, — равнодушно заметил Федосеев.

— Ты бери, бери, мне еще дадут, — настойчиво сказала Маруся. — Бери, попьешь водки когда-нибудь, друзьям своим покажешь.

И старик Федосеев, кивнув, равнодушно опустил редкую дорогую вещь в необъятный карман, где кроме махорочной трухи наверняка лежало много еще таких же чудесных вещей, содержащих чужие души, и каждая душа была в этом кармане в совершенной безопасности. Может быть, в этом и заключается тайна чудесной долгой жизни летчика Потанина, который не погиб даже тогда, когда все его товарищи и большая часть инструкторов погибли еще до войны, все из-за разных случайностей, в разных полетах, а он прошел войну и умер в безвестности, когда у страны уже были совсем другие герои. Аркадий сам ушел от Маруси спустя два года к редакторше своей новой книжки, а Маруся вышла замуж за врача и умерла в эвакуации от туберкулеза. Светланка же выросла большая и никогда ничего про красный стакан не узнала.

Когда Маруся пришла домой, Аркадия со Светланой еще не было. Ключ висел на гвозде у двери. Маруся встревожилась. Черт его знает, куда он, больной, потащил ребенка. Ей невыносимо было сидеть в пустом доме, который медленно мерк и остывал после жаркого дня, и не хотелось палить керосин. Она влезла по приставной лестнице на крышу, где лежала давеча сколоченная Аркадием вертушка. Сколотить сколотил, а прибить не успел, она их со Светланой согнала с крыши. Молоток и два гвоздя по-прежнему лежали тут же. Надо было что-то сделать, чтобы они скорей вернулись, и Маруся, сама себя ругая, стала приколачивать вертушку. Ровно в момент, когда она затрещала под ветром, на повороте дороги показались уже едва различимые в сумерках Аркадий со Светланой.

Светлана первой увидела мать на крыше и побежала к ней с писком. Маруся толком не разглядела, что у нее было в руках, и только потом обнаружила, что Светлана тащит явно блохастого котенка, подобранного бог знает где.

— Мы тебя простили! — пищала она. У них всегда все было продумано. Она не успела начать ругать их за котенка, а они уже простили ее, и теперь она опять выходила одна против них двоих, и притом виноватая.

— Признавайтесь, где вы были, пыльные люди, — сказала Маруся устало.

— Мы тебе принесли средство, — сказал Аркадий. — Важное средство. Оно сделает так, что мыши не будут больше бить посуду. Ведь это мыши, да?

— И склеить можно! — заорала Светлана, действительно убежденная, что склеить можно все.

Аркадий подошел к Марусе ближе и стал долго смотреть таким особенным писательским взором, какого она терпеть не могла. Взор ей как бы говорил, что за этот день, проведенный врозь, они что-то важное поняли и все у них теперь пойдет замечательно. Для рассказа, который он собирался написать, все, может быть, так и было, но в жизни, в которой Маруся понимала больше, чем все они, было совершенно иначе. Но она не стала ему ничего объяснять, улыбнулась в ответ и стала стелить постель.

— Ну вот, — сказал Аркадий, беря на руки Светланку. — И жизнь, товарищи, была совсем хорошая.

Но понимал: не совсем, далеко не совсем.

Впрочем, рассказ он уже придумал."


(Колонка Дмитрия Быкова в журнале "Русский пионер")





Другие статьи в литературном дневнике: