Психопат на страже бедлама

Сергей Шрамко: литературный дневник

Бенджамин Дизраэли как-то высказался об английской истории – точнее, о ее восприятии современным ему обществом: «Все великие события искажены, большая часть важнейших причин скрыта, многие из главных фигур никогда не появляются на сцене, а те, кто всё же появляется, поняты и представлены настолько превратно, что результатом становится полнейшая мистификация». Что бы, интересно, сказал достопочтенный лорд Биконсфильд, живи он сегодня в восточной части Европы и занимайся исторической проблематикой?
Впрочем, не будем кривить душой. На определенном уровне дела с пониманием и интерпретацией истории примерно так и обстоят – практически всегда и везде. Вопрос именно в том, как распределяется история между разными своими уровнями, кто и как работает с ней на каждом из них, как и в каких условиях эти уровни взаимодействуют – и какая картина в результате из всего этого получается, прежде всего в сфере исторической политики.
Начнем с более простого. Если понимать историю предельно обыденно, просто как набор социально значимых фактов прошлого (как и почему они становятся социально значимыми – вопрос, относящийся уже к иному уровню толкования истории), то на этом уровне она подлежит рациональному анализу и может восприниматься как отрасль научного знания. История как фактология – это сухая, или «скучная» история. В ней Александр I действительно умер в Таганроге в 1825 году, а не стал старцем Феодором Кузьмичом, а президента Кеннеди отправил на тот свет Ли Харви Освальд – просто потому, что в пользу этих, а не других версий есть наибольшее число достоверных свидетельств и доказательств.
Но все эти факты, свидетельства и доказательства не имеют почти никакого значения на другом – мифологическом уровне восприятия истории, характерном для массового сознания. Здесь действуют истории (в смысле story, а не history) и персонажи, здесь важны психологически сильные сюжеты и нарративы – вне зависимости от того, как они соотносятся с так называемыми доказанными фактами. Кажется, Serguey Ehrlich недавно высказался в том духе, что совершенно не важно, существовали ли 28 панфиловцев и что там на самом деле произошло на безвестном разъезде Дубосеково в один из дней на исходе 1941 года. Даже если не произошло ничего – в определенной ситуации у общества, в котором появляется эта героическая легенда, возникает запрос на подобного рода сюжет. И этот сюжет становится более социально значимым фактом, чем изыскания историков, согласно которым никакого факта вообще не было.
Понятно, что речь идет об архетипическом сюжете: обреченная группа героев защищает Родину от нашествия врагов, принося искупительную жертву. Царь Леонид и 300 спартанцев, made in Russia. Существенна в данном случае не сама легенда, а как раз причины ее актуализации в тех или иных исторических условиях. Актуализации и закрепления в исторической памяти, в значительной мере устроенной так, как описывал Дизраэли.
Тут можно вспомнить еще одного англичанина – Герберта К. Честертона, утверждавшего, что «популярные предрассудки в целом более заслуживают изучения, нежели софистика ученых». Рассуждая об истории, Честертон противопоставлял традицию, толкуемую им прежде всего как набор передающихся из поколения в поколение исторических мифов, и «рациональную» историю, т.е. научную фактологию, составляющую упомянутый выше первый уровень понимания исторического процесса. Для традиции король Артур куда реальнее многих настоящих английских королей – какого-нибудь Вильгельма Руфуса или Стефана де Блуа. Ведь Артур олицетворяет собой великую легенду и архетип, лежащий в основе английской культуры и идентичности, а эти двое – лишь бледные тени, промелькнувшие на сцене малоустроенной Англии первого столетия после норманского вторжения.
Однако, в отличие от действовавших когда-то естественных, возникавших в недрах самого общества способов формирования исторической памяти, в нынешние времена эта память подвержена воздействию огромного набора манипулятивных практик и механизмов т.н. исторической политики и пропаганды. При этом манипулированием обычно занимаются не некие отстраненные хитрые демиурги, которые «сами-то на самом деле всё понимают». Нет, это люди, хоть и обладающие властными возможностями, но в плане своих исторических представлений стоящие на том же, а то и еще более низком уровне, что и аудитория, которой они пытаются манипулировать. История России в исполнении Владимира Мединского мало чем отличается от содержимого романов Валентина Пикуля. Возникает ситуация, когда закрытие ворот и раздачу лекарств в сумасшедшем доме контролирует даже не младший медперсонал, а сами пациенты, да еще из буйных.
Механизмы современной исторической политики сознательно пренебрегают фактологическим уровнем исторического знания. Но на уровне мифологии, как мы уже выяснили, это не столь важно, а история без мифологии просто «не живет». Так, если общество чувствует угрозу своей идентичности, – а тем более если ощущение такой угрозы дополнительно нагнетается по политическим причинам, – оно начинает искать психологической защиты, используя образы «суровых, но справедливых отцов» из прошлых времен. Реабилитация Сталина в постсоветском массовом сознании, о которой много говорят в последнее время, – это не оправдание конкретного диктатора. Факты о его преступлениях достаточно широко известны даже на массовом уровне, но это почти «глухое», слабо актуализированное знание. Неосталинизм – это целый клубок порой противоположных смыслов, вкладываемых обществом в воссоздаваемый им образ Сталина.
Важен здесь феномен, который можно назвать злокачественным государственничеством. Это реакция атомизированного общества, которое способно ощущать свое единство только с помощью жесткой государственной рамки, идеалом которой представляется сталинская власть. При этом речь идет не об историческом феномене сталинизма, а о его огламуренном образе, лишенном отталкивающей стороны. В такой образ вписываются, допустим, благородные «смершевцы» из «В августе 44-го», но не вписывается генерал Василий Блохин и его бригада палачей, пропахших порохом и тройным одеколоном, заглушающим запах смерти после расстрелов. Высказываемое иногда антисталинистами удивление тем, что люди, позитивно воспринимающие Сталина, невосприимчивы к очевидным фактам, касающимся его режима, неуместно. Ведь массовое историческое сознание работает по принципу аутотренинга, «заказывая» то, психологическую потребность в чем оно в данный момент ощущает и что хочет себе внушить.
Если к этому добавляются манипулятивные усилия творцов исторической политики, то факты и образы удается окончательно разложить по разным полочкам общественного сознания. Те из них, на которые в данный момент нет «спроса», деактуализируются. Бутовский полигон отдельно, и он как бы неважен, парад Победы – отдельно, и он важен всегда. Почему? Вышло так, что в постсоветский период в России не сложилась, по выражению одного современного историка, «сама идея национальной истории как единого нарратива о некоем месте на земле и поколениях его обитателей, связанных друг с другом и продолжающих этот ряд, невзирая на внешние вторжения, перемены режимов и культурные трансформации». Историческая память оказалась разорванной, естественного синтеза советских и несоветских элементов этой памяти в условиях социальной травмы 90-х не произошло.
«Вторая память», по выражению Greg Yudin, на самом деле никуда не делась, ее массив обширен –семейные архивы и воспоминания, возникающие благодаря индивидуальным или групповым инициативам базы данных, местная, локальная история. Но она деактуализирована, выведена за скобки историческим официозом, который стал сшивать свою модель памяти, присвоив государству роль фундамента и мерила национальной истории. А поскольку наиболее значимой и выразительной фигурой новейшей российской истории с точки зрения именно всеподавляющей государственности является Сталин, неудивительно, что в рамках этой модели он становится центром тяжести, превращаясь в фигуру «отца-основателя».
Хотя такой задачи творцы нынешней исторической политики перед собой явно не ставили. Ведь полноценная реабилитация образа Сталина политически опасна для власти: она включает в себя противопоставление сталинского «жесткого, но честного» порядка нынешнему ущербному и вороватому авторитаризму. Добавим также, что на всё это накладывается коммерческий и поп-культурный эффект, делающий Сталина и сталинизм «крутой и красивой фишкой» – усы, погоны, звезды, всё это военно-полевое обаяние... Но это изображение, за которым, как за известным портретом Че Гевары на футболках, в действительности уже не стоит ни какой-либо памяти, ни исторического смысла. Однако остается что-то вроде кенотафа, символической могилы, в которой нет трупа, но есть смысл обозначения и возможной дальнейшей актуализации: помним дорогого покойничка, хотя уже толком не понимаем, кем он был.
Мы говорим о России и Сталине, но с таким же успехом можно рассуждать об Украине и ОУН – УПА, Польше и «проклятых солдатах», Словакии и режиме Тисо, Румынии и диктатурах Антонеску и Чаушеску, странах Балтии и Холокосте и т.д. Восточноевропейская историческая политика в целом оказалась замкнута на мифологическом уровне. Манипулятивные практики этой политики полностью исключают еще один, самый интересный и сложный уровень понимания истории: интерпретацию интерпретаций. Речь идет об изучении истории как способа размышления о прошлом, как феномена сознания, причем как массового, так и индивидуального, об анализе причин того, как возникают, актуализируются и деактуализируются исторические мифы, как создаются и распадаются «традиции» в честертоновском смысле. Это очень сложная работа на стыке истории, социологии и философии, видимо, доступная далеко не всем профессиональным историкам – и практически недоступная политикам.
Однако это крайне нужная работа, поскольку она позволяет понять, как работают механизмы исторического «аутотренинга», появляются и исчезают запросы на те или иные образы, события, мифы и нарративы. Только через такую работу можно вводить в массовое историческое сознание факты и оперировать с ними на уровне этого сознания. При этом не обязательно покушаться на закрепившиеся в нем и порой очень важные для сохранения идентичности историко-мифологические конструкции. Но можно соотносить их с «реальностью первого уровня», т.е. опять-таки с фактами, прежде всего – сосредоточенными в области подавляемой и вытесняемой манипуляторами «второй памяти» общества. Пусть, в конце концов, люди говорят и вспоминают о чем хотят – это и будет начало восстановления естественной исторической памяти.
Можно ли считать это иной формой манипуляции с исторической памятью, альтернативной моделью исторической политики? Наверное, можно – в той же мере, в какой можно считать психотерапию манипуляцией с сознанием пациента. При такой манипуляции, однако, границы своих возможностей явно позн;ют и «терапевты». Ведь нынешняя замкнутость исторического сознания на уровне искусственно актуализируемых государством мифов создает ощущение того, что стоит начать внушать обществу нечто «правильное» вместо «неправильного», достаточно вместо одних телепередач вставить в программу телеканалов другие – и через пару месяцев люди начнут думать совершенно по-другому, в том числе на исторические темы. Это не так: человеческое сознание податливо лишь на поверхности, и чем менее оно свободно, тем сильнее иллюзия этой податливости. Только говоря своим голосом, мы способны понять, что именно хотим сказать – и что на самом деле хотим помнить.
Jaroslav ;imov



Другие статьи в литературном дневнике: