часть 3 А. Генис Камасутра книжника. Уроки чтенияСократ умел так глубоко задумываться, что современники считали его одержимым, а мы – кататоником. Однажды, во время неудачной кампании Пелопонесской войны, он размышлял всю ночь на морозе, не двинувшись с места. Тем же искусством владел Эйнштейн, который думал часами, не меняя позы. У Аристотеля, однако, мыслили прогуливаясь, и лично я предпочитаю перипатетиков, потому что даже в кино мне трудно усидеть на месте. – Подвижный интеллект? – спросил я монастырского настоятеля. – Monkey brain, – утешил он меня, сравнив с обезьяной, и отправил медитировать в лес. Мне понравилось, и с тех пор я туда ухожу каждый раз, когда надеюсь найти для текста что-нибудь красивое. Его ведь из пальца не высосешь, а тут отвлекают окрестности. Когда страстно думаешь о своем, хорошо, если мешают посторонние. Внешнее загоняет внутреннее вглубь, где мысль преет, бродит и набирает градусы. Важное далеко не всегда нуждается в нашем присмотре. То, что и впрямь нужно, оккупирует нас целиком. Японцы призывают “мыслить животом”, что отчасти и делали писатели, сочиняя в кафе Парижа и Вены. В Нью-Йорке таких тоже хватает, но я стесняюсь, потому что, задумавшись, могу сесть за чужой столик и скорчить рожу. Поэтому мне лучше писать в одиночестве, причем – на ходу, подглядывая за природой. Переведя сознание в писательский регистр, автор, как аналитик в сновидении, видит во всем метафору, только не известно – чего. Как будто пейзаж – подсознание человека. Как будто он умеет говорить, но не словами, а вещами – немыми и красноречивыми, вроде паутины, растянутой между двумя ветками молодой елки. Парусом раздувшись на ветру, она сделалась видимой благодаря налипшим росинкам. Белесые ниточки складываются в строгий, как решетка Летнего сада, узор. Но стоит влаге высохнуть, и паутину опять не видно. Разница в том, что ты знаешь: она была. Вернее – есть, и ее жесткая конструкция, как план романа, служит ловушкой для мыслей и наблюдений. Цветаева видела замысел муравейником, куда каждая минута, подчиняясь творческому инстинкту, сносит свои впечатления. Я так и вижу этих бесконечно занятых, словно мысли, муравьев, быстро семенящих к их непропорционально огромному, как храм или мавзолей, дому. И каждый тащит лепту: намек, эпитет, образ, цитату. * * * Всякий раз, когда я еду в Манхэттен вдоль Ист-ривер, в районе Гарлема мне попадается на глаза молодой бездомный, основательно устроившийся на обочине шоссе. В дождь негр сидит под тентом из полиэтилена, в жару – без майки, в снег – укутавшись клочковатым одеялом. Над стойбищем висит рукописный плакат: “Я прочел больше вас”. Он и правда всегда погружен в книгу. Жаль, что на ходу мне не разглядеть – в какую. Одни видят в нем протест, другие – хеппенинг, третьи – упрек социальной службе (такой здоровый, а не работает). Но для меня этот Диоген из Гарлема – воплощение мечты, захватившей меня в детстве и опротивевшей в юности. Студентом я устроился в пожарную охрану, где мог отдавать чтению каждые четвертые сутки моей неопытной жизни. Поскольку альтернативой было домино под гидролизный спирт, я не жаловался. Напротив, с трудом веря в свалившееся счастье, я собирал на дежурство мешок книг и успевал с ними справиться еще до того, как протрезвеют коллеги. Через месяц, однако, я обнаружил, что их запой не слишком отличается от моего: реальность уходила из-под ног и казалась зыбкой. Читая сутками напролет пухлые романы, я тонул в потоке слов, который тащил безвольный разум от одного тома к другому. Меня мутило от “Ярмарки тщеславия”, укачивал “Домби и сын”, а “Волшебная гора”, которую я так люблю сегодня, вводила в транс, вывести из которого могла лишь пожарная тревога. Год спустя я наконец признал, что книг бывает слишком много. От ненависти к ним меня спас очистительный огонь, поглотивший наш завод, когда я был в отпуске, а наряд – в отключке. Но я до сих пор с недоверием отношусь к книгам, которые предлагают читать себя с маху. В первую очередь это относится к Достоевскому, герои которого навязывают нам тот припадочный ритм, в котором живут сами. Впервые я прочел “Карамазовых” в четырнадцать, последний раз – вчера, и точно так же, будто в гриппе. Чтобы вырваться из книги и освободиться от ее безраздельной власти, надо научиться с ней жить по-хорошему. Зная это лучше многих, Черчилль, когда авторы дарили ему свои опусы, вежливо отказывался. – Я читаю, – говорил он, – либо за деньги, либо из удовольствия. В первую категорию входят профессионалы – филологи, во вторую – все остальные, любители. Беда в том, что, начав, как все, вторым, я горячо мечтал стать первым. * * * © Copyright: Вера Июньская, 2020.
Другие статьи в литературном дневнике:
|