Микеланджело из Мологи

Глава 3

В ночь с третьего на четвертое сентября 1936 года не спал не только Летягин — не спала вся Молога. Во многих домах до утра горел свет. Каждый из мологжан отнесся к новости о готовящемся затоплении города по-своему. Одни, обсудив ее в домашнем кругу, решили, что плетью обуха не перешибешь — им, маленьким людям, нечего и думать о том, чтобы спасти целый город. Да, конечно, жалко и обидно, но с московскими начальниками разве будешь спорить? Дай Бог, не остаться бы самим на зиму без крова над головой. Кто-то полагал, что все еще образуется. Пройдет день-два и выяснится, что в Москве чиновники что-то напутали. Молога стоит на высоком берегу, до Рыбинска сорок километров — мыслимое ли дело, чтобы так воду поднять!

Анатолий Сутырин своего дома не имел — снимал маленькую мансардную комнату в доме на Пролетарской, у Василия Канышева. На ошибки запутавшихся в бумагах чиновников он не уповал. Не был он и пессимистом, из тех, которые полагали, что коль вверху решение принято, то город обречен. Бессонную ночь он посвятил тому, чтобы составить петицию товарищу Сталину, в которой обосновал экономическую нецелесообразность гибели Мологи и Мологского края — благо дело, под рукой была газета с основными показателями роста надоев молока, заготовок сена, производства электроэнергии и др.

Сидя у окна-фонарика за колченогим письменным столом в своей мансарде, превращенной с разрешения хозяина дома одновременно и в спальную и в мастерскую, Анатолий перечитывал уже набело переписанный текст петиции, когда на пороге появился большой, грузный, запыхавшийся после подъема по лестнице Тимофей Кириллович Летягин.

— Слыхал? — еще не успев притворить дверь и отдышаться, спросил он у Сутырина.

— Что? — вскинул голову Анатолий.

— Что скоро твоя мансарда на дне моря будет.

Тимофей Кириллович, с трудом протиснув свое тело между высокой деревянной Евой и мольбертом, наконец добрался от порога комнаты до измазанного красками письменного стола и протянул Анатолию руку. Анатолий приподнялся с потертого, привезенного еще в восемнадцатом году из отцовского дома старинного барочного кресла, поздоровался и снова погрузился в его обволакивающую глубину. Некоторое время, поглаживая фалангой указательного пальца щетинистый подбородок, он, не мигая, смотрел на сваленные в углу комнаты рамки картин, как будто надеясь в их хаосе увидеть нечто оптимистичное, потом молча пододвинул Летягину петицию.

— Что это? — поинтересовался Летягин.

— Письмо Сталину. Подпишете вместе со мной?

Тимофей Кириллович быстро пробежал глазами текст письма и передвинул лист назад Анатолию.

— Не подпишу.

— Почему? Сегодня в зале «Манежа»* будет расширенный пленум горсовета. Приглашены представители почти всех семей. Если все мологжане подпишут петицию…

— Ерунда! — перебил Летягин наивные рассуждения молодого художника. — Экономисты давно на бумаге просчитали дебет с кредитом и доложили Сталину, что Мологу выгодно затопить: дешевая электроэнергия все материальные потери окупит. Иначе б под Рыбинском уже год как согнанные со всей России заключенные дамбу не строили. Это первое. Второе — тебе никто не даст на сессии горсовета зачитать текст петиции, смысл которой — сорвать планы строительства Рыбинской ГЭС. Найдутся умники, назовут тебя врагом народа, и толку от тебя и твоей инициативы будет пшик! Хуже того, вместе с тобой врагами народа объявят всех мологжан, которые осмелятся поставить подписи под твоей бумагой!

— Так что? Молчать прикажете? Пусть Молога гибнет?

— Молчать не надо. Но и тыкать Сталину в лицо петициями тоже не следует, а вот сделать так, чтобы он сердцем понял боль Мологи, уникальность ее красоты — это и надежнее в нашем деле, и по силам. Затем к тебе и пришел.

С этими словами Тимофей Кириллович вытащил левой рукой из-под стола табурет, сел на него верхом, напротив Анатолия, и оценивающе, в упор, из-под густых черных бровей посмотрел в его глаза. Потом в образовавшейся на миг паузе тихо, но четко произнес:

— Ты один, без всяких петиций спасешь Мологу.

— Я? Один? — удивился Анатолий.

— Именно ты. Ты лучше, чем кто бы то ни было, сможешь показать Сталину красоту нашего края, рассказать вождю о мологжанах, их бедах, чаяниях и радостях, о наших предках, нашей истории, о том, как играют солнечные блики на куполах церквей Афанасьевского монастыря… Ты понимаешь, о чем я говорю?

— Не совсем…

— Мы все: я, ты, твоя тетка, Василий Филаткин, вожди в Кремле, товарищ Сталин — люди. А что нас, людей, отличает от арифмометров?

— Что?

— А то, что для нас цифры — не главное. Не главное и смазка шестеренок: жратва, теплые постели, электроэнергия, делающая труд легким. Потому что у нас есть нечто большее, чем шестеренки — у нас есть душа! Что толку, если человек живет в тепле, сытости, лености, а душа мертва? Этак свиньи и всякая скотина жизни радуются — им большего не надо, а человеку, даже с животом, разъевшимся блинами, без радости души — смерть. А в чем душа человека находит радость?

— В чем?

— В красоте. Для скотины красота ничто, а для души человека — все! Коровам твоей тетки, пасущимся сейчас на заливном лугу, глубоко безразличны и нежная голубизна поднимающегося от реки тумана, и пение соловья, и полные неизъяснимого очарования встречи с местами своей юности, и ощущение исторической связи с жившими здесь до тебя людьми, и…

— Постойте, — Анатолий, как бы загораживаясь от набирающего мощь и скорость потока хлынувших на него примеров, выставил вперед ладонь. — Вы сами как-то говорили, что нами управляют безбожники — в городе три церкви закрыли! Шестой год пошел, как в монастыре колокола молчат! О какой душе может идти речь?

— Но ведь мы с тобой знаем, что Бог существует! Все люди, и безбожники в том числе, тем отличаются от скота, что в каждом теле трепещет и рвется к свету душа живая! Человек своей душой подобен Богу!

— Подобен Богу, — удивился Анатолий наивности сидящего перед ним пожилого человека. — Да люди сплошь и рядом обманывают друг друга, лжесвидетельствуют, прелюбодействуют, убивают. Свобода одного зиждется на рабстве сотен других… Разве может убийца быть подобием Бога!?

— Я говорю о глубинных свойствах человеческой души, — пояснил Летягин. — В глубине души и ты, и я, и все-все люди, и вся вселенная восходим к Богу, едины в своем начале. Да, мир полон зла. Но Бог творил только добро. Зло, как темнота, присутствует лишь там, где нет света, где человек отворачивается от Бога. О, это отдельная большая тема для разговора! Сейчас я лишь хочу тебя убедить в том, что в основе мироздания находится добро, что человеку, созданному по образу и подобию Бога, были даны мощь и воля для творчества, что, будучи дитем абсолютной любви, человек по природе своей не знал зла и, следовательно, не мог использовать свободу для злых дел.

— Мудрено говорите.

— Тут не только ушами, а и сердцем надо слушать, тогда поймешь. Согласись, что и тебя, и других нормальных людей всегда притягивают, влекут своей красотой любые проявления любви, свободы, разума, силы. А ты задумывался, почему так происходит?

— Ну…

— Потому, что все они суть атрибуты божественного единства, того единства, которое лежит в основе всего мироздания, в основе каждой человеческой души. Нет высшей радости, чем сердцем, умом, чувствами ощутить единство с Богом, что Бог находится в тебе, и ты — в Нем!

— Постойте, — снова перебил Летягина Анатолий. — Давайте уточним некоторые детали, а то я уже начинаю путаться в философских дебрях ваших рассуждений. Значит, вы полагаете, что Бог сотворил мир из единства любви и свободы, исходя из своей воли, силой своей творческой мощи и разума?

— Именно так.

— Но в Библии сказано, что Он сотворил мир из Ничего!

— Правильно! А разве любовь и свобода имеют массу, объем, длительность? В любых материальных измерениях они и есть «Ничто».

— Но если они не существуют в материальных измерениях, если они — « Ничто», то почему же мы рассуждаем о любви и свободе как о двух самостоятельных понятиях? Выходит, что они разделены — здесь любовь, там свобода? Два «Ничто»!!! Их уже можно пересчитывать, как семечки!

Анатолий откинул ладонью прядь упавших на глаза рыжих волос и торжествующе посмотрел на Летягина.

Тимофей Кириллович спокойно выслушал насыщенные эмоциями возражения своего молодого оппонента, и устало вздохнув, пояснил:

— В божественном единстве никакого разделения не было, нет и быть не может. Любовь — это свобода. Свобода — это любовь. Творческая мощь, разум, воля — то же самое, что любовь и свобода. Вне времени, вне пространства нет ни части, ни целого. В глубине человеческой души разделения тоже не существует.

— Проще говоря, — попытался резюмировать Анатолий, — Вы полагаете, что человек в глубинах своей души, сливающихся с глубинами божественного единства, теряет свою индивидуальность? Все овцы серы?

— А сам ты, что чувствуешь в глубинах своего Я?

— Ну, уж никак не овечью серость! Как бы далеко я ни устремлялся в своих чувствах, мыслях, желаниях, в любых опытах самопознания я был, есть и буду самим собой, я индивидуален!

— Ну, а почему задаешь глупые вопросы? Я тоже индивидуален, и Бог индивидуален. Каждый человек — индивидуальность, ибо каждый человек — творец. Не надо переносить законы материального мира на мир божественного единства. Смотри вглубь себя, и ты сердцем поймешь, что единство не убивает, а является необходимым условием существования индивидуумов. Между частью и целым нет противоречий. Каждая часть соединена с целым любовью, то есть вмещает его, не теряя при этом свободы, индивидуальности. Любовь без свободы захиреет. Где рабство, господство сильного над слабым, там нет любви. И наоборот, где нет любви, там не может быть свободы, там всегда будут борьба, ненависть, унижение. Мы с тобой столько раз говорили об этом, а ты все никак не хочешь понять элементарного!

— Если бы вы умели излагать свои доводы более спокойно, я, может быть, и согласился… Я даже почти согласен с вами, но какое отношение наш разговор имеет к спасению Мологи?

— Да ты…

Тимофей Кириллович в сердцах уже готов был произнести «елки-палки», свое самое страшное ругательство, но запнулся, не закончив фразу, и, перейдя на более мирный тон, пояснил:

— Видишь ли, мой план спасения Мологи прост и не требует принесения жертв, но ты его сможешь осуществить только в том случае, если поймешь суть, поймешь, как он работает. Малейшая неясность может родить неуверенность, и тогда все пропало. Не торопись. Выслушай меня. Я уверен, что если не голова, то сердце твое согласится со мной, а оно уже после подскажет голове более благозвучные, чем мои, формулировки. Ведь одну и ту же мысль каждый человек излагает по-своему. Поэтому позволь мне закончить теоретическую часть так, как я нахожу ее более удобной для изложения. Возможно, практические выводы о путях спасения Мологи, к которым я шел целую ночь, родятся в твоей голове еще до того, как я начну о них говорить.

— Хорошо, — согласился Анатолий. — Я слушаю.

— Благодаря изначальному единству, — продолжил Тимофей Кириллович, — все внешнее, явленное в данный момент в этом мире, может восприниматься человеком с такой же степенью достоверности, с какой он воспринимает собственное существование.

— Вы хотите сказать, — еще раз поторопился форсировать мысль Летягина Анатолий, — что каждый человек в процессе творчества может проникнуть силой любви в нечто внешнее, и от этого внешнее станет для него таким же внутренним, таким же достоверным и значимым, как его собственное Я?

— Не горячись. Разумеется, без любви к объекту творчества творить невозможно. Но человек не соединяется силой любви с внешним, а обнаруживает внутри себя извечно существующее единство. Невозможно соединиться с тем, что уже находится в тебе изначально. Твои лучшие картины прекрасны потому, что их рисовал художник, умеющий постигать изображаемые им предметы не как нечто постороннее, чуждое, а как подсмотренное им в глубине самого себя.

— Вы мне льстите.

— Самую малость. Твоя заслуга в том, что ты умеешь передавать в красках красоту мира. Но красота — это и есть, по сути своей, отблеск божественного единства во внешнем мире, резонансом вспыхивающий в глубинах человеческого я. Мир прекрасен только для того, кто не разучился находить внешнее в самом себе. Для того, кто утратил это изначально присущее всем людям качество, красоты не существует. Окружающий его мир враждебен и безобразен. В таком мире страшно, а иногда просто невозможно жить!

Произнеся последнюю фразу, Летягин стукнул себя ладонью в грудь, закашлялся и… замолчал. Некоторое время, поставив локти обеих рук на доски стола и подперев кулаками виски, он напряженно всматривался в радугу рассыпанных по столу пятен краски, потом, не разглядев в них ничего утешительного, вскинул брови вверх и с какой-то мольбой в голосе спросил:

— Ты веришь в гений Сталина?

— Верю, — не раздумывая, ответил Анатолий.

— Веришь ли ты, что Сталин, хоть и атеист, но не слабее, чем мы с тобой, способен всей мощью своего громадного сердца ощущать явленную Богом в природе, поступках, чувствах и мыслях людей красоту?

— Верю!

— Вера твоя да поможет тебе.

Тимофей Кириллович поднялся из-за стола, перекрестил Анатолия правой рукой и уже набрал в грудь воздух, чтобы на едином дыхании развернуть перед молодым художником взлелеянную бессонной ночью идею, осуществление которой приведет к спасению Мологи, как вдруг дверь мансарды тихонько скрипнула, и на пороге появилась девочка лет тринадцати в легком ситцевом платье бледно-палевого цвета, украшенном двумя приколотыми к левому плечу ромашками. Склонив голову набок так, что рассыпавшиеся каштановые волосы, упав на грудь, закрыли половину лица, она молча остановилась в дверном проеме.

— Тебе чего? — спросил Тимофей Кириллович.

— А я все слышала, — сказала прелестная незнакомка и, откинув волосы с лица, посмотрела на Летягина широко открытыми зелеными глазами.

— Что все?

— Как вы про Сталина говорили. Я сначала постояла немного на лестнице, послушала, а потом вошла.

— Это Анастасия, дочь Надежды Воглиной, — пояснил Анатолий. — Она каждый день приходит смотреть, как я работаю. Сама уже неплохо рисует.

— Вы меня не прогоните? — спросила девочка.

Летягин вопросительно посмотрел на Анатолия. Тот пожал в ответ плечами, потом, переведя взгляд на девочку и увидев ее умоляющие о доверии глаза, заметил:

— Она добрая, умная… — сделал паузу, как бы спрашивая сам себя, так ли это, и, утвердившись, добавил: — Она умеет хранить чужие тайны.

Тимофей Кириллович помедлил в нерешительности, но так и не определившись, что делать в сложившейся ситуации, с трудом развернул свое грузное туловище в тесноте мансарды и направился к выходу. Анастасия шагнула в сторону, освобождая дорогу старому художнику.

— Постойте! — крикнул Анатолий, тоже поднимаясь из-за стола. — Что же должно выйти из того, что я верю в гениальность товарища Сталина?

— Как что? — удивился Тимофей Кириллович, обернувшись назад. — Разве тебе непонятно, о чем мы тут битых три часа рассуждали?

— Не совсем…

— Я старался — мыслил, рассуждал, объяснял…

— Ну, я понял. Я и раньше знал, что человек — подобие Бога. Сталин, хоть и атеист, почти как Бог для нас…

— Сталин не Бог, но если в его теле живет душа, то, увидев красоту Афанасьевского монастыря, Иловны, зелень заливных лугов, глаза и лица мологжан, вот эту маленькую Анастасию — Летягин показал пальцем на прижавшуюся к стене мансарды девочку, — он в сердце ощутит свое внутреннее единство с прошлым, настоящим и будущим нашего края. Он сердцем поймет, насколько чудовищны планы затопления Мологи, насколько кощунственно ставить экономические расчеты превыше красоты, объединяющей людей разных поколений, наших дедов и прадедов, всех граждан Советского Союза, всех людей, все живые души и Бога!

— Но он же никогда! — Анатолий, задев краем рубашки за угол мольберта и распоров ее по шву, подошел к стоявшему в дверях Летягину. — Вы слышите? Никогда! Никогда не приедет в Мологу!!!

— Не приедет, — Согласился Летягин. — Значит надо сделать так, чтобы он увидел Мологу и мологжан в Москве.

— ???

— Готовь свои картины, — наконец, смирившись с присутствием Насти, решился он сказать о главном. — Я приготовлю лучшие из своих. Дам эскизы Коли Харитонова** — они еще с тринадцатого года у меня хранятся, у Цициных есть интересные работы, оставленные Василием — его семья не против отдать их ради благого дела. Поедешь в Москву, организуешь там выставку.

— Но…

— Никаких «но». Денег тебе на дорогу и организацию выставки найду. Немного, но найду. Успех обеспечен — таких талантов как ты не только в России, а во всем мире не сыскать. Ну, а как сделать, чтобы картины увидел Сталин — решай сам на месте.

— А вы?

— С моими одышками — помехой буду. Адреса в Москве, письма к тем, кто еще помнит Летягина, — это все дам. В общем… — Тимофей Кириллович хотел еще что-то добавить к сказанному, но, подняв руку вверх, вдруг снова закашлялся, затем медленно повернулся спиной к Анатолию и, задевая плечами за стены, стал спускаться вниз по лестнице.

— Я! Я поеду в Москву! — услышал он уже в сенях пронзительный голос Насти. — Сталин — лучший друг детей! Я расскажу ему про ваши картины. Он обязательно захочет их увидеть!


На это произведение написана 1 рецензия      Написать рецензию